"'Совок' вспоминает свою жизнь" - читать интересную книгу автора (Кара-Мурза Сергей Георгиевич)Советский человек на КубеКак многие помнят, 1 января 1959 г. на Кубе победила революция. Батиста, самый кровавый “сукин сын” США, сбежал, прихватив казну. Эта революция — удивительное и таящее в себе множество уроков явление второй половины века. Совершенная вопреки теориям и расчетам, она вызвала безудержный восторг евтушенок всего мира, а сейчас, по взмаху дирижерской палочки хозяина — стала объектом их самой патологической злобы и клеветы. То предательство, которое совершила мировая культурная элита в конце 80-х годов в отношении Кубы, — веха общей смуты. Важная часть этой измены вызревала среди нас, на наших глазах и даже в нас самих. За последние десять лет телевидение Москвы не сказало о Кубе ни одного теплого слова — лишь злорадство и ненависть. Это — чистый, прокаленный случай ненависти, не оправданной никакими разумными обстоятельствами и интересами. Ведь никакой осязаемой вины Кубе приписать не могут. Все эти вопли про тоталитаризм Кастро — полная чушь. С пресловутыми правами человека дела на Кубе несравненно лучше, чем во всех латиноамериканских “демократиях” и даже чем в самих США. Это — ненависть к народу, который сохраняет достоинство и держится в условиях, когда это кажется абсолютно невозможным. Ненависть к народу, который, находясь на грани самого настоящего голода, сохраняет младенческую смертность на уровне 7 на тысячу — когда в богатейшей демократической Бразилии она составляет 37 на тысячу (в РФ 17). Ненависть неконструктивная и низкая. Если бы мы поняли истоки этого переворота в душе нашей либеральной интеллигенции, мы бы прояснили многое и в нашей судьбе. Ну ладно “демократы”. Для них Куба враг, потому что была другом СССР. А он сейчас им так ненавистен, что втайне они жалеют, что США не разбомбили проклятую империю, не сожгли напалмом деревни их отцов и матерей. Но ведь таких принципиальных немного. А остальные, молодежь, просто не знают, чем была Куба для СССР сорок лет назад. Она была для нас драгоценным подарком судьбы. И это было всем настолько ясно, что об этом даже не говорили. Ведь мы получили дружественную страну в западном полушарии, и дружба эта не требовала охраны советским штыком, как в Венгрии или Польше. Тогда это было ясно, но на волне “антисоветской революции” даже наша патриотическая оппозиция (и даже кое-кто из “красных”) нет-нет, да и помянет недобрым словом якобы расточительную помощь советского государства Кубе. За все последние годы ни один авторитетный военный из патриотов не сказал вслух, что значило для нашей страны в 1960 г. вырваться из кольца военных баз США и получить “непотопляемый авианосец” в 90 милях от Майами. Не сказал, что значила для нас помощь кубинцев в вооруженной защите Анголы, Мозамбика, Эфиопии — наших важных потенциальных союзников в Африке. Да, Горбачев все это сдал Западу, но ведь в 60-70-е годы Горбачева еще у власти не было и мы не собирались капитулировать и начать искусственное “вымирание” нашего народа. Ни один подводник или рыбак не сказал, что значило для СССР получить радушную базу для его флота в центре Америки. “Голоса” надрывались: на помощь Кубе мы тратили миллион долларов в день (по 10 центов на каждого кубинца). Но ведь в то же время мы получали за наши товары, с которыми нас не пускали на мировой рынок, до трех миллионов тонн сахара в год по 30 коп. за килограмм — это сколько будет доходу, если в СССР его продавали по 90 коп.? А тогда мы не только доход могли в уме держать. Я уж не говорю, что Куба для нас была окном в Запад. У нас появились друзья, владеющие самой передовой западной технологией и самой передовой организацией ряда производств, медицины, связи, ресторанов и отелей. Ведь часть Кубы была по своему уровню частью США, причем не просто частью США, а частью, устроенной для американской элиты. Ряд госпиталей Кубы был оборудован и организован для лечения самых богатых американцев, и нам, кто туда попал и смог там поработать, просто открылся новый технологический мир, мы такого и не представляли себе. Наши инженеры и технологи сразу, уже в 1959 г. получили доступ на новенький, с иголочки, нефтеперерабатывающий завод, построенный США по последнему слову техники. Мы, по тупости бюрократов, весь этот потенциал информации не использовали, но множество наших инженеров все это пощупали руками. А разве честь не обязывала наших медиков втиснуться на телевидение и крикнуть зрителям, что блокадная Куба каждый год принимала и принимает сегодня на лечение тысячи и тысячи чернобыльских детей? Что она делает этим детям операции, которые “на рынке” стоят тысячи и тысячи долларов! Но я не буду здесь вдаваться ни в политику, ни в экономику. Просто дам кусочек мозаики моих сугубо личных впечатлений — из тех, что какую-то малость объясняли нам и в нашем советском строе и в наших процессах. На Кубе я провел счастливые годы. Работал, глядел вокруг, спрашивал, думал. Вырос я в АН СССР, в среде “шестидесятников”. Набрался от них спеси, с которой они подходили к проблемам общества — демократия, оптимизация, эффективность. Куча дешевых, кухонных рецептов. Куба из меня вытряхнула этот мусор, выбила меня, как пыльный ковер. До сих пор мне бывает до боли стыдно, как вспомню, с каким апломбом давал поначалу советы кубинцам — то у них не так, и то не эдак. И как много слоев “простой” проблемы приходилось преодолеть, пока начинал понимать ее суть. У нас дома, при уже устоявшейся системе, рядовой человек в такое положение не попадал. Он был встроен в организованную машину и выполнял свой кусочек работы. За эту науку я благодарен огромному множеству кубинцев — на моих глазах разыгрывались драмы любви и раскола, побед и ошибок, искуплений и прощений, как в любой революции. Но не было в ней ненависти. За это кубинцы благодарны СССР. Поддержав Кубу в самый трудный момент, мы позволили их революции не ожесточиться — и это там прекрасно понимали. Мы в 30-е годы такой руки помощи не имели, и радостно было видеть, как прекрасна суть революции нашего типа, если людям не приходится озлобляться. И вся эта стихия претворялась в творческое движение делом немногочисленного, выбитого Батистой поколения. Не подберу для него иного слова кроме как Быть может, сегодня это выходит боком. Любовь — палка о двух концах, и на Кубе прошло поколение избалованной молодежи. Помню, в январе 1972 г. я зашел с дочкой на пляж в Гаване. Никого почти нет — зима. Сидит гpуппа подpостков-негpов, из “низов общества”, кpутят магнитофон и на чем свет стоит pугают Кастpо — магнитофон у них ленточный, а у какого-то пpиятеля, уехавшего в США, кассетный. Подсел ко мне стаpик, убиpавший пляж, тоже негp. Расстpоен ужасно. “За них ведь боpолись, — говоpит. — Раньше они вообще на этот пляж войти не могли. А тепеpь сыты, учатся, pаботой будут обеспечены — так магнитофон плохой. Вот свиньи”. А я ему и говоpю: “Наобоpот, по ним-то и видно, что вы не зpя стаpались. Раньше им и в голову бы не пpишло, что общество и пpавительство им обязаны дать хоpоший магнитофон. Общество было для них вpагом, и они не ждали от него ничего хоpошего. Думали, как бы что у него уpвать или ему отомстить. А тепеpь это люди, котоpые не воpуют и не пpосят, а тpебуют. Запpосы их искpивлены, но это дело вpемени”. К сожалению, головы были искpивлены не только у подpостков и не только в Гаване, а еще больше в Москве. Но факт, что эти ребята уже вырастали как Да, любовь и идеализация человека — часто источник поражения, но в тот момент соединение жертвенности с любовью просто создало новую Кубу — новое общество. Что бы там мне ни говорили о производственных отношениях. Благодарность и ответная любовь народа компенсировали неопытность и ошибки, неизбежные лишения и нехватку. Куба в 60-е годы просто дышала счастьем. Оно сияло на каждом шагу. Я жил в Сантьяго де Куба и иногда ходил на факультет пешком, срезая путь — через фавелу, скопище лачуг. Там уже была начальная школа, в тени огромного дерева поставлена доска, стульчики. Приходила девушка-учительница, весь класс ее окружал и каждый ребенок крепко обнимал и целовал. Только потом она начинала урок. Чтобы верно взвесить это, надо знать, из чего вырвалась Куба. Это было патологическое общество. Красавица Гавана и Варадеро, виллы на лучшем в мире пляже — роскошное место отдыха и разврата миллионеров и гангстеров с Севера. Небольшой современный сектор: блестящая организация, давние традиции профсоюза, открытость науке и культуре, аристократизм интеллигенции. Малые города с застойным сословным бытом — и море трущоб с отверженными. Именно море. И все это — разные миры, враждебные друг другу. Почти всю землю прибрали к рукам янки и засадили сахарным тростником. Монокультура — полная зависимость от одного рынка и от импорта всего и вся. На рубке тростника сезонникам платили за дневную норму батоном хлеба и разрешением есть тростник. А когда завозили более покладистых и выносливых негров с Гаити, то и этой работы не было. И над всем этим — коррупция и доходящий до абсурда террор. Я приехал на Кубу в 1966 г. уже в новое общество. Бросился в глаза шрам старого — это не отразишь в статистике. На Кубе много очень красивых девушек, глаз не отвести. Идет такая, с лицом богини — а ноги, как трости, искривлены туберкулезом, рахитом и другими следами детского недоедания. В Орьенте, бедной провинции, это было почти всеобщее явление. Как увидишь, сердце сжимается. Второй раз я приехал туда же в 1972 г. Подросло поколение девочек, вскормленных уже после революции. Это было как чудо — у всех спортивные, гармоничные фигуры. Следы болезней начисто исчезли. Стоило только дать, на голом волюнтаризме, каждому ребенку по литру молока в день. Когда я там был во второй срок, уже с маленькой дочкой, и меня коснулось: каждый день по улице медленно проходил грузовик с молоком, и человек бегом разносил к каждой двери литровые бутылки — на каждого ребенка до 12 лет и на старика после 60 лет. Хоть к лачуге, хоть к обшарпанному коттеджу бывшего миллионера. Надо было только выставлять с утра пустую бутылку и в ней монету в 20 сентаво. Выправлять то изломанное общество “заднего дворика” США — это был подвиг труда и терпения. Все было творчеством, все — против “теории” и роя иностранных экспертов. Стали строить хорошие дома, с мебелью — и переселять туда из трущоб. Около Гаваны вырос целый белоснежный город. Жильцы переломали всю мебель, разбили ванны и унитазы, сорвали двери — снова организовали трущобу, уже в многоэтажных зданиях. Такова была их культура. Им терпеливо ремонтировали квартиры, объясняли, показывали фильмы. А со всех сторон — шипенье “конструктивной критики”. Я и сам поначалу сыпал формулами Маркса и Либермана, но протрезвел, примерив на себя реальность. Вот маленький эпизод. Приходит ко мне в лабораторию группа ребят 4-го класса и две учительницы. Говорят: хотим, чтобы вы вели у нас кружок. Ладно, отвечаю. Давайте сделаем кукольный театр и будем с ним ездить по городкам и деревням (я раньше увлекался изготовлением кукол). Посовещались они, выходит карапуз в очках и говорит: нет, будущее Кубы — наука, мы хотим научный кружок. Вот доктринер! Ну ладно, давайте научный. Стал я им объяснять суть процессов производства сахара — от размола тростника до получения кристаллов. Каждый этап раскрывался через эксперимент с научными методами. Понимали с полуслова сложные вещи — то, что студентам 4-го курса трудно было втолковать. Получилась вся цепочка завода, только в колбочках, центрифуге, хроматограммах — наглядно и увлекательно. Заодно я им рассказывал разные вещи, девочки посередине лаборатории исполняли танцы, а мальчики за шкафом по очереди стригли друг друга моими ножницами (вот мистика вещей: как только США объявили блокаду, во всех домах пропали ножницы — как сквозь землю провалились). Послали нас на слет школьных кружков. Из всех мест поехали к городку Байамо старые автобусы с детьми. Все наутюженные, причесанные. Кто везет поросят, кто растения, кто конструкции. Все это разместилось на огромном лугу. Когда я увидел, меня охватил ужас. Столпотворение! Прогомонили до вечера, стали развозить на ночлег — по лагерям, построенным для старших школьников, которые по месяцу работают в поле. Привезли нас, мальчиков — в один барак, девочек — в другой. Все учителя женщины, оказался я один взрослый на две сотни мальчишек. Все улеглись на койки в два этажа, начальник лагеря выключил свет и ушел. И тут началось! Как будто накопленный за века темперамент вдруг вырвался подобно джинну из бутылки. Чинные минуту назад мальчики прыгали, кричали, ломали. Я раньше даже не слыхал ни о чем подобном. Попытался я что-то сказать — на мой голос полетел град ботинок, книг, каких-то досок. Прибежал начальник лагеря с фонариком. Все моментально зажмурили глаза — не шелохнутся. Мне неудобно притворяться, я моргаю в свете фонарика. Он напустился на меня: “Как твоя фамилия? Из какой школы?” Я назвал школу, стараясь говорить без акцента. Начальник насторожился. Какой-то голосок из темноты объяснил: “Это профе, из университета”. Начальник ушел, безумство возобновилось. Зашел старик-шофер, спавший в автобусе, стал увещевать сквернословов: “Как же вы будете завтра приветствовать учителей грязным ртом?” Ходит по бараку, рассуждает. Притихли, заснули. Он знал, что им сказать. На Кубе мне понравилось рубить тростник. В детстве все мы любили палкой рубить лопухи — а теперь эта любимая игра превратилась для меня в почетное занятие. Да не палкой, а остро отточенным мачете, почти настоящим мечом. Да не какие-то лопухи, а ствол толщиной почти в руку, длиной в три метра. Такой азарт, такие точные движения. Как в каком-то танце. У нас на полях таких азартных работ нет, а там я повидал двух-трех человек, которые шли по полю, как ураган. С криками, с песней, без рубахи. Тростник от них летел, как из какой-то бешеной машины. Есть такие уникальные личности — норм десять давали, хотелось смотреть и смотреть. Но это, конечно, были не преподаватели университета. На фоне кубинских интеллигентов я выглядел неплохо, как раз норму выдавал — 90 арроб (около тонны). За