"Рюноскэ Акутагава. Обезьяна" - читать интересную книгу автора

обезьяну подвергли наказанию - двухдневной голодовке. Но забавно, что сам
же комендор не выдержал и еще до истечения срока дал обезьяне морковки и
картошки. "Как увидел ее такую унылую - хоть обезьяна, а все же жалко
стало", - говорил он. Это, положим, непосредственно к делу не относится,
но, принимаясь искать Нарасиму, мы и в самом деле испытывали примерно то
же, что и тогда в погоне за обезьяной.
Я первым достиг палубы. А на нижней палубе, как вы знаете, всегда
неприятно темно. Лишь тускло поблескивают полированные металлические части
и окрашенные железные листы. Кажется, будто задыхаешься, - прямо сил нет.
В этой темноте я сделал несколько шагов к угольному трюму и едва не
вскрикнул от неожиданности: у входа в трюм торчала верхняя половина
туловища. По-видимому, человек только что намеревался через узкий люк
проникнуть в трюм и уже спустил ноги. С моего места я не мог разобрать,
кто это, так как голова его была опущена, и я видел только плечи в синей
матросской блузе и фуражку. К тому же в полутьме вырисовывался только его
силуэт. Однако я инстинктивно догадался, что это Нарасима. Значит, он
хочет сойти в трюм, чтобы покончить с собой.
Меня охватило необыкновенное возбуждение, невыразимо приятное
возбуждение, когда кровь закипает во всем теле. Оно - как бы это сказать?
- было точь-в-точь таким, как у охотника, когда он с ружьем в руках
подстерегает дичь. Не помня себя, я подскочил к Нарасиме и быстрей, чем
кидается на добычу охотничья собака, обеими руками крепко вцепился ему в
плечи.
- Нарасима!
Я выкрикнул это имя без всякой брани, без ругательств, и голос мой
как-то странно дрожал. Нечего говорить, что это и в самом деле был
виновный - Нарасима.
Нарасима, даже не пытаясь высвободиться из моих рук, все так же
видимый из люка по пояс, тихо поднял голову и посмотрел на меня. Сказать
"тихо" - этого мало. Это было такое "тихо", когда все силы, какие были,
иссякли - и не быть тихим уже невозможно. В этом "тихо" таилась
неизбежность, когда ничего больше не остается, когда бежать некуда, это
"тихо" было как полусорванная рея, которая, когда шквал пронесся, из
последних сил стремится вернуться в прежнее положение. Бессознательно
разочарованный тем, что ожидаемого сопротивления не последовало, и еще
более этим раздраженный, я смотрел на это "тихо" поднятое лицо.
Такого лица я больше ни разу не видал. Дьявол, взглянув на него,
заплакал бы - вот какое это было лицо! И даже после этих моих слов вы, не
видевшие этого лица, не в состоянии себе его представить. Пожалуй, я сумею
описать вам эти полные слез глаза. Может быть, вы сможете угадать, как
конвульсивно подергивались мускулы рта, сразу же вышедшие из повиновения
его воле. И само это потное, землисто-серое лицо - его я легко сумею
изобразить. Но выражение, складывающееся из всего этого вместе, это
страшное выражение - его никакой писатель не опишет. Для вас, для
писателя, я спокойно кончаю на этом свое описание. Я почувствовал, что это
выражение как молния выжгло что-то у меня в душе - так сильно потрясло
меня лицо матроса.
- Негодяй! Чего тебе тут надо? - сказал я.
И вдруг мои слова прозвучали так, словно "негодяй" - я сам. Что мог
бы я ответить на вопрос: "Негодяй, чего тебе тут надо?" Кто мог бы