"Тонино Гуэрра. Рассказы" - читать интересную книгу автора

страдания, мы обмахивали ему лицо веером.
Временами складывая веер, чтобы передохнуть, я наклонялся над ним и
шептал, что он просто замечательно придумал собирать пустые спичечные
коробки, ржавые шпильки и огарки свечей. Но он, казалось, не слышал меня.
Глаза блуждали по комнате с одного предмета на другой, словно его
помутившийся взгляд уже не мог их разглядеть. Однажды утром отец вдруг
пожаловался, что простыня давит ему на грудь, будто свинцовая. Сперва я
приподнимал простыню и держал ее на весу, но, видя, что его и это
раздражает, спустил ее до самых ступней: теперь отец лежал полностью
раскрытый, на нем были надеты толстая лечебная фуфайка и фланелевые
кальсоны.
Не помню, в то ли утро, скорее всего, именно в то самое, поведение отца
очень меня поразило; я даже вспомнил одного незначительного персонажа из
"Волшебной горы" Томаса Манна. И я невольно стал наблюдать за отцом - за
тем, как он пьет воду маленькими глотками или принимает таблетки от
одышки.
Постепенно у меня накопился богатый запас любопытных наблюдений, и я
подумал, что было бы интересно написать рассказ о моем отце - мелком
провинциальном предпринимателе, человеке, испытавшем в жизни и взлеты, и
падения, а на старости лет собирающем пустые коробки. Я начал чувствовать
себя зрителем, сторонним наблюдателем всех его поступков, и в такие минуты
мое отчаяние по поводу его безнадежного состояния ослабевало, почти совсем
улетучивалось. Временами я пытался предугадать его желания и все время
ждал, что он вот-вот что-нибудь выкинет. Я испытывал его, задавал вопросы,
ожидая услышать трогательные, высокопарные фразы. Как-то раз около
полуночи, отец заговорил со мной о древесных жучках: он недоумевал, как
это им удается переварить все то дерево, которое они пожирают.
- Они не пьют? - спросил он меня.
Я стал обсуждать с ним эту проблему - такой наивный разговор почти на
пороге смерти казался мне необычайно интересным. Я даже раздобыл маленький
блокнот, куда тайком заносил самые важные наблюдения. Я не упускал случая
заглянуть к отцу даже глубокой ночью, в краткие часы его сна. Он медленно
и тяжело дышал, из полуоткрытых губ вырывался легкий, протяжный свист.
В свое оправдание могу лишь сказать, что много раз я с ужасом
осознавал, насколько нелепо и гадко мое поведение, однако я чувствовал,
что все это происходит почти помимо моей воли, словно я страдаю
неисправимым пороком. Я совершенно утратил истинный вкус к жизни, все,
казалось, служило мне лишь материалом для будущего рассказа, романа или
сценария.
Впрочем, такое со мной случалось и прежде: скажем, тогда, в Риме,
отношения с Марией были испорчены из-за этой моей страсти. Я заставлял ее
бывать со мной в домах, где она чувствовала себя неловко, а сам
наслаждался, наблюдая ее наивные и подчас смешные манеры. Именно из этих
пристальных наблюдений родился мой, пожалуй, самый лучший рассказ.
Теперь я задавался вопросом: что, если и другие люди ведут себя
подобным же образом; я думал об отце, который, не замечая всей трагедии
войны, гонялся за прибылью от своих спекулятивных махинаций, о матери,
посвятившей всю жизнь церкви, вспоминал своих друзей и все больше
убеждался, что большая часть людей смотрит на мир сквозь призму своих
деловых расчетов или с чисто познавательной точки зрения.