такую норму до революции давали батон хлеба и разрешали есть тростник5. Как раз при мне впервые из кубинских университетов стали посылать сотрудников на рубку тростника — на полтора месяца зимой. Посылали небольшую часть, так чтобы не прерывать занятия — а студенты ездили по воскресеньям. Я напросился и был доволен — много повидал и удовольствие от работы получил. Хотя экипирован был неважно. Меня удивляло, что кубинцы носили рубахи из грубой жесткой ткани — в такую жару. Оказалось, что сухие листья тростника режут тонкую ткань, как пилой — и вскоре мои московские рубашки превратились в лохмотья. Рука, держащая мачете (точнее, его утяжеленную разновидность), тоже поначалу страдала. Вечером первого дня я насчитал на ладони 23 отдельных волдыря. Поначалу донимало солнце. В полдень надо было идти за три километра в лагерь обедать, но сама эта мысль мне и кое-кому из преподавателей показалась абсурдной — не дойдем. Да и есть казалось невозможным. Решили остаться отдохнуть на поле. А солнце в зените, тени нет ни от чего. Попытались шнурками связать над головой стебли тростника вроде шалаша. Бесполезно. Промаялись три часа в полубредовом состоянии. Еще пару дней пробовали так “отдыхать”, а потом как миленькие стали бегать на обед — и крутой рис на воде показался вкусным. Работали бригадами по четыре человека. Со мной работал один профессор, видный на Кубе ученый, спектроскопист. Он был профессором Калифорнийского университета (Беркли), но из патриотических соображений вернулся после революции на Кубу. Вообще, был большой романтик. Другой был молоденький переводчик. Он работал с нашими военными и преподавателями. К нам в бригаду он втерся, чтобы со мной практиковаться в русском языке. Третий был контрреволюционером, который за подпольную деятельность просидел четыре года в тюрьме. Он только что вышел — а тут его невеста, преподавательница с неорганической химии, уезжает на рубку тростника. Ну, он и попросился тоже, чтобы побыть рядом с ней. В тюрьме он, естественно, четыре года рубил тростник, и был из нас единственным, кто на практике знал главные приемы. У него мы и учились. Сначала тыльной стороной мачете двумя движениями сбиваешь со ствола сухие листья, потом хватаешь ствол левой рукой в сыромятной перчатке, отрубаешь верхнюю часть стебля, срезаешь у него сочную зеленую верхушку. Потом наклоняешься и точным ударом срубаешь тростник точно вровень с землей. Иначе пенек загнивает и на будущий год тростник выходит хилый. Разрубаешь ствол на два или три куска. Сзади идут женщины и укладывают куски в ровные кучи — чтобы схватил своей лапой погрузчик. Потом мальчики 8-10 лет приводят телеги с шестерками волов, туда грузят тростник и везут к ветке железной дороги. В перерывах волы жуют отрубленные сочные верхушки, которыми усеяно поле, и бензина не требуют. Между нами в бригаде, конечно, постоянно возникали дискуссии по всем вопросам бытия, и меня спрашивали, как то-то и то-то устроено в СССР, какие точки зрения у нас сталкивались по тем-то и тем-то вопросам. Кубинцы хотели по нашему опыту как-то представить свое будущее. Профессор-романтик верил многим нашим условностям — речам, фильмам. Например, посмотрел он фильм по спектаклю МХАТа “Кремлевские куранты” — об отношении революции и интеллигенции. Рассказывает с восторгом, ссылается, как на аргумент. Я больше говорил о реальной практике и привлекал аргументы Ленина для ее объяснения (без ссылки на источник). Как ни странно, эти аргументы, которые нам в СССР казались надоевшей банальностью, моими собеседниками воспринимались как откровение и поражали их своей оригинальностью. Вот какова роль воспитания — иная точка зрения просто не приходит в голову. Кстати сказать, точки зрения, которые давались образованным людям в системе буржуазного воспитания, были нам, к моему удивлению, хорошо знакомы. Мы в наших кухонных дебатах в Москве 60-х годов ушли далеко вперед по сравнению с профессурой Калифорнийского университета. Хотя занудства в Беркли, похоже, было побольше — у нас в Москве дебаты были поживее, мысли посвежее, хотя и не намного. Из этой троицы полное совпадение взглядов с моими наблюдалось у контрреволюционера. Он признавал мои доводы здравыми, и у него самого они были продуманы, он к ним сам пришел путем перебора многих вариантов в “школе тюрьмы”. Человек он был очень молчаливый, на кубинца мало похож — высокий, белокурый (я его сначала принял за европейца). Он, как я понимаю, стал убежденным и упорным сторонником кубинского социализма (примем такое условное название). Хотя от политики держался подальше. Я потом попал в Сантьяго де Куба в 1979 г. и был у него дома. Он окончил университет, стал инженером, старшая дочь его уже училась в музыкальной школе при консерватории, имела способности. Сам он мало изменился, и мы с ним поговорили с таким же взаимным пониманием, как раньше. Другие мои товарищи по бригаде на тростнике были левыми идеалистами. Горазды критиковать — и Кастро за ошибки в политэкономии, и СССР — за недостаточную революционность. Переводчик был, можно сказать, кубинским диссидентом, но таким, который за светлый образ для сравнения взял СССР. Если бы я ему сказал, что у нас диссиденты лелеют образ США, он бы страшно удивился — а так, по структуре мышления был типичный диссидент, все ему не нравилось. Правда, у него идеализм диссидента сочетался с ярко выраженным прагматизмом. Он даже ухитрился эмигрировать в Испанию, а это для кубинцев была большая удача. Гринго, в общем, все на Кубе недолюбливали и убегали в США только потому, что там сразу получали очень большие материальные льготы. А Испания — Мать-отечество (есть в Латинской Америке такая странная формула). Я, поскольку привез на Кубу приборы, подружился с механиками и электриками в мастерских — надо было переналаживать наши приборы на другую частоту. У них была нехватка элементов — транзисторов, сопротивлений и т.д. Я пошел в порт, на советский корабль, зашел к радисту. Знал, что они свои станции не ремонтируют, а заменяют весь блок с дефектом. Спрашиваю: не дадите ли дефектные блоки? Бери! Я нагрузил целый мешок, взвалил на спину и принес в университет. Ребята были счастливы — на много лет запас. Работали они прекрасно, все сколько-то лет пробыли в США на заработках. И много мне интересного рассказывали о тамошних мелочах быта и человеческих отношений. Многие вещи им казались такими дикими и ужасными, что они переходили на шепот, как будто я иначе мог испугаться. Посылая преподавателей университета на рубку тростника, кубинцы, видимо, учитывали опыт и советских субботников, и целины. Я увидел тогда на Кубе этот наш опыт, как бы перенесясь в машине времени в прежние времена — и мог сравнить с тем, чем он стал у нас в СССР в конце 60-х годов. Это было поучительно. Я увидел на Кубе то, что мы в нашем времени уже разглядеть не могли, да это уже и ушло. Конечно, неизнуряющий физический труд, тем более в поле, всегда и везде полезен. Но он сопрягается с разными социальными условиями и воспринимается по-разному. У нас в середине 60-х годов интеллигентная публика стала относиться к практике посылать ее на недельку-другую в колхоз очень отрицательно. Здесь, на Кубе, в связи с этой практикой открылась вещь, для меня совершенно неожиданная. Подавляющее большинство не только интеллигентных, а и вообще городских кубинцев не имело никакого представления о труде в той отрасли, которой жила страна. Вся Куба полвека жила на прибавочный продукт, что производили те, кто возделывал и рубил тростник. А что это за работа, горожане не знали. Когда они приехали в поле, взяли в руки мачете, познакомились с бытом крестьян, — это у многих вызвало потрясение. Так вот как жил и трудился их любимый кубинский народ! Батон хлеба за то, чтобы нарубить 90 арроб! Земляной пол в лачуге! Мальчик в восемь лет целый день водит упряжку волов! А цену на сахар американцы иногда сбивают до полутора центов за фунт! Но мы же ничего этого не знали! То есть, в газетах читали, а знать не знали. Произошла странная вещь. Довольно многие преподаватели готовились уехать — кто в Европу, кто в США. Между собой мы об этом знали, хотя при официальной подаче заявления на выезд человек должен был уйти из учреждений системы просвещения. Не знаю почему, но многие из тех, кто собирался эмигрировать, поехали тогда рубить тростник, хотя особого принуждения не было. Может, решили напоследок повидать сельскую Кубу. Был, например, старенький профессор математики. Встанет на поле среди тростника — и смотрит вокруг. Борода развевается, в руке мачете, на поясе кружка. Ему крестьяне кричат, со своим простонародным произношением: “Сеньоль! Будьте добры, присядьте отдохнуть!”. Он чуть не плачет. А должен был в марте уже уехать, сразу после конца этой работы. Потом смотрю — он все еще в Сантьяго, едет тихонько в университет на своем огромном допотопном “форде”. Оказывается, решил не ехать. И еще такие же. Порубили тростник — и что-то в них сломалось. Или восстановилось. На наших людей, в 60-70-е годы, физический труд такого эффекта, конечно, не производил. Даже наоборот. Говорили разное: что эта работа неэффективна (я, кандидат наук, тра-та-та…), что эта повинность — отрыжка тоталитаризма, что эта бесплатная рабская сила развращает крестьян и т.д. Доля правды во всем этом была. Но я все равно не понимал, почему работа в поле вызывала у многих такое отвращение — ее неприятие было страстным, иррациональным. Ну, пусть неэффективно (хотя — почему? ведь посылали помочь в моменты пиковых нагрузок, это именно эффективно). Пусть даже отрыжка тоталитаризма. Но раз уж ты поехал — поработай, ведь это приятно и полезно. Очень плохо, что власти СССР были нечувствительны к тому важному факту, что у студентов и интеллигенции эта колхозная повинность вызывала отвращение. Нельзя было продолжать, не выявив причины этого отвращения и не сняв их. Но — властей этих уже нет, подумаем о людях. Мне кажется, что многие из новых поколений молодежи не желали идти в поле потому, что боялись взглянуть правде в лицо — их тело не желало работать, делать усилия, радоваться усталости. Оно от этой усталости страдало. И это был признак какого-то угасания. Люди не хотели видеть, как что-то отмирает в их молодом теле. Как угасает воля к жизни, какой-то важный инстинкт. Может, странно покажется, но в этом было угасание и советского строя. Эти люди хотели, чтобы этот строй сгинул, чтобы не ездить им в колхозы, не трогать рукой землю и сено, не служить в армии. Эти люди хотели такого строя, чтобы он оставил их в покое, дал расслабиться у дешевого телевизора с бутылкой дешевого плохого пива в руке. Чтобы он дал им умереть. После 1991 г. люди стали быстро умирать. Это, конечно, результат реформ — бедность, безысходность и т.д. Но я думаю, есть и еще одна невысказанная вещь — этот строй Но тогда, конечно, никто ничего такого не думал. В деревнях на востоке Кубы делают особый напиток типа кваса — Но тогда, на тростнике, речь шла не об этих тонкостях. Пру давало нам простое и грубое наслаждение. Деревенский Так мы наслаждались этим пру. Но как-то в полдень, когда мы глотали холодный пру молча, запекшимися губами, подъехал верхом на худой кляче, подстелив под себя мешок, беззубый негр-старик. Он был из тех гаитянцев, которые контрабандой приплывали рубить тростник за бесценок, а после революции остались на Кубе. Говорил он на своем гаитянско-афрокубинском наречии, очень скупо и красноречиво. Хоть и не было у него ни одного зуба, речь его была понятна. Уборка тростника затягивается, рук не хватает, и местный комитет защиты революции велит прусеро на время свернуть свою торговлю и влиться в ряды мачетеро. Мужик он здоровый и умелый, рубить будет за троих. Прусеро чуть не зарыдал — бросить торговлю как раз на пике благоприятной конъюнктуры, при монопольном положении на рынке! “Я же выполняю социальную функцию!” — закричал он, вперемешку с мягкими кубинскими ругательствами, и протянул руки к толпе университетских преподавателей за поддержкой. Но поддержки не получил, все пили свой последний стакан молча. Старик дернул за веревки, служившие ему поводьями, разбудил свою заснувшую кобылу, и уехал. Больше мне пру попить в жизни не довелось. Уже назавтра прусеро рубил тростник невдалеке от меня, действительно за троих. Видимо, это было ему не трудно, потому что у него оставалось время, чтобы постоянно рассказывать анекдоты, которым он сам радовался и смеялся больше всех. В Университет Орьенте прислали несколько студентов из СССР. К нам, в Химическую школу, попал один, делать дипломную работу, с химфака Ленинградского университета. Звали его Яша. Я, как химик, помог ему устроиться, со всеми познакомил. Руководителем у него стал тот профессор из Калифорнийского университета. Яша был парень с исключительным талантом. Он хорошо знал английский и французский — и за два месяца стал прекрасно говорить по-испански. Не просто говорить, а с блеском. Когда мы уже пробыли половину срока на тростнике, вдруг приезжает и Яша. То ли ему наше начальство посоветовало, то ли из любопытства. Стал он у нас пятым в бригаде. Наш профессор-бригадир относился к нему с отеческой нежностью. Его просто переполняло счастье, что у него — дипломник из Ленинградского университета. Как я уже говорил, на поле мужчины рубят тростник, а женщины его собирают и укладывают в кучки. Яша попробовал рубить, но недолго — до первой мозоли. Значит, полчаса. Бригадир ему говорит: Яша, собирай и укладывай тростник. И стал Яша делать женскую работу. Но не как женщины. Он снял рубашку, чтобы загорать, и сел в своей соломенной шляпе. Куда дотянется рука — оттуда берет срубленные стебли. Потом перебирается в другое место и снова садится. Мне из соседней бригады кричат, с тонкой издевкой: “Эй, Любопытно было смотреть на профессора. Он был тучный, рубить ему было тяжело — а тут его молодой советский компаньеро, приехавший чуть ли не с крейсера “Аврора”, сидит и загорает. Видно было, что чувства в нем клокочут — но ни разу не сорвался. Выкрикивал какие-то тончайшие намеки, которые Яша не обязан был понимать. Яша любил поговорить и попрактиковаться в языке. Идя с поля, он заводил философские беседы с попутчиками, которые к этому времени уже еле ворочали языком. Я как-то раз шел сзади и вдруг поймал себя на мысли, что моя рука готовится точным ударом перерубить ему сухожилие на пятке. Рука уже привыкла рубить, и очень точно, без всякой помощи головного мозга — и вот как она захотела использовать этот навык. Страшное дело. Я вспомнил, как на целине Наташа Кузнецова всадила вилы в задницу одного сачка. Тоже, наверное, сама удивилась своему поступку. Когда мы притаскивались вечером в барак, все сначала валились на койки и минут двадцать просто неподвижно лежали, ни о чем другом и думать не хотелось. А Яша смазывал лицо каким-то ароматным кремом, надевал чистую рубашку и отправлялся на экскурсию — осматривать местность и быт кубинских гуахиро. Вслед ему из разных углов барака вполголоса кричали одно обидное слово. Это — за крем, которым не положено было мазаться мужчине, и вообще. Весной кубинцы объявили Яшу персоной нон грата. Это был первый случай в отношении советского человека, поэтому поднялся шум. Профессор пришел ко мне расстроенный. Я, говорит, в знак протеста решил подать в отставку со всех своих постов в университете. Я говорю: “Бросьте даже и думать, что за глупости. Что вы вообще знаете о Яше и о причинах его высылки?”