"Константин Александрович Федин. Необыкновенное лето (Трилогия - 2) " - читать интересную книгу автора

был пропущен через карантин в Барановичах и прибыл в Смоленск, все еще с
трудом передвигая ноги. Его подержали неделю в госпитале и отпустили на все
стороны.
Очутившись на станции посреди одержимой нетерпением, неистовой толпы,
которая словно взялась вращать вокруг себя клади, поноски и пожитки, Дибич
неожиданно улыбнулся. Он вспомнил, как четыре года назад уходил на фронт
здоровым двадцатитрехлетним прапорщиком, провожаемый университетскими
товарищами, и они, обнимая и целуя его, твердили: "До скорой встречи -
после победы!" И вот встреча наступила: он опять стоял на русском вокзале,
отдаленно напоминавшем тот, с которого началась для него война. В измятой
ночлегами, просаленной, потерявшей свой серебристо-сизый цвет офицерской
шинели, без погон, с немецким зеленым, сморщенным от дождей рюкзаком за
плечами, исхудалый, остроносый, с красными после незаживших ячменей
глазами, он улыбался застенчиво и обиженно, видя себя в толпе никому не
нужным, еле живым существом и - как он сказал себе в эту минуту - один на
один с Россией.
Его толкнули в плечо острым ребром солдатского походного сундучка.
Вместе с болью он почувствовал приторную слабость под ложечкой - постоянный
и почти привычный, стонущий, как дернутая струна, наплыв голода, вызывавший
дрожь в коленях, - и, отойдя к стенке, скинул рюкзак, достал кусок липкого
черного хлеба, полученный в госпитале, отодрал горбушку и стал
быстро-быстро жевать, широко раскрывая рот, чтобы отлепить хлеб от зубов.
С этого дня Дибич начал продвигаться с запада к центру России, на
юго-восток, к тому клину чернозема, который он и раньше знал по своим
студенческим поездкам в Москву. Продвижение шло крайне медленно, от одного
узла к другому, в случайно подвернувшихся забитых народом вагонах-теплушках
или на товарном порожняке. Поезда так же внезапно застревали на
каком-нибудь разъезде и стояли ночами напролет, как неожиданно, без
объяснимой причины, снимались с места и ползли, ползли полями и дубравами,
пока машинист не объявлял, что сел пар и нужны дрова, и пассажиры,
поругиваясь, не отправлялись в ближний лесок валить березы.
Сидя в раздвинутых дверях товарного вагона, свесив на волю тонкие в
австрийских голубых обмотках ноги, Дибич глядел на землю, проплывавшую мимо
него в ленивой смене распаханных полос, черных деревенек, крутых откосов
железнодорожного полотна с телеграфными полинялыми столбушками на подпорках
и малиновками, заливавшимися в одиночку на обвислых проводах. Это была его
двадцать восьмая весна, и она радовала его. Он умилялся до такой степени,
что щекотало в горле, когда из-за косогора вдруг вытекала окаченная солнцем
ядовито-зеленая лента уже высокой густой озими. Испивая взглядом сияние
счастливой, новорожденной этой краски, Дибич простенько мурлыкал под нос
какой-нибудь детский мотивчик, вроде "Летели две птички, обе невелички", и
смотрел, смотрел, смотрел, не уставая. Леса и закустившиеся пни вырубок
отсвечивали рябью маслянистых, едва пошедших в рост листочков. На выгонах -
еще без единого цветка - стояли врассыпную, дергая опущенными к траве
мордами, низенькие, непородистые, толстобрюхие крестьянские бурёнушки и
пестравки, и мальчуганы в тятькиных долгополых шинелях, привезенных с
фронта, заплетали кнуты, сидя на припеке и провожая поезд медленным
поворотом голов в облезлых папахах. Изредка семенила по взмету, обок с
прыгающей бороной, баба, потягивая длинную вожжу и взмахивая хворостинкой
на коротконогую, словно падавшую наперед кобылу. Все это было