"И не сказал ни единого слова..." - читать интересную книгу автора (Бёлль Генрих)IIЯ без конца пересчитываю деньги, которые прислал мне Фред: темно-зеленые, светло-зеленые и синие бумажки с изображениями крестьянок, несущих колосья, полногрудых женщин, символизирующих торговлю или виноделие, человека, прикрытого складками мантии исторического героя, который держит в руках колесо и молот и, по-видимому, должен символизировать ремесло. Рядом с ним — скучная девица, прижимающая к своей груди миниатюрное изображение банка; у ее ног лежит свиток бумаги и циркуль архитектора. Посередине зеленой бумажки изображен отвратительного вида мертвец, который держит в правой руке весы и смотрит своими мертвыми глазами куда-то вдаль, мимо меня. Уродливый орнамент обрамляет эти бесценные бумажки, на каждом углу напечатаны цифры — соответственно их стоимости; а на монетах вытиснены дубовые листья, колосья, виноградные лозы и скрещенные молоты, на оборотной стороне монет выгравировано устрашающее изображение орла, который распростер свои крылья, готовясь куда-то полететь и кого-то завоевать. Пока я перебираю каждую бумажку в отдельности, сортирую их и раскладываю по кучкам монеты, дети наблюдают за мной. Эти деньги — жалованье моего мужа, работающего телефонистом в одном церковном учреждении, — всего здесь триста двадцать марок и восемьдесят три пфеннига. Я откладываю одну бумажку для уплаты за квартиру, а потом еще одну — за газ и свет и еще — для больничной кассы; потом отсчитываю деньги, которые задолжала булочнику, и окончательно убеждаюсь, что мне осталось всего двести сорок марок. Фред приложил записку, где говорится, что он взял себе десять марок и вернет их завтра. Но он пропьет их. Дети наблюдают за мной. Лица у них серьезные и смирные; но я приготовила для них сюрприз: сегодня я разрешу им играть в парадном. Франке уехали до следующей недели на съезд католического союза женщин. Зелбштейны, которые живут под нами, пробудут еще две недели в отпуску, а Хопфов — они снимают соседнюю комнату, отделенную от нас только туфовой стеной, — Хопфов нечего спрашивать. Итак, дети могут играть в парадном, и для них это так ценно, что просто трудно себе представить. — Деньги прислал отец? — Да, — ответила я. — Он все еще болен? — Да!.. Сегодня вы можете поиграть в парадном, но только смотрите не разбейте ничего и будьте поосторожней с обоями. И я счастлива вдвойне — и тем, что доставила детям радость, и тем, что освободилась от них на время субботней уборки. В парадном все еще пахнет уксусом, хотя у фрау Франке уже заготовлено, по-моему, триста банок с маринадами. От запаха горячего уксуса, не говоря уже о запахе разваренных фруктов и овощей, желчь Фреда начинает бунтовать. Все двери заперты, и на вешалке ничего нет, кроме старой шляпы, которую герр Франке надевает, когда идет в погреб. Новые обои доходят до дверей нашей комнаты, а новая покраска — до середины дверного проема, который ведет в нашу квартиру — одну-единственную комнату, от которой мы отделили фанерной перегородкой небольшую каморку, где спит малыш и куда мы сваливаем всякий хлам. Зато у Франке целых четыре комнаты: кухня, гостиная, спальня и еще кабинет, в котором фрау Франке принимает своих многочисленных посетителей и посетительниц. Не знаю, во скольких комитетах она состоит и во скольких комиссиях участвует, а ее «ферейны» меня и вовсе не интересуют. Знаю только, что церковные власти подтвердили, что ей настоятельно необходимо это помещение, то самое помещение, которое хоть и не осчастливило бы нас, но по крайней мере дало бы возможность сохранить наш брак. Фрау Франке, несмотря на свои шестьдесят лет, красивая женщина; однако необыкновенный блеск ее глаз, который очаровывает всех, вселяет в меня ужас; меня пугают ее темные, жесткие глаза, тщательно уложенные, очень искусно покрашенные волосы, низкий, чуть вибрирующий голос, который, когда она обращается ко мне, вдруг становится резким; покрой ее костюмов и тот факт, что она каждое утро причащается и каждый месяц целует кольцо епископа, когда он принимает самых видных дам во всей епархии, — все эти обстоятельства делают ее в моих глазах существом, с которым бесполезно бороться; мы познали это на собственном опыте, потому что боролись с ней целых шесть лет и вынуждены были отступить. Дети играют в парадном; они настолько привыкли вести себя тихо, что уже просто не в состоянии шуметь, даже если им это разрешено. Их почти не слышно; они связали вместе