. Меня тогда сильно удивило это странное стремление — протестовать, хотя и самому неясно, против чего протестуешь. Пришел ко мне секретарь нашей комсомольской организации: “Напиши Яше хорошую характеристику, мы будем его перед кубинцами защищать. Консул велел”. А консул был одновременно и куратором от КГБ. Я говорю: “Кто я такой, чтобы характеристики писать? А если бы и был обязан, то хорошую бы не написал. Зачем же перед кубинцами в глупое положение становиться? Пусть потихоньку уезжает, ведь ясно, что что-то накопали”. Так и получилось. Пошло наше начальство с демаршем и, как мне рассказывал потом переводчик, им ректор таких вещей наговорил и таких документов представил, что положение их было весьма глупым. Как ни странно, и позже жизнь меня сводила с Яшей. Он был аспирантом в моем институте в Москве, в начале 70-х эмигрировал, стал видным деятелем, привозил к нам в институт виднейшего раввина с мировой репутацией Адина Штайнзальца… Мы с Яшей встречались не раз, и он очень тепло ко мне относился. Видно, вспоминал юность. Похоже, он сильно окреп и возмужал с той поры. На Кубу я попал почти дуриком — пришла в голову такая блажь. Как-то в 1959 г. ехал в электричке, и попала на глаза старая газета. В ней статья о партизанах Кастро и фотография: девушка в шляпе, верхом на лошади и с винтовкой за плечами. Лица было не разглядеть, но захотелось поехать на Кубу. Не знаю, где газетчики такой снимок откопали, наверное, из американского фильма и вовсе не про Кубу. Стал учить язык, кстати, попал на месяц в больницу с гепатитом — самые идеальные условия для этого. Приятель достал мне учебник испанского языка, изданный в 1937 г. для наших военных, едущих в Испанию. Этот учебник мне и помог. С химфака послали одного знакомого на работу в Университет Орьенте, он кинулся искать учебник. Нашел у меня, я ему отдал, а он за это там обо мне замолвил слово. Бац — приходит в мой институт заявка на меня с Кубы. Шеф рассвирепел — что за махинации, кто вас так учил жить! В общем, не пускает. Я заплакал, честно признаюсь. Он перепугался: что с вами, что с вами? Говорю: хочу на Кубу. Не знаю, что он обо мне подумал, но смягчился. Сделаете, говорит, диссертацию — и езжайте. Приятель, который с моим учебником уехал, заслужил на Кубе большую славу. Он там купил себе мотоцикл и обшарил на острове все закоулки, где могли быть научные приборы для университета. Пробился к Че Геваре и с ним ездил отбирать красивые, но ненужные приборы у директоров и министров. Собрал хорошую лабораторию. Я кое в чем ему из Москвы помогал, так что заявка на меня снова пришла. Ну и, конечно, удача. В Министерстве высшего образования отправкой на Кубу занимался мрачный мужчина. Он ко мне хорошо отнесся. Когда я пришел к нему снова, уже с кандидатским дипломом, он прямо сказал: обязательно вас отправлю. Правда, иногда повторял непонятную для меня фразу: “Контракта на вас нет. Контракта нет. Но я отправлю”. И отправил. Даже с явным нарушением инструкций. (Он, например, не дал мне обратного билета, а я и не подумал, как буду возвращаться. Никто в Гаване не хотел его оплачивать, и мне пришлось послать министру Елютину жалобную телеграмму: "Помогите вернуться на Родину". Подействовало моментально). Кстати, уже из этого видно, что СССР никак не был В общем, отбыл я на Кубу. С грузом реактивов, приборов и парой аквалангов мне пришлось плыть на пароходе. Чудесным утром мы вошли в бухту Сантьяго де Куба, из порта — в город, и давай спрашивать у девушек, где здесь университет. Оказалось, могу говорить по-испански. Во всяком случае, с девушками. В университете ахнули, никто меня не ждал, про заявки все забыли, да и вообще не удалось установить, кто их посылал. К тому же, заявка это одно, а контракт — совсем другое. Но, раз уж я приехал, все были рады, все сразу стали друзьями, дали мне из кармана 50 песо, и мы с женой пошли бродить по вечернему Сантьяго де Куба, пить сок кокосового ореха со льдом, манго и т.д. Зашли в ресторан, ни в чем не разбираемся, все нам помогают, смеются. Радушие было общим, даже со стороны политических противников. Все знали, что советские приехали помогать, и были за это благодарны. Я это, кстати, видел и в Испании. Франкист, франкист, а за помощь Испании, ее детям, испытывает к СССР большую благодарность. В Москве, в лаборатории, мы обсудили возможные темы исследований. Я до этого изучал структуру гликопротеинов — биополимеров, состоящих из белка и углеводов. Методами владел, сам кое-какие новшества придумал для работы без дорогих материалов. Решили, что интересно было бы изучить подобные полимеры из слизи морских моллюсков. Мои друзья занимались изучением веществ из моллюсков на Дальнем Востоке — а тут из Карибского моря. Область новая, обещала множество находок. Я и акваланги прихватил для этого. Собрались мы с кубинцами на совет, я им изложил перспективы и возможности, они приняли с энтузиазмом. Я пошел в местный аналог ДОСААФ, попросил помощи. Они тоже обрадовались, у них был мощный катер, и мы стали обходить побережье и нырять — знакомиться с местными моллюсками. Главный подводник у них, Педро Соберат, был интересный человек. На одно ухо глухой — пытался найти упавший в море самолет Камило Сьенфуэгоса, нырял на 90 м и потерял ухо. В Соберате выразился важный на Кубе тип человека, которых у нас как-то не видно. Мы больше действуем сообща, ватагой. А там много одиночек, которые берутся за невозможные дела. “Старик и море” у Хемингуэя — образ типичный. Таков, вообще говоря, был и Фидель Кастро, и те виртуозные рубщики тростника, каких я видел. Например, этот Соберат с ружьем охотился на рыб весом более сотни килограммов, они таскали его по морю по многу часов. Он нырял так, что я никогда бы не поверил, если бы сам с ним не был — без акваланга на глубине 20 м сидел и копошился в коралловых рифах, как будто имел жабры. А я видел, как люди работают под водой, сам бывал водолазом в морских экспедициях, не раз работал на Японском море. Пишу это, потому что это распространенное в заметной части кубинцев ощущение огромных возможностей личности — важная черта их революции. Различия, думаю, всегда полезно подмечать. Однако с моллюсками ничего у меня не вышло. Хотя кубинцы и горячо одобрили мой проект, они незаметно свернули меня на другой путь. Повезли на сахарные заводы, посмотреть процесс производства. Рассказывал один из мировых авторитетов в этом деле, человек умный и поэт своего дела. И обнаружилось множество проблем, которые можно было эффективно исследовать, а кое-какие даже решить, с помощью тех методов биохимии, которыми я владел. Причем это были бы оригинальные работы с большими перспективами — мировые исследования сахарного производства методически отстали от современной молекулярной биологии на целую эпоху, и никакого мостика нигде не возникало. А раз уж я тут… В общем, я начал пробовать и быстро втянулся, какие там моллюски! Погрузился в мир тростника, патоки, кристаллов и множества непонятных явлений, которые происходят в этом мире. Попал и в новый мир людей, которые не были похожи ни на нашу академическую среду, ни на публику из наших отраслевых НИИ. Это были мастера, из которых многие обладали замечательной наблюдательностью и склонностью к обобщениям, самородки. С ними было хорошо работать, много их интеллектуальных приемов надо было перенять. Когда в фильмах видишь фигуру такого мастера-философа, это кажется надуманным, некой метафорой. Ни у нас, ни на Западе этого типа как-то не видно, здесь уже работают большие коллективы. А на Кубе эти люди были важной частью культуры. Я стал много ездить по Кубе на совещания специалистов. Возникли трения — с советскими экспертами и частью молодых кубинцев. Наши сахарники из Киева категорически не желали знать новых методов, заведомо эффективных для решения их проблем. Это меня по молодости лет удивляло, а дело просто было в том, что они этих методов не знали и боялись за свое положение экспертов. При этом ставили себя в глупое положение. Им подпевала и часть кубинцев. Как-то на совещании одна такая молодая дура из Гаваны начала поучать: “Мы должны решать проблемы производства, а не увлекаться всякими изощренными методами” (я предлагал быстро решить одну проблему с использованием радиоактивных изотопов). Я говорю: “Это демагогия”. Видимо, я не знал, что “демагог” у них в то время было слишком ругательное слово, и поднялся целый скандал. Наш факультет в Сантьяго даже запросил стенограмму того совещания, изучил ее и признал, что я был прав, а та девица — действительно демагог. Это потом мне декан рассказал. Мы, говорит, не можем допустить, чтобы нашего представителя шельмовали — это меня. В целом же технические совещания были таковы, что на них можно было высказываться по существу. Я за тот год много технических записок подготовил. Некоторые, как показал последующий опыт, были весьма разумными. Например, тогда в США были опубликованы результаты больших исследований влияния газового состава на скорость созревания фруктов и овощей. Я сходил в порт, поговорил с нашими моряками. Они говорят, что им ничего не стоит герметизировать трюмы и контролировать состав атмосферы. Зимой прекрасные кубинские помидоры вполне можно было бы гнать в СССР. Предлагал я создать передвижные лаборатории с современными приборами для анализа, чтобы объезжали сахарные заводы и надежно измеряли некоторые важные параметры производства, которые довольно сильно влияли на процесс, но до этого не измерялись из-за трудностей анализа. Когда кончился мой срок и я собрался уезжать, приехал молодой парень из министерства и стал уговаривать меня остаться — налаживать такие лаборатории. Мы, говорит, дадим тебе маленький самолет — облетать заводы. Я эти самолетики видел, и очень было соблазнительно, но надо было возвращаться в свою лабораторию в Москве. На Кубе тогда шло становление современной научной системы, наблюдать за этим было интересно. Дух научности, как бородавка, может сесть, на кого захочет. Есть страны, которые вкладывают уйму денег — и ничего не получается. И люди есть, и институты, но духа нет, все как-то вяло. В кубинцах такой дух был, и сейчас он силен. Уже в конце 60-х годов были видны “зародыши” блестящих работ. А главное, была цепкость. Как появляется толковый специалист, его прямо облепляют. Я приехал из очень сильной лаборатории, да к тому же знал язык. Множество людей приходило — посоветоваться, посмотреть, что-то освоить. В период между сафрами — мертвый сезон на сахарных заводах. А там лаборатории контроля, два-три химика-техника. Я говорю: присылайте их к нам, в университет. И нам помогут, и небольшие исследовательские проекты будут проводить, по обновлению методов анализа. Так и стали делать. Нам было большое подспорье, а у девушек-техников большой энтузиазм возник. Замечательно работали, и все сделали неплохие работы — приспосабливали современные методы большой науки для целей анализа в сахарном производстве. Дело было верное, только работай. Все выступили на научном конгрессе. Кое-кто из них потом эмигрировал и, как писали, очень хорошо устроился в США благодаря этому опыту. Среди молодых кубинцев я тогда выделил бы такие категории. Те, кто учился в элитарных западных университетах (Куба старалась посылать в разные места). Эти осваивались на Кубе с большим трудом. Им казалось, что работать продуктивно в таких бедных лабораториях нельзя. Даже в Национальном центре научных исследований, который по сравнению с нашей московской лабораторией был роскошным учреждением. Зайдешь к таким “западным” ученикам — сидят, ноги на стол, и магнитофон свой кассетный крутят. Мол, реактивов и приборов нужных нет. Выпускники советских вузов были в этом смысле покрепче, их бедность не пугала, умели наладить работу. Среди тех, кто учился на Кубе, тоже было заметное разделение. Дети интеллигентов, казалось бы, должны были стать главной силой. Но в них я замечал какой-то комплекс неполноценности, думаю, унаследованный от отцов. Они как-то не верили, что на Кубе может быть сильная наука, робели. Но зато ребята из трудовых семей, часто вечерники, стали просто чудесными кадрами. Их не волновал статус и престиж в глазах “мировой науки”. Они видели проблему — и искали способ ее решить. С теми средствами, какие есть. И проявляли замечательную изобретательность и способность к обучению. Кстати, лучшим институтом Академии наук Кубы стал Институт генетики сахарного тростника, но среди его сотрудников не было тогда ни одного с высшим образованием. Только несколько советских генетиков-консультантов — и молодые кубинцы из техникума. У кубинцев была исследовательская и изобретательская жилка. Например, они вместе с нашими специалистами сделали комбайн для рубки тростника. При этом решили проблему, которая никому не давалась. Куст тростника такой мощный, что вокруг корней образуется кочка. А ножи комбайна