"Виталий Гладкий. Месть обреченного" - читать интересную книгу автора

репрессированных жильцов. Он был по-своему красив и прочен, даже
монументален: изготовлен из мореного дуба, притом хорошим мастером, украшен
резьбой и деревянными скульптурками - виноградными гроздьями, дубовыми
листьями и фигурками ангелов. Ценная вещь.
Наверное, на этот шкаф в свое время многие глаз положили. Его не
конфисковали только по одной причине: он не проходил через двери.
Похоже, когда-то в нашей коммуналке дверные проемы были гораздо шире и
выше. Это еще при буржуях. А потом советская власть решила, что шикарная
двустворчатая дверь для рабочего класса не подходят по статусу. И поставила
нам обычную, топорно сработанную, с кривыми филенками, которая изнутри
закрывалась на большой крюк - как в свинарнике.
За шкафом было тепло и уютно. Я притащил туда табурет, который нашел на
помойке, застелил его рваным ватником, а угол на высоту своего роста оббил
грубошерстным солдатским одеялом. Оно было ничейным, я нашел его на
антресолях.
В углу я чаще всего и спал, скукожившись на табурете. Мать обо мне
вспоминала только тогда, когда хотела сдать пустые бутылки, а ей с глубокого
похмелья идти было невмоготу.
Однако горше всего было мне, когда пьяные забулдыги, посещавшие нашу
квартиру, пытались учить меня уму-разуму. От их "наставлений" меня тянуло на
рвоту.
А если учесть амбрэ, которое исходило от гнилых зубов и проспиртованных
насквозь утроб псевдопапаш и подзаборных "педагогов", то и вовсе было
понятно мое стремление пореже бывать дома.
Но то происходило позже, когда я подрос...
В одиннадцать лет я не выдержал такой жизни и убежал из дому. Наверное,
я так и остался бы бездомным бродягой, чтобы потом сразу с улицы попасть на
тюремные нары. Но мне повезло: я почему-то решил бежать осенью.
Холода меня, непривычного к кочевой жизни бомжей, так достали, что в
конце концов, совсем отчаявшись, я прибился к детскому дому. На мою удачу,
меня приняли и даже не особо интересовались, кто я, откуда и есть ли у меня
родители.
Я думал, что мать будет меня искать, а потому назвался чужим именем. Но
она, похоже, и не заметила моего отсутствия. А может, все-таки поняла, что я
ударился в бега, однако лишь вздохнула с облегчением.
В детдоме тоже жилось не сладко. И не только мне, а практически всем
воспитанникам. Но даже жизнь впроголодь, среди жестокостей и пошлости,
поначалу показалась мне раем по сравнению с нашей коммуналкой.
У меня была личная кровать! У меня была добротная одежда и даже зимнее
пальто! И наконец, я мог учиться.
Дома с учебой у меня не ладилось. И не потому, что я ленился или был
тупым. Отнюдь. Просто мне негде было заниматься: в комнате постоянно стоял
пьяный галдеж, а на кухне или соседки выясняли отношения, или кто-нибудь из
них затевал большую стирку.
Меня здорово выручала память. То, что говорил учитель, я мог рассказать
почти слово в слово через день, неделю, месяц. Но письменные задания я или
списывал, или молча получал двойки, потому что нередко мои тетради исполняли
во время застолья роль салфеток.
В детдоме, с до сих пор непонятным мне упорством, я стал денно и нощно
грызть гранит науки. За неделю я усваивал материал, на который полагалось