"t" - читать интересную книгу автора (Пелевин Виктор Олегович)

XXIII

На следующий день Т. вышел из «Hotel d'Europe» в половину шестого. До сбора соловьевского общества оставалось всего полчаса, но Милосердный переулок, как выяснилось, был в двух шагах от Невского.

Похоже, известие о гибели Победоносцева дошло до прессы только теперь. Все время, пока Т. шагал вниз по проспекту, ему казалось, что мальчишки-газетчики, выкрикивающие вечерние заголовки, целят своими звонкими голосами ему прямо в мозг, стараясь сделать так, чтобы он обернулся.

– Адская катастрофа в квартире Победоносцева!!

– Обер-прокурор погиб с тремя конфидантами!!

– В квартире Победоносцева найдены кристаллы кварца!!

– Попытка вызвать дух Достоевского окончилась кровавой расправой!!

«Откуда они узнали про Достоевского? – думал Т. – Скорей всего, совпадение. Обратили внимание на портрет, узнали, что Победоносцев баловался спиритизмом… Да чего они так орут… Нервы никуда…»

Однако он свернул с Невского, так и не купив газету.

Нужный дом оказался двухэтажным особняком, перед которым, словно солдаты почетного караула, стояли несколько старых тополей. Хорошенькая девчушка в белом платье прыгала по клеткам, нарисованным разноцветными мелками на тротуаре у входной двери. Она смерила Т. строгим взглядом, но не сказала ничего.

Войдя в прохладный подъезд, Т. сверился с часами. Было без десяти шесть – он пришел слишком рано. Стоять в подъезде не хотелось, к тому же сверху доносились веселые голоса, и он решил подняться на второй этаж.

На лестничной площадке перед единственной квартирной дверью курили двое. Один из них был усатым молодым человеком неброского, но стильно-нигилистического вида, а второй…

Второй был тем самым ламой-спиритом, который принес Т. портрет Достоевского и пилюли в серебряном черепе. В этот раз он был одет не в красную рясу, а в пиджак и косоворотку, придававшие ему сходство с культурным рабочим азиатской расы – хотя глубокая царапина через все лицо делала эту культурность сомнительной.

Лама Джамбон и Т. увидели друг друга одновременно.

На лице ламы проступил ужас, и он непроизвольно качнулся назад, чуть не потеряв равновесие. Его спутник-нигилист обернулся, увидел Т. и сунул правую руку в карман.

Т. поднял перед собой ладони успокаивающим жестом.

– Господа, – сказал он, – умоляю, сохраняйте спокойствие. Я пришел на собрание соловьевского общества и не причиню никому неудобств. А вас, сударь, – Т. повернулся к переодетому ламе, – прошу извинить за случившееся между нами недоразумение. Поверьте, мне очень неловко – но вы сами в некотором роде послужили причиной. Зато теперь я понимаю, почему вы требовали тройную плату…

Лама Джамбон не поддержал этой робкой попытки пошутить – повернувшись, он исчез в квартире. Нигилист вынул руку из кармана, смерил Т. внимательным взглядом и скрылся следом, прикрыв за собой дверь.

Т. остался на лестнице один.

«Вот черт, – думал он. – До чего же неловко вышло…»

Дождавшись, когда часы покажут пять минут седьмого, он позвонил.

Открыл неожиданный в таком месте ливрейный лакей с седыми бакенбардами.

– Вам назначено? – спросил он.

– Нет, но…

– Велено впускать только господ, кому назначено, – сказал лакей.

– Позвольте, но…

– Не велено, – повторил лакей и сделал попытку закрыть дверь.

Т. поставил в проем ногу и позвал:

– Господа! Я по поводу Владимира Сергеевича Соловьева! Велите впустить!

– Открой, Филимон, – сказал женский голос в глубине квартиры, и лакей послушно отступил.

Войдя, Т. увидел в прихожей высокую стройную даму в темном платье с ювелирной брошью в виде камелии.

– Что вам угодно? – спросила она, внимательно глядя на Т.

– Видите ли, мне от знакомых стало известно, что здесь собирается соловьевское общество. Я был знаком с Владимиром Сергеевичем, и мне показалось…

Дама улыбнулась.

– Мы не афишируем наших встреч, – сказала она. – И потом, «общество» – это слишком сильно сказано. Скорее, просто собрание друзей. Чем вы можете подтвердить, что знакомы с Владимиром Сергеевичем?

Т. вынул из внутреннего кармана фотографию, полученную от Олсуфьева.

– Вот, – сказал он, – только Соловьев здесь в юности…

Дама внимательно осмотрела фотографию, потом прочла надпись на ее обороте и проговорила:

– Да, несомненно, это Владимир Сергеевич. Вы же, сударь, сильно изменились с тех пор. Как вас зовут?

– Т., – ответил Т. – Граф Т.

Дама чуть побледнела.

– Так это правда, – сказала она, – а я думала, молодежь меня разыгрывает… При всем уважении, та скандальная и страшноватая репутация, которая вас преследует, граф… Кроме того, один из наших гостей, лама Джамбон, ужасно напуган вашим появлением, так как уже имел с вами дело – мы сейчас отпаивали его каплями. Я, собственно, ничего не имею против уголовного элемента, но у нас присутствует пресса. Мы пригласили репортера, чтобы привлечь внимание прогрессивных газет к судьбе Владимира Сергеевича, и ваше появление на заседании…

– Я обещаю, что не причиню никаких неудобств, – сказал Т. смиренно. – Мне просто хочется послушать. И, может быть, задать пару вопросов.

На лице дамы изобразилось сомнение.

– Известно ли вам, – спросила она, – что наши собрания запрещены полицией? У вас могут быть дополнительные неприятности, если вас здесь обнаружат.

Т. махнул рукой.

– Уж эта малость меня совсем не смущает. Если б вы знали, как важно для меня каждое слово о Соловьеве, вы не колебались бы ни секунды.