должны срезать тростник вровень с землей, но не зарываться — они должны следовать профилю почвы, и это было трудно. Во время международного конгресса сахарников устроили показательную работу этого комбайна. Собралось человек пятьдесят с киноаппаратами — из Австралии, Японии, Южной Африки — из стран, где выращивают тростник или производят машины. Комбайн прошелся по полю — блеск! Те, кто сам знал, каково рубить тростник мачете, был глубоко взволнованы. А иностранцы кинулись к машине, стали совать под нее свои киноаппараты и стрекотать ими — крутить и вертеть ими с нажатым спуском. Отснимут пленку, перезарядят — и снова. Старались устройство режущей системы заснять. Потом, уже в 1972 г. на Кубе наладили патентную службу, я был знаком с ее организатором, он мне много интересного рассказал (он учился у Василия Леонтьева, и тот своим ученикам высказал важные суждения о советской экономике и плановой системе — то, что наши реформаторы никогда не напечатают). Когда я в 1970-72 гг. работал уже в Гаване, один из моих учеников (на степень магистра) сделал прекрасную работу. Я горжусь, что в ней участвовал. Я предложил общий план, но у него родились такие сильные идеи, что исследование получилось выдающееся. Мы изучали процесс почернения сахара при хранении. Это была большая проблема: на складе огромные кучи сахара начинали разогреваться и чернеть. Цена резко снижалась, Куба платила штрафы, а иногда процесс приобретал характер взрыва — огромная куча в тысячи тонн превращалась в вулкан, из которого вырывалась раскаленная лава черного расплавленного сахара. С самыми недорогими средствами (впрочем, не без изотопов), этот парень четко описал химическую динамику процесса и влияние на него исходного состава сахара-сырца. И обнаружил несколько цепных самоускоряющихся реакций. Продолжая работу, он пришел к парадоксальному выводу, что традиционное стремление производственников получить как можно более светлый сахар, как раз и приводит к сохранению в нем бесцветных, но очень активных соединений, которые уже на складе разгоняют процесс разрушения. Напротив, добавляя в процессе варки некоторые вещества, можно загнать этот процесс в тупик, связав активные бесцветные предшественники в стабильные, но слегка окрашенные вещества. Он нашел способ элегантно управлять большой и сложной системой реакций, но вступил в конфликт с традиционными критериями. Парень этот был из семьи рабочего (автослесаря), кончил вечерний вуз и не слишком грамотно писал по-испански. В жюри, которое обсуждало его диссертацию, был итальянский профессор, специалист по полимерам. Он стал рьяно возражать против присуждения степени. Во-первых, говорит, методы очень просты (для большого количества проб применялись стандартные анализы, которые как раз и делали техники с сахарного завода — для целей работы этого было достаточно). Во-вторых, много орфографических ошибок. Стандарты научности, стандарты научности, нельзя снижать уровень… Я рассвирепел, как редко со мной бывало в жизни. Ах ты, думаю, гад. А еще левый экстремист! Сцепились мы, да в присутствии всего ученого совета (обсуждение шло в отдельном зале, куда совет “удалился на совещание”). Почти час спорили, доходя взаимных политических оскорблений. Всем видно, что работа выдающаяся — а он ни в какую (члены жюри имели право вето). При этом актовый зал был полный — это была первая серия защит. И все там притихли, недоумевают — что же там происходит, в совещательной комнате. Я его все-таки переспорил, да еще предупредил ученый совет — будете таким критериям следовать, загубите свою национальную науку. Наблюдая эту работу, да и некоторых других и старых, и молодых кубинских исследователей, я подумал, что и у них распространен тот стиль научного мышления, который я про себя называл “русским”. Он, правда, и у западных ученых встречается, но как что-то редкое, особенное. А у русских часто, иначе бы ничего не вышло, просто средств бы не хватило на тот объем работы, который русская (и особенно советская) наука сделала. Суть этого стиля я бы выразил так: склонность делать широкие обобщения при большой нехватке эмпирического материала. Не всегда, конечно, это плодотворно, много бывает неудачных “фантазий” и “бредовых идей”, но ум тренируется — и удачные работы с лихвой окупают неудачи коллег. Поработав на Кубе, я стал думать, что этот стиль возникает там, где ученый не слишком скован идеологическими догмами “научной метрополии”. То есть, он знает эти догмы, уважает их, но находится на периферии мирового научного сообщества и может не бояться его тяжелой руки. Русские были в таком положении и, похоже, кубинцы тоже. А срочные проблемы решать было надо, и кураж для этого был. Кроме того, для работы в таком ключе нужно иметь “свободу” выходить, на этапе рождения идей, за рамки того рационализма, который, конечно, необходим ученому, но может и слишком его дисциплинировать. Про русский ум давно было сказано: В очень большой степени то же самое можно сказать и про кубинцев. Образы, которыми они мыслят, часто парадоксальны (может, сказывается влияние африканской культуры). Мне до Кубы казалось невозможным увидеть Кафку, воплощенного в массовой культуре, а там это бросается в глаза — и в литературе, и в обыденном разговоре. Эта общая способность вывернуть проблему наизнанку и увидеть ее с неожиданной стороны, незащищенной от исследователя, счастливым образом была не задушена в новой научной молодежи, а развита. У кубинцев, с которыми я общался, было сильно выражено такое свойство. Они были способны на вдохновение, когда мысль работает в каком-то ином измерении, ты входишь в транс. В лаборатории это хорошо видно — но и на поле, на празднике. И в то же время это — вспышки на фоне постоянной глубокой грусти, постоянного размышления о чем-то не вполне земном. Как будто тоска по Испании (и по Африке) навсегда отложилась в характере под действием этого тропического солнца, которое останавливает время. Как-то в журнале "Курьер ЮНЕСКО" была большая фотография, получившая какой-то главный приз. Называлась она " Если бы наше сотрудничество с кубинскими учеными продолжилось подольше, у нас бы могли сложиться замечательные совместные бригады, просто блестящие. Но мы потянулись за Горбачевым — и теперь клянчим у Сороса подачки на пропитание. И своими подачками он этот русский стиль научного мышления у нас как сапогом вышибает. Но патриоту Шафаревичу это не объяснишь — он все равно счастлив, что СССР уничтожен. В 1967 г. на Кубе создавалась единая партия — по типу КПСС. В нее влились бывшие члены просоветской марксистской партии, которая строго следовала теории и активного участия в революции не принимала, члены бывших подпольных революционных движений. Но главное, в нее собирались уже новые люди, сложившиеся после революции. До появления партии связующей структурой политической системы на Кубе были органы прямой демократии — комитеты защиты революции. Мы о них плохо знаем, а мне кажется, что полезно было бы их опыт изучить и понять. Что-то подобное и у нас появится, когда нынешний хаос станет нестерпимым, а цельной обобщающей идеологии еще не созреет. КЗР были везде и объединяли самых разных людей, согласных лишь в одном — защитить страну, избежать гражданской войны и обеспечить действие простых принципов справедливости. Идеология размытая, но в таком положении достаточная. Правда, для существования такой системы нужна большая терпимость в людях и способность к рассуждениям и диалогу. Кубинцы — прирожденные ораторы и любят выслушать мнение другого, если он его хорошо излагает. Мы же слишком устремлены к истине и ложные суждения слушать не хотим. Но, конечно, для выработки и выполнения больших программ развития на Кубе нужна была партия, это все понимали. Мы в СССР стали охаивать и разрушать единую партию потому, что страх войны прошел и развитие казалось обеспеченным (а точнее, многим оно стало казаться ненужным, поверили в какую-то волшебную палочку и скатерть-самобранку, которую мессия вроде Горбачева принесет). В общем, на Кубе стали проходить собрания, на которых обсуждались кандидатуры тех, кто подал заявления в партию. Поскольку партии не было, в партию принимали (точнее, наоборот — Как-то я в университете пошел в мастерские, а там как раз такое собрание. Подал заявление молодой инженер, я его помнил по рубке тростника. Вел собрание какой-то хмурый “кадровый работник”, видимо, из старых подпольщиков. Кандидат изложил свои установки, ему задали вопросы, что он делал "до падения тирана" и пр. Потом стали обсуждать. Встает старик, токарь. Я, говорит, отвергаю его кандидатуру, не место ему в партии. Потребовали от него доводов. Он говорит: — Гонсалес — хороший работник и честный человек. Но в партию его брать нельзя, потому что он способен человека обидеть, а это для партии опасно. — Как он вас обидел? — Я деталь испортил, а он подходит и говорит: “Ты халтурщик, ты ценную деталь запорол”. — Так он прав были или нет? Вы испортили деталь? — Я не отрицаю, как инженер он был прав, я по халатности работу запорол. Но ведь он меня обидел. Я же вдвое старше его, а он мне такое говорит. Он обязан был найти другой способ наказания, необидный. Поднялся спор, и мне он показался интересным. Все соглашались с тем, что старик работал спустя рукава, и его следовало наказать. Вот, попробуй найти способ наказать, но так, чтобы не обидеть. Инженера этого в партию рекомендовали, хотя не без оговорок. Вообще, проблема “не обидеть” была на Кубе поставлена как большая национальная проблема, нам это было непривычно. Когда говорят о репрессиях на Кубе, о нарушении прав человека, это надо встраивать в совсем другой контекст, нежели, например, у нас. Слово то же, а смысл другой. Нас возил на машине Карлос, красивый парень, сын генерала при Батисте, которого расстреляли после революции. Очень гордый был, и было бы немыслимо, чтобы кто-нибудь помянул ему старое. Но режим был строгий, и трагедий возникало немало, особенно в связи с выездом, эмиграцией, разрывом родственников. В аэропорту приходилось видеть душераздирающие сцены отъезда навсегда — при том, что у кубинцев просто животная любовь к своему острову и своей культурной среде. И в то же время это была очень открытая страна, кубинцы — путешественники. У одной преподавательницы возник роман с бельгийцем, где-то на конференции познакомились. Он и в Сантьяго приезжал, симпатичный человек. Решили жениться, она подала заявление на выезд, уволилась из университета — но ее не выпускают, пока сыновья не отслужат в армии, как раз их возраст подходил. Бельгиец уехал, и эта связь как-то угасла. На нее было тяжело смотреть. Но при всей строгости и тяжести норм, не было такого, чтобы мытарить людей сверх этих норм. Я вращался в тех кругах, где было довольно много “антикастристов”. Ведешь себя в рамках уговоренного минимума лояльности — тебя не трогают. А болтать — болтали свободно. Старики в Гаване сидели на скамейках и рассуждали, как американцы явятся их освобождать — по морю или по воздуху. Социальная база режима была настолько прочной, что на болтовню можно было не обращать внимания. Мне пришлось вникнуть в эти проблемы из-за одного щекотливого обстоятельства. В 1970 г. мы в Гаване жили почти полгода в отеле, не было свободного дома. К моей дочке привязалась девочка, ее сверстница, симпатичная мулаточка, звали ее Нуассет. Все время к моей дочке бежала, не оторвешь. Пришлось общаться с родителями. Мать кубинка, отец — француз, фотокорреспондент. Ждали документов для отъезда в Париж. Около них — компания видных кубинских интеллектуалов. Один из них, поэт, получил премию Дома Америк, важное событие. Он до этого сидел в тюрьме как слишком нахальный диссидент. Как раз вышел, получил премию, и они постоянно собирались в отеле, в ресторане или в баре, и через эту девочку нас втягивали в светские контакты. Потом нам дали дом — целую виллу в предместье, мы уехали, а через пару дней звонит эта кубинка и говорит, что ее мужа арестовали как шпиона и что он передает нам привет. И не только стала звонить, но и приходить с девочкой. Из отеля она съехала обратно к матери и стала просить покупать ей продуктов, потому что ее оставили без карточки и т.д. И все время рассказывает о муже, о допросах, о том, что он раздавлен доказательствами — и передает от него привет. Продуктов я ей купил, но показалось мне, что хитрый Пьер хочет впутать в свое дело советского специалиста, чтобы усложнить работу кубинским органам. Поговорил я с некоторыми кубинцами, лаборантами, надежными друзьями, все рассказал. Как, спрашиваю, может ли быть, чтобы осталась эта Фелина с дочкой без карточек? Все, независимо друг от друга, сказали, что это абсолютно невозможно. Семьи арестованных не только не ставят в такое положение, но даже наоборот, предоставляют некоторые льготы “по случаю потери кормильца”. Разные люди так ответили, с разными политическими установками. Так что я, скрепя сердце, сказал Фелине, что мы к ней и Нуассет прекрасно относимся, но поддерживать с ней отношения не можем. Она сказала: “Понимаю”, — и исчезла. Пошел я сказать обо всем этом нашему начальнику группы, но хитрый украинец поступил мудро. Вы, говорит, мне доложили — и забудьте об этом. Он как раз собирался уезжать и не хотел себе приключений. Вообще, начальники из глубинки, тем более украинской, имели куда больше здравого смысла, чем столичные, тем более из лучших учреждений. Нельзя столичным власть доверять, они всего боятся. После того украинца сделали начальником молодого москвича Мишу — вирусолог, работал на электронном микроскопе. Мы с ним поначалу даже дружны были, на профессиональной почве. Но из-за своего панического страха перед жизнью он много людям нервов попортил. Как-то устроили в парке праздник трудового коллектива нашего научного центра. Сидит кучка наших женщин за столиком, потягивают лимонад. Подошел к ним молодой шофер Педро, который возил в школу детей наших сотрудников и был очень дружен и с детьми, и с их мамашами. Он только что демобилизовался с флота, был очень веселый и довольный жизнью. Пошутил он с нашими дамами — и широким жестом угостил их ликерами и чем-то там еще. Увидал это наш начальник Миша и велел дамам тут же заплатить Педро ту сумму, что он на них потратил (мол, у парня небольшая зарплата и т.