"Владимир Даль. Вакх Сидоров Чайкин, или Рассказ его о собственном своем житье-бытье" - читать интересную книгу автора

выучился трем языкам. Он с попом нашим был очень дружен - и умел ладить со
всеми, даже с Иваном Яковлевичем, и - за что я также век буду ему
благодарен, - не давая нам никогда слоняться от безделья из угла в угол,
занимал столярной, токарной и картонной работой, выучил немного чинить
часы, замочки и прочее.
Таким образом, минуло мне уже семнадцать лет, - да, теперь только
вспомнил, что я ни слова не сказал о второй названой матери моей, Настасье
Ивановне Шелоумовой. Грешно бы мне забыть ее, когда вырос я у нее в доме,
как сын. Она любила и уважала Ивана Яковлевича как нельзя больше, до такой
степени, что, применяясь каждый день к личине, которую он надевал, к роли,
которую он играл, и сама того не замечая, также изменялась день за день в
правилах, нраве, видах и намерениях своих и слепо шла ощупью за Иваном
Яковлевичем. Отставала она от него, противилась, плакала, молила и кричала
тогда только, когда он впадал в крайности вредные и дурные, когда находило
на него рвение преобразовывать весь мир плетью и палкой. И действительно,
тогда Настасья Ивановна брала вскоре над ним верх, и побежденный,
образумившись, перескакивал с верхней ступени крайностей своих на вторую и
третью, перестраивал лад дудки своей пониже, а иногда гласно и торжественно
винился и повиновался супруге своей, проповедуя честь и славу и хвалу
женщинам и признавая их естественными наставницами и руководительницами
нашими. В такую пору ничего в доме и в хозяйстве не делалось без спросу
Настасьи Ивановны; к ней посылались и дворецкие, и бурмистры, и конюшие, до
которых ей, по принятому в доме порядку, не было никакого дела, потому что
она не входила и не мешалась ни во что. "Дочерей у меня нет, - говорила она
обыкновенно, - бог не дал; стало быть, нет и хозяйства, нет и дела, как
только угождать на Ивана Яковлевича; а сыновья растут у него на руках как
себе знают". И затем она обыкновенно тяжело вздыхала, покачивала головой, а
нередко и плакала. Жалобы, слезы и вздохи были ее стихией; без них она, как
казак без коня, как воин без шпаги. Всегдашний ее разговор, с своими ли, с
чужими ли, - это было благодарение богу за семейное благополучие свое, но
это делалось таким плачевным образом, что, не вслушавшись, можно бы
подумать, не поминает ли она какого-нибудь покойника и жалобно ему
причитывает. О четырех детках своих она говорила точно таким образом, будто
у нее всего одно только дитя за душой, да и то кто-нибудь отрывает от груди
ее; о любезном Иване Яковлевиче - будто он разбит параличом и лежит уже на
одре смерти; о порядочном имении, которое с избытком обеспечивало все нужды
семейства, - будто сегодня господь дал насущную кроху, а будет ли завтра,
кто знает? По этой же причине она всегда говорила умалительными и
уменьшительными словами: муженек, муженечек, деточки, детушки, детеныши,
деньжоночки, мужички, домишко, огородишко, пашенка и прочее. Она одевалась
очень просто, всегда в темное платье, но черного ни за что на свете не шила
и не терпела: "Нет, батюшки-светики мои, уж сама на себя лиху беду не
накличу".
Иван Яковлевич ходил, по обстоятельствам, в разнородном домашнем
платье: иногда можно было, взглянув на него, отгадать, кто он таков сегодня
и чем или кем хочет быть. Когда он являлся в халате своем, то это значило,
что он намерен быть хозяином, домоседом, отцом семейства; если выходил
поутру прямо в сюртуке, байковом или камлотовом, то это значило, что он
будет человек крайне деловой и занятой; если же в коротенькой куртке, то
это была одна из самых дурных примет и очень походило на расправу со всей