"Статьи в журнале "Частный корреспондент"" - читать интересную книгу автора (Кагарлицкий Борис Юльевич)

К дню рождения революции


Как полёт духа и торжество разума привели к кровавой бане и новой империи

14 июля Великой французской революции исполняется 220 лет. Дата вроде бы почти круглая, но на юбилей никак не тянет. А с другой стороны, как повод для разговора подходит вполне. И разговор этот особенно актуален именно у нас в России, где до сих пор не могут разобраться с итогами другой революции - Октябрьской.

О том, что французская революция вместе с последовавшими за ней Наполеоновскими войнами задала многие важнейшие параметры общественной жизни Европы и мира, говорить не приходится. Даже французский стандарт правостороннего движения транспорта установился по всему континенту после того, как по нему прошли армии французского императора. Левостороннее движение сохранилось лишь в Британии да в течение ещё одного столетия в Скандинавских странах, куда французы не дошли…

Республиканские институты, буржуазная политика, свободная от сословных традиций прошлого, разделение на левых и правых, превращение прессы в инструмент общественной мобилизации, а теоретической идеологии в основу массовой пропаганды - всё это новации Великой революции, начавшейся со взятия Бастилии 14 июля 1789 года.

Собственно, штурм Бастилии и стал первым пропагандистским мифом нового времени, поскольку в строгом смысле слова его вообще не было. Крепость не защищалась, а боевые действия свелись к одному залпу, который дали швейцарцы по наседавшей толпе. После этого перепуганный комендант и пушки со стен убрал (зарядов к ним всё равно не было), и крепость сдал, но головы всё равно лишился. Ликующий от осознания внезапной свободы народ долго носил эту голову на пике по Парижу. Но уже через несколько месяцев по всей Франции, а потом и по всей Европе распространялись красочные литографии, изображающие многочасовой штурм, сопровождающийся артиллерийской канонадой. Картинки эти до сих пор украшают учебники истории - уж больно красивы. А спустя примерно полтора столетия великий режиссёр Сергей Эйзенштейн в гениальном фильме «Октябрь» по этому же образцу создавал образы взятия Зимнего дворца в Петрограде 1917 года. Штурма Зимнего тоже не было, поскольку деморализованное Временное правительство сопротивляться было не способно. Большевики просто пришли, разогнали охрану и выселили правительство из дворца. А чтобы не быть заподозренными в стремлении к террору наподобие кровожадных французских якобинцев, министров ещё и распустили по домам, предварительно от них потребовав «слово чести», что насильственных действий против власти те предпринимать не будут. Перепуганные министры, естественно, слово дали…

Выученные в гимназиях на французских примерах, не избавившиеся ещё от дворянских предрассудков («слово чести»!!!), вожди рабочего класса ещё не понимали, что в России революция примет несколько иной оборот.

Эта неспособность сил старого общества к сопротивлению на самом деле говорит об исторической закономерности и неизбежности революции гораздо больше, чем героические легенды, сочиняемые задним числом революционными пропагандистами. Но массовое сознание требует ярких и запоминающихся образов. И их создают. Кадры из эйзенштейновского «Октября», а потом из его звукового ремейка, вышедшего под названием «Ленин в Октябре», подобно французским пропагандистским литографиям штурма Бастилии, заняли место в учебниках истории в качестве «документального иллюстративного материала».

Вернёмся, однако, к Франции. Важнейшей особенностью революционного сознания того времени была рациональность, с которой политический переворот описывал сам себя. Французы не просто свергли старую власть, заменив её новой, после чего лагерь революционеров погрузился в кровавую внутреннюю борьбу. Они очень чётко осмысливали и каталогизировали всё происходящее. Что, впрочем, свойственно было и старому режиму, мышление которого было также пронизано рациональными схемами великого Декарта. В итоге каждый шаг сопровождался самооценкой и самоосмыслением, события выстраивались в систему, а смена институтов и политических курсов выстраивалась в определённой последовательной логике - не только объективно, но и в общественном сознании. Названия месяцев нового революционного календаря, придуманного французскими республиканцами, превратились в политические термины. Сам календарь не прижился, зато все мало-мальски образованные люди знают теперь про термидор и брюмер. Точно так же как французская абсолютная монархия стала образцом для европейского абсолютизма вообще, так и французская революция сделалась своего рода образцовой моделью для всех последующих революционных процессов во всём мире. Оглядываясь на Францию, можно было оценить собственное положение, его перспективы и значение переживаемого в настоящий момент этапа с точки зрения общей динамики истории.

