"Табак" - читать интересную книгу автора (Димов Димитр)

IV

Лучи летнего солнца проникли в комнату Макса Эшкенази, упали ему на лицо и разбудили его. Он попытался заснуть снова, но не смог и по привычке закурил сигарету в постели. Это была последняя привычка, оставшаяся от его прежней жизни.

Он происходил из бедной семьи, принадлежащей к многочисленному и рассеянному по всей Болгарии еврейскому роду. Одни его родственники были жестянщиками, другие банкирами. На промежуточных ступенях – между жестянщиками и банкирами – стояли адвокаты, врачи, раввины и мелкие торговцы, и все они носили фамилию Эшкенази. Место Макса было где-то у подножия этой социальной пирамиды, основание которой образовывали жестянщики, а вершину – банкиры. Он был беден, как жестянщик, и умен, как раввин, а от врачей, адвокатов и торговцев отличался непрактичностью. Вместо того чтобы использовать свои знания для наживы (один богатый и недальновидный Эшкенази дал ему деньги на получение высшего коммерческого образования в Германии), он углубился в изучение Спинозы и Маркса, и страсть к философии снова низвела его до уровня жестянщиков. После того как его выгнали из нескольких предприятий, богатые родственники с сокрушением провозгласили его пропащим интеллигентом. Макс не воспылал к ним ненавистью, ибо считал их нищими духом. Но он возненавидел их грязный, мелочный, торгашеский мир и еще больше полюбил партию, которая послала его на работу сюда.

Теперь Макс был рабочим на табачном складе и ходил по улицам в кепке, дешевой туристской куртке и старых брюках.

Выкурив сигарету, он встал, побрился и сошел вниз, чтобы умыться в хозяйской кухне. Он еще спускался по расшатанной и скрипучей деревянной лестнице, а его уже обдало запахом растительного масла, запахом нечистоплотного и закосневшего в обычаях гетто еврейского дома. Домохозяин Яко был шорником – мастерил седла для крестьян. Старший сын помогал ему в мастерской, намереваясь унаследовать ремесло отца; средний сын работал в мануфактурном магазине какого-то зажиточного родственника в Софии, а младший – еще ребенок – самостоятельно изучал азы торговли, продавая вразнос английские булавки. В семье была и дочь, которую звали Рашелью и считали обузой. Гордость Яко не позволяла ему отдать ее в работницы на табачный склад, как это делали со своими дочерьми самые бедные евреи; но, с другой стороны, он старался тратить на нее как можно меньше. Это была тонкая, бледная семнадцатилетняя девушка с лицом, усеянным веснушками. Она постоянно ходила в одном и том же ситцевом платьишке с цветочками. Яко часто с досадой думал, что за ней придется дать приданое.

Как только Макс вошел в кухню, Рашель в испуге убежала сломя голову, а ее мать, толстая и властная Ребекка, поставила кувшин с водой у лохани, в которой лежали не мытые с вечера тарелки. В доме Яко не было водопровода, так как проведение его потребовало бы лишних расходов. Женщины прекрасно могли носить воду из колонки при синагоге.

– Слушай, мать!.. – сказал Макс на ее родном языке – средневековом испанском языке, испорченном итальянскими и турецкими словами. – Когда же вы наконец проведете в дом воду?

– А нам водопровод не нужен, – равнодушно отозвалась Ребекка.

Когда дело шло об экономии, она всегда соглашалась с Яко.

– Но мне надоело умываться грязной водой, – раздраженно продолжал Макс, заметив, что в кувшине плавает мусор. – В конце концов, и для вас же лучше быть чистыми. Ты знаешь, что очень многие евреи умирают от тифа?

– Знаю, – ответила Ребекка. – Это говорит и доктор Пинкас. Но от тифа еще не умерли ни я, ни мой муж, ни мои дети. А дочь доктора Пинкаса, хоть он и богат, и в доме у него ванна, и много кранов, в прошлом году умерла от тифа.

Макс приготовился прочесть ей краткую популярную лекцию по гигиене.

– Это случайно, Ребекка… – начал он.

– Вовсе не случайно, – быстро прервала его еврейка. – Я знаю от старых людей, что тиф переносится через воду. Если не хочешь заболеть тифом, бери воду из колонки при синагоге – и пей, и мойся. Потому-то у нас и нет водопровода.

Ребекка была не очень уверена в своих словах, но обладала завидным умением вести спор. Макс увидел в ее темных, как у испанки, глазах враждебный огонек, говоривший о готовности к словесному поединку, и нашел, что лекцию по гигиене лучше отложить до другого раза.

– Иди полей мне! – кротко попросил он.

– Не буду я тебе поливать, – возразила Ребекка.

Макс был в тонкой бумажной майке с короткими рукавами. Его руки и грудь, покрытые рыжеватыми волосами, были обнажены, и это-то казалось Ребекке крайне неприличным.

– Глупости! – вскипел он. – Почему ты не хочешь мне полить?

– Потому что я тебе не прислуга.

