"Буря" - читать интересную книгу автора (Воеводин Всеволод Петрович, Рысс Евгений...)

Глава XIV МЕНЯ БЬЁТ МОРЕ

До четырех часов ночи я был свободен и решил хорошенько поспать. Партнера моего по каюте не было, да я и не знал, кто именно из товарищей моих помещается со мной. Было жарко. Внизу под настилом я слышал монотонный плеск. Я думал, что плещут волны Баренцева моря, и гораздо позже узнал, что это просто цистерна с питьевой водой. Я снял сапоги и, перед тем как лечь, выглянул в иллюминатор. Море было совсем близко. Наверное, я мог бы достать его рукой. Чайка сидела на воде, чистила перья желтым загнутым клювом и, кажется, не замечала, что вода плавно поднимает её и опускает. Сняв сапоги и брезентовую рубаху, я лег на койку и с наслаждением вытянулся. Необычайно уютно чувствовал я себя. На койке было мягко, плеск воды успокаивал и баюкал. Я стал высчитывать, сколько мне осталось до вахты, и заснул, не успев высчитать.

Проснулся я с очень странным ощущением. Что-то было нехорошо. Я не мог понять, что случилось, пока я спал. Вода под полом каюты плескалась удивительно громко. Я сел и почувствовал, что лечу вниз. В испуге я ухватился за койку, — чувство падения прошло. Вместо этого тело мое стало очень тяжелым, что-то давило на меня и прижимало, и сердце сжалось, как от тоски. Потом я опять полетел вниз, и опять на меня навалилась непонятная тяжесть. Я огляделся. Лампа над столом, чуть поскрипывая, наклонялась то в одну, то в другую сторону. По стеклу иллюминатора стекали капли. Потом вода закрыла иллюминатор. «Как аквариум», — подумал я, летя вниз, и снова отяжелел, и вода отошла от иллюминатора, и по стеклу побежали капли. С трудом я встал на ноги. Сапоги мои бегали по каюте. Я поймал их и стал натягивать, но пол наклонился. Я сел на койку и почувствовал, что встать не могу. Снова меня придавило книзу, а потом я почувствовал такую легкость в груди, что меня чуть не вытошнило. «Прилягу на минутку», — решил я и лег. Странная слабость охватила меня. Я лежал и не мог пошевелиться, и туман бродил у меня в голове. Монотонно и громко под полом плескала вода, и с глухим, еле слышным плеском волна разбивалась об иллюминатор.

«Надо выйти на палубу, — думал я. — Интересно посмотреть».

Думал — и не шевелился.

«Надо узнать, в чем дело, — думал я, — открыть дверь и спросить».

Думал — и не шевелился. Впрочем, скоро я перестал и думать. Я лежал, вытянувшись на койке, и негромко стонал каждый раз, когда летел в пропасть, и каждый раз, когда тяжесть наваливалась на меня.

Не знаю, сколько времени я лежал. Где-то били склянки; грохоча сапогами, по трапу сбегали люди. Я слышал обрывки разговоров, ни о чём не думал и только чувствовал, что мне очень плохо. Время текло, и положение к лучшему не изменялось.

Не знаю, который был час, когда дверь в каюту открылась. Я с отвращением слушал плеск воды под полом. Щелкнула ручка, чья-то голова просунулась в щель. Потом яркий свет залил каюту. Донейко с любопытством глядел на меня.

— Ты спишь? — спросил он. — На вахту надо.

Я молча спустил ноги на пол. Пол был очень холодный. Я чувствовал сырость сквозь шерстяные носки. Опять на меня навалилась тяжесть, и вслед за тем стремглав я помчался вниз. Кажется, я застонал. Вид, наверное, был у меня очень красноречивый, потому что Донейко присвистнул и сказал:

— Э, брат, да тебя море бьёт. Встать можешь?

Я попробовал. Опираясь о стол, я встал. Но стол уходил у меня из-под рук. Он опускался, и я со стоном сел на скамью. Мне не было стыдно моего бессилия. Такие тонкие чувства, как стыд, в то время не доходили до моего сознания. Я сидел, тупо смотря на Донейко, и боюсь, что у меня отвисал подбородок и рот был по-дурацки открыт.

