"Эрнст Теодор Амадей Гофман. Церковь иезуитов в Г." - читать интересную книгу автора

плечи и воскликнул:
- Вот это отменная шутка! Что-то скажет завтра Христиан, когда увидит,
что остался в дураках, а тут и без него обошлись! Так пойдемте же,
незнакомый собрат и товарищ по ремеслу: перво-наперво помогите мне строить!
Он зажег несколько свечей, мы с ним бегом приволокли на нужное место
козлы и доски, и скоро возле ниши поднялся высокий помост.
- Ну, теперь веселей за дело! - сказал Бертольд, а сам уже взбирался
наверх.
Я только дивился, с какой быстротой Бертольд переводил эскиз на стену;
он бойко и без единой ошибки вычерчивал свои линии, рисунок его был точен и
чист. У меня тоже был кое-какой навык в этом деле, и я старательно помогал
художнику: то поднимаясь наверх, то спускаясь вниз, я прикладывал к нужной
отметке длинную линейку, затачивал и подавал угольки и т.д.
- А вы, оказывается, дельный помощник, - весело воскликнул Бертольд.
- Зато вы, - отозвался я, - такой мастер в архитектурной росписи,
какого еще поискать; неужели вы с вашей-то сноровкой, да при такой верной
руке ни разу не пробовали писать что-нибудь другое? Простите меня за этот
вопрос!
- В каком смысле вас понимать? - ответил Бертольд тоже вопросом.
- Да в том смысле, что вы способны на что-то большее, чем только
разрисовывать церкви мраморными колоннами. Что ни говори, архитектурная
живопись все-таки искусство второстепенное; историческая живопись или пейзаж
безусловно стоят выше. Тут мысль и фантазия не скованы тесными рамками
геометрических линий, и для их полета открывается простор. Единственное, что
есть фантастического в вашей живописи, это иллюзия, создаваемая
перспективой; но ведь и она зависит от точного расчета, так что и этот
эффект рождается не от гениальной идеи, а благодаря отвлеченному
математическому рассуждению.
Во время моей речи художник опустил кисть и слушал меня, подперев
голову рукою.
- Незнакомый друг мой, - начал он в ответ глухим и торжественным
голосом. - Незнакомый друг, ты поступаешь кощунственно, устанавливая
иерархию между отдельными отраслями искусства, как между вассалами могучего
короля. Еще худшее кощунство - почитать среди них только тех заносчивых
гордецов, которые не слышат лязганья рабских цепей, не чувствуют тяжести
земного притяжения, а, возомнив себя свободными, едва ли не богами, желают
творить и властвовать над самою жизнью. Знакома ли тебе сказка о Прометее,
который пожелал стать творцом и украл огонь с неба, чтобы оживить своих
мертвых истуканов? Он добился своего: его ожившие создания пошли ходить по
земле, и в глазах у них отражался огонь, зажженный в их сердцах; зато
святотатец, который осмелился похитить божественную искру, был проклят и
осужден на ужасную вечную казнь, от которой нет избавления. Когда-то в его
груди зародился божественный замысел, в ней жили неземные стремления, а ныне
ее терзает злой стервятник, исчадие мести, и в кровавых ранах дерзновенного
гордеца находит свою пищу. Тот, кто лелеял небесную мечту, навек обречен
мучиться земной мукой.
Умолкнув, художник целиком погрузился в свои мысли.
- Как же так, Бертольд! - воскликнул я. - Каким образом вы относите все
это к своему искусству? Я думаю, никто не назовет святотатцем скульптора или
живописца за то, что он создает людей средствами своего искусства.