"Виктор Ерофеев. Розанов против Гоголя" - читать интересную книгу автора

Гоголя:
- Боже, как грустна наша Россия!
Так сказал Пушкин, "вот-вот после войны 12-го года, после
царствования Екатерины II, и давший знаменитый о России ответ Чаадаеву.
Чаадаеву он мог ответить. Но Гоголю - не смог. Случилось хуже: он
вдруг не захотел ответить ему, Пушкин вдруг согласился с Гоголем... Это
удивительно. Тайна Гоголя, как-то связанная с его "безумием", заключается в
совершенной неодолимости всего, что он говорил в унизительном направлении,
мнущем, раздавливающем, дробящем"43.
Энергия розановской мысли, как всегда, рождена полемикой, и надо
сказать, что в той части своих размышлений, где Розанов выставляет
недостаточность известного взгляда на Гоголя как на писателя сугубо
"обличительного" направления, он оказывается достаточно убедительным. В
самом деле, источник творчества Гоголя связан с исключительным гоголевским
видением мира, с его особыми онтологическими ощущениями, выразившимися в
чувстве тоски, меланхолии. Если раннее творчество Гоголя позволительно
рассматривать, опираясь на его собственное суждение, как преодоление тоски,
болезненного состояния44, то позднейшие произведения Гоголя,
особенно "Мертвые души", заключают в себе сплав "метафизических" и
социальных реакций писателя. Розанов подчиняет Гоголя "безумию тоски", тем
самым закрывая социальную тему Гоголя метафизической исключительностью. Но
здесь уместнее всего говорить именно о сплаве. Дар Гоголя (отмеченный
Пушкиным) "выставлять так ярко пошлость жизни, чтобы вся та мелочь, которая
ускользает от глаз, мелькнула бы крупно в глаза всем", принадлежит, конечно,
"метафизике", но нацелен социально, "в глаза всем". Наложение этого дара на
реалии России породило карикатуру. Об этом прямо писал Гоголь (о чем Розанов
умалчивает), изумляясь словам Пушкина ("Боже, как грустна наша Россия!"):
"Пушкин, который так знал Россию, не заметил, что все это карикатура и моя
собственная выдумка!"
Однако эта карикатура была, если так можно выразиться, конгениальна
той социальной карикатуре, которую являла собой постдекабристская,
николаевская Россия. Пошлость жизни в ее онтологическом значении совпала с
социальной пошлостью, и мощь первого тома "Мертвых душ", возможно,
определилась этим уникальным тождеством социального и онтологического
уровней. Когда же Гоголь нарушил тождество, насильственным образом подчинив
свое онтологическое зрение христианской метафизике и заставив себя смотреть
на мир не своими, а, так сказать, наемными глазами, то, как он ни вынуждал
себя, нового отношения между онтологическим и социальным рядом не
выстроилось, а выстроилась некоторая абстрактная схема, которая могла найти
свое выражение в публицистической книге ("Переписка"), но для
художественного произведения она была непригодна. Отсюда - кризис; отсюда
-- сожжение второго тома. По сути дела. Гоголь, начиная с "Переписки",
попробовал взглянуть на мир глазами "Того, кто, - как он писал в "Авторской
исповеди", - есть источник жизни", а следовательно, второй том "Мертвых
душ" в своем замысле был равносилен второму "Творению", то есть представлял
собой художественно невыполнимую задачу.
Розанов пытался защитить Россию от "клеветы" Гоголя, не осознавая
того, что эта "клевета" достовернее любой "правды". Самую же метафизическую
исключительность Гоголя и источник его "беспредельной злобы"45
Розанов находил в демонизме ("демон, хватающийся боязливо за крест"). Этот