"Шмек не стоит слез" - читать интересную книгу автора (Бёлль Генрих)

10

Когда они вышли из кино, уже совсем стемнело. Сторож стоянки велосипедов был зол как собака, потому что стоянка опустела и он охранял только грязный, разболтанный велосипед Мари. Старик сторож, в длинном, до пят пальто, ходил взад-вперед, потирая от холода руки, и бормотал ругательства.

— Дай ему на чай, — тихо сказала Мари и в смущении осталась стоять у столбика с цепью, которой была отгорожена стоянка.

— Мои принципы запрещают мне давать на чай, за исключением тех случаев, когда чаевые предусмотрены официально, это оскорбление человеческого достоинства.

— А может быть, у тебя превратное представление о человеческом достоинстве: мой предок, первый Шлимм, лет семьсот назад получил баронский титул и земли в качестве чаевых.

— А может быть, именно поэтому ты так мало ценишь человеческое достоинство. О господи! — вздохнул он и, понизив голос, добавил: — Сколько надо дать в таком случае?

— Я думаю, пфеннигов двадцать или тридцать или сигарет на эту сумму. Ну, прошу тебя, иди помоги своей помощнице, мне ужасно неловко.

Мюллер нерешительно подошел к сторожу, держа в руке номерок, словно документ, в подлинности которого не уверен, а когда сторож повернул к нему свое злое лицо, он вытащил из кармана пачку сигарет и сказал:

— Мне очень жаль, что мы несколько задержались.

Старик взял у него всю пачку, сунул в карман пальто, с молчаливым пренебрежением махнул рукой в сторону велосипеда и двинулся мимо Мари к трамвайной остановке.

— Все-таки в любви к худому мужчине есть одно преимущество: его можно возить сзади себя на багажнике, — сказала Мари.

Лавируя между замершими перед светофором машинами, она выехала к самому перекрестку.

— Осторожно, Мюллер, не поцарапай ногой лак на крыльях. Владельцы машин этого терпеть не могут. Они скорей согласятся, чтобы царапали их жен, чем их автомобили.

Владелец стоящей рядом с ними серой машины опустил стекло, и тогда Мари громко сказала:

— На твоем месте я написала бы социологическое исследование легковых автомобилей. Езда на машинах превратилась в школу ловкачества, нет хуже этих так называемых рыцарей руля. А от их судорожной «демократической» приветливости просто тошнит. Это чистое лицемерие: за самые элементарные вещи они требуют, чтобы им чуть ли не памятники ставили.

— Да, — подхватил Мюллер, — и самое гнусное в них то, что они уверены, будто выглядят иначе, нежели все остальные, а на самом-то деле...

Владелец машины быстро поднял стекло.

— Мари, желтый свет.

Мари нажала на педали и прямо перед носом серой машины повернула направо, а Мюллер исправно вытянул правую руку.

— У меня появилась прекрасная помощница, — сказал он, когда они въехали в темный переулок.

— Помощница, — повторила Мари, — это приблизительный перевод латинского adjutorium.[3] В этом слове есть еще оттенок радости. Так где же он живет?

— Моммзенштрассе, тридцать семь.

— Слава богу, он живет на такой улице, название которой его бесит всякий раз, когда он его читает, произносит, пишет. Надеюсь, что это происходит не реже трех раз на день. Небось ненавидит Моммзена[4]...

— До смерти ненавидит.

— Ну и пусть живет на Моммзенштрассе. Который час?

— Половина восьмого.

— Осталось четверть часа.

Они въехали в еще более темный переулок, который вел прямо в парк. Она затормозила. Мюллер спрыгнул и помог перетащить велосипед через ограду. Они прошли несколько шагов по темной аллее, остановились у куста, и Мари слегка толкнула машину на упругие ветви, они поддались под тяжестью, велосипед почти утонул в них, но зацепился за какую-то ветку потолще и повис.

— Совсем как дома, — сказала Мари. — Для стоянки велосипедов лучше кустов ничего не придумаешь.

Мюллер поцеловал ее в шею. Мари прошептала:

— Не слишком ли я худа для жены?

— Молчи, помощница, — сказал он.

— Ты ужасно боишься. Я и не знала, что можно ощутить, как у кого-то бьется сердце. Скажи, ты правда так боишься?

— Конечно, — ответил он. — Это ведь мое первое нападение. И я вообще никак не могу поверить, что мы здесь притаились, чтобы заманить Шмека в ловушку и избить его. Никак не могу поверить, что все это происходит в действительности.

— Это потому, что ты веришь в духовное оружие, в прогресс и тому подобное — за такие ошибки приходится платить; если и существовало когда-либо духовное оружие, то сегодня оно уже никуда не годится.