д.). Педро решил, что это в шутку, сказал какие-то галантные слова и исчез. Так этот наш ученый Миша пошел к самому генеральному директору Центра, потребовал вызвать Педро, чтобы тот принял от него деньги. Директор Мишу в разум привести не смог (уместных для такого случая русских выражений он не знал, а Миша не очень-то владел испанским). Вызвали Педро, он выслушал и сказал, что он кого хочет, того и угощает, и пусть они все катятся от него подальше. Возникла международная напряженность, и Педро с нашего горизонта исчез. Другой шофер тоже был хороший, но все же дети по Педро скучали. Из-за этого бдительного Миши я нагрубил уважаемому человеку, о чем сожалел. Как-то мы идем с ним в лабораторию, а у подъезда машины хорошие стоят. Кто это приехал, спрашиваю. Он мне говорит: “А-а, тренер футбольной команды “Спартак”. Из любопытства”. Я занялся работой, налаживаю свой прибор, момент напряженный. В коридоре тихо, все куда-то попрятались. Заходит ко мне невзрачный тип, я даже удивился, что футболисты такие бывают. Спрашивает: “Чем это вы тут занимаетесь?” Я очень популярно объяснил — на том уровне, на каком, как мне представлялось, мыслят футболисты. Он был, похоже, не в духе: “Вы мне тему, тему вашу изложите”. Что это, думаю, за спартаковец такой любопытный выискался? Но изложил, более или менее добродушно. А ему опять что-то не понравилось: “А зачем структуру этого черного полимера знать? По-моему, совершенно излишне. Уводит вас от главного”. Тут я разозлился — гонял бы ты свой баллон, а не совал нос в реакцию Майяра. Говорю ему: “Я вас не учу, как по полю с мячом бегать, а тут уж я без ваших советов обойдусь, какой полимер надо изучать, а какой не надо”. Он хмыкнул довольно зло и убежал. Ну, думаю, “Спартак” не будет чемпионом. Выглянул в коридор — там непривычно пусто, в обоих концах кубинцы в форме. Вернулся я к своему прибору, забыл об этом. А вечером смотрю телевизор — Фидель Кастро идет в обнимку с этим тренером из “Спартака”. Оказалось, это председатель Госплана СССР Н.К.Байбаков. Он тогда, как я слышал, очень полезные советы кубинцам дал, здравые. Правда, и по мне они ударили. Ром тогда стоил всего 2,4 песо, но давали его по карточкам. Кубинцам — бутылку в месяц, а нам, советским специалистам, без ограничений. Байбаков уговорил пустить его в свободную продажу — по 18 песо. И остался я почти без рома, но зато избежал риска пристраститься к этой замечательной штуке. Может, это легенда, но кубинцы верили, что это Байбаков так облегчил их положение — все равно они ром на черном рынке по 30 песо покупали. Так же и сигареты стали продавать свободно — по 2 песо (правда, сохранилась и норма по карточкам — пачка на неделю по 20 сентаво). Боязнь кубинских властей “обидеть” политических и социальных противников создавала необычные проблемы. Памятуя об общей ненависти к режиму Батисты, человек в форме на Кубе тогда никого и пальцем не мог тронуть. Как-то, мне рассказали, подрались на остановке два парня, а рядом офицер стоит вооруженный. Кинулся он к прохожим: “Товарищи, разнимите их, я не могу, я в форме”. Почти поголовное вовлечение граждан в милицию было там абсолютно необходимо — все стали стражами порядка. Эта боязнь власти, кстати, как раз вызывала недовольство обывателей. На подъеме революции, при всеобщем энтузиазме, хулиганство в принципе исчезло как социальное явление. Но в конце 70-х годов, как говорят, стало возрождаться — а тут как раз жесткая кампания за права человека. В начале 80-х годов зачастили на Кубу международные инспекции, и правительство вообще выпустило всех преступников из тюрем. Чего, мол, еще вам надо? Правда, какая-то их часть отплыла в демократические страны — выезд стал свободным. Но все равно обстановка ухудшилась, а люди как раз привыкли к полной безопасности. Я был в Гаване летом 1988 г., попал на карнавал. Все на улицах, и в такой толпе хулиганство опасно. А полицейские без оружия и без дубинок. Правда, в касках. Как где заварушка, они как тигры туда прыгали, каску с головы сорвут, возьмут в руку — и давай “разнимать”. Удивляло, как они прыгали — вспрыгнут на парапет набережной и кидаются в толпу прямо через головы людей. Помню другой карнавал, 1967 г., в Сантьяго — там карнавал самый типичный и красочный. Открывает шествие братство масонов, впереди идут их старейшины — старику 104 года и старухе вроде того. Почти все негры, в цилиндрах и полосатых штанах, как в 18-м веке. Глава провинциальной власти выходит, целует старуху, старику дает конверт с деньгами — особая помощь ансамблю, в котором самые старые участники. Но я карнавал описывать не буду, это большое дело. Массовая культура высокого уровня. То, что нам показывают из Рио де Жанейро — театрализованная эстрадная туфта. Настоящий афро-латинский карнавал, в той же Бразилии, вещь сложная. На том карнавале по время шествия выделялась “компарса” треста “Куба-Табак” (компарса это ансамбль в несколько сот человек, со своим оркестром, костюмами, хореографией и огромной многоэтажной повозкой для солистов). На повозке танцевали восхитительные красавицы — и кидали в толпу пачки сигарет и сигары. Я на них так разинул рот, что они стали кидать в мою сторону, я был в ударе, высоко прыгал и поймал несколько сигар и три-четыре пачки сигарет. Вокруг меня прыгала стайка мальчишек, лет десяти, но я безжалостно перехватил все трофеи. Тогда один из них подошел ко мне и говорит, что я много поймал, не поделюсь ли с ними. Но трофеи есть трофеи, и я сунул ему под нос кукиш. Он страшно удивился, вгляделся в него и спрашивает: “Что вы хотите этим сказать, товарищ?” Я ему популярно объяснил, он восхитился выразительности этого жеста, побежал к своим и, вижу, все они тренируются в составлении кукиша и хохочут. Никогда не видели, и очень он им понравился. Так я способствовал распространению русской культуры. Но я вспомнил карнавал по иному поводу. Возвращались мы как-то с женой с того карнавала домой уже под утро, останавливается огромная полицейская машина, еще из старых американских, пожилой полицейский предлагает подвезти до дому. Сели, разговорились. Он всю жизнь прослужил в полиции и рассказывает о карнавале. Раньше, говорит, карнавал был для полиции тяжелым испытанием — очень много убийств. Во время карнавала сводились все счеты. Все в масках, ткнул ножом в толпе, ищи-свищи. Этот полицейский одобрил новую власть потому, что она сразу приняла разумное, по его мнению, постановление — запретила носить маски на карнавале. Сразу убийства прекратились. Я удивился: неужели такой эффект? Ведь все равно толпа, поймать трудно. Старик мне объяснил: дело не в том, трудно или не трудно поймать. Человеку без маски совесть не позволяет убийство совершить. А маску надел — и как будто сам себя не видит. Он это сказал так убежденно, будто вещь очевидная. Но это он на опыте знает, а нам удивительно. Кстати, в 1988 г. правозащитники яростно требовали от правительства разрешить маски на карнавале и почти добились своего. Обыватели вздохнули спокойно, когда власти все-таки не пошли на уступки, еще разок проявили свой тоталитаризм. Полицейского этого мучила раздвоенность. Он не знал, как ему относиться к новой власти, всю жизнь его воспитывали в крайнем антикоммунизме. Он хотел обиняком, негласно что-то выяснить. И стал ко мне по вечерам домой заезжать — поговорить. Сначала стеснялся, приедет и стоит за дверью, один раз даже напугал меня — я поздно вечером открыл дверь, а за ней — полицейский. Мне, говорит, воды надо в мотор залить, а видно, что давно уже стоит. Выпьем кофе, по стаканчику рома, разговариваем. Он спрашивал, как у нас жизнь устроена, самые простые вещи. Советских специалистов любили и уважали — и за честную работу, и за нормальное сердечное отношение к людям. Что ни говори, а этим наши сильно выделялись, даже среди “народных демократов”. Жаль, что в массе своей неважно наши языком владели — для работы достаточно, а о тонких материях поговорить уже трудно. Примером своим изъяснялись. Это, конечно, главное, но людям хочется и тонких материй. Да и сами без языка многого увидеть и понять не могли. В этом смысле у меня было преимущество, и я им пользовался. Ездил, куда хотел, с самыми разными людьми разговаривал, по радио выступал. На Кубе в те годы сошлись в одних коллективах советские люди трех разных поколений. Как в пробирке — чистый эксперимент, не то что в полноценной общественной каше дома. Были люди, прошедшие войну в сознательном возрасте, даже работавшие или воевавшие; были такие, как я — помнившие войну простым детским умом и желудком; были и совсем молодые, знавшие о войне теоретически (и скептически). В чем-то я бывал заодно со “стариками”, в чем-то — с молодежью. Иногда различия вспыхивали ярко. В 1967 г. университет решил, видимо, в качестве подарка к юбилею Октября, устроить нам роскошную поездку по острову. Было время каникул, можно было отлучиться. Дали автобус, тронулась в путь вся наша колония, с семьями, весело. Замечательные вещи мы посмотрели — и техникумы, устроенные в живописных местах, по 20 тысяч студентов, и место высадки группы Кастро со шхуны “Гранма”, и рыболовецкие кооперативы. Ночевали мы в старых гостиницах, еще колониальных времен, угощали нас вещами, которые в больших городах и делать разучились. Где-то на южном берегу дали нам ужин на высшем уровне. Видно, местечко это строили для туристов — ресторан устроен со вкусом, на какой-то очень старой барже, стоит на якоре. Сначала столько всяких креветок и пр., что главное блюдо уже энтузиазма не вызывало. А оно тоже было прекрасно (вообще, искусство поваров на Кубе было тогда выше, чем, например, в Испании и Мексике, не говоря уж о США). Но, раз этот великолепный кусок мяса принесли, то “старики” его съели, и тут я был вместе с ними. Смотрим — наши “молодые” (это были ребята-переводчики из языковых вузов) к угощению даже не притронулись. Сыты! “Старики” сначала с удивлением, а потом и со скрытой угрозой стали спрашивать: “Вы чего это не едите?” Ребята равнодушно отвечают, что не хочется, закусками наелись. И вообще, в чем, мол, дело? Тут на них зашипели: “Как в чем дело? Как в чем дело? Что значит наелись?” Кончилось тем, что мы, “старики”, взяли у своих молодых соседей нетронутые тарелки и съели по второму куску мяса. Потом, когда шли обратно, слышался возмущенный шепот: “Видал? Они наелись! И из-за этого пропадать пище? Вот что значит человек войны не видел, ты ему уже в голову простых вещей не вобьешь”. Я понимаю, что молодому человеку все это покажется странным. Но тем, кто прожил войну хотя бы, как я, ребенком, диким и абсурдным казалось именно поведение тех молодых переводчиков. Тогда, в конце 60-х, советские люди стали обустраиваться, покупать квартиры, мебель. У многих прежняя вынужденная непритязательность жизни вызвала болезненный приступ скупости, желания накопить, а потом и купить. Я, выросший уже после войны, в себе и в моих сверстниках, не говоря уже о более молодых, такого не замечал. Во всяком случае, это было реже, чем в старших. Конечно, и нервы были натянуты, многие заграницу тяжело переносили. Сломает что-нибудь ребенок или утопит в море, в волнах, маску — крик поднимается, искать заставляют. Скажешь: “Ну что ты, Алексей, из-за маски убиваешься! Смотри, парень уже ревет. Все равно ведь не найти”. Одумается, расстроится, сам удивляется, что на него нашло, объясняет: “Ты пойми, по халатности вещь угробил. Если так пойдет…”. А просто у него в уме калькулятор щелкнул: маска — десять песо, мог бы их обменять на пять сертификатов, это в Челябинске 25 руб. Почти четверть моей зарплаты м.н.с.! Ищи маску, мерзавец! Дома-то, в Союзе, это накопительство широко и не могло проявиться, на зарплату не разгуляешься. А тут нам половину зарплаты обменивали на особую псевдовалюту (“сертификаты”) — а половину трать на Кубе. Но, с помощью разных ухищрений можно было и больше обменять, ужаться в расходах. И некоторые в самоограничении доходили до крайности. Когда я приехал в Гавану в 1970 г., с годовалой дочкой, пришлось долго жить в гостинице, не было свободных домов. В ресторане мы платили треть цены, остальное оплачивал научный центр. Но все равно для нас было дорого. В кафе только два блюда — жареная рыба или почки в вине. Вкусно, но за три месяца с ума сойдешь, а годовалый ребенок и за неделю. Я неделю ждать не стал, из консервной банки сделал печурку, в колбочку приладил фитиль, налил спирта, и можно было варить дочке еду не хуже, чем на газу. На работе мне знакомые давали кусочек мяса, чуток овощей — ребенку хватало. Недалеко от нас, на том же этаже жила другая советская семья, у них был мальчик лет пяти. Худенький, бегал в длинных черных трусах босиком по холлу самой роскошной гостиницы “Ривьера” — ее только-только перед революцией отстроили себе гангстеры США, чтобы проводить там свои конгрессы и приезжать в карты играть. Прекрасное творение зодчества, скульптуры и изощренного вкуса. Там останавливались всякие мировые лауреаты, диссиденты всех мастей и шпионы. Чьи они были, неизвестно, но у них прямо на лбу было написано, и все друг друга знали. Кстати, одна такая шпионка из США, специалист по партизанскому движению в арабских странах, была очень милая девушка, прямо “гений чистой красоты”. И среди этой публики бегали по роскошным коврам моя дочка и этот белобрысый мальчик. Как-то вечером они набегались и поднялись поиграть еще в комнате. А я как раз сварил кусочек мяса, провернул его на мясорубке, поставил на стол и пошел в ванную, где на роскошном мраморном столике у меня была кухня. Возвращаюсь в комнату и вижу, что этот мальчик лихорадочно хватает руками с блюдца вареное мясо, запихивает в рот и, давясь, не жуя, глотает. Стосковался по пище и не утерпел. Большой уже, и стыдно ему. Увидел меня несчастными испуганными глазами и побежал из комнаты. Доэкономились родители. Легко было бы посмеяться над ними и обвинить их в скопидомстве, а не получается. Почти все эти советские специалисты выросли в семьях, которые много поколений тяжело работали