"Голова в облаках" - читать интересную книгу автора (Жуков Анатолий Николаевич)

II

Начали мы, помнится, с рассуждения о чуде. Продолжая в том же направлении, уточним без колебаний: чудо является тому, кто верит в него и каждый день его ждет. Парфенька Шатунов, у которого даже самые дерзкие мечты сбывались, верил прочно в поимку трехметровой щуки и ждал этого чуда изо дня в день. Он даже допускал, что щука может быть значительно длиннее трех метров, такой длинной она может явиться, что и сказать нельзя, и руками не разведешь, потому что такие тут руки надо, когда безразмерная, немыслимая протяженность, а толщина… толщина пусть будет самая обычная, а то не вытащишь.

И все же чудо было неожиданным. Если бы Парфенька точно знал, что оно свершится, нынче утром, он был бы не в застиранной брезентовой робе и резиновых броднях, не в старом заячьем малахае, а нарядился бы в подвенечный суконный костюм, в модные до коллективизации штиблеты со скрипом, в кепку-восьмиклинку с пуговкой на вершинке. Такое-то богатство лежит сорок лет в сундуке у старухи — да, да, синеглазая, длиннокосая, с вот такой вот грудью Поля, прежде каждодневно пригожая, соблазнительная, прости господи, хоть спереди, хоть сзади, стала старухой, бабкой Пелагеей, и нет уж у ней ничего ни с той, ни с другой стороны, и теперь никому не надо, и грех об этом говорить, а суконный костюм и штиблеты со скрипом, сатиновая пунцовая рубаха и вязанный из бумажных черных ниток поясе кистями лежат в сундуке как новые. Надевает, правда, в большие зимние праздники, а весной и летом не до нарядов, хоть крестьянину, хоть рыбаку. Вот и лежит богатство без всякой пользы. А потом скажут, мода прошла, устарели, то-се. Это же разор, недоумение, а может быть, и хуже. А куда уж хуже-то, если ты давно пенсионер и на краю жизни стоишь, если костюм твой, сатиновая яркая рубаха и штиблеты со скрипом пропадут неизношенными.

Но они не пропадут. Обстоятельства, которые вот-вот сформируются и заставят Парфеньку жить безоглядней и ярче, не позволят.

Неожиданным чудо явилось потому, что поклевка последовала сразу после первого заброса. Правда, он думал об этом вчера, думал ночью, думал по дороге сюда, в Ивановку. И здесь думал, когда отвязывал от рамы велосипеда спиннинговое удилище и подсачок, снимал рюкзак, когда по привычке оглядывался, определялся на местности, прежде чем взмахнуть этой строгой снастью и никого не зацепить нечаянно, когда ждал подходящих природных условий. Метеорологических.

Волжский залив у Ивановки был плотно укутан белыми хлопьями тумана, из этих хлопьев кое-где торчали розоватые прутья ивняка, обозначая береговую границу, а шагов на двадцать выше по берегу стояла та самая кривая ветла, про которую вчера поминала Клава Маёшкина. По ее словам, неподалеку от этой ветлы, у дамбы сплавилась несусветной крупности рыба — во-от такая, но только в три раза больше. А может, в четыре, в шесть, в десять с лишним раз, точно не скажешь. Клавка видела ее из машины, машина же торопилась по дамбе за огурцами в Андреевку, за рулем сидел твой сыночек Витяй, то есть Виктор Парфеньевич, а он ведь, сам знаешь, ездит так, что протяни из машины палку, и она застучит по телефонным столбам часто-часто, будто стоят они не за пятьдесят метров, а вплотную, прижавшись друг к дружке.

Клавка, конечно, и приврет — недорого возьмет, но все же баба она красивая, глазастая, первой узнает любые новости, и если уж она видела что-то своими глазами, можно на целых пятьдесят процентов быть уверенным: так оно и было; на остальные же пятьдесят процентов вскоре убедитесь, что так никогда не былой быть не могло. Да и сама Клавка не особенно настаивала: «Хотите — верьте, хотите — нет, а вот, лопни мои глазыньки, не вру». И поскольку ее глазыньки, большие, завлекательные, жадные, еще ни разу не лопнули, добрые хмелевцы верили ей на все сто процентов. А не очень добрые, ожидающие от жизни любой каверзы, не верили ни на копейку, не говоря уже о процентах: Клавка была потомственным продавцом, торговцем, а торговцев, как известно, еще Спаситель изгнал из храма.