большие картонные коробки, так что получился поезд, который они осторожно возят по парадному. Они строят железнодорожные станции, грузят вагоны жестяными банками и деревянными палочками, и я могу быть спокойна — этого занятия им хватит до самого ужина. Малыш еще спит. Я еще раз пересчитываю деньги — эти драгоценные грязные бумажки, их сладковатый запах пугает меня своим смирением; и я мысленно добавляю к ним те десять марок, которые мне должен Фред. Но он пропьет их. Два месяца назад он покинул нас, ночует у знакомых или в ночлежках, потому что не в силах выносить тесноту, присутствие фрау Франке и ужасное соседство Хопфов. Он уехал после того, как жилищная комиссия, которая строит поселок на окраине города, отказала нам в площади на том основании, что Фред пьяница, а обо мне дал неблагоприятный отзыв священник. Священник сердит на меня за то, что я не участвую в мероприятиях церковных обществ. Председательница жилищной комиссии — фрау Франке, и решение насчет нас еще более укрепило ее репутацию безупречной и бескорыстной женщины. Ведь если бы она присудила нам квартиру, наша комната освободилась бы, и в ней она устроила бы себе столовую, которой ей как раз не хватает. Но она решила не в нашу пользу, что пошло ей самой во вред. А меня с того времени охватил страх, неописуемый страх. То обстоятельство, что я являюсь объектом такой ненависти, пугает меня не на шутку. Я боюсь вкушать тело господне, ибо от потребления его фрау Франке становится день ото дня грозней, а блеск ее глаз делается все более жестким; я боюсь слушать святую мессу, хотя кроткое звучание литургии — одна из немногих радостей, которые мне еще остались; я боюсь смотреть на священника у алтаря, потому что это тот самый человек, чей голос часто доносится из кабинета фрау Франке: голос неудавшегося бонвивана, который курит хорошие сигары и рассказывает глупые анекдоты дамочкам из его церковных комиссий и обществ. Часто из соседней комнаты раздается их громкий смех, а я в это время вынуждена следить за тем, чтобы дети не шумели, потому что они могут помешать совещанию. Впрочем, я давно перестала беспокоиться из-за этого, я разрешаю детям играть, и с ужасом замечаю, что они уже не в состоянии шуметь. А иногда по утрам, когда малыш еще спит, а большие еще в школе, я, отправившись за покупками, проскальзываю на несколько секунд в церковь, если там нет службы, и ощущаю беспредельное умиротворение от близости бога. Иногда, впрочем, фрау Франке проявляет и добрые чувства, но это пугает меня еще больше, чем ее ненависть. На рождество она явилась, чтобы пригласить нас на маленькое празднество к себе в гостиную. И я вспоминаю, как мы шли через парадное, словно входя в глубь зеркала: Клеменс и Карла впереди, за ними Фред, а я с малышом на руках замыкаю шествие… Мы словно входили в глубь зеркала, и я увидела всех нас: мы выглядели такими бедняками! В их гостиной, где ничего не меняют вот уже тридцать лет, я чувствовала себя чужой, словно попала сюда с другой планеты, заняла не свое место: эта мебель не для нас и картины тоже; нам не подобает сидеть за столами, накрытыми камчатными скатертями. А когда я увидела елочные украшения, которые фрау Франке сохранила еще с довоенных времен, — все эти сверкающие голубые и золотые шары, золотую канитель и стеклянных ангелочков с кукольными личиками, — когда я увидела младенца Иисуса из мыла в яслях из розового дерева, сладко улыбающихся, сделанных из ярко раскрашенной глины Марию и Иосифа, над которыми красуется гипсовая лента с надписью: «Мир людям», — у меня от страха замерло сердце. Меня испугала убийственная чистота в ее квартире — вся эта мебель, политая потом поденщицы из «ферейна матерей», которая каждую неделю тратит на уборку восемь часов, получая пятьдесят пфеннигов за час. Господин Франке сидел в углу и курил трубку. Его костлявая фигура уже начала обрастать мясом; я часто слышу, как он громко топает, подымаясь по лестнице, как он тяжело ступает и, задыхаясь, проходит мимо моей комнаты дальше, в глубь парадного. Дети не привыкли к такой мебели: она их пугает. В смущении они садятся на обитые кожей стулья и ведут себя так тихо и робко, что мне впору заплакать. Для детей положили приборы и приготовили подарки: чулки и неизбежные в таких случаях глиняные копилки, в виде поросенка; копилки, которые вот уже тридцать пять лет являются непременной принадлежностью всех рождественских праздников в семье Франке. У Фреда было мрачное лицо: я видела, как