"Александр Галич. Генеральная репетиция" - читать интересную книгу автора

не советовали, не рекомендовали, предлагали одуматься!
И вот - перестали сколачивать декорации, прекратили шить костюмы,
помрежи отобрали у актеров тетрадочки с ролями, режиссерыпостановщики
спрятали экземпляры пьесы в ящики письменных столов.
Когда-нибудь, на досуге, они перечитают пьесу, вздохнут и помечтают о
том, какой спектакль они бы поставили, если бы...
И только маленькая Студия - еще не театр, не организация с бланками и
печатью - упорно продолжала на что-то надеяться.
То ли на высокое покровительство Московского Художественного театра, то
ли на малопонятную упрямую поддержку пьесы парторгом ЦК при МХАТе, неким
Сапетовым, поддержку, за которую он впоследствии схлопочет "строгача" -
строгий выговор с предупреждением за потерю бдительности и политическую
близорукость.
Но, быть может, самой главной основой надежды, основой основ, было то,
что никто из нас - ни я, ни студийцы - не могли понять, за что, по каким
причинам наложен запрет на эту почти наивнопатриотическую пьесу. В ней никто
не разоблачался, не бичевались никакие пороки, совсем напротив: она
прославляла - правда, не партию и правительство, а народ, победивший фашизм
и сумевший осознать себя как единое целое.
Я начал писать эту пьесу весною Сорок Пятого года.
Это была воистину удивительная весна! Приближался день победы,
незнакомые люди на улицах улыбались, обнимали и поздравляли друг друга, я
был смертельно и счастливо влюблен в свою будущую жену, покончил навсегда с
опостылевшим мне актерством и решил заняться драматургией.
Казалось, что вот теперь-то и вправду начнется та новая, безмятежная и
прекрасная жизнь, о которой все мы столько лет мечтали; казалось - а может
быть так оно и было на самом деле - в первый раз, в самый первый и
единственный раз, которому уже никогда больше не суждено было повториться ни
в нашей судьбе, ни в судьбе страны, в те дни везде и повсюду возникло в
людях радостное чувство общности, единства, причастности к великим событиям
и самому дыханию истории.
И мы не знали - не хотели знать, а потому и не знали, - что уже
тащатся, отстаиваясь днями на запасных путях, тащатся в Воркуту, в Магадан,
в Тайшет арестантские эшелоны, битком набитые теми самыми героями войны, о
которых мы - вольные - распевали такие прекрасные и задушевные песни; что
распухают в восстановленных архивах НКВД папки с делами бывших и будущих
зэков; что совсем скоро выйдут постановления ЦК о журналах "Звезда" и
"Ленинград" и вываляют в грязи, ошельмуют великих русских писателей Ахматову
и Зощенко; что бездарнейший Жданов, причастный к культуре только тем, что
умел, с грехом пополам, играть на рояле "Сентиментальный вальс" Чайковского,
будет, с высокомерием невежды, обучать Прокофьева и Шостаковича правилам,
сути и смысла музыки.
А еще чуть позже начнется и вовсе страшное - дело Вознесенского,
убийство Михоэлса, физическое уничтожение Еврейского театра и Еврейского
Антифашистского комитета, борьба с космополитизмом, унизительная в своей
ничтожности "борьба за приоритет", знаменитая сессия ВАСХНИЛа, на которой
лысенковцы навсегда - так они думали - покончат с "лженаукой" генетикой.
Так вот, повторяю, могли ли мы знать в ту удивительную и прекрасную
весну сорок пятого года - какой кровавый шабаш, какая непристойность безумия
и преступлений ожидает нас в ближайшие годы?!