Парфенька был добрым, но не до окончательности, не до святости, как Сеня Хромкин, который ради хмелевцев забывал себя, свои интересы и интересы ни в чем не виноватой своей семьи. Парфенька о семье всегда помнил, а в исключительных случаях даже советовался с домашними. Вчера, выслушав Клавкино сбивчивое — волновалась баба — сообщение, он тут же сказал о нем своей Пелагее Ивановне, которая, впрочем, махнула рукой: «Язык-то без костей, слушай сплетницу!», а вечером спросил об этом Витяя. Тот хоть и торопился, а все же подтвердил Клавкину новость: да, мелькнул какой-то организм, что-то такое зелено-желтое, длинное, как пожарный шланг, извилистое. Кажется, неподалеку от утятника, у кривой ветлы. Может, шланг и был. Водозаборный, толстый. Там же у ивановцев поливной участок люцерны на зеленую подкормку, насосная станция…

Парфенька такое соображение отверг:

— Какой шланг, если утята пропадают — щука это, утятница!

— Десятиметровой длины? Ну ты даешь, батяня! Головушка не болит?

— Де-е-сять метров?! — У Парфеньки перехватило дыхание. — Неужто все десять?

— Может, пятнадцать, я не мерил.

— А почему зеленая с желтым?…

Витяй торопливо переодевался в выходную одежу — должно быть, в кино или к девкам — и больше ничего не прибавил, а настаивать Парфенька не решился. Витяй у него такой, что осмеет родного отца и не охнет. А из Ивановки с начала весны шли слухи, что в заливе у них промышляет утятами разбойная щука. Они уж и какое-то бабье имя ей дали.

После ужина Парфенька заменил на спиннинговой катушке леску на более прочную, миллиметровую, привязал на стальной поводок серебряную (из ложки отлил тайком, чтобы старуха не увидела) блесну с тройником на хвосте, отыскал среди игрушек внучки зевник для щуки, приготовил рюкзак и литровый термос с холодным квасом, веревку и подсачок, подкачал шины велосипеда. Ивановка — не ближний свет, верст восемь, а то и больше, пешком не пойдешь. И только после этого лег спать. И едва прислонил голову к подушке, как сразу проснулся: в окне брезжил голубой рассвет, ходики показывали половину третьего. Вот как зарядился ожиданием чуда — отключался и включался сразу, будто механизм. И дальше действовал с четкостью отлаженной машины: ноги сделались продолжением педалей велосипеда и двигались как шатуны, руки застыли на руле, глаза, как фары, цепко держали дорогу, и только спина взмокла. Через полчаса он был на месте.

И вот стоял с приготовленным спиннингом на берегу волжского залива, нетерпеливо осматривался, прислушивался.

Уже рассветало, но бревенчатая старая Ивановка, испуганно отбежавшая от залива, еще спала: междупарье, торопиться некуда, скота в личном пользовании тут не держали, а колхозный был в летнем лагере и выходил на пастбище часов в шесть. Разбаловались люди, как в городе.

Залив сплошь до того лесного берега лежал, как уже сказано, белый, пушистый, и тишина была белая, непорочная, не огорченная ни одним грубым звуком. Правда, неподалеку от ветлы, на открытом выгульном дворе, сбегавшем от утятника к заливу, сонно переговаривались за метровой штакетной изгородью утята, но их детские голоса, смягченные расстоянием, не мешали слуху.

Парфенька положил спиннинг на отдыхающий велосипед, снял с плеча пустой рюкзак, постелил его на мокрую от росы траву рядом с велосипедом и сел ждать солнышка. Заря уже отыграла, вот-вот выкатится красное и в полчаса подметет до зеркального блеска весь залив. Можно бы сделать парочку пробных забросов, но ведь зряшные будут, вслепую, зацепишься еще за корягу, рви потом леску, опять настраивай снасть, а рыбу уже спугнул. И самая уловистая, самая дорогая блесна тю-тю.

За спиной послышались осторожные, крадущиеся шаги, Парфенька обернулся — от ветлы двигался Тоськин с кривой дубинкой, могучий, жалостливый мужик по прозвищу Голубок, заведующий здешней утиной фермой. Он тоже узнал Парфеньку, просиял:

— Неужто Парфен Иваныч?… Да как же ты догадался, голубок? А я нынче сам хотел за тобой. Вот, думал, позавтракаю и — в Хмелевку, к самому Парфен Иванычу… Радость-то какая, голубок, слов нет.