– Но я никогда и не считал тебя прислугой… Я просто прошу мне услужить.

– Если тебе хочется удобств, оставался бы на работе у банкиров Эшкенази. Тогда ты, наверное, мог бы платить за комнату с краном и фарфоровой раковиной, как у доктора Пинкаса.

Макс вздрогнул.

– Что ты знаешь о банкирах Эшкенази? – спросил он, смутившись.

– Много чего знаю, – враждебно ответила Ребекка. – Ты служил у банкиров Эшкенази, но тебя выгнали, потому что ты стал коммунистом.

– Чепуху городишь… Кто тебе это сказал?

– Раввин.

– Скажи раввину, что он глупый сплетник. Наверное, он меня путает с кем-то другим.

– Нет, он тебя не путает ни с кем другим. Ты коммунист, потому что никогда не ходишь в синагогу… Ты проклятый, изгнанный общиной сын.

– Неправда, Ребекка… Я просто бедный еврей, как и вы. Да разве я бы пошел в рабочие, если бы служил у банкиров Эшкенази? Для этого надо быть сумасшедшим!

– А ты и есть сумасшедший, – мрачно подтвердила Ребекка.

Она подозрительно оглядела его и вышла из кухни, сердито хлопнув дверью.

Макс умылся, отплевываясь от мусора, который лез ему в рот. Умываясь, он задумался об исключенных из гимназии юношах, работающих на складе «Никотианы». Надо хорошенько прощупать Стефана. Этот мальчишка провел несколько смелых операций, которые никак не вязались со слухами об успехах его брата в фирме.

Он вытерся полотенцем и, продолжая думать о Стефане, поднялся в свою комнатку. Пока он умывался внизу, Рашель принесла ему завтрак и поставила его на стол между стопками русских, немецких и французских книг. Завтрак входил в квартирную плату и состоял из чашки молока и куска хлеба. Молоко было разбавлено молочницами и вторично – бережливой Ребеккой.

Съев свой завтрак, Макс отправился в городской сад. Летнее утро было прохладно, в воздухе звучал праздничный колокольный звон. На башне городских часов ворковали голуби. Общинная поливальная машина торжественно поливала главную улицу. По тротуарам шли расфранченные молодые люди, спешившие в городской сад или сосновую рощу на склоне холма над городом. Из газетного агентства внезапно выскочили оборванные ребятишки и, как воробьи, выпущенные из клетки, бросились в разные стороны, громко выкрикивая названия утренних газет.

Макс свернул на обсаженную акациями главную улицу, которая вела к городскому саду. Празднично одетая толпа не пробудила в нем ни малейшего сожаления о прошлом. Только на миг в его сознании всплыла освещенная мастерская, запах масляных красок и древнееврейская красота одной женщины, защищавшей философские основы своего холодного, застывшего в догмах искусства. Видение сразу же исчезло.

Проходя мимо закрытой стекольной лавки, он увидел себя, освещенного солнцем, в зеркале, вделанном в витрину. Былой Макс Эшкенази стал теперь уродливым рыжеволосым человеком в грязной кепке, клетчатой рубашке и обтрепанных брюках. Работа на табачном складе и ночи, проведенные над книгами, состарили его. Лицо похудело, под глазами и около губ появились глубокие морщины. Два месяца назад шайка антисемитов, которая регулярно устраивала засады на евреев, выбила ему передние зубы. Когда он открывал рот, па их месте уродливо зияла дыра. Но вдруг, увидев себя в зеркале, он почувствовал, насколько он выше того мелочного, эгоистичного и самодовольного мира, от которого отреклись его ум и сердце. Даже прекрасное видение женщины, явившееся было снова, застыло как холодный кумир, подобный тысячам других бездушных, никому не нужных кумиров, которых уже перестал почитать его отчаявшийся в бедствиях народ.

Стефан, нервничая, ждал Макса в саду перед фонтаном. Наконец он разглядел в толпе провинциальных щеголей высокую фигуру рыжеволосого тюковщика. Длинные руки Макса казались как-то искусственно прикрепленными к его узким плечам и раскачивались, как маятники.

– Здесь много народу, – сказал Макс – Может, пойдем в рощу?

Стефан взглянул на него с удивлением. Ему показалось, что Макс стряхнул с себя обычную сдержанность и готовится раскрыть свои карты. Они пошли по аллее к сосновой роще. Несколько минут шли не разговаривая. Наконец, измученный молчанием, Стефан проговорил решительно:

– Кажется, ты прав. Фирмы в самом деле готовятся ввести тонгу.

– От кого ты это знаешь? – спокойно спросил Макс.

– От своего брата.

– Он сам тебе сказал?

– Нет. Я прочел об этом в докладе, который он написал. Он очень рассердился, когда заметил, что я его читаю.

– Как же тебе это удалось? – несколько подозрительно спросил тюковщик.

– А так… Нагнулся и прочел несколько строк с риском, что он меня изобьет. Но он только порвал на мне рубашку. Смотри!..

