"Эмма Герштейн. Мемуары " - читать интересную книгу автора

плечами: "Гравюра..." Он объяснял недовольно: кинематографу нужно движение,
а не статика. Зачем брать предметы из другой области искусства? Какая-то
увеличенная гравюра.
Иногда мы ходили в Театр Сатиры, который помещался в Пассаже на
Тверской, где находилась редакция "Московского комсомольца" (был такой
эпизод в жизни Мандельштама, когда он работал в этой газете). Ничего
увлекательного в этом театре миниатюр мы не видели. Актрисы со
специфическими признаками тех лет: пусть красивые и хорошо сложенные, но с
холодными улыбками и пустыми глазами... Только одну сценическую миниатюру я
запомнила. Изображали собрание жильцов в домкоме. Костюмы у них был и
характерные, реалистические, но говорили они не человеческими голосами, а,
постепенно разгораясь, объяснялись мычанием, мяуканьем, тявканьем. Особенно
хорош был один господин из "бывших", с острой бородкой, в воротничке с
галстуком: он злобно лаял с разнообразными интонациями завзятою склочника.
Возвращаясь со спектакля, я пожаловалась Осипу Эмильевичу на уныние и
скуку не только на сцене, но и в зрительном зале. Как убого все одеты, какие
невыразительные лица... Осип Эмильевич пришел в ярость. Он стал бурно
уверять меня, что другой публики не бывало и в дореволюционное время.
Вспоминал любительские спектакли, благотворительные вечера, бытовые пьесы в
драматических театрах - всюду мещанская публика, гораздо хуже нынешней.
"Ничего, ничего я там не оставил", - страстно восклицал он.
Он признавал только настоящее. Прошлого дня для него не существовало.
Возвращаться некуда: "Завели и бросили", - вот дословное резюме его речи о
нашей современности, то есть о пресловутой "советской действительности".

В Пассаже, где помещалась редакция "Московского комсомольца",
находилась также и столовая. В буфете, где надо было стоять в очереди и
самим приносить себе еду, Надя удивляла меня расторопностью, с какой она
справлялась со всеми этими малоаппетитными мисочками. И Осипа Эмильевича
ничуть не коробили жалкая сервировка и весь анту раж не особенно чистого
помещения. Мандельштамы были демократичны. Он был в пальто из дешевой серой
в полоску материи, которое очень шло к его бритому матовому лицу, темным
глазам и изящной посадке головы. Кто-то из комсомольской редакции рассердил
его, и Осип Эмильевич стал дрожащими от гнева руками передвигать посуду на
простецком столе и выбежал из столовой, сверкая глазами. Этот комсомолец
говорил мне потом, что "Мандельштам очень изменился, стал таким желчным", а
мне понравились острые слова, которыми Осип Эмильевич одаривал собеседника,
и эти глаза, метавшие молнии. Мандельштам разочаровывался уже в своих
комсомольцах. Однажды он позвонил кому-то из них на дом, торопясь поделиться
по телефону новой идеей для газеты, а у того, видите ли, был выходной день,
и он отложил разговор до завтра. Осип Эмильевич был потрясен этим
чиновничьим равнодушием молодого редактора и перестал ждать чего-нибудь
живого от своих новых друзей.
Готовилась конференция РАПП. Мандельштам страстно следил за
предварительной журнальной кампанией. Мы пошли на этот съезд. В большом
зале, не слишком набитом людьми, Осип Эмильевич подходил то к одному, то к
другому писателю в передних рядах, потом пошел по широкому проходу к
трибуне, подал записку в президиум: хотел выступить, но ему не дали слова.
Вернулся он домой подавленный.
В журнале "На литературном посту" Мандельштама ругали за прозу,