Дама еще раз осмотрела фотографию и вернула ее Т.

– Ну хорошо, – сказала она. – В конце концов, кто я такая, чтобы вам отказать? Только не садитесь рядом с ламой Джамбоном. Можете задавать интересующие вас вопросы, но не перебивайте говорящих. Идите за мной.

В гостиной, украшенной портретными эстампами (Эпиктет, Марк Аврелий и еще кто-то бородатый), сидело около десяти человек разного вида и возраста. Т. сразу понял, что журналист, о котором говорила дама с камелией – это украшенный подусниками господин с багровой апоплексической шеей, чем-то похожий на Кнопфа (даже костюм на нем был в шоколадную клетку). Он сидел особняком от остальных.

Стулья в гостиной были обращены полукругом к одной из стен, а на стене, как бы в фокусе внимания, висел карандашный портрет Соловьева – такого же размера, как эстампы с философами. Соловьев выглядел заметно старше, чем на фотографии, которую Т. предъявил даме, и его усы были длиннее – они свисали почти до груди.

Слева от портрета к стене был прикреплен квадратный кусок картона с рукописной надписью:

Ум – это безумная обезьяна, несущаяся к пропасти. Причем мысль о том, что ум – это безумная обезьяна, несущаяся к пропасти, есть не что иное, как кокетливая попытка безумной обезьяны поправить прическу на пути к обрыву.

Соловьев

Справа от портрета был другой картон, побольше:

Ты не строка в Книге Жизни, а ее читатель. Тот свет, который делает страницу видимой. Но суть всех земных историй в том, что этот вечный свет плетется за пачкотней ничтожных авторов и не в силах возвыситься до своей настоящей судьбы – до тех пор, пока об этом не будет сказано в Книге… Впрочем, только свет может знать, в чем судьба света.

Соловьев

Под портретом висел третий картон:

Умное неделание беззаботно. Если описать его на символическом языке момента, оно таково – Ваше Величество, вспомните, что вы император, и распустите думу!

Соловьев

«Ну, это они для жандармов повесили, – подумал Т. – Хотя… Победоносцев ведь упоминал про святого Исихия и помысел-самодержец. Жаль, что так и не успели толком поговорить…»

Дама с камелией заметила, куда он смотрит, и улыбнулась.

– Да-с, умственные построения Владимир Сергеевич не жаловал… Но его тайные последователи в высочайших сферах понимают все слишком буквально. Сколько дум уже распустили – а он совсем не о том говорил.

– А о чем? – спросил Т. – Что это за император?

– Я, если позволите, объясню после собрания, тут в двух словах не скажешь. Сейчас уже времени нет. Садитесь вот здесь, с краю…

Она легонько хлопнула в ладоши.

– Итак, начинаем. Владимир Сергеевич не хотел, чтобы мы, вспоминая его, проводили наши встречи по определенному ритуалу. Он не желал, чтобы мы уподоблялись религиозной секте – это пугало его больше всего. Он говорил примерно так – ну встретитесь, вспомните про меня, посмеетесь…

У дамы с камелией задрожал голос, она сморгнула, и Т. внезапно, безо всяких ясных оснований для такой мысли, решил, что она, скорей всего, была когда-то подругой Соловьева, а девчушка, увиденная им у подъезда – их дочь.

– Но некоторые неизбежные традиции, – продолжала дама, – у нашего маленького общества все-таки выработались, отрицать это глупо. Благодарная память о Владимире Сергеевиче уже протоптала себе, так сказать, определенные тропинки… Одна из них – это короткая медитация, с которой мы начинаем наши встречи. Суть в том, что мы тихо вглядываемся вглубь себя и пытаемся ощутить в себе Читателя – таинственную силу, создающую нас в эту самую минуту… Каждый волен делать это по своему разумению, здесь нет определенной техники или правила… Вы что-то хотите сказать?

– Я? – удивленно переспросил Т., заметив, что дама смотрит на него.

– Простите, но вы так… так подняли брови, и я решила…

– Нет-нет, – отозвался Т., – у меня никаких возражений. Просто, насколько я понимаю учение Владимира Сергеевича, пытаться увидеть в себе читателя бесполезно.

Дама с камелией слегка покраснела.

– Отчего вы так думаете?

– Оттого, – ответил Т., – что это не в нас присутствует читатель, а наоборот – мы возникаем на миг в его мысленном взоре и исчезаем, сменяя друг друга, словно осенние листья, которые ветер проносит перед чердачным окном.

– Какой поэтичный образ, – сказала дама с камелией. – Только немного мрачный. Ну тогда попытайтесь увидеть это чердачное окно – и пронеситесь перед ним сухим дубовым листом… Я же говорила, что у нас нет обязательной для всех процедуры.

– Господа, я не хотел никому перечить, – пробормотал Т. смущенно. – Просто я хотел сказать, что читатель есть принципиально трансцендентное нашему измерению присутствие, поэтому он не может быть дан нам в ощущении.

– Вы знаете, сударь, – с улыбкой вмешался похожий на вольного художника господин с широким желтым галстуком, – я однажды сказал Владимиру Сергеевичу примерно то же самое. И знаете, как он ответил? Он улыбнулся и сказал: то, что ты говоришь, сложно, а истина проста. Читатель просто смотрит. Вот и ты – просто смотри. И больше ничего не надо.

Т. не нашелся, что на это ответить, и лишь кивнул головой.

– Итак, – сказала дама с камелией, – начинаем.

Она негромко хлопнула в ладоши, и в комнате наступила тишина.

Т. решил подойти к делу честно. Зажмурясь, он вгляделся в мерцающую черноту перед глазами. В ней вспыхивали призрачные огни; косо поплыл вниз отпечатавшийся на сетчатке прямоугольник окна.