Макс внимательно оглядел ветхую рубашку, которую мать Стефана уже залатала.

– Все понятно, – сказал он. – Они хотят скрыть свои планы.

– Что ты обо всем этом думаешь? – храбро спросил Стефан.

– Думаю, что фирмы заинтересованы во введении тонги.

– Разумеется, – сказал Стефан. – Тонга сокращает расходы на обработку. Но тогда в мертвый сезон рабочие будут голодать вдвое дольше.

Лицо Макса было по-прежнему безучастно.

– Это только на первый взгляд так кажется, – сказал он неожиданно. – Государство готовит закон о страховании безработных. Экспорт наших Табаков в Германию возрастет. Тонга – это более гигиеничная, механизированная обработка. Фирмы будут закупать, обрабатывать и экспортировать больше табаку. Рабочий сезон может удлиниться… Тонга может оказаться полезной и для рабочих. В конце концов, не могут же рабочие восставать против рационализации труда.

– Да, – подтвердил Стефан.

Разговор не привел ни к чему. Макс, довольный, взглянул на покрасневшее от гнева лицо юноши и спокойно закурил сигарету. «Провокатор, – тревожно подумал Стефан. – Этот человек провокатор, агент фирм или полицейский». Но в противовес этому подозрению он сразу же допустил, что Макс, быть может, осторожный и очень опытный товарищ. Его уверенный взгляд и усмешка в глазах подтверждали это предположение. Однако Стефан чувствовал, что он все равно находится в мучительной неизвестности. Все-таки можно было задать Максу еще несколько вопросов. Стефан принялся подготавливать для этого почву.

– Но ты же знаешь, что деньги для страхового фонда государство будет выкачивать опять-таки из карманов рабочих, – сказал он, – тогда как заработная плата не поднимется ни на лев. А пособие – это просто жалкие крохи, которые сейчас отнимают у нас, чтобы подкинуть их нам в голодный сезон. Государством управляют капиталисты, а уж они шагу не ступят, если это хоть на грош уменьшит их прибыли.

– Ты рассуждаешь узко, – возразил Макс.

Их взгляды встретились. Стефан снова увидел в глазах собеседника прежнюю усмешку, смешанную с добродушным лукавством. Но игра становилась утомительной, и Стефан нахмурился. Это, видимо, доставило удовольствие тюковщику.

– Может быть, я сыщик? – усмехнулся Макс.

– Ясно, что нет. Но давай прекратим разведку, ладно?

– Мне кажется, мы уже прекратили, – сказал Макс.

– Тогда будь более искренним.

– А ты говоришь искренне?

– Прости, но я начинаю думать, что ты глуп.

– Ничего, – терпеливо отозвался тюковщик.

– Я тебя сразу раскусил. Ты анархист, который разыгрывает из себя социал-демократа, но это не помешает нам прийти к согласию по некоторым вопросам. Не так ли?

Макс рассмеялся, и, когда рот его открылся, обнаружились плоды подвига антисемитов – дыры на месте выбитых зубов.

– А что ты скажешь о себе? – спросил он.

Серо-синие глаза его вдруг стали серьезными.

– То, что ты, вероятно, уже знаешь, – ответил Стефан. – Я сочувствую коммунистической партии. Работать я начал еще в гимназии. Распространял нелегальную литературу, руководил кружками. Все это обнаружилось, и меня исключили. Впрочем, исключением я обязан отцу. Он учитель латинского языка… Свихнувшийся… косный человек.

– Знаю, – сказал еврей.

– Значит, ты интересовался мной?

– Почему же нет?

– Так ты анархист? – опять спросил Стефан.

– Нет. Продолжай.

– Если ты узколобый фанатик, ты можешь сыграть со мной неприятную шутку, но все равно я буду говорить. Так или иначе, ты по крайней мере не агент фирмы и не полицейский – я так думаю. На прошлой неделе, когда я с тобою встретился у охотничьего домика, я заметил у тебя немецкую книгу. «Ага, – сказал я себе, – человек, который знает немецкий и так разговаривает, не унизился бы до того, чтобы поступить на службу в полицию».

– Возможно и такое, – произнес Макс. – Некоторые интеллигентные рабочие поддались влиянию фашистов.

– Так вот я решил попробовать с тобой поговорить, хоть это и может обойтись мне дорого. Когда меня исключили, я начал агитацию среди рабочих и первого мая прошлого года организовал конференцию в горах. А когда я вернулся, весь первомайский комитет арестовали. Потом начался судебный процесс, и я сидел в тюрьме…

Голос Стефана зазвенел от волнения.

– Это пустяки, – небрежно уронил Макс.

Стефан насмешливо улыбнулся. Тюковщик показался ему слегка самонадеянным.

– Да, это просто пустяки, – сухо продолжал Макс. – В то время в Софии без суда расстреляли троих товарищей.

Стефан вздрогнул. Он стал дышать быстрее и глубже. Загадка, которая мучила его несколько дней, разрешилась. Макс снял кепку, и его рыжие волосы, влажные от пота, заблестели на солнце, как парик из медной проволоки. Спутники сошли с аллеи и углубились в сосновую рощу, шагая по темно-коричневой хвойной подстилке.