Парфенька вежливо встал и подержался за его большую, как совковая лопата, руку. Упрекнул с улыбкой:

— Радость, а с палкой ко мне подкрадывался. Голубок смущенно бросил кривулину в траву.

— Не признал сразу-то, голубок, думал — чужой. Ходют тут разные, туристами называются. Из Мелекесса, из Куйбышева, а восейка из самой Москвы закатились четверо. Что им на своих-то легковушках. Резиновые лодки надуют и катаются, рыбку вроде бы ловят, а на самом деле — моих утят. Рыбки-то, сам знаешь, у нас не густо, а им, голубок, уха надобна. Уха из петуха. Избаловался народ совсем, только бы не работать. А?

— Да, тут хорошо, — сказал Парфенька. — Солнышко вон всходит, кукушка у того берега проснулась. Слышишь: ку-ку, ку-ку… Одно и то же, а хорошо.

— Хорошо-то хорошо…

— А что? И ферма у вас, видать, хорошая.

— Ферма — да. Что да, то да, грех жаловаться. Выгульный двор вон прямо у воды. Поплавают — выходи и гуляй, погуляли — спускайся и плавай. У людей нет такой жизни, райская жизнь. Да ведь короткая, голубок! Два месяца и — в кастрюльку. Или на сковородку — утята табака. Жа-алко… Они ведь потешные, как малые ребята, играть любят, гоняются в воде друг за дружкой, ныряют… Какая же это жизнь — два месяца. А, голубок?

— Короткая. — Парфенька вздохнул.

— Ас нынешней весны еще короче. Выплывет какой в открытый залив и вдруг заблажит, взмахнет крылышками, и нет его — провалился, только круги по воде. Да другой так-то, голубок, да третий, да пятый — десятый. Бывает, по двадцать штук в день пропадает, мыслимо ли дело! Будто кто хватает их, сердешных, снизу за лапы и топит. Ну, мы потом догадались: она, Лукерья, больше некому. А тут еще и туристы балуют. Выручай, голубок, век не забуду!

— Вот туман разойдется… Не видал ее?

— Кого? Лукерью?

— Какую Лукерью — щуку!

— А я про кого, голубок? Про нее же, про щуку. А ее Лукерьей зовут.

— Кто зовет?

— Народ, голубок, ивановские мужики, бабы, ребятишки. У нас тут старуха проживала, Лукерья по имени, жадная-жаднющая, голубок, но бойкая, дерзостная, ничего не страшилась — ни скандала, ни воровства. В третьем годе, в самое половодье пошла на залив рыбачить со льда и утопла, голубок. В ее честь щуку-то и назвали. Больно уж жадная до утят и безужасная. У самой фермы разбойничает. И никак ее не пымаешь — в точности Лукерья. Та, бывало, всегда отвертится, если на месте не застукали. А как застукаешь, если она никогда не попадалась, бабка Лукерья-то.

— Так ты видал ее или нет?

— Щуку? Не видал, врать не стану. Иван Бугорков видал, а мне не пришлось. Круги на воде замечал, во-он там, у кустиков, а самое — не сподобился. Ну круги зато, голубок, страшенные, и сразу в двух, а то и в трех местах — неужто такая длинная ворочается, а? Это же не один метр, голубок, не два! Так она всю ферму у нас слопает.

— А чего не загородите? У вас же проволочные сетки в воде стояли.

— Ржавеют они. Да и на моторках ваши, хмелевские, носятся. Саданет ржавую носом — дыра, как ворота. Замучили эти лодки: шум от них, вонь, копоть, на воде масляные пятна, а волной берег подмывает. От них же волна как от парохода… Ну что, не пора, голубок? Залив-то развидняется, вдруг да повезет нам.

Голубок неловко ссутулился над ним, пытаясь сделаться меньше, чтобы не обидеть невзрачного Парфеньку, топтался рядом, приминая резиновыми сапожищами траву, заглядывал с надеждой в морщинистое, коричневое от загара лицо рыболова. Как в лицо друга. И справедливо — Парфенька тоже любил Голубка: добрый мужик, совестливый, открытый, для такого чего хошь сделаешь.

Солнце уже сидело на зеленом лесном заборе у того берега, тянуло рукастые лучи к спящему заливу, озорно хватало за белое одеяло, и туман, курясь, редел, подымался, незаметно таял и пропадал в заголубевшей тишине, показывая потные зеркала открытой воды. Минута, другая — и эти зеркала засверкали-засмеялись под солнцем, поползли, расширяясь друг к другу, и скоро весь залив стал одним волшебным зеркалом, втягивающим в себя опрокинутый вниз головою цветастый веселый мир.

