"Александр Дюма. Олимпия Клевская (Собрание сочинений, Том 49) " - читать интересную книгу автора

пожирало город, и церковь была пустынна.
Лишь слева от алтаря у узкого прохода, ведущего к упоминавшимся дубовым
сиденьям, молоденький послушник, одетый в черную орденскую рясу, сидел на
стуле, прислоненном к колонне, почти что уткнувшись головой в книгу, которую
он даже не читал, а пожирал глазами.
Однако юноша, как ни был он поглощен чтением, временами находил в себе
силы оторваться от него и украдкой бросить взгляд по сторонам.
Налево от него располагалась боковая дверь в жилое помещение, через
которую мог войти в часовню кто-нибудь из святых отцов.
Направо от него был выход на улицу, откуда в церковь мог войти
кто-нибудь из прихожан.
Было ли то простое любопытство или то была рассеянность? Увы,
рассеянность так свойственна юной душе, которой молитвенник и церковный
ритуал дают весьма пресную и однообразную пищу!
Но мы говорили, что юный послушник, казалось, жадно глотал страницу за
страницей; быть может, он поглядывал по сторонам, чтобы перехватить
восхищенный взгляд наставника, и тогда перед нами не рассеянный молодой
человек, а законченный лицемер?
Не верно ни то ни другое.
Если бы в то время, когда послушник читал, кто-нибудь осторожно глянул
ему через плечо, он заметил бы спрятанную в требнике тоненькую брошюру,
напечатанную на более белой и свежей бумаге; шрифты в брошюре были выровнены
крайне неряшливо, и строки ее отличались той неравномерностью длины, которой
двадцатью девятью годами позже суждено было послужить метру Андре, когда он
стал измерять строчки веревочкой, чтобы не оставить ни слишком длинных, ни
слишком коротких, достаточным признаком отличия стихов от прозы.
Следовательно, нет ничего удивительного в том, что наш послушник
опасался быть захваченным врасплох: так в классе поступает любой школяр,
пряча в учебник запретную книжку. Однако запретная книга запретной книге
рознь, как и вязанка - вязанке: одни запрещены слегка, другие - раз и
навсегда. За одни полагалось дополнительно переписать пятьсот стихов, за
другие - остаться после занятий в классе или даже угодить в карцер.
К какому разряду принадлежала та, которую читал юный последователь
Лойолы, жадно прильнув к ней взглядом и всей душой?
Впрочем, стороннему наблюдателю, чтобы разрешить эту задачу, не стоило
бы и приближаться к нашему герою. Обо всем можно было догадаться по тому,
как он покачивал головой, следуя таинственному ритму собственного голоса,
ритму весьма далекому от однообразного церковного чтения и более всего
уместному при том роде декламации, что был тогда в ходу на драматической
сцене. Догадку подкрепили бы и некие неосторожные жесты, при которых рука
послушника и его пальцы вздымались и опускались не как вялые руки и мягкие
пальцы священника, читающего проповедь, а будто грозящая рука со сжатым
кулаком актера на сцене театра.
Наш послушник декламировал и жестикулировал уже никак не менее получаса,
как вдруг неровный гул торопливых шагов на каменных плитах у входа и
внезапное появление в дверях церкви постороннего остановили его чтение; рука
опустилась, оставив некую свободу только кисти, ибо лишь ее, да в придачу
еще коленную чашечку позволено приводить в движение верному ученику
отцов-иезуитов - одна необходима для коленопреклонений, а другая
сопровождает ритуальное mea culpa [Моя вина (лат.)].