– Почему ты обратился ко мне только сейчас? – спросил Стефан.

– Потому что сначала надо было разобраться в некоторых вещах. Давай сядем.

Они растянулись на ковре из сухих сосновых игл. Стефану показалось, что и взгляд, и речь, и движения Макса вдруг приобрели какую-то резкость, требующую подчинения. Но его раздражало, что Макс обратился к нему так поздно.

– Значит, ты во мне сомневался? – с горечью произнес он. – И городской комитет поручил тебе следить за мной?… И ты, может быть, боялся, как бы я тебя не выдал?

Тюковщик дружески похлопал его по плечу.

– Не торопись, парень!.. Ничего я не испугался. Тут дело идет о судьбе тысяч рабочих, а у тебя только и опыта что работа в гимназии. Сомнения мои объясняются осторожностью. После успехов твоего брата в «Никотиане» я в самом деле вправе задуматься над тем, насколько ты устойчив в моральном отношении.

– Хорошо, – сказал Стефан, – Думай!

– Мы ничуть не сомневаемся в твоей теперешней искренности. Но твой брат наконец открыл секрет успеха. Из стажера он сразу превратился в помощника главного эксперта. Чудеса, да и только, правда?… И если, как говорят, все дело в небезызвестной госпожице[23] Спиридоновой, то можно ожидать и дальнейших успехов в этом роде. Твой брат может проглотить всю «Никотиану»… Но это предвещает блестящую будущность и тебе.

– Ты думаешь… – начал было Стефан, покраснев от гнева.

– Пока что я ничего не думаю, – спокойно прервал его тюковщик. – Или, точнее, допускаю только один шанс из тысячи, из десяти тысяч… Да, допускаю ничтожную вероятность, что ты нам изменишь. Но когда колесо борьбы завертится, когда тысячи стачечников будут рассчитывать на нас и жизнь десятков товарищей повиснет на волоске, нам придется предусмотреть и эту возможность. Мы – мозг, который руководит всем, и поэтому должны предвидеть все. Ты меня понял?

– Да, – глухо ответил Стефан.

Наступило молчание. В роще слышались только дуновение ветра, шумевшего в ветвях сосен, и далекие веселые голоса из городского сада.

– Что вы думаете делать? – спросил он немного погодя.

Макс помедлил с ответом.

– Мы решили ничего тебе не поручать, – сказал он.

– Но вы меня не знаете… Я ничего не выдал, даже когда агент стал бить меня револьвером по голове.

Голос Стефана задрожал от негодования, в его темных глазах загорелся мрачный огонек.

– Мы знаем, что сейчас ты отличный товарищ, – сказал немного погодя Макс – Решено просто дать тебе отпуск на год. Это не должно тебя оскорблять. Ты можешь употребить это время на работу над собой и подумать о будущем. Мы не секта фанатиков, а организация свободных людей, которые приносят жертвы добровольно. Это тяжелые жертвы. Ты знаешь, чем чревата работа партийного деятеля… Подпольная собачья жизнь, зверские истязания и пуля… Впрочем, пуля – это счастье, если только она у тебя была раньше, чем тебя схватили, или если палач милостиво пускает ее наконец тебе в голову. Вокруг тебя будет кипеть жизнь, а ты будешь пробираться по ней, как скорбная, бледная тень. Ты будешь видеть, как люди любят друг друга, создают семьи, рожают детей, а твоя жизнь будет теплиться, как огонек забытой лампадки. Иногда ты будешь испытывать одиночество, ужасное, надрывающее нервы одиночество… Тогда тебе захочется иметь жену и детей, целовать и ласкать их, радоваться благам, созданным культурой, но будет уже поздно… Разъяренные и обезумевшие хозяева этого мира станут преследовать тебя повсюду. Да, брат, это ужасно… Я наблюдал, как многие товарищи переживали это.

Макс замолчал. Слабый горный ветерок повеял снова, и сосны тихо зашумели. Из сада донеслись звуки военного оркестра, играющего из «Травиаты». Немного погодя тюковщик продолжил:

– Этот год даст тебе возможность проверить свои силы… Если хочешь, иди по следам брата. Там тебя ждут покой и роскошь. Мы не создаем героев насильно. Мы не банда заговорщиков, которая мстит своим бывшим членам. Мы защищаем права всех угнетенных, за нами стоят сердца всех бедняков в мире, а их миллионы. Но если ты устоишь перед искушением, ты навсегда будешь нашим. Тогда ты не будешь страдать от собачьей жизни, от страха перед палачами и от тяжкого одиночества человека без семьи… Тогда весь мир станет твоим отечеством, а партия – твоей семьей.

– Но не слишком ли это – держать меня в карантине целый год? – внезапно прервал его Стефан. – Если я не пойду по стопам Бориса сейчас, я не сделаю этого никогда… Если вы мне не доверяете теперь, значит, никогда не будете доверять.