— Герой, — усмехнулся Донейко, — ложись, отлежишься.

Я перебрался на койку и лег. Донейко, вероятно, сразу ушел. Когда я в следующий раз открыл глаза, в каюте никого не было. Ярко горело электричество. Донейко не погасил его. Мне было всё равно. Я опять погрузился в тупую, сонную одурь. Может быть, я заснул. Вероятно, я несколько раз засыпал и просыпался. Один раз я увидел две ноги, свисавшие с верхней койки. Меня это не заинтересовало, а когда я в следующий раз открыл глаза, ног уже не было. Может быть, человек просто лег, а быть может — он уже выспался и ушел на вахту. Откуда я мог знать? Иногда я слышал грохот лебедки и голоса на палубе. Визжали ролики, кто-то кричал: «Потравливай!.. Сто-оп!» Иногда я различал стук многих молотков. Что это было — меня не интересовало. Однажды, открыв глаза, я увидел Свистунова. Он достал из шкафчика хлеб. Встретив мой взгляд, он сказал:

— Плохо? Ничего, пройдет, моряком будешь.

Когда я снова открыл глаза, его уже не было. И снова гремела лебедка, и стучали на палубе сапоги, и кто-то кричал: «Потравливай!.. Сто-оп!», и плескалась вода под полом, и тяжесть наваливалась на меня, и я летел куда-то, как во сне, когда просыпаешься от падения, только здесь я никак не мог проснуться.

Сколько времени провел я в таком состоянии? Сейчас я знаю, что сутки, но когда дверь каюты распахнулась и вошел Мацейс, я твердо был убежден, что лежу дня три, а может быть — и четыре.

Мацейс сел на скамейку и очень ласково посмотрел на меня. Я ответил ему невидящим, равнодушным взглядом. У меня не хватило сил даже улыбнуться.

— Плохо, Женька? — спросил Мацейс. Я пробормотал нечто совсем неразборчивое. Мацейс положил руку мне на плечо. — Вот что, тебе надо поесть черного хлеба с солью.

Я молчал. Слова его до меня доходили с трудом.

— Ты меня слушай, — продолжал Мацейс. — Я знаю, что тебе не хочется. Пересиль себя. Заставь. Ты увидишь, — это поможет.

Меня раздражал его голос. Меня раздражало, что мне не дают погрузиться снова в сонную одурь. Застонав, я отвернулся. Наверное, я задремал. Мне показалось, что прошла секунда, не больше, когда Мацейс снова затеребил меня за плечо.

— Ешь, — сказал он. — Ешь. Ну!

Я повернул голову. Большой кусок черного хлеба, густо посоленный крупной солью, был у него в руках. Вид хлеба вызвал во мне отвращение.

— Ешь, ешь, — повторил Мацейс. — Я тебе говорю, — ешь.

Снова я полетел вниз, потом на меня навалилась тяжесть. Мацейс засунул мне в рот ломоть хлеба. С отвращением я стал жевать. Кое в чём Мацейс безусловно был прав: кислый хлеб и соль приятно освежали рот, только глотать было трудно. Всё-таки с трудом я проглотил первый, второй и третий кусок. Когда я глотнул в третий раз, Мацейс, всё время внимательно на меня смотревший, громко свистнул, и неожиданно дверь распахнулась настежь. Я увидел Донейко и Свистунова, Балбуцкого, засольщика и кладовщика. Вся моя вахта стояла в коридоре, и все улыбаясь смотрели на меня.

— Кис-кис-кис, — сказал Донейко, маня меня пальцем. — Сапожки на ножки — и топ, топ, топ.

Я ничего не понимал, да, по совести говоря, всё было мне безразлично. Как я себе сейчас представляю, удивительно глупый был у меня вид.

— Вставай, — сказал Мацейс, — приходится идти на вахту. — И он расхохотался весело и беззлобно, как человек, хорошо состривший. И все, стоявшие в дверях, тоже смеялись, и только я никак не мог понять, что, собственно говоря, случилось смешного.