Парфенька взял спиннинг, подтянул на всякий случай до живота резиновые болотные сапоги и сошел вниз, к самой воде. Кустики в заливе, указанные Голубком, были как раз напротив кривой ветлы, которую запомнили Витяй и Клавка, но метрах в шестидесяти отсюда — свидетели будто сговорились о точности.

Парфенька отпустил метра полтора лески, оглянулся — Голубок почтительно стоял поодаль — и, широко взмахнув завизжавшим спиннингом, сделал первый и, как оказалось, последний заброс. Блесна, описав сверкающую солнечную дугу, без плеска вошла в воду точно возле кустиков, и едва Парфенька начал сматывать леску, как почувствовал легкий удар на том конце. Блесна мягко вошла во что-то неподвижное, и сматывать стало нельзя — зацеп, подумал Парфенька. Чего боялся, то и случилось: закоряжил. Да и как тут не зацепишься, когда кусты рядом. Наверно, за корень задел или за подводную ветку. Парфенька зажал катушку тормозом и потянул удилище к себе — оно круто выгнулось, леска зазвенела, но немножко подалась, самую чуточку, сантиметров на десять, не больше, а когда он отпустил удилище, леска, не ослабевая, возвратилась назад, на прежнее место. Да, зацепился за ветку или за торчащий со дна конец коряги. Надо попробовать вытащить.

За спиной послышалось сочувственно-взволнованное дыхание Голубка, но Парфенька не рассердился на него, признался в своей неловкости:

— Зацеп, Вася. Но ты не тушуйся, мы это в момент. В случае чего, запасные блесны есть.

— Помочь, голубок?

— Погоди.

Парфенька опять потянул удилище, но на этот раз зазвеневшая леска не только не подалась к нему, но даже пошла назад — кто-то сильный вырывал ее вместе со спиннингом. Парфенька, вытянув руки, подался вперед, удилище согнулось в полукольцо, леска, чертя и брызгая по воде, забрунжала от напряжения, а у кустов и подальше вода взорвалась сразу в нескольких местах.

— Пымал! Пымал! — не выдержал Голубок.

— Не ори, — прошипел Парфенька. — И присядь, а то тебя и из воды за версту, поди, видать.

Голубок послушно присел на корточки, а Парфенька, не отпуская леску, вошел с берега в воду, потом поддернул удильник к себе, вгоняя крючки блесны глубже в пасть жертвы, и вслед за повторным могучим всплеском у кустов почувствовал, что напряжение заметно ослабло, леска перестала брунжать и послушно пошла за ним, когда Парфенька, пятясь, стал выходить из воды. Он попробовал сматывать леску, но тяжесть была такая, что катушка не проворачивалась. Да и леску так оборвешь ненароком.

— Сачок подать? — прошептал вспотевший от волнения Голубок.

— Ка-акой тут сачок! — Парфенька, не переставая пятиться, торопился подальше от воды. — К берегу ползи и замри там. Слышь?

— Слышу, голубок.

— Будто мертвый предмет ты, камень-дикарь. Слышь?

— Сейчас, сейчас. — Голубок живо оказался на четвереньках, смешной коровьей рысью доскакал до берега и послушно замер у воды как мертвый предмет. Как медведь каменный.

А Парфенька продолжал, пятясь, уходить от берега, удивляясь, что леска тяжело, но выбирается и, значит, щука смирно идет за ним, не показываясь на поверхности. Каждую секунду он ждал ее коварной выходки, неожиданного рывка, держа палец на тормозе катушки. И благодарил судьбу, что Голубок оказался под рукой — будто бог послал.

— Слышь, Вась? Как на берег выну, хватай под зебры.

— Слышу, голубок, слышу.

Просто удивительно, с какой послушностью шла дерзостная Лукерья за ним. Должно быть, обожгло болью, вот она и стала сговорчивой. Рванулась разок и сразу поняла, в каких руках. И леска — тьфу! тьфу! держит хорошо. Добрая японская леска. А тяжесть страшенная, поясницу ломит… Только бы не спугнуть, только бы на бережок ее, на травку, а там…

Но тут послышался резкий автомобильный гудок, Парфенька оглянулся и досадливо плюнул — от дороги на дамбу спускался сюда водовоз, из кабины выглядывала соломенная голова его непутевого сына Витяя. И чего черт принес на водовозке, когда он все время на грузовике ездил! Вот еще раз гуднет, бужевольник, и никакую Лукерью не удержишь. Но Витяй, должно быть, смекнул, что дело пахнет керосином, притормозил и выключил двигатель, наблюдая за отцом из кабины.