– Подожди, мальчик!.. – В голосе Макса прозвучала прежняя строгость. – Дело не только в доверии, но и в опытности… Рабочие на табачных складах – это большей частью женщины и девушки. Посмотри, как они, что ни день, бранятся и вцепляются друг другу в волосы! Это наиболее обездоленные рабочие в стране, эксплуатируемые самым безбожным образом. Они в большинстве все еще не сознают своей силы, они ни во что не верят… Хозяевам это, разумеется, на руку. Вот эту озлобленную, отчаявшуюся, темную, бурлящую и еще несознательную массу мужчин и женщин партия должна организовать и подготовить к большой стачке. Но это очень трудное дело… Для этого необходимо изучить условия, выработать методы, действовать осторожно. А это тебе еще не по силам. Ты еще молод. Ты мог бы самое большее руководить агитацией на каком-нибудь одном табачном складе: тогда, если ты сделаешь ошибку, это не сорвет общего плана стачки во всем городе.

– Я останусь на складе «Никотианы», – твердо проговорил Стефан.

Макс отозвался не сразу, задумчиво заглядевшись на вершины сосен, через которые просвечивало глубокое синее небо.

– Оставайся, – сказал он, немного помолчав. – Хорошо, оставайся. Мы будем поддерживать с тобой связь.

Они поговорили еще немного, потом встали и, с наслаждением дыша чистым воздухом, поднялись на вершину холма, поросшего соснами. Время от времени они откашливались, выхаркивая из глубины груди табачную пыль, которой «Никотиана» за неделю забила их легкие. Спускаясь с холма по тропинке, они увидели на шоссе машину Спиридонова, ехавшую к монастырю. Красивое смуглое лицо Зары окутывала вуаль, Спиридонов был в серой кепке и темных очках. Мария и Борис сидели на заднем сиденье и оживленно разговаривали.

Макс сказал с усмешкой:

– Твоему брату везет.


В последующие дни в местном филиале «Никотианы» произошли события, взволновавшие всех рабочих-табачников города. Папаша Пьер отложил свой отъезд в Афины еще на несколько дней, а директор филиала подал в отставку в знак протеста против возвращения Бориса в фирму. Генерал наивно вообразил, что драматические жесты могут волновать торговцев. Но папаша Пьер вопреки всем ожиданиям принял отставку и на место генерала назначил главного мастера Баташского. Тогда генерал многозначительно намекнул на реакцию, которую вызовет этот случай в Союзе офицеров запаса. Но подобные намеки могли только разозлить папашу Пьера, и он подчеркнул, что его фирма не подчиняется офицерам запаса. Событие вызвало бесконечные сплетни в кофейнях, где собирались табачники. Баташский – единственный, кто мог бы пролить свет на ситуацию, – загадочно молчал.

– Не знаю, – важно отнекивался он. – Ничего не могу сказать… Но Борис уже большой человек.

– Чем он занимается сейчас? – спрашивали любопытные.

– С утра до вечера что-то высчитывает.

– Наш-то Сюртучонок, смотри-ка… И все ездит кататься с хозяевами?

– Не знаю. Это его дело.

И Баташский спешил переменить разговор с видом человека осведомленного, но не желающего сказать ни слова больше. Постепенно табачники перестали называть Бориса «Сюртучонком» и даже с отцом его стали здороваться, почтительно снимая шляпу. Латинист, убедившись наконец, что люди действительно считают его сына большим человеком в «Никотиане», начал ходить в кафе и в ответ на поздравления говорил небрежно:

– Я всегда верил в Бориса… Он лучший мой сын.

Молва об успехах Бориса достигла и семейства Чакыра. Однажды вечером, снимая низки табака, он сказал дочери:

– Говорят, Сюртучонок женится на дочери Спиридонова?

– Возможно, – глухо проговорила Ирина.

– Это тебе урок, – добавил полицейский.

Ирина не отозвалась. Она ушла к себе в комнату, но не заплакала. Все ее существо словно застыло в угрюмой и безмолвной твердости.


Когда Спиридонов и Зара уехали в Афины, Мария осталась в доме одна со служанкой, которую вызвала из Софии, а Борис снова ушел с головой в лихорадочную работу. У него созревали все новые и новые идеи. Теперь он стремился оправдать доверие господина генерального директора и удивить его, когда тот вернется из Афин, реальными достижениями и практической проверкой того, что он предлагал ввести во всех филиалах фирмы. И поэтому он на время отложил свои новые планы. Усовершенствования в обработке, против которых бывший директор мелочно боролся только из-за того, что они были предложены Борисом, теперь вводил со свойственной ему грубой энергией Баташский, который спешил показать свое усердие новому заправиле. Борис ввел премии еще для некоторых категорий рабочих. За маленькую надбавку к поденной плате рабочие удвоили свои усилия, и расходы по обработке упали на два процента. Сократив количество поденщиков в других категориях и укрепив дисциплину, Борис снизил расходы еще на один процент. Еще два процента он выжал, уволив всех больных и неумелых рабочих, которые не могли работать наравне с другими. Таким образом, расходы по обработке сократились на пять процентов. Истощенные и отравленные никотином люди выбивались из сил, но закону прибыли до этого не было дела. Среди рабочих началось брожение. Некоторые открыто подстрекали к бойкоту премий. «Выходит, что мы работаем сдельно, – возражали они, – а трудовые законы категорически запрещают это». Но двое из философов, которые так рассуждали, были на плохом счету у полиции, и их сразу же арестовали, пятерых выбросили со склада, а остальные испугались и перестали роптать. Освободив склад от этих толкователей трудового законодательства, Борис обнаружил, что расходы на обработку упали еще на два процента. Итого – целых семь процентов. Теперь уж папаша Пьер мог на деле увидеть первые достижения своего пороге эксперта.