В этом плане аналогии между французской и русской историей не только очевидны, но и поучительны. Говорить и писать о них начали уже в 1917 году, когда Ленин (и не он один) сравнивал большевиков с якобинцами, когда российские революционеры, ещё не выработавшие новый стиль и язык советского режима, называли своих новых министров на французский лад «народными комиссарами», устраивали массовые театрализованные зрелища в стиле Робеспьера и использовали эстетику 1789 года так же, как прежде якобинцы использовали эстетику античную.

Большевистский режим, установившийся после 1917 года, демонстрировал явные черты сходства с якобинским, даже когда сам не хотел этого. В масштабах России, усиленные новыми техническими средствами, недоступными деятелям XVIII века, все революционные мероприятия приобретали размах, далеко выходящий за рамки французских прецедентов. Это относилось как к достижениям, так и к преступлениям, как к героическим начинаниям, так и к трагическим глупостям. Советский красный террор был повторением террора якобинского, но жертв оказалось несравненно больше. Как, впрочем, и у белого террора, о котором современные критики большевизма почему-то предпочитают забывать.

Между тем из революционной диктатуры неминуемо вырастал термидор - постреволюционный режим, консолидирующий новую власть, отодвигая массы и радикальные элементы от участия в политике. Лев Троцкий после смерти Ленина увидел призрак термидора в блоке центриста Сталина с бухаринским правым крылом партии. Однако история распорядилась иначе. На фоне Великой депрессии и закономерно совпавшего с ней внутреннего «кризиса хлебозаготовок» умеренное крыло потерпело поражение, а центристы устроили свой собственный термидор по совершенно иному сценарию, организовав коллективизацию.

Сталинский термидор плавно перешёл в бонапартизм, революционная риторика сменилась милитаризмом, мировая революция, не будучи официально отменена, превратилась в идеологический инструмент строительства империи. Другое дело, что империя советская, как и наполеоновская, была отнюдь не похожа ни на империи старого мира, ни на колониальные государства. Как и положено в эпоху бонапартизма, победоносные войны сопровождались репрессиями, революционное наследие прославлялось, а революционеров репрессировали. Масштабы репрессий опять многократно превосходили то, что мы видим во Франции. Наполеону Бонапарту вообще повезло: грязную работу взаимного уничтожения до него сделали сами республиканцы, избавив его от необходимости превращать тропические каторжные острова в полноценный ГУЛАГ (хотя некоторые шаги в этом направлении сделаны были). Прогрессивные социально-экономические последствия советский бонапартизм имел так же, как и французский, хоть и не всем это хочется признавать. Происходила модернизация.

Ключевое отличие русского процесса от французского состоит в том, что благодаря масштабам перемен консолидировать бонапартистскую фазу постреволюционной истории удалось на беспрецедентно долгий срок. Но крах бонапартистской системы всё же произошёл - в форме поражения в холодной войне, перестройки и распада СССР. Началась эпоха Реставрации.

В этой системе координат очень любопытно представить себе, где мы находимся сейчас. Недавно молодой историк сравнил «управляемую демократию» Владимира Путина с «июльской монархией» Луи Филиппа. И в том и в другом случае делается осознанная попытка соединить в рамках одной политической системы два типа легитимности, совместить символику и наследие постреволюционного режима с традициями дореволюционного общества, соответствовать международным стандартам своего времени, одновременно оглядываясь на специфические особенности местного общества, этим стандартам не соответствующего (наше несоответствие либеральными идеологами неизменно интерпретируется как «отсталость» или «аномалия»).

Что же, если мы живём в условиях июльской монархии, то нелишне вспомнить: последовал за ней новый революционный кризис. Делать прогнозы на основе прошлого опыта - дело неблагодарное, что подтвердила и судьба левых большевиков, ожидавших термидор совсем не оттуда, откуда он пришёл. Мыслить аналогиями удобно, но опасно. Они часто подводят.

Но иногда оглянуться на исторический опыт всё же не лишнее. Так, для сведения.