«Ну и где здесь читатель? Везде, конечно. Все это на самом деле видит он. И даже эту мою мысль думает он – отчетливее, быть может, чем я сам. С другой стороны, господин в желтом галстуке определенно прав – ведь читатель просто смотрит на страницу, да. В этом и заключена функция, делающая его читателем. Чем еще, спрашивается, ему заниматься? Ну вот, и я тоже просто смотрю… Так, а кто тогда этот «я», который смотрит? Зачем тогда вообще нужен какой-то «я», если смотреть может только читатель? Тут загадка. Надо еще много думать. Или, наоборот, не думать совсем…»

Дама с камелией снова хлопнула в ладоши, и Т. понял, что время медитации истекло.

– Ну, – сказала дама, – кого-нибудь посетили интересные переживания?

Господин в желтом галстуке поднял палец.

– Знаете, это не вполне по теме, но я вот что подумал… Читатель неощутим, бестелесен. Подобен собственному отсутствию, пустоте. Так вот, мне пришло в голову: человек – это и есть временное искривление пустоты. Чтобы он родился, папа с мамой вбивают Богу в ум маленький гвоздик, на который ветер времени наматывает всякую дрянь. Проходит лет семьдесят, и организм Бога выталкивает гвоздик к чертовой матери – вместе со всей налипшей на него дрянью. Это просто защитная реакция, как у нас бывает с занозой в пальце. Никакого человека в строгом смысле никогда не было, было просто что-то вроде стука молотка за стеной, на секунду привлекшего к себе внимание Господа. Сознание, которое человек считает своим – на самом деле сознание Бога.

– Здесь слово «Бог» лишнее, сказал бы буддист, – заметил лама Джамбон.

– А чаньский буддист сказал бы, что здесь все слова лишние, – добавил молодой человек нигилистического вида, которого Т. видел на лестнице – он сидел рядом с Джамбоном.

– Но в чем тогда смысл рождения? – спросила дама с камелией.

– Наверно, в том, что Читатель хочет на время забыться, – предположил желтый галстук. – Ведь именно в этом и состоит смысл чтения – забыть себя на время.

Нигилист энергично помотал головой.

– Я не согласен, – сказал он, – что Абсолют хочет забыть себя. Чтобы забыть себя, надо себя знать, а Абсолют себя не знает. Это Соловьев утверждал весьма определенно.

– Помилуйте, – всплеснул руками желтый галстук, – как же Абсолют может себя не знать?

– А зачем ему себя знать? Это как если бы кто-то сказал про царя царей – какой же он царь, если у него в избе своей коровы нету. Да у него, может, и избы нет.

– В каком смысле избы нет?

– В том, – ответил нигилист, – что у Абсолюта вообще нет никакого «себя», которое можно знать или не знать. Это только у нас с вами под брюхом болтается, батенька. Да и то не у всех.

Желтый галстук открыл рот, словно услышал что-то крайне возмутительное, но ничего не сказал.

– Мало того, – продолжал нигилист горячо, – самое непостижимое качество Бога состоит в том, что Бога нет. Только это, батенька, не та вещь, которую крепким университетским умом понимают. Вы думать перестаньте на эту тему, от сургуча своего казенного отмойтесь, тогда, может, увидите одним глазком…

– Господа, – перебила дама с камелией, – прошу вас, не сползайте в вульгарность. Среди нас есть люди, которые здесь впервые – не будем утомлять их этими перепалками. Постараемся сделать нашу встречу более осмысленной. Я предлагаю, чтобы те из нас, кто в настроении, рассказали что-нибудь интересное про Соловьева – каким его запомнили… Никто не возражает?

Таких в гостиной не нашлось.

– Тогда я начну с себя, – сказала дама. – Многие знают, что Соловьев мог видеть духовным зрением не только события будущего, но и тексты, которые только еще будут написаны. Иногда он мог даже цитировать их. Я часто вспоминаю в последние дни один случай… Знаете, когда он заглядывал в будущее, это было незабываемое зрелище. Создавалось впечатление, что он парит под куполом огромной небесной библиотеки, перед какой-то невидимой картотекой, ящики которой открывает взглядом. В такие минуты мне начинало казаться, что я вижу его снизу, а он возносится куда-то, хотя мы по-прежнему лежим… То есть стоим рядом. Он словно бы видел, как соотносятся фрагменты некоего универсального знания, разбитого на доставшиеся разным людям осколки. Он видел эти осколки сквозь время и пространство, и мог складывать их в целое…

– Случай, – напомнил господин с подусниками. – Вы говорили о случае, который часто вспоминаете.

– Да, – сказала дама с камелией, – спасибо. Однажды мы говорили о книгах, и он заметил, что так называемая духовная литература чаще всего бесполезна. А самые удивительные жемчужины спрятаны в совершенно не претендующих на особую духовность книгах. И в доказательство процитировал мне одну книгу будущего русского писателя, почему-то писавшего по-английски. Совсем короткий отрывок, про умирающего человека. Я запомнила сравнение умирающего с узлом, завязанным на струне. Соловьев так и перевел – «на струне», хотя там было английское слово string, оно может означать и простую веревку. Сейчас договорю, и станет понятно… Так вот, умирающий похож на узел, который можно мгновенно распутать, если опознать в узле струну – потому что самый сложный узел состоит просто из ее петель и извивов. Если вдуматься, никакого узла вообще нет, есть только струна, принявшая его форму. И когда мы распутаем ее, распутанным окажется не только сам узел, но и весь мир…

– Красиво, – сказал кто-то, – а что за писатель?

– Не помню точно, – ответила дама. – Птичья фамилия – не то Филин, не то Алконост. А потом Соловьев как бы повернулся к другому ящику своей небесной картотеки, заглянул в него, улыбнулся и сказал: физики, которые сейчас роются в животе у атома, в будущем решат, что нет никаких частиц, а есть нечто другое, некая струна, string, по которой проходят волны – вот как по длинной бельевой веревке, если дернуть ее за конец. И все, из чего состоит мир, и даже то, чем он был до своего появления – все это разные колебания одной и той же струны… И тогда я спросила его – а кто же дергает за эту струну, чтобы они появились? Он засмеялся и сказал – ну как кто? Ты! Кто же еще?