— Пойми же, — прошептал он, — какой процесс идет в моем сознании: я ведь стою здесь.

— Бедняги, вы все становитесь шизофрениками. Мне хотелось бы быть не такой худой — я где-то прочла, что шизоидам вредно иметь дело с худыми женщинами.

— Твои волосы в самом деле пахнут этим мерзким искусственным волокном, а руки стали шершавыми.

— Да, — сказала она тихо, — я как героиня из современного романа: баронесса, которая порвала со своим классом и решила жить настоящей, честной жизнью. Который час?

— Почти три четверти.

— Тогда он скоро появится. Мне так нравится, что мы ловим его на удочку собственного тщеславия. Ты бы только послушал его интонацию, когда он выступал по радио: «Размеренность, ритм — это мой жизненный принцип. В четверть восьмого — легкий ужин: еды почти никакой, но непременно крепкий чай, а без четверти восемь — ежедневная обязательная прогулка в городском парке...» Так ты обдумал план действий?

— Да, — ответил Мюллер, — как только он появится, ты бросишь велосипед поперек аллеи, а когда я свистну, побежишь и ляжешь рядом с велосипедом. Он, конечно, бросится к тебе.

— А ты тогда выскочишь из засады и как следует его отлупишь... Да так, чтобы он не сразу пришел в себя, а мы тем временем смоемся.

— Это звучит не слишком пристойно.

— Непристойно? Это тебе только кажется.

— А вдруг он позовет на помощь? Вдруг мне с ним не справиться, ведь он весит по крайней мере на центнер больше, чем я. И кроме того, как я уже тебе сказал, слово «засада» мне не по душе.

— Ну, конечно, у вас свои представления о чести — поднятое забрало, открытый бой и тому подобное, а в результате вы всегда оказываетесь в дураках. Не забывай, что я тоже тебе помогу и буду лупить его изо всех сил. А в крайнем случае мы бросим велосипед и убежим.

— Чтобы оставить вещественное доказательство? Я думаю, это единственный велосипед в городе, который нельзя не узнать.

— Твое сердце бьется все сильнее, все громче. Ты, видно, действительно здорово струсил.

— А ты разве не боишься?

— Конечно, боюсь. Но я твердо знаю, что наше дело правое и что это для нас единственная возможность свершить правосудие — ведь весь мир, вплоть до племени ботокудов[5], будет на его стороне.

— Черт возьми! — прошептал Мюллер. — Вот он и в самом деле идет...

Мари выскочила на аллею, рывком вытянула из куста велосипед и положила его перед собой на землю. Мюллер наблюдал за Шмеком — без шляпы, в расстегнутом, развевающемся на ветру пальто, он спускался по переулку к парку.

— Господи! — вздохнул Мюллер. — Мы же забыли про пса, погляди только на этого зверя, овчарка величиной с теленка!

Мари подошла к Мюллеру и из-за его плеча наблюдала за Шмеком, который хрипловатым голосом позвал: «Сольвейг, Сольвейг!» — отстранил собаку, радостно скакавшую вокруг него, и, подняв с земли камень, швырнул его в кусты — камень упал метрах в десяти от Мюллера.

— Вот сука! — сказала Мари. — Теперь бессмысленно лезть в драку. Это же волк, а не собака, да еще натасканный на человека — сразу видно. Ну, теперь у нас, конечно, разовьются всякие там комплексы из-за того, что мы не довели дело до конца, но все равно затевать что-либо бессмысленно.

Она снова вышла на аллею, подняла велосипед и, тронув за рукав Мюллера, сказала:

— Ну, пошли, нам надо идти. Да что с тобой?

— Ничего, — ответил Мюллер, взяв Мари за руку. — Я даже не предполагал, до чего я его ненавижу.

Шмек стоял под фонарем и гладил свою овчарку, которая положила к его ногам принесенный из кустов камень; заметив, что какая-то пара вошла в круг света, падающий от фонаря, Шмек поднял глаза, потом еще раз взглянул на собаку, а затем снова на молодых людей и вдруг широко улыбнулся, распростер руки и двинулся навстречу Мюллеру.

— Мюллер, — сказал он сердечно. — Дорогой мой Мюллер! Вот не ожидал встретить вас здесь...

Но Мюллеру удалось глядеть прямо в лицо Шмеку и вместе с тем как бы сквозь него, не встречаясь с ним взглядом. «Если я встречусь с ним глазами, я пропал, — думал он. — Задача не в том, чтобы делать вид, что его нет, он ведь есть, но я должен как бы уничтожить его своим взглядом». Шаг навстречу Шмеку, второй, третий, Мюллер почувствовал, как Мари вцепилась в его руку, он дышал все тяжелей и учащенней, будто поднимал все большую тяжесть.

