"Василий Гроссман. Все течет (Повесть)" - читать интересную книгу автора

- Маша! Врачи не виноваты! Маша, их пытали!
Государство признало свою страшную вину - признало, что к заключенным
врачам применялись недозволенные методы на допросах.
После первых минут счастья, светлой душевной легкости Николай Андреевич
неожиданно ощутил какое-то незнакомое, впервые в жизни пришедшее мутное,
томящее чувство.
Это было новое, странное и особое чувство вины за свою душевную слабость,
за свое выступление на митинге, за свою подпись под коллективным письмом,
клеймящим врачей извергов, за свою готовность согласиться с заведомой
неправдой, за то, что это согласие рождалось в нем добровольно, искренне, из
глубины души.
Правильно ли он жил? Действительно, как все вокруг считают, был он
честен?
В душе все силилось, росло покаянное, томящее чувство.
В тот час, как божественно непогрешимое государство покаялось в своем
преступлении, Николай Андреевич почувствовал его смертную земную плоть, - у
государства, как и у Сталина, были сердечные перебои, белок в моче.
Божественность, непогрешимость бессмертного государства, оказывается, не
только подавляли человека, они и защищали его, утешали его немощь,
оправдывали ничтожество; государство перекладывало на свои железные плечи
весь груз ответственности, освобождало людей от химеры совести.
И Николай Андреевич почувствовал себя словно бы раздетым, словно бы
тысячи чужих глаз смотрели на его голое тело.
И самое неприятное, что и он стоял в толпе, смотрел на себя голого,
вместе со всеми разглядывал свои по-бабьи свисающие цицьки, мятый,
раздавшийся от большой еды живот, жирные ливерные складки на боках.
Да, у Сталина оказались перебои и нитевидный пульс, государство,
оказывается, выделяло мочу, и Николай Андреевич оказался голым под своим
коверкотовым костюмом.
Ох, и неприятным оказалось это саморазглядывание: неимоверно паскудным
был мерзостный список.
В него вписались и общие собрания, и заседания Ученого совета, и
торжественные праздничные заседания, и лабораторные летучки, и статейки, и
две книги, и банкеты, и хождения в гости к плохим и важным, и голосования, и
застольные шутки, и разговоры с завотделами кадров, и подписи под письмами,
и прием у министра.
Но в свитке его жизни было немало и иных писем: тех, что не были
написаны, хотя бог велел их написать. Было молчание там, где бог велел
сказать слово, был телефон, по которому обязательно надо было позвонить и не
было позвонено, имелись посещения, которые грех было не совершить и которые
не были совершены, были непосланные деньги, телеграммы. Многого, многого не
было в списке его жизни.
И нелепо было теперь, голому, гордиться тем, чем он всегда гордился, -
что никогда не донес, что, вызванный на Лубянку, отказался давать
компрометирующие сведения об арестованном сослуживце, что, столкнувшись на
улице с женой высланного товарища, он не отвернулся, а пожал ей руку,
спросил о здоровье детей.
Чем уж гордиться...
Вся его жизнь состояла из великого послушания, и не было в ней
непослушания.