– Я не до конца понял, – напряженно улыбнулся журналист с подусниками.

– Я в то время тоже, – сказала дама с камелией. – Но вы знаете, от этих слов на меня сразу повеяло чем-то удивительным, таким… Словно мы все уже спасены, просто пока про это не знаем. Главное, его слова всегда возвращали надежду. Иногда так бывает – все плохо-плохо, и у всех мрачно на душе, а потом входит человек с хорошими новостями. Никто еще не понял, в чем дело, но проходит электрическая волна, что-то передается другим, и сразу все меняется. Вот и он был таким человеком, у которого есть хорошие новости…

– Все новости хорошие, – сказал лама Джамбон.

На него обернулись – некоторые, как показалось Т., с недоумением. Джамбон откашлялся в кулак и почему-то поглядел на Т.

– Мы с Владимиром Сергеевичем часто спорили, – начал он, – и доходило почти до драк… Но в результате он помог мне понять важную вещь. Вы слышали, наверное, что в буддизме большую роль играет понятие «пустота». Причем считается, что постигать ее надо не интеллектуально, а напрямую, что возможно только после многих лет практики. Я, когда был моложе, интересовался этим вопросом и обучался у многих лам. Потом это стало получаться и у меня самого, но меня не оставляло ощущение какой-то странной фальши от всей процедуры… Я вас не утомляю?

– Нет, что вы, – сказала дама с камелией. – Очень интересно.

– Соловьев, – продолжал Джамбон, – объяснил, что представляет собой такое прямое постижение в его тибетской версии. По его словам, оно ничем не отличается от визуализации различных божков, чьи образы ламы после многолетних упражнений умеют вызывать в сознании мгновенно и без усилий. Только в случае с пустотой это не визуализация, а, как он говорил, «ментализация». Если привести сравнение, когда вы осознаете пустотность мира по тибетскому обряду, задействуется та же функция ума, которая позволяет видеть в жирном мужике кулака-мироеда.

– Что значит «ментализация»? – спросил желтый галстук.

– Сейчас объясню, – ответил Джамбон. – Смотрите, сначала ламы объясняют ученику философскую категорию «пустотности». Потом учат видеть пустую природу преходящих вещей. Затем объясняют, что пустота ума подобна сознающему пространству, и так далее. И через некоторое время эти умственные построения настолько сжимаются во времени, что начинают напоминать непосредственное восприятие – как говорят сами ламы, «надуманное становится ненадуманным». Это у них и называется непосредственным переживанием истины.

– Не понимаю, – жалобно произнес господин с подусниками.

Джамбон на минуту задумался, подыскивая слова.

– Когда мы учимся ездить на велосипеде, – сказал он, – мы перестаем думать, куда повернуть руль, чтобы не упасть. Все происходит без усилий. Но это не значит, что мы больше не думаем, куда его повернуть. Мы просто не отдаем себе в этом отчета – действие ума больше не осознается. Здесь то же самое. Мы не отбрасываем мыслящий ум, просто мышление, без конца пробегающее по одному и тому же маршруту, становится, так сказать, незаметным само для себя. Человек ведь вообще не способен воспринимать того, чего он не знает. Он может только узнавать известные ему шаблоны – или, что то же самое, проецировать их вовне. В детстве мы учились узнавать кошку и собаку по их форме и цвету, а здесь учимся видеть сделанное из слов животное, у которого формы и цвета нет. Но по своей сути «созерцание природы ума» тибетского разлива мало чем отличается от визуализации какого-нибудь зеленого черта с ожерельем из черепов и ртом на животе.

– Почему? – спросил господин с подусниками так же жалобно.

– Потому что никакого ума на самом деле нет, – ответил Джамбон. – Точно так же, как нет зеленого черта. Ум – это только способ говорить. Какая у него может быть природа? И какая пустотность – относительно чего?

– Вы думаете, ламы всего этого не понимают? – спросил желтый галстук.

– Они, скажем так, осторожно обходят этот вопрос. Говорят, что надо видеть не выдуманную пустоту, а ту, которая есть на самом деле. Хотя в этом совете и заключен главный подлог, потому что нет никакой пустоты, пока мы не создаем ее из слова «пустота» – и точно так же из слов можно выдуть «святаго духа» или «мировую революцию». Но эту операцию в ламаизме прячут так же тщательно, как половые проявления в викторианской Англии. Вообще говоря, все религиозные секты, опирающиеся на слова-призраки, стоят друг друга. Все это просто разные формы сатанизма.

– Однако, – сказал похожий на профессора господин из последнего ряда. – Строго.

– Да… Я, конечно, разозлился и спросил, как тогда увидеть истину. А он задумался на секунду, посмотрел в этот свой небесный купол и ответил: увидеть истину нельзя, потому что на нее некому смотреть. И еще сказал, истину знает каждый, просто не знает, что знает…

Дама с камелией подняла руку:

– Если я верно поняла, – сказала она, – граф Т. имел в виду нечто подобное, когда говорил, что Читателя невозможно в себе увидеть, сколько ни пытайся. Но Соловьев добавил бы, что перестать его видеть тоже нельзя. Вы не находите здесь параллели, граф?

На Т. обернулись. Он развел руками и всем своим видом изобразил полную покорность общественному мнению. Дама с камелией повернулась к Джамбону.

– Продолжайте, прошу вас.

– А про природу Будды, – продолжил Джамбон, недружелюбно косясь на Т., – Соловьев сказал, что ему известен только один пример, когда о ней говорили, не возведя на Будду хулы – хотя внешне это выглядело чистейшим богохульством.

– Расскажите.