и скудно потребляли. И вот, выдалась им возможность накопить денег и потом купить что-то, ранее недоступное. И стал бес их толкать под руку — одних сильнее, других меньше. А тех, кого этот бес толкнуть не мог, обязаны этим, скорее всего, не своему благородству, а тому, что несколько поколений их предков жили сытой жизнью. И даже если сами они лично в детстве недоедали, эта историческая память их поддерживала. К началу 70-х годов экономическая политика на Кубе еще не устоялась, иногда происходили непонятные шараханья из стороны в сторону. Вернее, непонятны они были нам, далеким от конкретных деталей процесса. Еще в 1968 г. много было частных лавочек, где продавались овощи, фрукты, причем очень дешево. По улицам мулы тащили тележки, окрестные огородники привозили свой продукт. Кричали, созывали покупателей — спускайся и бери. Когда я приехал в 1970 г., многое изменилось, и это были, говорят, самые тяжелые годы (до краха СССР, разумеется). Не было ни зелени, ни овощей. А у меня дочка маленькая, да и сын был на подходе. Поселили нас на прекрасной вилле, в предместье Гаваны, рядом с Национальным научным центром. Что делать? Я, скрепя сердце, распахал киркой и лопатой шикарную лужайку перед верандой, сделал грядки и засеял — помидоры, морковь, капуста. По ведру помидоров утром собирал. Потом и кубинцы так стали делать. Но летом ничто из знакомых нам культур не росло. Непонятно почему — то же солнце, та же температура. Вырастет чуть-чуть — и хиреет. А недалеко жил китаец-кубинец с большой семьей. Видно, переселили его из трущобы в пустующую виллу. Человек семь детей. По вечерам он всех их выводил, вплоть до грудных, и рассказывал про звезды, объяснял карту звездного неба. Так и стояли все, задрав головы, даже маленькие на руках. Вечера там темные. Бывает, идет негр в темной одежде — только глаза как будто по воздуху плывут, моргают, да зубы, если улыбнется. Когда такое читали, не верилось. Этот китаец имел за городом огород и стал нам давать то, что летом растет — зелень, корнеплоды тропические, вместо картошки. А ему за это рис, кофе и немного сигарет. Нам полагалось много на всех, включая детей, так что оставалось. Сигареты я носил в лабораторию, они лежали в определенном месте, люди заходили и брали по одной, когда курить невмоготу хотелось. Кофе после обеда варили — на аромат тоже народ сходился. Но оставалось и китайцу. Овощи приносили его дети, старшему было лет десять, звали его Сантьяго. Всегда в пионерском галстуке — революционер. Светлая голова, другого слова не подберешь. И как с детьми управлялся — ни разу не крикнет, а все подчинялись ему с радостью. Когда моя дочка с ними играла, я был рад — такой пример перед глазами. Этот мальчик вообще среди сверстников в поселке верховодил. Как-то я иду, еще не знал их близко, и вижу такую сцену. Мальчик, сын моего коллеги, немца из ГДР, что-то не поделил с кубинцем, обхватил его и пытается повалить, как обычно. А все вокруг стоят, оторопели, не понимают. Сантьяго увидел меня и кричит: “Товарищ, скажите пожалуйста, что он делает?” И от многих наших родителей я слышал тогда эту странную вещь — среди кубинских детей не было драк и они не понимали, когда их сверстники из Европы пытались с ними драться. Скорее всего, это было временное явление, романтический момент. Но очень любопытный. Вообще, отношения с детьми на Кубе были очень ласковыми, и дети росли незлобивыми. Когда в автобус входила женщина с ребенком, к нему тянулось несколько пар рук — взять к себе на колени. Уступать место там не было привычки, да и тесно обычно было, передвигаться трудно. Передают малыша под крышей автобуса с рук на руки. “Ах ты, мое солнышко! Ах ты, мое небушко!”. Дети не боятся. В Сантьяго, в 1966 г., Педро Соберат, подводник из их “ДОСААФа”, мечтал создать группу подводной археологии. Около Сантьяго было много испанских кораблей потоплено, еще колониальных времен. Они ныряли, даже пушки доставали (при Батисте их чуть не арестовали — решили, что собираются чугунную пушку восстановить и к Фиделю отправить). Для начала надо было наладить съемки. А я как раз привез бокс для подводной съемки, нам на свадьбу перед отъездом подарили. Я решил его отдать, все равно понял, что времени у меня не будет. Попробовали — прекрасно снимает, но сломался мой аппарат “Зенит” для этого бокса. Педро говорит: “Здесь есть один советский товарищ, Пабло, прекрасный мастер. Он у нас в Сьерре-Маэстра ведал радиостанцией. Поехали к нему, он починит”. Надо же, думаю, мы и слыхом не слыхивали, что в Сьерре-Маэстра у Фиделя был наш радист. Вечером поехали, куда-то на окраину. Где же, думаю, здесь советские живут? Я же все их места обитания знаю. Приехали. Обычный кубинский домик, выходит Пабло, столь же обычный кубинец. Заходим, Педро ему объясняет — и Пабло переходит на русский язык, правда, скованный. С трудом говорит, но прилично. Потом зовет: “Мама!”. Выходит старушка, в русском платье, лицом совершенно русская. После 1917 г. девочкой уехала с родителями из Ярославля, осели на Кубе, Пабло ее сын. Обрадовалась случаю поговорить на русском языке, нисколько его не утратила. Видно, читает. Я потом в машине говорю Педро: “Вы знаете, что советский — это не то же самое, что русский”. Он удивился: “Да? А в чем же разница?”. Значит, радистом у партизан Фиделя был русский Павел, которого кубинцы зовут “совьетико”… Русских на Кубе было не так много, но все же заметное число. Приедешь в какой-нибудь городок, тебе говорят: “У нас есть один старый совьетико, сапожник”. А как-то в гостинице, в Гаване, пришли ко мне кубинцы, только что вернувшиеся из Москвы. Я заказал обед в номер, старик-официант прикатил столик с обедом. Я смотрю и говорю по-русски: “Видно, кофе-то он забыл”. А старик мне по-русски же отвечает: “Кофейник в печке, чтобы не остыл” — под столиком маленькая печка укреплена. Многие вещи на Кубе нас удивляли и казались неправильными. Мы эти вещи давно пережили и забыли, теперь их даже кое-кто осмеивает. Что они противоречат теории, и сами кубинцы знали, и многие там их тоже порицали. Но, вглядевшись, я во многих теоретических истинах усомнился. Например, тогда, в 1966-68 гг., многие блага давались на Кубе бесплатно или очень дешево. Телефон-автомат на улице был бесплатный, вход на стадион, на любимый кубинцами бейсбол — бесплатно. Если массовый праздник, вдруг бесплатно раздают по бутылке пива и редкостное любимое лакомство — булку с куском ветчины. Казалось, это несправедливо. Ведь кто-то это оплачивает, а достается это явно не всем. Не все ходят на бейсбол. Но, накапливая наблюдения, я стал видеть во всем этом большой символический смысл. Даже литургический, если можно так выразиться. Какое-то совместное причащение, как будто восстанавливалось утраченное братство людей. И тут не было ни идеологического, ни политического смысла, и эффект был гораздо глубже и очень сильный. Это по людям было видно. Например, никто никогда не взял бы лишней бутылки пива или булки с ветчиной. И никто в этом другого не заподозрил бы. Когда мы приехали на слет школьных кружков, там стали раздавать эти булки с ветчиной. Один мой ученик меня увидел и мне отдал свою. Я спрашиваю: а ты как же? Пойду, говорит, еще возьму. Спокойно сказал. А в университете на каком-то празднике я подошел, а переводчик, который рубил со мной тростник, только что взял бутылку холодного пива, увидел меня и мне отдал. Сам подошел к ящику со льдом и тянется за другой. Наш стеклодув, член профкома, этим заведовал, удивленно говорит: “Ариас, ты же только что брал”. Это у него вырвалось, без всякого злого умысла. Ариас взвизгнул что-то нечленораздельное и бросился прочь. Я говорю стеклодуву: “Он мне отдал свою бутылку”. Тот побежал за ним, кричит: “Товарищ Ариас, вернитесь! Товарищ Ариас, немедленно вернитесь! Я вас предупреждаю…”. Тот не вернулся. Но в общем, эти бесплатные мелочи глубоко переживались — как будто люди совместно “преломляли хлеб”. В ночь на Новый, 1967 год на самом большом проспекте Сантьяго накрыли длинный стол — ужин для всего города. Билет стоил три песо, очень недорого, и ужин был хороший, даже кусочек халвы и виноград из Испании — ритуальные для новогодней ночи вещи. Я думал, мало народу придет. Нет, почти весь этот стол был заполнен, и все были довольны побыть вместе. Больше не повторяли, видно, все же слишком дорого обошлось. Я жил потом на этом проспекте, а за ним напротив дома — большой стадион для бейсбола. Вход бесплатный. Перед домом большая лужайка, под уклон к проспекту. Когда была игра, лужайка заполнялась заседланными стреноженными лошадьми. Это приезжали на игру крестьяне из деревень, иногда издалека. Лошади там прекрасные, арабские. Всадники отпустят подпруги и идут на стадион. Ночью вернутся, еще поговорят об игре, сядут на лошадей и по домам. И такая радость, такое спокойствие было в этих голосах, что я начал думать, что затраты на содержание этого стадиона окупаются многократно. Тогда окупались. Теперь этого нет, это и не нужно, люди это переросли. Но тогда это был простой и искренний знак расположения и уважения ко всем людям, без различия классов и сословий. И понят этот знак был совершенно правильно. И смеяться над этим, ссылаясь на какие-то учебники политэкономии, было попросту глупо. Вообще, в СССР в то время происходил поиск новой системы вознаграждения за труд. Старая, похоже, исчерпала свой потенциал, и нам казалось, что вообще моральное вознаграждение — легенда, выдумки. Если бы я не видел, как она в то время действовала на Кубе, не поверил бы. И действовала именно на простого человека, просто вдохновляла его. Как-то на поле, когда мы рубили тростник, приблизились к дороге. А по ней идет крестьянин — заскорузлый, прокаленный солнцем, рубит тростник всю жизнь. Подошел к нам, разговорился, и мы присели отдохнуть. С гордостью рассказывает, что в воскресенье ездил куда-то в другой район на соревнование рубщиков тростника. Мол, хорошо рубил, хотя призового места не занял. Но это, мол, не важно — он так и так уже нарубил достаточно, чтобы получить талон на покупку мотоцикла. Главное, приемы свои показал и кое-чему у других научился. Он и нам тут же свои приемы показал. И видно было, как этот человек, который всю жизнь занимался этим тяжелым трудом, был счастлив, что он встретился с лучшими работниками, что он тоже признан одним из лучших, что они уважительно друг с другом поговорили, пообедали большой компанией. И в этом не было фальши, вот в чем дело. Ни с той, ни с другой стороны. В Сантьяго я жил в трехэтажном доме на втором этаже. Дом хорошо был сделан, все время продувался сквозняками, прохладно даже в жару. Под нами жил американец, геолог. Веселый мужик, все время на мотоцикле разъезжал с геологической сумкой. А жена была мегера, ей, видно, на Кубе не нравилось, и по ночам у них слышались крики и звон разбиваемых тарелок — полы там каменные. Я днем частенько опаздывал на наш автобус, так уставал, что хоть минут пятнадцать надо было подремать, и голову не оторвешь. Она меня подвозила на машине — большой черный драндулет. Как-то ко мне зашел кубинец с факультета, и она прихватила обоих. Он сел и бестактно пошутил: “А я всегда думал, что это машина из Как-то мы с ней ехали в университет. Проспект поднимался на холм, где был перекресток, главный въезд в город, а дорога налево круто спускалась к университету. На перекрестке стояли пионеры, вроде бы регулировали движение под руководством полицейского. Видимо, у них был урок правил движения. Мы поднялись на холм и остановились, пропуская встречные машины. К нам подошел мальчик лет десяти, с жезлом. Наряжен он был ради такого случая в костюм американского шерифа — шляпа, звезда, игрушечный кольт у пояса. Видно, купили ему в подарок на Рождество. На шее пионерский галстук. Подошел к окошку водителя и говорит на своем негритянском наречии: “Сеньола, налево крутой спуск, будьте осторожны”. Это, видимо, ее доконало, и вся ее ненависть к Кубе и этим негритянским мальчикам прорвалась — во взгляде, в одном только взгляде, прямо в глаза этому пионеру-шерифу. Лицо этого мальчика у меня на глазах вспухло от ужаса. И губы, и нос, и уши — все вспухло, а глаза наполнились слезами и выражали животный страх и полное непонимание. Если бы я не видел, никогда бы не поверил, что чувство, выраженное одним взглядом, может материализоваться в такое сильное физиологическое действие. Потом эта женщина уехала в США, геолог остался и забрал к себе венгерку с медицинского факультета. Эта была бой-баба, эмигрантка 1956 г. и ярая антисоветчица. Замечательно вскрывала кроликов на занятиях, чуть ли не руками их разрывала. Любила это дело и достигла мастерства. Зажили они с геологом весело, и из их квартиры уже раздавались другие звуки. Стал я писать это отступление о работе на Кубе ради одного поучительного инцидента, да не удержался. Воспоминания о молодости… Теперь перейду к этому эпизоду. Во время работы на Кубе у меня возникла возможность на опыте прощупать репрессивную силу советской системы. В мягком варианте, без потерь для экспериментатора. Для моей дальнейшей жизни опыт был полезен, хочу им поделиться. Он длился долго и вовлек в действие многие механизмы нашей системы. Поэтому какое-то полезное знание дает. Дело в том, что я, вопреки моим желаниям и моему характеру, вошел в сильный конфликт с начальством советской группы специалистов, с консулом и с секретарями парторганизации — как группы университета, так и провинции. Такая вещь за границей — ЧП, поэтому оказалось втянутым и начальство более высокого уровня. Когда я приехал, у меня установились прекрасные отношения со всеми советскими коллегами. Большинство их было из Ленинграда. Начались между нами трения по пустячному поводу. Кроме меня, был еще один специалист-химик, с химфака МГУ. Человек мрачный и, видимо, в быту не очень-то приятный. Вот на него коллеги и начальство заимели зуб — по чисто личным причинам. Чем-то он их допек, еще до моего приезда. Приходит он ко мне и говорит: “Помоги, как химик химику. Хотят меня сожрать, ставят на партсобрании вопрос о моей работе. Говорят, я предложил кубинцам плохие темы исследований”. Посмотрел я его темы — все нормально, как химик он имел высокий уровень, хотя таких занудливых химиков немного найдется. Ладно, говорю, пойду на партсобрание, поддержу тебя. Пришел. Публика интеллигентная, ведь Ленинград — наша Европа. Думаю, договоримся. Выступаю, как в лаборатории, чуть шутливо. Говорю: бросьте, мол, дорогие товарищи, к его темам привязываться, темы тут ни при чем. Вы все тут, говорю, вообще не химики, как можете судить, какая тема хороша, а какая плоха. К моему удивлению, эти разумные слова у начальства вызвали очень болезненную реакцию: “Как это не можем судить! И можем, и обязаны судить, на то мы и парторганизация”. Я им опять по-хорошему говорю: “Тогда давайте проведем эксперимент. Я тут на бумажке написал пять нормальных, разумных исследовательских тем — и пять идиотских, заведомо абсурдных. Пусть каждый член КПСС отметит крестиком те темы, которые он считает разумными. А потом мы посмотрим, пришла ли парторганизация к единому мнению”. Это уж совсем очевидно разумное предложение привело начальство в ярость. Даже удивительно было увидеть такой темперамент у ленинградской профессуры. “Вы нам тут цирк из партсобрания не устраивайте!” — кричат. Но вопрос о темах мрачного химика с повестки сняли. И надо же так случиться, что он хоть и зануда был, но не дурак. Каким-то образом он со всеми помирился и даже стал приятелем — получил прекрасную характеристику и уехал себе спокойно в Москву. И еще зарекомендовал себя как защитник советских ценностей на переднем фронте идеологической борьбы. Мы с ним начитали химикам каждый свой курс. И приходят ко мне активисты из Союза молодежи — на него жаловаться. Он на экзамене всех заставляет наизусть пересказать ленинское определение материи. Кто не может — ставит двойку. Я говорю: пойдемте вместе с ним разберемся. Он говорит: “Тот, кто не знает ленинского определения материи, не может понять неорганическую химию”. Я ему по-русски: “Ты что, Вадим,…?”