"Артем Гай. Наследники" - читать интересную книгу автора

немолодого, очень неглупого француза, бессмысленно влачившего дни в
ненавистной ему стране (ведь Оноре не проявлял интереса ни к врачеванию, ни
к людям, которых лечил!), эта драма вырастала в глазах Овечкина в
значительную, почти философскую трагедию, требовавшую, однако, не только
осмысления, но и сострадания. И Овечкин готов был сострадать. Даже после
того как исчез первоначальный острый интерес, а копившаяся с каждым днем
усталость все настойчивей толкала вечерами в постель, Овечкин терпеливо, не
выказывая усталости, играл в шахматы и поддерживал бесконечные беседы.
"Меня не вдохновляют ваши социальные идеи, Жан. Я индивидуалист.
Уравнивание людей представляется мне вредным абсурдом". - "Смотря что
понимать под уравниванием". - "А что под этим понимаете вы?"
И Овечкин прилежно и доходчиво читал ему соответствующую лекцию. Оноре
слушал, иногда серьезно, иногда по-своему криво, но грустно улыбаясь,
поглаживая рыжую шевелюру, иной раз вставлял фразу, которая показывала
Овечкину неубедительность его доводов, и тогда он, как опытный оратор, все
начинал сызнова другими словами.
С каждым месяцем Овечкину, изнуряемому жарой, становилось все труднее
вести вечерние беседы.
Оноре нередко раздражал его сарказмом, непонятливостью, артистизмом,
бесконечными возлияниями, даже той загадочностью, что прежде влекла его к
французу. Теперь нередко из трех вечеров в конце недели они проводили вместе
лишь один. Овечкин с радостью отмечал, когда в среду или четверг в гараже не
было "лендровера": это значило, что уик-энда не будет вовсе. И если ему
самому нужно было в столицу, он старался уехать в конце недели.
Но наряду с этим Овечкин постоянно чувствовал значительность француза и
его обстоятельств, которые никак не мог постигнуть, к которым за многие
месяцы соседства, бесед, все возрастающего расположения к нему Оноре никак
не мог даже приблизиться. Док, с его непостижимыми занятиями, протекавшей
вроде бы на глазах, но совершенно непонятной жизнью, оставался для Овечкина
все такой же, если не большей, загадкой, как и в первые дни знакомства. И
это так притягивало к нему любопытного, хотя и усталого до полусмерти,
Овечкина, что он терпеливо переносил все, что раздражало его в докторе.
Терпел, как настоящий марафонец, не ведающий, ждет ли его в конце пути хоть
какая-нибудь награда. В этом терпении его поддерживало еще убеждение, что
он, Овечкин, стал нужен Оноре. Такое убеждение придавало доброму Овечкину
сил. Даже ребятам, даже надежному их "взводному" Сане он и словом не
обмолвился, как надоел ему странный француз.
Как-то зашел у них разговор об атомной войне. Прежде они обходили эту
тему, скорее всего стараниями Оноре. И сейчас он сказал:
- Оставьте, Жан, глобальные проблемы. Пусть ими занимаются политики. Все
равно ни вас, ни меня пока и близко не подпустят к их решению.
Овечкин, с удивлением отметив про себя это "пока", взвился:
- То есть как это?! Оноре, в каком мире вы живете?..
- В чужом, - рассмеялся француз. - В мире политиков и военных.
- И тут многое зависит от нас, - буркнул Овечкин, злясь на него и на себя.
- "От нас"... - все смеялся Оноре. - Вы неисправимый оптимист, Жан.
Просто врожденный приходский священник.
- А вы пессимист, гробовых дел мастер.
- О, нет! Тут вы ошибаетесь. От человечества я не жду ничего хорошего, -
это верно. Но именно потому, что уверен: кроме жизни, нет ничего стоящего в