– В китайском буддизме была секта Чань. Ее последователи отвергали священные писания и учили не опираться на слова и знаки. Тем не менее к ним часто приходили миряне и разные искатели истины – и задавали вопросы о смысле учения Будды. Чаньские учителя отвечали обычно каким-нибудь грубым образом – или ударом палки, или руганью. Особенно отличался один из них по имени Линь-Цзы, который в ответ на вопрос, что такое Будда, говорил, что это дыра в отхожем месте.

– Фу, – сказала дама с камелией, – какая гадость.

– Обычно его ответ понимают в том смысле, – продолжал Джамбон, – что Линь-Цзи учил не привязываться к понятиям и концепциям, даже если это концепция Будды. Но Соловьев считал, что это самое точное объяснение, которое может быть дано. Представьте себе, говорил он, грязный и засранный нужник. Есть ли в нем хоть что-нибудь чистое? Есть. Это дыра в его центре. Ее ничего не может испачкать. Все просто упадет сквозь нее вниз. У дыры нет ни краев, ни границ, ни формы – все это есть только у стульчака. И вместе с тем весь храм нечистоты существует исключительно благодаря этой дыре. Эта дыра – самое главное в отхожем месте, и в то же время нечто такое, что не имеет к нему никакого отношения вообще. Больше того, дыру делает дырой не ее собственная природа, а то, что устроено вокруг нее людьми: нужник. А собственной природы у дыры просто нет – во всяком случае, до того момента, пока усевшийся на стульчак лама не начнет делить ее на три каи… [7]

– Очень похоже на то, как Соловьев определял Читателя, – заметила дама с камелией. – Просто дословное совпадение. Смотрите – Читатель, благодаря которому мы возникаем на свет, совершенно невидим и неощутим. Он как бы отделен от мира – но при этом мир возникает только благодаря ему! В сущности, есть только он, Читатель. Но он же полностью отсутствует в той реальности, которую создает! Хотя даже этот вот парадокс сознаем на самом деле не мы, а он… Но мы-то люди вольных взглядов, а вы лицо монгольской национальности. Вас не покоробил такой подход к вашей религии?

– Знаете, – сказал Джамбон, – Соловьев не спорил с Буддой. Он просто говорил, что постигать свою природу, выполняя ламаистские практики – это как изучать дыру в отхожем месте, делая ежедневную визуализацию традиционного тибетского стульчака, покрытого мантрами и портретами лам в желтых и красных тибетейках. Можно всю жизнь коллекционировать такие стульчаки – чем и заняты все эти кружки тибетской вышивки, постоянно спорящие друг с другом, у кого из них настоящий стульчак из Тибета, а у кого позорный самопил. Но к дыре это никакого отношения не имеет.

– Но ведь дыра присутствует в любом из этих приспособлений, – заметил журналист с подусниками.

– Присутствует. А толку мало. Зато тулку много, хе-хе, так у нас шутят. Тулку – это лама-перерожденец вроде меня. Кстати, про лам-перерожденцев Соловьев тоже высказался – сказал, что есть две категории людей, которые в них верят: неграмотные кочевники страны снегов и европейские интеллигенты, охваченные неугасимой жаждой духовного преображения.

– Так что же, Соловьев отвергал тибетский буддизм?

– Наоборот, – ответил Джамбон, – он предсказал тибетскому буддизму самое широкое распространение, потому что эта система взглядов уже через два сеанса дает возможность любому конторскому служащему называть всех остальных людей клоунами.

– Как-то вы странно рассуждаете, – сказал журналист с подусниками, – вы же сами буддист, разве нет?

– А что вы видите в этом странного? Учение Будды заключается не в наборе прописей, которые две тысячи лет редактирует жирная монастырская бюрократия, а в том, чтобы переправиться на Другой Берег на любом доступном плавсредстве. Дальше сами разберетесь. Гате гате парагате парасамгате бодхи сваха!

– Мы, однако, отвлеклись, – вмешалась дама с камелией, кротко глянув на Т., – уже вот до санскрита дошло. Боюсь, почтенный лама Джамбон, вы говорите слишком специально для большинства присутствующих – мы же не имеем чести быть учеными монголами. Однако вы упомянули одну действительно интересную вещь. Что это за слова-призраки, на которых основаны религиозные секты?

Джамбон огляделся вокруг, словно подыскивая какой-нибудь подходящий предмет, но, судя по всему, не обнаружил ничего годного. Тогда он поднял руку и растопырил пальцы, как бы сжав ими невидимый булыжник.

– Слова – очень древний инструмент, – сказал он. – Их появление вызвано тем, что так было удобнее охотиться на крупных зверей. Я могу сказать – «рука, дубина, мамонт». И вот, пожалуйста, дубину действительно можно взять в руку и дать ей мамонту по морде. Но когда мы говорим «я», «эго», «душа», «ум», «дао», «бог», «пустота», «абсолют» – все это слова-призраки. У них нет никаких конкретных соответствий в реальности, это просто способ организовать нашу умственную энергию в вихрь определенной формы. Затем мы начинаем видеть отражение этого вихря в зеркале собственного сознания. И отражение становится так же реально, как материальные объекты, а иногда еще реальней. И дальше наша жизнь протекает в этом саду приблудных смыслов, под сенью развесистых умопостроений, которые мы окучиваем с утра до ночи, даже когда перестаем их замечать. Но если реальность физического мира не зависит от нас – во всяком случае, от большинства из нас, – то ментальные образы целиком созданы нами. Они возникают из усилия ума, поднимающего гири слов. А наша сокровенная природа не может быть выражена в словах по той самой причине, по которой тишину нельзя сыграть на балалайке.

Профессор из заднего ряда зааплодировал – но к нему никто не присоединился.