. Я такого идиотизма в СССР ни разу не встречал. Студенты нашего русского разговора не поняли, снова заныли: “Мы ничего усвоить не можем. Может быть, вы нам плохо перевели? Что это такое — “данная нам в ощущении”? Кем данная?”. Тут уж не смог я его поддержать, при всем моем уважении и к Ленину, и к материи. Потом, слышу, он парторгу жалуется — на кубинцев. Ленинское определение материи не хотят учить! Вот, мол, тебе и социалистическая революция… Я так до сих пор и не знаю, всерьез он это или ваньку валял. Уж больно натурально. В общем, уехал он, а всю свою нерастраченную злость начальство обратило на меня. Как раз весь старый состав преподавателей сменялся, но начальство оставалось. Только старый парторг университета уезжал. Добрый мужик был, из Запорожья. Он накануне отъезда мне сказал: “Будь поосторожнее, решили тебя сожрать”. Я удивился: “Что они на меня могут навесить?”. Он говорит: “Ты какие-то технические предложения кубинцам писал. Пока что только это. Ты бы лучше наладил с ними отношения”. Ну, думаю, это ерунда. Я эти предложения подавал через советское представительство, там и должны были решать, передавать их или нет нашим кубинским друзьям. Приехал новый состав группы преподавателей, все очень симпатичные, много биологов и биохимиков. Я им помогал — и методами, и реактивами, свел с нужными людьми и т.д. К тому же вел семинары для них — вводил в курс кубинской жизни, и все были довольны. Однако начальство, где-то в темной келье, вынашивало планы. Месяца за три до отъезда совершался ритуал обсуждения характеристики. Потом она обсуждалась и утверждалась у консула, потом в посольстве в Гаване, потом отсылалась в личное дело в Москву. Всегда это проходило гладко и вообще незаметно. Стандартный текст, подписи, номер протокола. Со мной весь процесс пошел по-иному. Уже на начальной стадии, на простых собраниях начали выдвигать мне какие-то туманные обвинения. Все притихли, никто ведь не знал, как возникла размолвка, и никаких признаков ее продолжения не было заметно. В общем, вижу, и впрямь решили гадость устроить. Собрал на всякий случай все бумаги, которыми можно отбиваться, припомнил все упущения и слабости. Ну, думаю, валяйте, все чисто, все в пределах нормы. Стали мы с женой на собрания ходить с большими черными папками (на конгрессе сахарников их получили). Жена у меня тоже химик, и кубинцы ее попросили поработать в университете. В черных папках у нас все бумаги, туда и все обвинения стали записывать, а то и не упомнишь. Эти папки сильно злили руководство. Ишь, записывают, стрикулисты. Нехорошо, конечно, было с нашей стороны злить людей, но и потакать им уже нельзя было. Наконец, настал день партсобрания, на котором мне должны были дать характеристику. Как я ни гадал, что они придумают, догадаться не мог. Выступает новая парторг группы преподавателей и несет какую-то чушь: “Вы, товарищ Кара-Мурза, написали в кубинскую газету статью, где утверждали, будто все пятьдесят лет советской власти в СССР органы госбезопасности из-за угла убивали людей”. Все честные коммунисты окаменели. Они тоже такого не ожидали. Я прервал ее красноречие, и между нами произошел такой диалог. Я говорю: — Что это за статья, в какой газете? — Это статья, которую вы написали для газеты “Сьерра-Маэстра” по поводу 50-й годовщины Великой Октябрьской Социалистической Революции. — Вы лично читали эту статью? — Да, читала, вместе с секретарем парторганизации провинции. Этот секретарь сидел рядом с ней и кивнул. Я спросил: — Вы можете показать эти места и зачитать их? Учтите, что вы несете ответственность за свои слова. — Показать не могу, поскольку этот текст утерян. — Почему же утерян? Вот он, пожалуйста. — И я достал из своей черной папки этот несчастный текст. Все ахнули. Это был славный момент в моей жизни. А получилось так. В ноябре как раз исполнялось полвека Октябрьской революции, и кубинцы еще в конце лета попросили нашего секретаря, чтобы кто-нибудь написал большую статью для их газеты. Тот поручил мне, я написал, отдал ему и забыл об этом деле. Но осенью на Кубе состоялся судебный процесс против их “антипартийной группы”, видных членов бывшей компартии, которые сильно расшипелись на Фиделя. Свои издевательские беседы они вели с работниками нашего посольства, а кубинцы это все записали на пленку и обнародовали. Получилась заминка в официальных отношениях, и кубинцы советскую статью печатать не стали, а написали что-то свое. Никто из нас, естественно, об этом и не вспомнил. Секретарь парторганизации не нашел ничего лучшего, как выбросить мою статью в мусорный ящик. Как-то я зашел к приехавшему недавно новому переводчику поболтать и выпить пива, а он мне говорит: “Тут у меня под кроватью валяется какая-то ваша рукопись. Может, она вам нужна? Я иду и вижу, лежит в мусорном ящике. Это непорядок, нельзя за границей свои бумаги раскидывать, и я ее домой принес. Все забывал вам сказать”. Я эту статью у него забрал и на всякий случай к другим бумагам ее приложил. Так что теперь вытащил я статью из папки и говорю: — Ищите эти места. А если не найдете, я при всей парторганизации скажу, что вы лгунья. Она покраснела, взяла статью и говорит: — Это другой текст, вы подменили. Я даже рассмеялся — на полях были какие-то банальные замечания и глубокомысленные вопросы, начертанные рукой секретаря парторганизации провинции. Обращаюсь к нему: — Иван Иванович, удостоверьте, пожалуйста, что это тот самый текст, что вы просили меня написать. Учтите, что речь идет об очень серьезной клевете политического характера. Он взял, посмотрел, делать нечего. — Да, это тот самый текст. Теперь я смог торжественно заявить: — Вы, Марья Ивановна, уже пожилая женщина, а врете самым наглым и неприличным образом. Стыдно. Я тут, конечно, допустил элемент садизма, но посчитал, что она того заслужила. Это была молодящаяся женщина, ходила в мужской рубахе навыпуск, плясала на всех молодежных вечеринках. Что ее назвали вруньей, она перенесла бы легко — но пожилой женщиной! Вся прямо сникла, даже на момент жалко ее стало. На защиту партийной чести выскочил начальник. “Как вы разговариваете… вы грубиян… вы и сейчас ничего не поняли…”. Но эффект, конечно, уже не тот. Стали зачитывать характеристику. Три вещи мне туда вписали: “неправильная политическая ориентация”, “неправильное личное поведение” и “несамокритичность”. Попросил я объяснить все эти понятия на доступном языке, но на это махнули рукой. Стали голосовать. Бедные члены партии, которые так сильно мне симпатизировали, голосовали чуть ли не с рыданиями (это я о женщинах). Мне еще потом пришлось их утешать, мол, какие пустяки. Один парень, с медицинского факультета, который “не врубился”, воздержался. Поскольку было видно, что эти властные болваны сожгли все мосты и не отцепятся, стали мы с женой определять свою стратегию. Сошлись на том, что будем стоять, покуда не замаячит реальная опасность попасть за решетку. А до этого склонять головы не будем. Уж если что-нибудь они изобретут подсудное, тогда конечно, наплевать и повиниться. Молодость, дескать, то се… Для начала не стали мы ездить со своими соотечественниками на автобусе, который отвозил нас в университет и домой. Ходить было всего километра два, но в обед по жаре это было не принято. Кубинцы это сразу заметили, и шофер потешался — догонит нас, остановит, откроет дверцу. Мы рукой помашем — мол, спасибо, мы пройдемся. А он тихонько едет рядом. Все в автобусе сидят злые, молчат. Созвали на собрание в консульстве всех наших специалистов из провинции, приехало начальство из Гаваны. Требуют у меня объяснить — как это так, бойкот всему коллективу, виданное ли дело. Я прижал руки к груди, дрогнувшим голосом прошу: “Не спрашивайте меня об этом, тяжело говорить. Но, конечно, если собрание проголосует, чтобы я сказал, то подчинюсь. Но лучше не надо”. Жизнь за границей у многих скучная, любое развлечение манит. Естественно, все дружно проголосовали. Говори, мол, мерзавец, со всеми подробностями. Я взволнованно: — Бойкот коллективу — об этом я и помыслить не мог. Я коллектив люблю. Но есть два недостойных человека, — я уставил на них палец — начальник группы и парторг. С ними никак не могу в автобусе ездить, это презренные люди. Пусть они ходят пешком, а я с удовольствием буду ездить с моими товарищами советскими специалистами. Народ был очень доволен спектаклем. Начальство из Гаваны фарисейски спрашивает: — А вот еще говорят, что вы несамокритичны. Как же так, товарищ Кара-Мурза? — Каюсь, было такое дело, но мне вовремя указали. Теперь я хочу при всех подвергнуть себя самокритике. И я от души повеселился, приятно вспомнить. Собрание хохотало. Под конец и я едва не расхохотался. Но, поскольку тюрьма явно не маячила, можно было не стесняться — остального все равно было не поправить. Назавтра приходит ко мне в лабораторию наш молоденький переводчик — велят мне явиться опять на какой-то синклит, в узком кругу. Прихожу, мне говорят: “Сейчас мы вам зачитаем письмо, которое направляем в Москву в ваш институт”. Кто-то, видно, шибко умный придумал такую страшную кару. Все встали, будто смертный приговор зачитывают. Трагическим голосом зачитали какую-то глупейшую бумагу. Я там просто монстр! Я в душе рассмеялся — представил, как эта дичь приходит в наш институт. Потом встречаю переводчика, говорю: “Поди, скажи начальнику и парторгу, пусть придут ко мне завтра в 9-30 в мою лабораторию, я им зачитаю письма, которые направляю в их институты”. Бедняга совсем приуныл — что же такое происходит. Много за оставшееся время они еще глупостей придумали. Например, получили мой отчет о работе, там список моих публикаций — в соавторстве с кубинцами. Что-то около 17 штук, много было мелких методических работ. Требуют, в присутствии председателя профкома, представить справку, какова доля моего личного участия. Мол, примазался я к бессловесным соавторам. Думали, наверное, что я впаду в истерику от их оскорбительных намеков. Я сделал официальную справку, несу им нарочно вторую копию. В такой-то работе моя доля 17, 32%, в другой 13,04% и т.д. В истерику как раз впал начальник: — Как вы могли с такой точностью подсчитать долю участия? — Трудно было, но постарался. А в каком месте вы видите ошибку? — Вы занимаетесь профанацией, и мы вам это еще добавим в характеристику. Прямо как дети, а ведь профессора. Возможно, неплохие специалисты. Наконец, заключительное собрание у консула, утверждение характеристики. Там уж мне слова не давали, обиженные начальники оттянулись со вкусом. Консул, который в Сантьяго от скуки помирал, был очень доволен. Напоследок говорит: — Вот видите, как вас оценивает коллектив. Да-а, товарищ Кара-Мурза… У нас есть сведения, что вы должны были ехать на работу в Париж, в ЮНЕСКО. Вынужден вас огорчить. С такой характеристикой за границу вам больше ездить не придется. Разве только во Вьетнам. Тут уж я смог патетически ответить: — Поехать во Вьетнам — высокая честь для каждого советского человека. А вы, Павел Сергеевич, похоже, считаете это наказанием. Как это понимать? Консул даже крякнул от удовольствия — мол, как чешет, стервец. Так что с ним мы расстались друзьями. А насчет Парижа был такой мелкий случай, который я тут же забыл. Как-то наш преподаватель-металлист пристыдил меня за то, что я не знаю, какими ресурсами цветных металлов располагает СССР — я сказал, что хорошо бы нам делать такой ширпотреб, как американцы. Я зашел в университетскую библиотеку и взял большой том международной статистики — ликвидировать свою безграмотность. В автобусе меня кто-то спросил, что это я, химик, мировой статистикой увлекся. Что-то надо ответить, и я говорю: “А разве вы не знаете? Я же отсюда еду в Париж, буду в ЮНЕСКО работать”. Кажется, ясно, что хохма. Оказывается, приняли всерьез и запомнили. В общем, напоследок мы с женой повеселились и на характеристику решили наплевать — черт с ней, с заграницей. Настроение было прекрасное. Вся эта история ясно показала, что нечего человеку трястись от страха перед системой. Вовсе она уже была не всесильна, и если ты брыкаешься, ничего тебе сделать не могут. Надо только иметь крепкий тыл — не делать самому гадостей, которыми тебя можно шантажировать, и не ожидать каких-то добавочных