Парфенька допятился с поднятым спиннингом почти до ветлы, остановился, пробуя провернуть катушку, и опять пошел задом, как рак, пока каблуком одного сапога не задел за корень дерева и не опрокинулся на спину, высоко задрав обе ноги.

Витяй засмеялся, но тут же выскочил из кабины и побежал к отцу на помощь. Парфенька и во время падения ухитрился не порвать леску, мигом вскочил и, не переставая пятиться, сильнее потянул удилище — у берега послышался шумный плеск, медведем прыгнул Голубок и тут же завопил отчаянно:

— Попалась! Попалась!

— Тащи от воды подальше, — крикнул Парфенька, не ослабляя лески. — Витяй, беги туда. Под зебры держите, под зебры!

В несколько прыжков Витяй достиг берега и своей решительностью спас положение. Голубок боялся держать скользкую образину, она то и дело выскальзывала из его дрожащих лапищ, мотала зеленой крокодильей мордой, пока безужасный Витяй не сграбастал ее за жаберные крышки. Тут и Голубок осмелел, схватил за шею и поволок, наступая на пятки Витяю, в сторону ветлы, куда уже допятился Парфенька.

Вдвоем они быстро дотащили добычу до ветлы, оглянулись и обомлели: изумрудно-зеленое с желтым, янтарным брюхом тело щуки по-змеиному извивалось в траве на добрых двадцать шагов и, не кончаясь, уходило с песчаного берега в воду. Но самое страшное — по заливу в разных местах раздавались мощные всплески, вода там ходила круговыми волнами, бурлила, а у кустов пенилась — весь залив был заполнен этой щукой, голова которой с серебряной в глубине пасти блесной устрашающе свистела, а чешуйчатое изумрудное тело послушно тянулось за рыболовами, хотя оно, такое мощное, одним сокращением могло бы отбросить смельчаков или, как удав, задушить их в своем объятии.

— Стой! — крикнул Парфенька и стал сматывать леску, сближаясь со своими помощниками.

Витяй впереди, Голубок за ним опасливо держали вздрагивающее прекрасное чудовище и с надеждой ждали Парфеньку.

— Вот это организм! — сказал Витяй озадаченно.

— Да-а, скотина страшенная. — Голубок нервно зевнул. — Отъелась на наших утятах. Только это не Лукерья, ту Бугорков видал, она меньше.

— Что за Лукерья? — осклабился Витяй. — Вы уж ей и кличку успели дать?

— Не кличку, а имя. — И Голубок рассказал, в честь кого была названа щука. Не эта, а другая, которая Лукерья. А может, эта сама Лукерья и есть, Бугорков спьяну разве разглядит.

В двух шагах от них Парфенька остановился, поставил катушку на тормоз и, приказав следовать за ним, пошел вокруг ствола ветлы — тело щуки яркими толстыми кольцами наматывалось на ствол у корней. Сделав четыре круга, Парфенька сел, не выпуская из рук удилища и не ослабляя лески.

— Передохнем, — сказал он помощникам. — Отпускайте.

— Сорвется, — сказал Голубок.

— Не бойсь. В воде не сорвалась, а тут и подавно. Как вот с ней быть дальше?

— Ну, Лукерья, что с тобой делать? — Витяй опустил голову щуки на траву и сел рядом.

— И я ума не приложу, — сказал Голубок. — Вишь, хайло-то разинула, того и гляди цапнет.

— Задыхается она, — сказал Парфенька жалеючи. — В воду надо. У тебя цистерна заправлена или пустой едешь?

— Пустой, — сказал Витяй. — У водокачки должен залить.

— Заливай здесь, и сунем в цистерну.

— Да мне же в лагерь надо, у них дойка скоро.

— Ничего, подождут. Давай заливай, а мы пока покараулим. В горловину-то она пролезет?

— Пролезет. Она же не толще меня, а я прохожу свободно.

— Тогда заливай скорее, а то подохнет. Дохлая рыба — не рыба. А ее тащить еще неизвестно сколько.

Витяй спустил машину к берегу, закинул в воду заборный шланг и включил насос. Голубок побежал в Ивановку за подмогой, а Парфенька на досуге принялся изучать свою добычу.