«Какие замечательно умные, ясные, удивительные люди, – подумал Т. с волнением. – Однако расскажи я им то, что я совершенно точно знаю про их мир и про них самих, так примут за психопата… Особенно если объясню, почему они сейчас обо всем этом говорят… Какая загадка наша жизнь…»

Некоторое время все молчали. Затем что-то произошло с журналистом с подусниками. Сделав несколько быстрых нервических движений, словно не в силах совладать с попавшим в кровь электричеством, он воскликнул:

– Но как же так? Я вижу одни сплошные противоречия. Выходит, одной Соловьев говорит – ты струна. Другому говорит – ты пустое место. Третьему говорит – ты вообще какой-то непонятный вихрь. Однако ведь человек не может быть одновременно и струной, и пустым местом. И потом, как ум может поднимать гири слов, если никакого ума нет?

– Он и про это говорил, – сказал Джамбон. – Слова, предназначенные для одного человека, ничего не дадут другому. Слова живут только секунду, это такая же одноразовая вещь, как, э-э-э… condom, только наоборот – condom, так сказать, на миг разъединяет, а слова на миг объединяют. Но хранить слова после того, как они услышаны, так же глупо, как сберегать использованный… Вы поняли, господа.

Джамбон произносил «condom» с французским придыханием, от которого сразу делалось ясно, что речь идет о чем-то крайне порочном и сомнительном.

– Скажите, – опять заговорил журналист, – а Соловьев верил в Бога?

– Еще как, – ответил Джамбон. – Но не факт, что он понимал под этим словом то же, что и вы.

– А в дьявола верил? Во врага человечества?

– Дьявол – это ум. «Интеллект», «разум», «сатана», «отец лжи» – просто другие его клички.

– Почему вы так полагаете?

– Я мог бы сослаться на Библию, – сказал Джамбон, – но можно и так объяснить. Во-первых, ум безобразен. Все уродство и несовершенство мира изобретены только им. Во-вторых, ум восстал против Бога, которого перед этим выдумал, чем создал себе уйму проблем. В-третьих, ум по своей природе есть только тень и не выдерживает прямого взгляда, сразу же исчезая. На деле его нет – он просто видимость в сумраке. Поэтому уму обязательно нужна полутьма, иначе ему негде будет жить.

– Да как же вы можете нападать на разум, когда это свет человечества! – возмущенно проблеял господин профессорского вида. – Сон разума порождает чудовищ!

– Верно, – согласился Джамбон. – Очень точно сказано. Разум – это разновидность сна. Бывает, например, сон смерти. А бывает сон разума, который порождает чудовищ. Но страшного в этом нет – при пробуждении все чудовища исчезают вместе с папой.

– Позвольте, – вмешался господин с желтым галстуком, – но Соловьев при мне говорил, что именно ум создает весь мир.

– За что мы его особенно не любим, – сухо заметил Джамбон.

– То есть как это ум создает мир? – встрепенулся журналист, поворачиваясь к желтому галстуку. – Ум производит мысли. А мир вокруг нас, как мы можем видеть, состоит из вещей.

– Вещи – это тоже мысли, – сказал Джамбон. – Просто они длятся дольше и общие для всех.

– Но почему вы говорите, что ум безобразен?

– Вы ведь журналист. Откройте любую газету или журнал, и пять минут почитайте.

Почему-то этот аргумент подействовал – журналист с подусниками хмуро кивнул, потом заглянул в свою записную книжечку и, видимо, вспомнил вопрос, который собирался задать.

– Скажите, господа, – начал он, – а никто не слышал истории про банкира Павла Петровича Каиля? Помните, в газетах писали, что он совершил кражу казенных сумм после того, как был месмерезирован кем-то из последователей Соловьева. Газетам, конечно, мало кто верит, но ведь дыма без огня не бывает?

Несколько человек засмеялось. Кое-кто скривился – словно эта тема была постоянным предметом шуток и уже порядком надоела.

– Да, – сказала дама с камелией, – такой директор банка действительно был. Верите ли, даже не знаешь – смеяться тут или плакать. В общем, приходил он к нам пару раз, слушал наши разговоры, а потом взял и сошел с ума. У него в банке к тому времени была растрата, но он мог бы ее еще долго скрывать. А поймали его потому, что он похитил золотую наличность из сейфа, довольно небольшую сумму, если сравнивать с остальным. Денег так и не нашли. А на допросе он сказал, что изыскал способ помочь этим золотом истине. И все время так прихохатывал, знаете. А после взял и наложил на себя руки. Никто его, понятное дело, не месмерезировал – и Владимира Сергеевича он видел только раз, мельком.

– А разве Владимира Сергеевича арестовали не из-за этой истории? – полюбопытствовал журналист.

– Нет, – ответила дама с камелией. – Вовсе нет. Его арестовали по политическому обвинению. Оскорбление высочайшей особы… Хотя никакого оскорбления там на самом деле не было.

– Расскажите, – попросил журналист.

– Да и рассказывать особенно нечего, – усмехнулась дама. – Тоже слухи. Якобы беседовал с императором. Тот спросил, в чем космическое назначение российской цивилизации. А Соловьев возьми и скажи – это, ваше величество, переработка солнечной энергии в народное горе. За это и посадили. Император, конечно, и сам все знает насчет солнечной энергии, но присутствовали послы, и все попало в заграничные газеты. Впрочем, сама я их не читала – возможно, врут.

– Врут или нет, – сказал нигилистический молодой человек, – а факт, что любая неординарная личность, видящая свою цель в чем-то кроме воровства, традиционно воспринимается нашей властью как источник опасности. И чем неординарней такая личность, тем сильнее власть ее боится.

– А почему вы не протестуете? – спросил журналист.

– Но как? – развела руками дама с камелией.

– У меня есть надежные источники в полиции, – сказал журналист. – Я точно знаю, что завтра Соловьева повезут на высочайший допрос. Тюремная карета покинет Петропавловскую крепость ровно в полдень. Почему бы вам, то есть теперь уже нам, не устроить рядом с крепостью манифестацию протеста? Пригвоздить тюремщиков к позорному столбу? Давайте изготовим… э-э-э… транспаранты, листовки – все, как полагается в таких случаях. А я со своей стороны гарантирую, что придут представители либеральной прессы. Привлечем внимание общества к гнусному произволу властей!