благ. Люди слабы, когда клюют на соблазн мелкой коррупции, который подсовывает подлое начальство, или хотят урвать что-то лишнее. Тогда, конечно, ты на крючке. Для всей моей дальнейшей жизни этот опыт имел очень большое значение. Не надо бояться! Все эти разговоры о монолитности, иррациональности и жестокости системы, которая якобы может запросто перемолоть любого, чушь. Это искусственно созданный страх. Тоталитаризм отошел в историю — независимо от воли начальников, они вовсе не всесильны. Тоталитаризм возникает лишь тогда, когда он в нас самих, когда мы нутром ощущаем его необходимость. А если мы чувствуем, что он не нужен, неразумен, то и не действуют угрожающие маски начальника и парторга. Они могут не дать тебе каких-то благ, но они уже не могут отнять у тебя твои фундаментальные права. Долой страх, только не клюй на приманку! Кстати, дальнейшее лишь подтвердило этот вывод. Это уже не такая важная история, но забавная. Уехав из Сантьяго, я надолго застрял в Гаване — мне в Москве не дали обратного билета. Это была райская жизнь. Удовольствия от роскоши, бассейн, прогулки. А днем уезжал в Национальный центр научных исследований, работал в роскошной лаборатории. Сказка! Здание изумительной красоты, построено молодым шведским архитектором, который явно был в ударе — соединил форму ладьи викингов с китайской пагодой. Центр этот только вставал на ноги, большую роль в его организации играл Хуан Бланко, “советский испанец”. Он был видным летчиком-республиканцем, крупным командиром ВВС Республики. После войны уехал в СССР, выучился на химика, стал видным ученым — и вот, приехал на Кубу создавать этот научный центр. Людей там не хватало, он меня давно знал и был рад, что я пришел поработать, оживил лабораторию. За месяц удалось много сделать — еще бы, с такой аппаратурой. Как-то, гуляя по Гаване, я проходил мимо советского посольства и подумал: а не зайти ли мне поговорить о моей характеристике. Тут я никого лично не обидел, может, спокойно разберутся. Надежд на это я никаких не питал, но и греха гордыни на душу брать не хотелось. Зашел к секретарю парторганизации “всея Кубы”. Это была важная фигура, что-то вроде “парторга ЦК”, какие бывали в 30-е годы. Встретил меня спокойный и умный человек. Дело мое он знал — “с той стороны”, — попросил изложить мою версию. Я изложил. Про мои технические предложения кубинцам он тоже какие-то сигналы имел, но сразу сказал, что это глупость, об этом и не говорили. Прочитал характеристику. Спросил, что имелось в виду под “неправильной политической ориентацией”. Ничего не имелось, просто штамп. Он это тут же вычеркнул, как и “несамокритичность”. Поймите, говорит, что трудно людям за границей жить, стресс, вот и создают проблемы на ровном месте. Но “неправильное личное поведение” это, говорит, верно сказано. Вы молодой человек, а полезли в бутылку, стали оскорблять людей гораздо старше вас. Это вам упрек разумный. Что ж, я не мог не согласиться. Кроме того, мы с ним поговорили о том, как следовало бы улучшить организацию научной помощи Кубе. Через год он был в Москве, нашел меня, и мы с ним снова на эту тему долго говорили. Задача нам была ясна, и средства для нее были, но многое упиралось в систему управления внутри СССР, а это менялось медленно. Но, конечно, менялось, и в лучшую сторону — да потом все покатилось не туда. В общем, приехал я в Москву, пошел отчитаться в Министерство высшего образования. Тот молчаливый человек, что отправил меня на Кубу без контракта и без билета, уже там не работал. Сидел другой человек, подавленный полным беспорядком в делах. Схватился за меня: “Вы с Кубы, вы всех там знаете? Разложите личные дела хотя бы по провинциям, я не знаю, кто где находится”. Полез я в шкаф — какое по провинциям, там дела по разным папкам перемешались — половина дела Иванова лежит в папке Петрова. Помог я ему. Заодно смотрю — мое дело в папочке. Раскрыл — вот она, характеристика. Ну, думаю, тут ей не место. Вырвал и в карман сунул. Проходит года полтора, начинают меня снова звать на Кубу — уже в Национальный центр в Гаване. Контракт через “Внештехнику”, все такое. Я соблазнился — лаборатория там прекрасная, друзья ждут, работы начаты очень интересные, денег дома нет, экономить еще не научились. Ладно, говорю, оформляйте. Во “Внештехнике” оформлял меня мужик из бывших военных, все сделал четко и быстро. А дальше застопорило. Не могу, говорит, найти вашу характеристику за прошлую поездку, а без нее нельзя. Вы откуда на Кубу ездили? Я начал темнить, мол, сам я из Академии наук СССР. Искал он, искал, не нашел. Я думал, плюнут и так оформят — нет, никак. Он не знает, что делать, нигде нет. Но, видимо, в каждом учреждении специально держат умного человека, который всякие дела распутывает. Не знаю, есть ли такая должность или с должностями мухлюют, но человек такой всегда есть. Так и тут, вдруг повел меня мой патрон в какой-то кабинетик, сидит там невзрачная женщина, но и по глазам ее видно, что она — на реальной должности умного человека, И вид у нее усталый — трудно такому человеку жить. Она с двух слов поняла проблему и спрашивает меня: “В каком учреждении вы получали паспорт?”. Тут деться некуда, все раскусила. Я говорю: “В Минвузе”. “Там характеристика”. Мой мужик обрадовался, сейчас, говорить, пошлю курьера. Да бросьте, говорю, я как раз туда по делу собирался — зайду и возьму. Позвонил я домой тому “парторгу ЦК” с Кубы, он уже в Москве на какой-то большой должности работал. Говорю: — Опять приглашают на Кубу, в Национальный центр. — Ну что ж, прекрасно. Поезжайте. — Характеристика у меня плохая, могут не пустить. — Что же делать. Разберутся… — Да я ее украл. Теперь не знаю, возвращать или обойдутся. — Неужели украли? Вот никак бы не подумал, что вы на такое пойдете. Да… Вы вот что, лучше верните, иначе дело не сдвинется. А если заартачатся, мы вам другую характеристику дадим. Здесь, в Москве, как раз Квасов [культурный атташе на Кубе] находится, он подпишет и я. Теперь у меня встала проблема — как вернуть. Известно, вернуть труднее, чем украсть. Пошел я в Министерство, говорю тому человеку: “Здравствуйте. Помните, я у вас свою характеристику брал? Теперь хочу вернуть”. Он изумился: “Какую характеристику? Из личного дела? Как я мог вам ее отдать?”. Я опять: “Помните, я вам тут помогал дела в порядок привести, а меня как раз хотели в делегацию включить, срочно характеристику требовали. Вы и дали по дружбе”. Он напрягся, что-то вспоминал. Достал я характеристику, показал ему и говорю: “Теперь меня опять оформляют, так, может, я сам ее отнесу?”. Он вздохнул с облегчением: “Забирайте”. Отнес я эту бумажку по “Внештехнику”, отдал. Прочел ее чиновник, удивился: “Что это такое — неправильное личное поведение? Что ты там натворил?”. Да, говорю, начальника группы и парторга на собрании подонками назвал. Он хмыкнул, с каким-то удовольствием, подколол характеристику к делу — и я поехал на Кубу. Такова уже была наша советская тоталитарная система. Конечно, те начальники на Кубе, которые на время из обычных преподавателей вдруг превратились во власть, тогда помытарили меня, были безжалостны — до определенного предела. В этой их жестокости было что-то детское. Бывает такой возраст, когда ребенок уже может стукнуть тебе по голове молотком, у него уже есть сила, но нет понимания. Глядя на них и даже отвечая им жестокостью, я не только не испытывал ненависти или хотя бы неприязни к советской системе, это мне показалось бы верхом идиотизма, но у меня не было ненависти и к этим людям. В них было почвенное, очень близкое, “скифское” хамство. Оно должно выходить из человека по капле, и оно выходило. Я бы сказал, выходило в нашем народе очень быстро — по историческим меркам. Есть у меня такое чувство, которого я не берусь обосновать, что насильственное “изгнание” этого скифского хамства из западного человека (через возведение на пьедестал индивида с его правами) породило нечто худшее, куда более страшное. Хотя, может быть, и удобное. К тому же я смутно чувствовал, хотя и не давал хода этой мысли, что То, что начальство обозлилось на меня гораздо сильнее, чем на того, за кого я заступился, понятно. У того вина была частная и ограниченная, а я поставил под сомнение само их право судить да рядить, а также те процедуры, которые они считали справедливыми и уместными. То, что я в этом нашем принципиальном столкновении не только не пошел на попятную, но еще и проявил увертливость, сделало меня в их глазах опасным смутьяном, которого обязательно надо было усмирить. Вот, они хотели немного проучить человека, тяжелого в общежитии — он мучил студентов “ленинским определением материи”, донимал своих земляков занудливыми и мизантропическими комментариями. Они только хотели привести его в чувство, заставить уважать других в трудных условиях заграницы. Я по сути против этого и не возражал — но прицепился к их Нас загнала в тяжелый конфликт недоговоренность, отсутствие навыка уклончивого диалога. Парторг, если бы умел формулировать ускользающие вещи, которые он интуитивно понимал, мог бы сказать мне примерно следующее: “Наше наказание было бы ритуальным и даже абсурдным, это всем было понятно, но для него оно стало бы предупреждением. Он бы смекнул, что все мы чем-то недовольны, но наказание не было бы для него разрушительным. Ах, он предложил кубинцам неактуальные темы! Придя домой, он сказал бы жене: эти идиоты ни бельмеса в химии не смыслят. А теперь представь, что мы обвинили его именно в том, в чем он действительно виноват: ты, мол, страшный зануда и пессимист, с тобой рядом находиться людям невозможно. Каково было бы ему и его семье? А ведь это именно то, чего ты от нас требовал с твоей глупой выходкой на партсобрании”. Но парторг формулировать не умел, да и стеснялся. А я, перейдя грань, уже не мог остановиться. На Кубе, вдали от России, во мне улеглось и даже слегка успокоилось то, что было заложено советским воспитанием, нашей бурной, невыносимо напряженной советской жизнью 40-60-х годов. Рано утром в Сантьяго меня будило пение множества боевых петушков, которые перекликались от одной трущобы к другой. Несмотря на закон, запретивший петушиные бои, старики в лачугах продолжали этих петушков выращивать, и они кукарекали, привязанные за лапку к колышку. Это солнце и это бодрое пение наполняли сердце радостью. Ночью все затихало, и без пяти двенадцать кто-то проезжал по проспекту мимо моего дома верхом, цокая подковами. Стук копыт слышался издалека, когда он спускался с холма, въезжая в город. Видно, этот человек где-то работал ночным сторожем и ехал из деревни. Целый год каждую ночь я ждал топота его лошади, идущей рысью — и ни разу он не заболел и не опоздал. Один только раз он чуть-чуть задержался, с холма пошел галопом. Когда я его слышал, на душе становилось спокойно — и сон был крепким, до петухов. И все это на Кубе опиралось плечом на силу и мысль советского строя. Как жадно ждали наши демократические интеллигенты, чтобы эта Куба рухнула без СССР, озверела от голода, разложилась. Как сладострастно они смаковали каждое издевательское сообщение. Ура, на набережной Гаваны опять появились проститутки! Ура, потребление белка на Кубе снизилось ниже физиологически допустимого уровня! Ура, нет горючего для автобусов — на улицах появились рикши. Как их бесило, что не растет на Кубе детская смертность, не закрываются школы. Насколько люди, проникнутые нашим “скифским” хамством, благороднее и добрее, чем эти защитники прав человека. Куба выкарабкивается, хотя еще ждут ее самые трудные времена — смена поколений. Молодые ее интеллигенты, у которых в детстве уже не было рахита и костного туберкулеза на почве голода, не верят, как и мы в 80-е годы, что голод существует. Во всяком случае, не верят, что он может ударить и по их лично детям. Но им уже нестерпимо скудное Последний раз я был в Гаване в октябре 1999 г. Да, по улицам, изнемогая на подъемах, везут седоков рикши на тележках, построенных из велосипеда. Молоденький полицейский ведет девочку-проститутку, будет говорить с родителями. Слышно, как он ей внушает на простонародном наречии: “Тебе надо учиться, а ты чем занимаешься”. Она гримасничает. В предместье на перекрестке шоссе “желтый человек” (в особом желтом комбинезоне) останавливает грузовики, проверяет путевой лист и сажает, сколько можно, людей, которым нужно ехать в том же направлении. Остальные терпеливо ждут в тени. Людьми моего возраста и старше там овладела одна мысль, полная трагизма. Эти люди выражают ее на удивление одинаково — значит, она витает в воздухе. Рикша остановился передохнуть около меня на набережной. Разговорились. Он сказал: “Пока старики у власти, мы живы. Придут молодые — и продадут нас, как Горбачев продал вас”. Вечером, по холодку, гулял старик с внучкой — нарядной, в красивом платьице, счастливой. Перекинулись парой фраз. Он сказал: “Пока старики у власти, мы живы. Придут молодые — мы все подохнем”. Чем я мог его утешить? Только тем, что подохнут не все. Назавтра — лекция перед студентами гуманитарных факультетов. Светлые лица. Родина или смерть! Говорю о перестройке, о результатах либеральной реформы — формально верят, а за живое не берет. Понятия “ В день гибели Камило Сьенфуэгоса, как обычно, все школьники Гаваны двинулись к набережной — бросить в море цветок. Все в красивой, отутюженной форме, все веселые и здоровые. За время, пока я там не был, лица детей стали тоньше, повадки сдержаннее, разговор насыщеннее. Какой контраст с тем, что я видел за эти годы в Мексике, Бразилии и даже Уругвае. Куба вырастила поколение юных аристократов — не на свою ли голову? Увидим, но иначе воспитывать детей никто не хотел. Сложное общество потому и хрупко. Из гавани вышел и пошел вдоль набережной военный корабль, ракетоносец. Сильное волнение, он почти скрывается между волнами. На палубе неподвижно строй матросов в парадной форме. Будут бросать большой венок. Корабль догоняют военные вертолеты, дверцы открыты, видны венки. Вдоль набережной — десятки и десятки тысяч детей, с восторгом смотрят и на красивый кубинский корабль, и на вертолеты. Я тоже смотрю — они построены еще в СССР. |
||
|