— Мюллер! — крикнул Шмек. — Это ведь вы? У вас что, совсем нет чувства юмора?

Остальное было уже легко. Просто идти своей дорогой, быстро, но не слишком. Они слышали, как Шмек еще раз громко крикнул «Мюллер!». Потом голос его становился все тише и тише. «Мюллер, Мюллер, Мюллер...», и наконец они завернули за угол.

Вдруг Мари так тяжело вздохнула, что он испугался, он повернулся к ней и увидел, что она плачет. Он взял у нее велосипед, прислонил его к ограде какого-то сада, смахнул указательным пальцем слезы с ее щек и обнял ее за плечи.

— Мари, — сказал он тихо. — Ты что?

— Я боюсь тебя, — ответила она. — Ты не только напал на него, ты его уничтожил. Я теперь боюсь, что Шмек вечно будет бродить по этому жалкому парку, бормоча: «Мюллер, Мюллер, Мюллер...» Как в ночном кошмаре. Дух Шмека в сопровождении адского пса бродит меж мокрых кустов, он оброс бородой, такой длинной, что она волочится за ним, как обтрепанный пояс, и все шепчет: «Мюллер, Мюллер, Мюллер». Может быть, мне сбегать поглядеть, как он там?

— Нет, — сказал Мюллер, — не надо бегать. Он чувствует себя недурно. Но если ты ему так сочувствуешь — подари ему ко дню рожденья грубошерстное пальто. Ты даже не можешь измерить, какое зло он мне причинил. Он превратил меня в этакого вундеркинда из рабочих, он мне покровительствовал, так, что ли, это называется? И видимо, ожидал получить мое «грубошерстное пальто» в виде дани, а я ему не дал, во всяком случае, добровольно. Завтра утром, едва зайдя в профессорскую, он скажет своему первому ассистенту Вегелоту: «Да, кстати, Мюллер все же перешел в реакционный лагерь профессора Ливорно, он звонил мне вчера вечером и сказал, что намерен выйти из моего семинара». Потом старательно прикроет дверь и, подойдя вплотную к Вегелоту, добавит: «Жаль мне Мюллера, очень способный студент, однако его тезисы к дипломной работе оказались на редкость беспомощными, ниже всякой критики. Этим людям такие вещи даются особенно трудно, потому что им нужно бороться не только с окружающим миром, но и со средой, из которой они вышли. А жаль!» И он выйдет из профессорской, покусывая губы.

— Ты уверен, что это будет именно так? — спросила Мари.

— Абсолютно. Пошли домой, Мари, Шмек не стоит слез.

— Я плакала не о Шмеке.

— Уж не обо мне ли?

— Да, ты такой немыслимо храбрый.

— Это уж в самом деле звучит как строчка из самого современного романа. Так пошли домой?

— Ты не придешь в ужас, если я захочу хоть раз в день, буквально один раз съесть что-нибудь горячее?

— Не приду, — рассмеялся Мюллер, — вези меня в ближайший ресторан.

— Давай лучше пойдем пешком. В эти часы здесь всегда много полицейских: близость парка, мало фонарей, весенний воздух, попытки изнасилования. А штраф за проезд на багажнике равняется стоимости двух отличных гуляшей.

Мюллер повел велосипед. Они медленно двинулись вниз по улице вдоль городского парка. Когда они отошли от фонаря, то увидели полицейского, прислонившегося к стволу дерева у ограды.

— Вот видишь, — сказала Мари так громко, что полицейский мог услышать. — Вот мы уже и сэкономили две марки, но как только отойдем немного подальше, сразу прыгай на багажник.

Едва они завернули за угол, как Мари села на велосипед и уперлась ногой в тротуар, чтобы дать Мюллеру сесть. Она быстро покатила вниз и, не замедляя хода, обернулась и крикнула:

— Что ты теперь будешь делать?

— Что? — переспросил Мюллер.

— Я спрашиваю, что ты будешь делать?

— Сейчас или вообще?

— И сейчас и вообще.

— Сейчас я еду с тобой есть гуляш, а вообще завтра я пойду к профессору Ливорно, запишусь к нему в семинар и предложу тему для диплома.

— Какую?

— Критический разбор работ профессора Шмека.

Мари подъехала к тротуару, остановилась и, повернувшись к Мюллеру, переспросила:

— Какую, какую?

— Да я же сказал: «Критический разбор сочинений профессора Шмека». Я знаю их вдоль и поперек, чуть ли не наизусть, а ненависть — хорошие чернила.

— А любовь?

— А любовь — это наихудшие чернила из всех существующих, — сказал Мюллер, — поехали, помощница!