Вдруг распахнулась дверь, и в комнату вбежала маленькая девочка – та самая, что играла в классики на улице. Ее лицо было белым от волнения.

– Полиция! – тихо сказала она. – Городовые и филеры в штатском!

Хозяева, как оказалось, были вполне готовы к такому развитию событий. Дама с камелией сразу сняла со стены портрет Соловьева и рукописные цитаты, сложила их и спрятала, а потом легонько потрепала девочку по щеке:

– Не бойся, Анечка. Обойдется.

Все в комнате тем временем вскочили с мест, и у двери образовалось маленькое столпотворение.

– Спокойствие, господа! – восклицал господин с подусниками. – Я представитель прессы, и они не посмеют…

К Т. приблизился молодой человек нигилистического вида, которого Т. встретил на лестнице.

– Идите за мной, граф, – сказал он, – я вас выведу. Только быстрее, умоляю.

– Вы меня знаете?

Молодой человек усмехнулся.

– Не лучше ли защитить собравшихся? – спросил Т.

– Поверьте, вы защитите их гораздо лучше, если полиция не застанет их в вашем обществе. Возникнет меньше вопросов. Не отставайте…

Повернувшись, он пошел к окну. Т. последовал за ним. Распахнув окно, молодой человек вылез на крышу какой-то пристройки.

– Скорее.

Т. пробежал за ним по жестяному скату, перепрыгнул на другую крышу и, пригибаясь, добрался до ее края, уходящего в листву старого тополя.

– Здесь ветка, – сказал молодой человек. – По ней на ствол, и дальше вниз. Делайте как я.

Он прыгнул с края крыши, уцепился за ветку, в несколько движений достиг ствола и с обезьяньей ловкостью спустился на землю. Т. пришлось напрячь все силы, чтобы так же элегантно повторить за ним это упражнение.

Они оказались на тихой боковой улице. Прохожие вдалеке не обратили на них внимания.

– Теперь идем в сторону Невского, – сказал молодой нигилист. – Держитесь расслабленно. Лучше всего изображать разговор.

– Отчего же изображать, – отозвался Т., переводя дыхание. – Можно ведь и действительно поговорить. Вас как зовут?

– Василий Чапаев, – представился молодой человек. – Кстати сказать, давно мечтал с вами познакомиться, граф.

Т. молча пожал протянутую руку.

– Как вам наше маленькое общество?

– О, – ответил Т., – я в полном восхищении. Собственно, ничего особенного – таким, с моей точки зрения, и должно быть общение между нормальными людьми. Просто мне в силу ряда обстоятельств приходится иметь дело совсем с другой публикой.

– Ну, в этом вы не одиноки, – сказал Чапаев, и на его строгом лице отобразилась на миг затаенная мука.

– Но только я не согласен со многим из услышанного, – продолжал Т.

– С чем же?

– Вот, например, с этими словами про гвоздик, на время вбитый злобному Богу в голову. Который потом выпадает, и все. Это очень похоже на правду. Но слишком жестоко и глупо, чтобы быть правдой.

– А как бы вы устроили мир, если бы решали сами?

Т. задумался.

– Смысл как раз в том, что какая-то пылинка, прах – оживает, осознает себя и доходит до самого неба. Таков путь вещей… В этом и должна проявиться небесная любовь. Кого еще любить всемогущему небу, как не крохотную пылинку?

Чапаев улыбнулся.

– Да, – сказал он тихо. – Таков путь вещей. Я недавно перечитывал одну древнюю книгу, и знаете, что меня поразило? Одна простая мысль, созвучная вашим словам. Звучала она примерно так – «то, что есть, никогда не исчезнет. То, чего нет, никогда не начнет быть». Если пылинка есть, это уже значит, что она ничем не отличается от неба.

– С другой стороны, – сказал Т., – если кажется, будто пылинка есть, это еще не значит, что она действительно есть. На самом деле есть только то, что ее видит.

– Конечно, – согласился Чапаев. – Небо видит пылинку и нас всех. Но знаете что? Многие понимают, что пылинка создана небом. Но мало кто понимает, что небо создано пылинкой.

Т. кивнул.

– Вы только что сказали важную для меня вещь, – ответил он. – И я про нее буду думать…

– Только не останавливайтесь, – сказал Чапаев, – не привлекайте внимания.

Мимо пробежали двое городовых, потом еще один, отчего-то с саблей-«селедкой» в руке, и на несколько мгновений разговор стих.

– Скажите, – заговорил Т. снова, – а этот Джамбон – он что, настоящий лама-перерожденец?

– Да как вам сказать. С одной стороны, самый настоящий, какие только бывают. С другой, я бы не стал относиться к этому серьезно.

– Почему?

– Видите ли, – сказал Чапаев, – он сын богатого монгольского скотопромышленника. А титул родители купили ему во младенчестве – это у них в Монголии примерно как в России графство, никогда не помешает… Пардон, не хотел…

– Да бросьте вы, – засмеялся Т.

– Причем купили не за деньги, а выменяли на стадо свиней. А вырос Урган Джамбон в Париже. И по-французски знает значительно лучше, чем по-монгольски.

– Вы это серьезно?

– О да, – ответил Чапаев. – Он потому и взял себе в качестве второго имени слово «Джамбон» – это по-французски «ветчина». Чтобы напоминало одновременно про стадо свиней и завтраки на Монмартре.

– А буддизм?

– Буддизмом он увлекся уже в Петербурге. Сначала много общался с ламами, а потом потерял к тибетским школам интерес.

– А где он в таком случае берет это свое снадобье?

– Какое?

– Кажется, «слеза Шукдена».

