"Виктор Ерофеев. Розанов против Гоголя" - читать интересную книгу автора

Литература, по Розанову, только и живет тревогой о "сохранении имени в
потомстве". А самый верный путь к "сохранению" указал Герострат. Все
литераторы в душе - Геростраты или Добчинские. "Ни для кого так не легко
сжечь Рим, как для Добчинского. Катилина задумается. Манилов - пожалеет;
Собакевич не поворотится; но Добчинский поспешит со всех ног: "Боже? Да ведь
Рим только и ждал м е н я, и я именно и родился, чтобы сжечь Рим; смотри,
публика, и запоминай м о е и м я" 27.
Через прозрачный намек на Третий Рим, который поджигает русский
литератор - Добчинский, Розанов возвращается от литературы вообще к
сущности русской литературы. Он находит ее преисполненной самодовольства,
сытости. Обличения идут на пользу не России, а самим обличителям. "Как
"матерый волк", - пишет Розанов о Щедрине, - он наелся русской крови и
сытый отвалился в могилу"28. Даже Достоевский кажется Розанову
подозрительной фигурой. Он тоже виноват, виноват в том, что так внимательно
приглядывался к нигилистам, что, по сути дела, "организовал" их направление:
"Достоевский как пьяная нервная баба вцепился в "сволочь" на Руси и стал
пророком ее"29. В столь же хлестких выражениях - о Герцене и
Некрасове, Тургеневе и Чернышевском... Только три исключения видит Розанов в
русской литературе: Пушкин, Толстой, Суворин.
Пушкин "метафизически" близок Розанову. К социальной направленности
Пушкина он довольно равнодушен, и хотя находит, что Пушкин первым в
послепетровское время обратился к русскому идеалу, однако "Пушкин и
Лермонтов ничего особенного не хотели"30. Главное в Пушкине --
многобожие, дар воспеть прекрасное разнообразие мира, отсутствие
господствующей идеи. "Можно Пушкиным питаться и можно им одним пропитаться
всю жизнь, - пишет Розанов. - Попробуйте жить Гоголем... Лермонтовым: вы
будете задушены их (сердечным и умственным) монотеизмом... Через немного
времени вы почувствуете... себя, как в комнате с закрытыми окнами и
насыщенной ароматом сильно пахучих цветов, и броситесь к двери с криком:
"простора!", "воздуха!"... У Пушкина - все двери открыты, да и нет дверей,
потому что нет стен, нет самой комнаты: это - в точности сад, где вы не
устаете"31.
Конечно, добавляет Розанов, Россия никогда не станет жить Пушкиным,
как греки - Гомером. Тут не недостаточность поэта, а потребность движения,
потребность подышать атмосферой "исключительных настроений". После "сада"
Пушкина - "исключительный и фантастический кабинет" Гоголя. После Пушкина,
в другом месте пишет Розанов, "дьявол вдруг помешал палочкой дно: и со дна
пошли токи мути, болотных пузырьков... Это пришел Гоголь. За Гоголем все.
Тоска. Недоумение. Злоба, много злобы...".
И в этот момент "злобы" рождается вторая исключительная для Розанова
фигура: Толстой. "Толстой из этой мглы поднял голову: "К
идеалу!"32. Толстой описал не молодых людей, рассуждающих о
труде, а самую "трудовую Россию", отнесся с уважением к семье, к трудящемуся
человеку, к отцам. "Это - впервые и е д и н с т в е н н о е русской
литературе, без подражаний и продолжений"33.
Толстой, стало быть, выполнил тот "социальный заказ", который
Розанов устал ждать от русской литературы. Но скорее всего розанов выдумал
своего Толстого. Толстой описал рЪаЪзЪнЪыЪе семьи, рЪаЪзЪлЪиЪчЪнЪыЪх отцов,
наконец, рЪаЪзЪнЪыЪй труд; создал сложную и совсем не апологетическую
картину русской действительности; не заметить его критики того сословия, к