— Сто вы, с ума сосли, — заговорил засольщик без четырех передних зубов, — помоць ему надо. Парниска посевелиться не мозет, а вы сутки сутите. — И он решительно двинулся ко мне. Равнодушно я смотрел, как засольщик и Донейко натягивали мне сапоги, а Свистунов в это время спокойным, дружеским голосом объяснял:

— Видишь ли, это уж правило такое, как бы обычай. Если кого море бьет, — пожалуйста, ложись, отлеживайся. Никто тебе слова не скажет. Но только тогда ничего не ешь. А если что скушал, хоть хлеба кусочек, — значит, шалишь, пожалуйте на работу. Так и с тобой. Хотя, конечно, тебе бы следовало дать отлежаться, но раз уж такой обычай — тут ничего не сделаешь. Придется идти на вахту! Если бы не обычай, так что ж, лежи себе. А уж раз обычай…

— Салис, цорт, — подтвердил засольщик, — ницего не пописес, — и, хлопнув меня по плечу, добавил: — готово.

Меня подняли под руки. Бережно, как будто я был дряхлой, почтенной старушкой, по трапу подняли на палубу. Свежий ветер подул мне в лицо. Волна разбилась о борт, и холодные брызги заставили меня поежиться. И в это же время ударили склянки. Началась моя вахта.

Об этой вахте, равно как и о нескольких последующих, у меня сохранилось очень туманное воспоминание. Донейко и Свистунов провели меня в сушилку и надели на меня проолифленные штаны, которые, я теперь знаю, называются буксы, проолифленную куртку — рокон — и широкополую проолифленную шляпу — зюйдвестку. Я подчинялся всему безропотно, я просто не соображал, что именно со мной происходит. Потом меня снова вытащили на палубу. Холодный ветер бросил каждому в лицо по горсти брызг, море было черносерое. Белые барашки курчавились далеко, до самого горизонта. Нос тральщика то поднимался вверх, то, с шумом расплескивая воду, опускался. И каждый раз, когда он опускался, за бортом вырастала темная большая волна. Она заглядывала через борт, как любопытный морской зверь, и бросалась на палубу с шумом и плеском. Она окатывала матросов и рыбу, волочила по палубе рыбьи внутренности и головы и, когда нос тральщика снова шел вверх, пригибалась к палубе и начинала искать выхода, как зверь, напуганный и укрощенный.

Теперь она была тихая и прозрачная. Растекаясь струйками, высматривала она, куда бы бежать, и, найдя в фальшборте специально сделанные отверстия, с радостным журчанием устремлялась в них. Но уже снова опускался нос тральщика, и снова за бортом вырастал любопытный зверь и с шумом и плеском обрушивался на палубу.

Меня поставили в загородку и дали мне в руки деревянный шест с железным загнутым концом.

— Вот тебе пика, — сказал Донейко, — будешь поддевать ею рыбин и класть на рыбодел. Работенка не хитрая, но требует терпения. — Потом подумал, взял веревку и, сделав скользящую петлю, привязал меня за пояс к протянутому неподалеку тросу. Под Ленинградом так привязывают цепных собак. Я мог передвигаться вдоль троса, но не мог отойти далеко.



— Чтоб волна не снесла, — пояснил Донейко. — Таких пистолетов, как ты, она любит.

Склонив голову, он полюбовался на свою работу и отошел.

Матросы выстроились вдоль рыбодела. Я стоял по колено в рыбе, широко расставив ноги, с трудом удерживаясь, чтобы не упасть. Снова я полетел куда-то вниз. Потом меня окатило ледяной водой, и, хотя на мне была непромокаемая одежда, холод пронизал меня с головы до ног. И снова на меня навалилась страшная тяжесть, это палуба пошла вверх, и струйки воды просачивались сквозь рыбу, обтекали мои сапоги и, журча, устремлялись к отверстиям в фальшборте.

— Рыбы, — крикнул Свистунов, — рыбы давай!