Чапаев засмеялся.

– Вы и про это знаете, – сказал он. – Если строго между нами, покупает ингредиенты у голландских матросов в порту и делает сам. Остальное просто театр. Но вещь серьезная, я пробовал… Однако вот мы и на Невском. Куда вам теперь?

– Hotel d'Europe, – ответил Т.

– Ну идемте. Немного вас провожу.

– Удивительно, – заметил Т. через несколько шагов. – Обо всем Соловьев хоть что-нибудь, но сказал…

– Самое замечательное, – отозвался Чапаев, – он ухитрился каждому сказать что-то очень простое, но полностью перевернувшее мир. Каждому. Потом было непонятно – как мы сами не догадались? Но вы, наверно, и без меня знаете про эту его особенность…

Т. ощутил потребность сменить тему.

– Кстати, – сказал он, – неужели правда, что его арестовали только за эту фразу насчет народного горя?

– Анекдот, – махнул рукой Чапаев. – Просто анекдот. Насколько я знаю, дело было иначе. Он показал императору будущее.

– И что случилось?

Чапаев усмехнулся.

– Говорят, император побледнел и спросил: «Вы это никому больше не показывали?» Соловьев сказал, что нет. Тогда его арестовали, и с тех пор никто его больше не видел. Но я не знаю, так ли это было в действительности.

– Вы пойдете завтра на эту… манифестацию протеста?

Чапаев отрицательно помотал головой.

– Мне это как-то не к лицу.

– Вы служите?

– Учусь, – ответил Чапаев. – На кавалериста.

Т. недоверчиво улыбнулся.

– Неужели? Вы первый встретившийся мне кавалерист, озабоченный вопросом о том, есть ли у Абсолюта личность.

Чапаев вздохнул.

– Знаете, граф, не могу сказать, что этот вопрос заботит меня по-настоящему. Так, поддержать разговор. А насчет моей специальности… Чувствуете этот холодный ветер на лице? Отчего-то мне кажется, что вскоре для выживания нужны будут именно те навыки, которым я учусь. И еще не помешает научиться петь революционные песни.

– А это для чего?

– Люди, и в особенности полиция, во все времена больше всего боятся непонятного. Поэтому лучшая маскировка – притвориться тем, что хорошо им известно. Впрочем, вы это знаете не хуже меня. Я слышал только, вы предпочитаете наряжаться жандармом – но ведь сути это не меняет…

– Как быстро распространяются слухи, – буркнул Т. – Скажите, Василий, а можно спросить вас об одной вещи? Я собирался задать этот вопрос на собрании, но не успел.

– Разумеется, спрашивайте.

– Что такое Оптина Пустынь?

Чапаев засмеялся.

– Чувствуется, вы близкий друг Владимира Сергеевича – вы даже задаете этот вопрос с той же интонацией, что и он. Я, разумеется, не знаю.

– Еще не знаете? – переспросил Т., нахмурясь.

– Еще не знаю, или уже не знаю.

– Вот как, – сказал Т. – Значит, не знаете…

– Разумеется, нет. И не очень переживаю в этой связи. Тех, кто это твердо знает, развелось в мире столько, что на калькуттском базаре их продают по сорок рупий за пару. У меня есть подозрение…

Чапаев замолчал.

– Какое подозрение? – спросил Т. – Говорите.

– Знаете, чем линия Соловьева радикально отличается от других известных мне традиций умного неделания?

– Чем же?

– Тем, что везде в его процессе что-то узнают, – сказал Чапаев, выделив слово «узнают». – А соловьевцы чаще всего расстаются с тем, что вчера еще знали наверняка, не получая ничего взамен. Знать, говорил Соловьев, это смертное состояние, и венцом любого знания является смерть. «Я», «Истина», «Путь» – все эти понятия имеют такую ядовитую природу, что каждый раз их приходится заново зарывать в землю. А там, где знания нет, нет и смерти. И я совсем не удивлюсь, если окажется, что Оптина Пустынь – это то самое место, где мы еще не знали, что надо идти в Оптину Пустынь… И самое интересное в этом вечном путешествии, граф, что мы заново совершаем его каждую секунду…

До следующего перекрестка дошли молча. Затем Чапаев тихо сказал:

– За нами шпик. Не оглядывайтесь.

– Что предлагаете? – спросил Т. – Застрелим добряка?

Чапаев махнул рукой.

– Он того не стоит. Лучше я уведу его за собой. Однако на этом нам придется проститься.

– Было очень приятно познакомиться, – сказал Т. – Возможно, когда-нибудь встретимся еще… И кстати, не сомневайтесь – личность у Абсолюта все же есть.

– Что же она собой представляет? – спросил Чапаев.

– Это вы, – ответил Т.

– Я?

– Или та девочка, которая играла перед домом в классики. Кажется, Аня. Или этот господин в желтом галстуке.

Чапаев на секунду остановился и открыл рот, но тут же пришел в себя.

– Как знать, как знать, – сказал он, по-военному четко приложил два пальца к виску и вдруг бросился бежать через дорогу.

Т. повернул голову. Из дефилирующей по Невскому толпы выделились двое неприметно одетых господ и кинулись за Чапаевым; один из них, добежав до середины мостовой, чуть не попал под лошадь. Чапаев к этому моменту уже скрылся из вида.

Вскоре Т. вошел в сверкающий стеклом и никелем холл «Hotel d'Europe».

«И откуда мне это только в голову пришло про личность Абсолюта, – думал он, глядя на пробор нагнувшегося за ключом рецепциониста. – Видимо, иногда сквозь нас проходит короткий и точный ответ тому, кому он действительно нужен, а мы даже не понимаем до конца только что сказанного. Быть может, этот молодой кавалерист точно так же ответил мне сегодня на мой главный вопрос, и осталось только понять его ответ до конца. А может быть, мне ответит на него сам Соловьев. Завтра – если буду жив…»