он раскаивается, что принял их приглашение; он стоял, прислонившись спиной к подоконнику, потом вынул из кармана сигарету, медленно разгладил ее и закурил. Фрау Франке налила полные бокалы вина и пододвинула к детям пестрые фарфоровые кружки с лимонадом. Кружки были расписаны по мотивам сказки «Волк и семеро козлят». Мы выпили. Фред залпом осушил свой стакан и подержал его в руке, словно смакуя вино. В такие моменты я всегда удивляюсь ему — на его лице можно совершенно отчетливо прочесть то, о чем нет смысла говорить вслух. «Меня не обманешь, — написано на его лице, — две глиняные копилки, стакан вина и пять минут сентиментальничанья не заставят меня забыть, в какой тесноте мы живем». Этот ужасный визит завершился холодным прощаньем; в глазах фрау Франке я прочла все, что она будет рассказывать; ко всем проклятьям, которые обрушились на нас, прибавится новое: нас будут обвинять в черной неблагодарности и невежливости, а ореол мученицы, украшающий голову фрау Франке, станет еще лучезарнее. Господин Франке — неразговорчивый человек, но иногда, когда он знает, что жены нет дома, он просовывает голову в нашу комнату и молча кладет на стол у двери плитку шоколада; бывает также, что я нахожу деньги, завернутые в оберточную бумагу, или слышу, как он заговаривает с детьми в парадном. Он останавливает их, бормочет несколько слов, и дети рассказывают мне, что он гладит их по голове, приговаривая: «Милые мои». У фрау Франке совсем другой характер — она словоохотливая и бойкая женщина, не способная быть ласковой. Она происходит из старинного купеческого рода нашего города. Из поколения в поколение товары, которыми торговал этот род, менялись, становились все более ценными: они начали с растительных масел, соли и муки, с рыбы и сукон, потом перешли к вину, а от вина — к политике, после этого дела семьи пошли под гору, и они занялись маклерством — по купле и продаже земельных участков; а сейчас мне иногда кажется, что они торгуют самым ценным товаром — богом. Фрау Франке смягчается в очень редких случаях, и прежде всего, когда речь заходит о деньгах. Слово «деньги» она выговаривает с такой кротостью, что я пугаюсь; так некоторые люди произносят слова «жизнь» или «любовь», «смерть» или «бог»: в их голосе слышится мягкость, и легкий трепет, и огромная нежность. Когда фрау Франке говорит о деньгах или о своих маринадах — на эти сокровища она никому не позволит посягнуть, — блеск в ее глазах смягчается, лицо молодеет. Мне становится страшно, когда, спустившись в погреб, чтобы взять немного угля или картошки, я слышу, как она пересчитывает где-то поблизости свои банки, кротко бормочет про себя и певучим голосом произносит цифры, словно это музыкальные фразы какой-то тайной литургии; ее голос напоминает мне тогда голос молящейся монахини. И часто, бросив на произвол судьбы свое ведро, я бегу наверх и прижимаю к груди детей с таким чувством, будто я должна защитить их от кого-то. И дети смотрят на меня: я вижу глаза своего сына, который становится взрослым, и мягкие темные глаза дочери; дети смотрят на меня понимающим и в то же время непонимающим взглядом и после долгого колебания присоединяются к молитве, которую я начинаю читать: опьяняющую своей монотонностью литанию или «Отче наш», слова которой мы произносим особенно строго. Уже три часа, и меня вдруг охватывает страх перед наступающим воскресеньем; во двор врывается шум, я слышу голоса, возвещающие о том, что начался веселый субботний вечер, — и сердце холодеет у меня в груди. Я еще раз пересчитываю деньги, разглядываю убийственно скучные изображения на них и решаюсь наконец приступить к работе. Из парадного доносится смех детей, малыш проснулся. Мне надо собраться с силами и начать уборку, но когда я пробуждаюсь от задумчивости и подымаю глаза от стола, на который я облокотилась, мой взгляд упирается в стены нашей комнаты, увешанные дешевыми репродукциями с картин Ренуара, с изображениями слащавых женских лиц. Они кажутся мне нелепыми, настолько нелепыми, что я просто не могу понять, как терпела их всего полчаса назад. Я снимаю репродукции и спокойно рву их на части, а клочки бросаю в помойное ведро, которое мне как раз пора выносить. Мой взгляд скользит по стенам нашей комнаты, он ничего не щадит, кроме распятия над дверью и рисунка не известного мне художника; до сих пор неясные контуры этого рисунка и его скупые краски не трогали меня, а сейчас внезапно, сама не знаю почему, начинают волновать меня. |
|
|