Я наклонился, но в это время сзади на меня обрушилась волна, и, уронив пику, я стал на четвереньки, глубоко уйдя руками в трепещущую скользкую рыбу. С трудом я встал, чувствуя, что сердце мое летит вниз, потому что палуба опять поднималась.

— Рыбы, рыбы! — кричали матросы, стуча ножами о рыбодел.

Я выпрямился и взял пику. Вода и ветер не излечили меня от дурноты, но всё же привели меня в состояние, при котором я мог хотя бы внешне бодриться. Поэтому я улыбнулся и, подхватив пикой какую-то черно-зеленую рыбу, бросил её на рыбодел.

— Ох, горе мое! — заорали на меня. — Да ведь это же пинагор, чтоб тебе им на том свете каждый день обедать!

Пинагор полетел за борт, а я, поняв, что он не съедобен, ткнул снова пикой и выловил какую-то странную плоскую четырехугольную рыбку с крысиным хвостом и ртом посредине живота. Даже в моем затуманенном мозгу мелькнула мысль, что рыба эта несъедобная, но в это время меня поддало сзади волной; стремясь удержаться, я вытянул вперед пику, и рыбка скользнула на рыбодел.

Удивительно, какой гвалт поднялся из-за несчастной маленькой рыбки. Так как меня опять облило волной, я не слышал, что мне кричали. Может, оно и к лучшему. Судя по выражению лиц и по широко открытым ртам, ничего приятного я бы и не услышал. Волна схлынула. Ледяные струйки побежали по моей спине, и я услышал спокойно сказанную фразу:

— Вы что же, думаете — он от рождения породы рыб знает, или как? — Я обернулся, — передо мной в зюйдвестке и в широком брезентовом плаще стоял Овчаренко. Взяв из моих рук пику, он стал перебирать рыбу.

— Вот эта большая серебряная — треска. Эта, поменьше, с темной полосой на спине, — пикша. Большая, с круглой головой, пятнистая — зубатка, плоская — камбала, большая плоская — палтус, а розовая колючая — морской окунь. Это всё годится. Это на рыбодел. А вот это, — он поднял четырехугольную рыбку со ртом на животе, — это скат. Его за борт. Он не годится. И эти — губки, морские звезды, крабы тоже пойдут за борт. Или их можно оставить Аптекману. Он собирает коллекцию. Понятно?

— Понятно, — кивнул я, упираясь, чтобы не быть сбитым волною. Овчаренко отдал мне пику, хотел, кажется, ещё что-то сказать, но вдруг круто повернулся и очень быстро пошел по палубе.

— Рыбы, рыбы! — кричали матросы, стуча ножами. Тогда, подцепляя пикой за жабры огромных рыбин, я стал одну за другой бросать их на рыбодел. Балбуцкий, стоявший первым с краю, одним ударом отрубал рыбине голову и передавал её дальше. Тот, кому она попадалась, распластывал её пополам, вынимал внутренности, отделяя печень, бросал её в корзину, а внутренности сбрасывал на палубу, после чего рыбина падала в люк к засольщикам. И всё это делалось с такой быстротой, что у меня сердце замерло от ужаса. Быстро я наклонялся, подцеплял рыбину, бросал её на рыбодел, но всё равно я не мог успеть за семью парами рук, за семью мелькающими ножами. И опять начинался стук и монотонный крик: «Рыбы, рыбы, рыбы!»

Скоро я изловчился подхватывать несколько рыб сразу. Дело пошло лучше, но уже через полчаса у меня заболела спина, и с каждым разом всё труднее становилось нагибаться. Поистине положение мое было незавидно. Меня тошнило и кружилась голова. Каждые несколько секунд меня окатывало ледяной водой. С трудом я удерживался на ногах, ныла спина, болели руки, я задыхался, не умея экономить движения, но как только я замедлял темп, я слышал стук ножей и монотонные возгласы: «Рыбы, рыбы, рыбы!»

«Болван, — думал я, — нужно было тебе идти в море. Нет для тебя на земле профессии. Все люди как люди, живут, не рыпаются…»

— Рыбы, рыбы, рыбы! — кричали мне.

