"Николай Черкашин. Взрыв корабля " - читать интересную книгу автора

Через год отравился хлором в аккумуляторной яме "Нотилюса", и меня списали
вчистую. Лицо, как видите, белое до сих пор. Хлор - прекрасный отбеливатель.
Когда я узнал о гибели Пересвета - волосы тоже стали белыми. Так что
перед вами натуральный белый гвардеец. Да... - Еникеев невесело усмехнулся и
пригубил кофе. - Немцы пришли в Бизерту в ноябре сорок второго года. В порту
я не появлялся, хотя меня могли обвинить в саботаже и расстрелять. И когда в
марте сорок третьего ко мне вломились ночью жандармы, я так и понял -
повезут на расстрел. Простился с Касси и Ксюшей... Привезли меня в порт, где
стояла немецкая подводная лодка. Теперь мне известен ее номер - "U-602", как
известно и то, что лодку сына потопила "U-37". Но тогда я решил: вот она,
убийца моего Пересвета. Новенькая, спущенная со стапелей чуть больше года, с
броневой палубой из стали "Вотан", она несла четыре торпедных аппарата в
носу и один в корме. Зубастая была акула.
Командир субмарины на скверном французском сообщил мне, что в
электродвигатели попала морская вода и требуется срочная переборка
механизмов. И если я не управлюсь с работой за сутки, то он лично
расстреляет меня прямо на причале.
Делать нечего, взялся за работу. Помогали мне немецкие электрики и
лодочный же механик, рыжий обер-лейтенант, переученный из танкиста на
подводника. Дело свое он знал из рук вон плохо, за что и поплатился...
Устроил я им межвитковое замыкание якорей обоих электромоторов. Причем
сделал это так, чтобы замыкание произошло лишь при полной нагрузке. Полный
же подводный ход, как вы и сами знаете, лодка развивает лишь в крайне
опасных ситуациях.
23 апреля сорок третьего года "U-602" погибла "при неизвестных
обстоятельствах" у берегов Алжира. Уверен, у них сгорели под водой оба
электромотора. На лодке было сорок четыре человека команды и пес по кличке
Бубби. Впрочем, он откликался и на Бобика. Вот этого пса мне жаль до сих
пор. Остальные погибли по заслугам. "U-602" - это мой личный взнос на алтарь
общей победы.
Мы сидели перед ним, трое невольных судей чужой жизни. Еникеев говорил
с трудом, и не потому, что отвык от родной речи. Он боялся, что ему не
поверят, что подумают, будто он набивает себе цену...
Судьба его в наших глазах походила на прихотливо искривленный ствол
деревца, чудом выросшего где-то над пропастью. Чужбина - та же пропасть, а
вот поди ж ты - удивлялись мы про себя, - выжил, прижился, даже корни
пустил...
Старик рассказывал нам свою жизнь... Что это было? Исповедь?
Оправдание? Или он просто подводил черту прожитому.
Я никогда не видел, чтобы на чьем-то лице одновременно вспыхивали столь
противоречивые чувства: радость и опасение, вина и гордость, сомнения и
надежды...
- Теперь, когда вы знаете мою историю, - привстал Еникеев, - я хочу
попросить вас об одном одолжении.
Он дотянулся до картоньера, выдвинул ящичек и достал из него старый
морской кортик. Ласково огладил эфес и граненые ножны, тихо звякнули
бронзовые пряжки с львиными мордами.
- Когда вернетесь в Севастополь, - Еникеев вздохнул, - бросьте мой
кортик в море возле памятника затопленным кораблям. - Он решительно протянул
Разбашу кортик - рукояткой вперед: - Беру с вас слово офицера.