После этого Борис занялся уточнением плана будущих закупок. В его плане было множество новых уловок, которые до сих пор никому не приходили в голову. Гвоздь плана заключался в том, чтобы ошеломить конкурирующие фирмы неожиданными и быстрыми действиями, но было в нем и немало продуманных мер против производителей. План предусматривал увеличение количества тех подкупленных негодяев, которые распускали в деревнях ложные слухи и публично заключали фиктивные договоры на покупку табака по дешевке. Впоследствии фирма по дорогой цене покупала табак у этих обманщиков, но большинство одураченных ими крестьян уступало свой товар по сравнительно низкой цене, опасаясь, как бы он не остался у них на руках.

Пока Борис занимался всеми этими делами, Мария отдавалась музыке. Она играла часами, и звуки ее рояля, сливаясь с гудением вентиляторов, глухо доносились до конторы, где работал Борис. Музыка была то меланхоличная и тихая, походившая на жалобу, то вдруг становилась бурной и страстной, как гневный протест, словно Мария пыталась прогнать этими звуками вечно витавшую над нею угрозу неизбежной гибели. После часов, проведенных за роялем, она выходила из своей комнаты, и Борис видел из окна конторы, как она гуляет одна по лужайке или в саду. И, обладая обостренной способностью проникать во внутренний мир людей, он очень скоро понял, что Мария живет в каком-то своем мире музыки и невеселых настроений, который не имеет ничего общего ни с развлечениями ее среды, ни с грязной и жестокой действительностью склада.

В своем маленьком мирке, оторванном от всего света, она отдалась волнению, которое пробуждал в ней Борис. Это волнение она переживала по-своему, ничем его не проявляя, но наслаждаясь им немного извращенно. То, что она испытывала, было любовью – серой, холодной, нерадостной и подавленной любовью, которую жизнь наконец-то преподнесла одинокой девушке, разъедаемой тоской и неизлечимой болезнью. Она была достаточно умна, чтобы не обманываться, и не воображала, будто этот мрачный и своеобразный юноша тоже любит ее. Но ей было приятно, что он ее хотя бы уважает. Мария тихо радовалась его красоте, его чувству такта, тому, что он явно не собирается использовать ее интерес к нему. Льстецами, которые, бия себя в грудь, изъяснялись ей в своих чувствах, она была сыта по горло. Она знала, что ни в ком никогда не пробудит глубокой страсти, но хотела, чтобы ее по крайней мере не оскорбляли притворством. И чувство, которое она теперь испытывала к Борису, питалось именно его сдержанностью и холодностью.

Однажды утром Мария увидела его через решетку сада, когда он входил в контору, и сделала ему знак подойти к ней. Она шла с книгой в сад. На ней было светлое летнее платье, темные очки и туфли на низком каблуке, надетые на босу ногу. Нос и лоб ее покраснели от солнца. Она не была красива, но казалась нежной и миловидной. Когда Борис подошел к ней, она подала ему руку – сквозь тонкую молочно-белую кожу просвечивали голубоватые вены – и сказала дружеским тоном:

– Вчера мне позвонил по телефону эксперт. Он уже в Софии, и вы можете отвезти ему письмо, которое оставил отец.

– Я думаю, что лучше будет представиться ему, когда ваш отец вернется, – сказал Борис.

– Почему? – спросила она удивленно.

– Потому что господин Костов ничего обо мне не слышал, и я могу показаться ему навязчивым. Неприятно, когда к вам приходит совершенно незнакомый субъект и представляется ни более ни менее как вашим помощником.

– Да, это верно!.. – Мария засмеялась. – Костов довольно своеобразный человек, а папа с этим не считается.

Она задумалась, потом внезапно добавила:

– Послушайте, я могу вызвать его сюда и представить вас… Умно, правда?

– Нет, хватит уж, – быстро проговорил Борис. – Я больше не имею права пользоваться вашей добротой… Полгорода болтает, что своим успехом в «Никотиане» я обязан вам.

Мария покраснела, но быстро справилась со смущением и сказала весело:

– Вот как?… И вы беспокоитесь за свое доброе имя?

– Отнюдь нет!.. Я все равно уже слыву в городе беззастенчивым малым. Дело в вас.