Задыхаясь, я наваливал на рыбодел целую гору рыбы и, с тоской глядя, как быстро она тает, продолжал свои размышления:

«Мог бы поступить в институт. Сиди себе, слушай лекции. Или на завод. И что за муха меня укусила?»

— Рыбы, рыбы! — кричали мне.

«Ой! — думал я. — Не могу. Вот лягу и умру сейчас. Хоть бы сердце скорей разорвалось, что ли. («Рыбы, рыбы!») Ох, не могу, сейчас падаю. Ну вот, тридцать секунд продержусь и упаду. Раз, два, три, четыре… («Рыбы, рыбы!») Ещё минуту. Вот новое положение, при нём не так ноет спина. И трещины, как назло, все по пуду. («Рыбы, рыбы!») Сейчас упаду. Теперь уж наверняка».

В это время в рубке зазвенел телеграф.

— Стой, довольно! — крикнул Свистунов.

Обливаясь потом, я разогнул усталую спину. Матросы убирали рыбодел. Загремела лебедка, ваеры, подрагивая, поползли, огибая палубу, от дуг к лебедке.

— Трал поднимать будут, — объяснил мне Донейко.

Долго гремела лебедка. Мы стали вдоль борта, и я смотрел, как рушились волны и ваеры, дрожа, ползли из воды. Потом в нескольких метрах от тральщика из воды вынырнул большой красный шар, похожий на детский мяч в сетке. Это от морских окуней он был красен. Из воды вылезли доски и, гремя, лезли к дугам. «Сто-оп!» — закричал кто-то. Началась суетня. Как и в прошлую вахту, я не понимал, кто куда бежит и зачем и что, собственно, происходит, и только метался взад и вперед, когда мне приказывали что-нибудь сделать.

Потом мы стояли все вдоль борта и большими железными крюками подтягивали сеть, когда волна поддавала трал, и удерживали её на месте, когда волна спадала. Я понял тогда, почему в тихую погоду трал выбирать труднее. Впрочем, и сейчас это было не легкое дело. Крюк застревал в сети, а пропустив секунду, сеть уже невозможно было удержать.

— Слюсарев, — орали на меня. — Слюсарев, бабушка твоя ведьма!

Закусив губу, я прижимал коленом выбранную сеть и тянул крюком и всё равно путал, и крюк вырывался из моих рук, и на меня орали, и Силин, тралмейстер, главный хозяин трала, грозил мне кулаком и что-то кричал. Что — я не слышал, но, наверное, ничего хорошего. Теперь у меня не было времени даже подумать о том, почему я такой несчастный и какой чорт меня дернул идти в моряки. Под сеть продели трос, и снова загремела лебедка, и огромный трал пошел вверх. Раскачиваясь, повис над палубой мешок с рыбой. Донейко дернул узел на конце мешка, и в загородку на палубе хлынула рыба. Огромные пикши, трехпудовые палтусы, розовые окуни, крабы, губки, морские звезды. Это было необыкновенно красивое зрелище, но, каюсь, глядя на него, я думал не о красоте.

«Какой ужас, — думал я, — столько рыбы, и всю её мне придется перекидать на рыбодел!»

Отчаяние овладевало мною, но в этот момент ударили склянки, и я помчался снимать рокон и буксы. Не ном-ню, как я дошел до койки. Свалившись, я заснул как убитый, и мне показалось, что сразу же кто-то закричал над моим ухом: «На вахту, на вахту!» Снова напялил я проолифленную робу и снова стал в загородке — теперь я узнал, что она называется ящик, — с пикой в руках. И опять я задыхался, и опять кричали мне: «Рыбы, рыбы!», и ледяная волна бросалась мне на плечи, и ныла спина, и опять тащил я крюком трал, и Силин, грозный тралмейстер, кричал на меня, и я в тысячный раз удивлялся, кой чорт заставил меня пойти в моряки.

Но, задыхаясь, чуть не плача, с трудом разгибая спину, считая секунды до конца вахты, подставляя спину холодной волне, всё реже я вспоминал о качке, всё реже чувствовал, что лечу в неизвестность, всё реже ощущал страшную тяжесть, когда нос тральщика поднимался кверху.