– Обо мне не тревожьтесь, – сказала она. – Костов завтра же будет здесь. Дайте письмо.

Борис вынул письмо из бумажника, глядя ей в лицо с некоторым беспокойством. Впервые Мария прочла в его взгляде волнение, но оно быстро исчезло.

– Рассчитывайте на меня, – заверила она его просто. – И назло сплетням приходите ко мне пить чай.

В благодарность Борис пробормотал несколько сухих вежливых слов. Жилы на его висках сильно бились. Мария пошла к лужайке такая радостная, что даже тихонько запела.


Приезд Костова поверг табачников в новую тревогу. Кто-то опять пустил слух, что «Никотиана» готовится начать закупки «на корню». Баташский опроверг этот слух, но так двусмысленно, что спустя полчаса директора «Джебела» и «Родопского табака» уже помчались на машинах в деревню поднимать на ноги своих агентов-скупщиков. В город они вернулись покрытые потом и пылью и разъяренные напрасной ездой по жаре. Довольный своей местью, Баташский ехидно и нагло ухмылялся вечером в кафе. Ведь директор «Джебела» в прошлом году разыграл его самого подобным же образом.

В это время Костов показывал Марии свою новую американскую машину, купленную в Швейцарии. Он демонстрировал действие ее приборов, включал и выключал фары, объяснял преимущества ее мотора. В его речи и движениях было что-то юношеское, и это забавляло Марию. Костов был высокий пятидесятилетний холостяк с продолговатым румяным лицом, голубыми глазами и серебристо-белыми волосами. Он был в пиджаке из коричневой панамы, светлых брюках «гольф» и великолепных спортивных ботинках. От всей его красивой фигуры веяло неповторимой элегантностью и светским тщеславием, к которым Мария уже привыкла. Ведь он носил ее на руках, когда она была еще грудным ребенком, и вполне годился ей в отцы, но ему было приятно блистать своими светскими талантами даже перед нею.

– Сколько вы заплатили за эту машину? – спросила Мария.

– Четыреста двадцать тысяч, – со вздохом ответил Костов.

– Для вас это пустяки.

– Эх, Мария!.. Ты по-прежнему издеваешься над бедняками.

Мария рассмеялась. Она знала, что папаша Пьер щедро премирует местных директоров двухмесячными окладами, а его главный эксперт получает полмиллиона наградных в год. Но она не знала, что на складе туберкулезные девушки работают за двадцать два лева в день.

– Пора ужинать, – сказала она.

«Бедняк» бросил последний взгляд на свою роскошную машину, в которой его приятельницам из оперы предстояло пережить волнующие минуты за городом. Следом за Марией он направился к дому. Столовая была ярко освещена. Мария приказала служанке приготовить изысканный ужин и даже сама приняла участие в сервировке стола. Костов критически оглядел накрытый стол и почувствовал себя польщенным вниманием Марии. Да, у нее есть вкус, она девушка со стилем. Установив это лишний раз и усевшись против нее, он истово приступил к ужину. К еде господин главный эксперт «Никотианы» был так же взыскателен, как к одежде, автомобилям или своим приятельницам. Некоторые его провинциальные родственники по сю пору ходили в бараньих шапках, а садясь ужинать, подгибали под себя ногу, но сам он был образцом утонченности. Он привез из Софии бутылку какого-то особенного вина, и речь его становилась все более оживленной. Между бифштексом и десертом, состоявшим из орехового торта, который он очень любил, Мария сказала:

– Я прочла в газете, что вы выбраны в Международный комитет по зимним состязаниям в Гармише.

– Да, как же!.. – Главный эксперт «Никотианы» покраснел от удовольствия. – Да, да!.. А ты знаешь, Мария, что этой маленькой честью Болгария обязана графу Остерману, с которым я тебя познакомил в прошлом году?

Мария улыбнулась кротко и ласково. Она знала, что граф Остерман служит в австрийском торговом представительстве. Но она не знала, что граф не очень аристократично потребовал себе тайные комиссионные за табак, который «Никотиана» предлагала представительству. Она знала также, что избрание обязывало Костова истратить самое меньшее полмиллиона на угощения и банкеты в дорогих отелях Гармиша. Но она не знала, что половина рабочих «Никотианы» в обед ест только хлеб с чесноком.

После ужина Костов снова заговорил о приеме, который ему устроили ротарианцы[24] в Базеле, о плохом состоянии здоровья Барутчиева-старшего, болевшего туберкулезом, и новых фантастических планах Торосяна, который намеревался основать филиалы своей фирмы в Стамбуле и Кавалле. Костов говорил о Торосяне с некоторой снисходительностью, так как армянин хоть и нажил уже около ста миллионов, но все еще считался выскочкой. Затем Костов, как всегда, пожаловался на переутомление. Настал удобный момент для разговора о Борисе.

– Папа нашел вам помощника, – с безразличным видом сказала Мария.

– Вот как? – Костов быстро заморгал.

Он давно хотел этого, но не находил подходящего человека. Ему нужен был помощник и способный и честный одновременно, а в главных экспертах эти два качества сочетались редко.

– Да, – сказала Мария. – Прочтите это письмо.

Она подала ему письмо папаши Пьера о Борисе. Костов вынул из элегантного футляра очки в роговой оправе и стал сосредоточенно читать письмо. В нем папаша Пьер перечислял достоинства Бориса и категорически приказывал назначить его вторым экспертом фирмы. Он даже положил ему жалованье – тридцать тысяч левов в месяц. Костов сложил письмо и нахмурился.

– Где это чудо? – сухо спросил он.

– Завтра я покажу вам его.

– А ты его откуда знаешь?

– Это я его открыла.

Лицо у Костова стало растерянным и встревоженным.

– Ничего не понимаю, – быстро сказал он. – Объясни мне, пожалуйста.

– Я его открыла, – повторила Мария. – А папа изучил его внимательно и всесторонне… Этот юноша – именно тот человек, о котором вы давно мечтаете.

– Мария!.. – Голос эксперта прозвучал почти укоризненно. – Я знаю, что ты не охотница до случайных флиртов… Я не могу допустить, чтобы какой-то дурак вскружил тебе голову.

– Он не дурак, – сказала Мария с усмешкой. И потом Добавила тихо: – Завтра вы его увидите.

От волнения эксперт закурил сигару, чего ему не следовало делать, так как он страдал легкими приступами грудной жабы. Волнение его усилилось, когда Мария ясно дала понять, что не желает больше разговаривать о Борисе.

– Хотите, я вам поиграю? – спросила она.

– С удовольствием послушаю, – ответил Костов.

Он был музыкален, но сейчас ему совсем не хотелось слушать музыку. Мысли его были поглощены невероятным, ошеломляющим событием, о котором он только что узнал. Он сочувственно смотрел на бледное, малокровное лицо Марии, на ее пепельно-русые, гладко зачесанные назад волосы, на тонкие губы и тусклые глаза. Ее левое веко опускалось чуть ниже правого, левый уголок рта тоже казался слегка опущенным. Движения у нее были быстрые и порывистые. Они отличались какой-то странной, непроизвольной резкостью, как у человека, выпившего много кофе. Что-то в ее нервной системе разладилось, и это можно было скорее угадать, чем заметить. Но Костов, который знал все, и угадал и заметил это одновременно. И тогда он подумал: «Бедное дитя!»

Мария начала играть Шопена, но вскоре поняла, что играет плохо. Ее охватило гнетущее, давно знакомое ощущение, что пальцы не повинуются ей. Мелодия плавала в ее сознании, прекрасная и нежная, но то, что выходило из-под ее пальцев, было только сцеплением механических аккордов и походило на невыразительные сухие упражнения, заученные по указке высокооплачиваемых учителей. Она слышала, чувствовала, переживала подлинного Шопена и знала, как нужно его играть, но не могла играть так, потому что пальцы ее не подчинялись, потому что их движения были скованы страшной и все прогрессирующей болезнью. Мария походила на художника с изуродованными проказой, бессильными руками. И, поняв это, она перестала играть, сгорбилась и, закрыв лицо руками, тихо заплакала.

Костов подошел к ней и стал ее утешать, беспомощно твердя:

– Мария, успокойся!.. Все пройдет!.. Осенью тебе сделают последнюю серию уколов, а врачи возлагают на них большие надежды…

Но он знал, что и эти уколы ей не помогут.

На другой день Костов и Борис обошли весь склад, а лотом долго беседовали в конторе. Когда эксперт пришел к обеду, его лицо было сосредоточенно и задумчиво. Он сел за стол, не сказав ни слова. Мария смотрела на него вопросительно.

– Ну?… – спросила она наконец.

Костов вздрогнул, словно вопрос оторвал его от мыслей о Борисе.

– Умный юноша!.. – сказал он сухо. – Многообещающий и безупречно знает дело.

– Только-то? – разочарованно спросила Мария.

– Манеры у него прекрасные, хорош собой, – добавил эксперт, слабо усмехнувшись.

– Только-то? – повторила Мария.

– И холодный как лед, – с неожиданной резкостью проговорил Костов. Потом вдруг добавил: – Что тебе нравится в этом человеке?

– Все! – ответила она тихо.

Костов снова подумал о ее безнадежной болезни. Потом ему показалось, что Марии лучше сойтись с Борисом, чем с каким-нибудь избалованным франтом, из тех, что ухаживали за ней в Софии.

Он уехал на своей машине после обеда.

Под вечер, после короткого колебания, Мария подошла к телефону и пригласила Бориса пить чай. И лицо ее сразу же посвежело, порозовело, стало почти красивым.

День был дождливый. Из открытых окон, выходивших на лужайку, струился запах озона, мокрой земли и полевых цветов. И тогда, в уединении этого дома, в теплой влажности и умирающем свете дождливого дня, то, на что она решилась, показалось ей прекрасным.