"Дневники Зевса" - читать интересную книгу автора (Дрюон Морис)Шестая эпоха Пустыня или цепьКогда драма с Персефоной, потребовавшая больше года моих забот и хлопот, наконец разрешилась, думаете, я почувствовал облегчение? Совсем наоборот: меня словно тяжким недугом поразило пагубное влечение, темная страсть к другой дочери Деметры, слепой и бесплодной, к Той, Которую Не Называют. Судьбы весьма показательно восстановили равновесие в потомстве плодоносной Деметры: сначала Аид неудержимо возжелал дитя, рожденное от меня, теперь же мою собственную душу пожирал другой ребенок Деметры, которого она родила от вечно неудовлетворенного Посейдона. Но можно ли называть влечением горькое безразличие ко всему, можно ли называть страстью неспособность испытывать какое-либо желание, называть любовью нелюбовь, полнейшую неспособность любить? Наваждение — вот слово, лучше всего обозначающее то удрученное состояние, в котором я пребывал, находясь под властью безотрадной любовницы-госпожи. Быть может, вы думаете, что эта неназываемая богиня — смерть? Ну нет; у смерти есть и имя, и свой бог Танатос, брат Сна; есть у нее и своя Мойра-поставщица, и свое царство, которым заведует Аид. Она делает свое дело тихо, в вашей тени и до последнего часа не мешает вам наслаждаться жизнью. Если вы легкомысленны нравом, то можете забыть эту терпеливую невесту; если принадлежите к племени мудрецов, можете подготовиться к встрече с ней посредством размышлений или посвящения, чтобы безмятежно познать неизбежные объятия; вы можете дразнить ее и чувствовать себя сильным и счастливым, ускользая из ее рук. Самый страх, внушаемый ею, побуждает вас творить и лучше использовать мгновения света. Безымянная Госпожа — совсем другое дело. Ее суть — отрицание; она смерть в жизни и жизнь в смерти. Вы уже заметили, что большинство божеств имеют две задачи; одна исполняется в космическом или природном порядке, а другая, что является лишь частицей, отражающей божественный космос, — подле вас. И вы наверняка поняли, что обе эти задачи не различны по существу и являются лишь двумя применениями одного и того же принципа. Однако Госпожа, как я вам уже сказал, иссушает цветок и гноит плод на дереве. Точно так же она иссушает мысль и гноит радость, желание и волю на древе души. Это она внезапно заволакивает мглой пути, которые связывают вас с другими людьми и с миром; это она ломает в вас всякую волю предпринимать что-либо, действовать, общаться, отнимает у вас желания, не уменьшая при этом страха небытия. Она очерчивает вокруг вас некий круг, который вам кажется непреодолимым; словно отрицает вас, уничтожает в вас силы, которые вы привносите в мир, чтобы созидать его и утверждать себя в нем. Она является и стенами, и надзирательницей незримой тюрьмы, где ваша душа способна лишь кружить на месте, созерцая собственное несчастье. Эта пустыня души, вполне вам знакомая, которой, однако, вы не можете дать точного определения, называя ее то черной тоской, то меланхолией, и есть царство безымянной Госпожи. Зевс унылый, Зевс подавленный, Зевс отчаявшийся, Зевс, лишенный творческих порывов и радости правления, — это даже в голове не укладывается. Я больше не сопровождал Деметру в ее путешествиях по зазеленевшей земле. У меня больше не находилось для Гестии слова благодарности, хотя ее хлопоты у очага этого заслуживали. Веселость Нереид, со смехом гонявшихся друг за дружкой в волнах, раздражала меня и казалась глупой. Дочери Горы и Музы больше не были предметом моей гордости. Я не отвечал Памяти, поскольку даже воспоминания причиняли мне боль. Антилюбовница отдалила меня от всех богинь, и многие страдали из-за этого необъяснимого безразличия. Угрюмая серьезность, с которой я изрекал свои решения, выдавая ее за сосредоточенность, была лишь криво сидевшей маской, за которой зияло мое одиночество. Но меланхолия всегда коренится в нашем недовольстве самими собой, причину которого нам надо отыскать, и упрек, который мы обращаем к самим себе, открывает ей дверь. До похищения Персефоны мне приходилось сражаться лишь против сил, которые были вне меня самого. Теперь же впервые пришлось столкнуться с последствиями собственных поступков. Ведь Персефона была моим порождением, и ее брак был заключен по моему решению. Я вполне мог бы обвинить Деметру в чрезмерной материнской любви, а Аида — в неуклюжести или плутовстве; но я не мог отрицать, что главный груз ответственности лежит на мне. Так я заметил, что всякий поступок, который нам казался благоприятным или спасительным, когда мы его совершали, содержит зародыш боли или пагубных последствий. Цепь радостей и горестей бесконечна, столь же прочна и равномерна, как цепь жизни и смерти. Я даже начал сожалеть, что являюсь царем богов, то есть вечным движителем этой цепи. «Какое безумие, — изводил я себя, — надоумило меня согласиться на царство?» Никогда я не был несчастнее, чем в то время. А ведь я был победителем, внушал трепет, покорность, зависть, любовь — казалось, Вселенная замыслила даровать мне все условия для счастья. Однако я часто тосковал о временах страха, риска и надежды, когда готовил свою войну, но еще не выиграл ее. Иногда ночами, лишенными и любви, и сна, я бесшумно приближался к берегам, не позволяя себе увидеться ни с матерью, ни с Амалфеей; долго смотрел на свой родной остров Крит и его горные хребты, где я бегал, играл, ждал, где я был еще человеком, а не богом. Смотрел я и на свое изображение, высеченное на вершине горы. Я вопрошал этот массивный неизменный профиль, который ждал меня с начала времен и на который я уже начинал походить. Я испытывал искушение лечь под этой скалой и заснуть навсегда, оставив управление миром любому, кто пожелает. Любой не хуже меня может тянуть эту унылую цепь, а если будет тянуть хуже — что ж, какая разница! Однажды ночью я увидел, как море неожиданно вздулось предо мной. Волны расступились — и появился мой Дядюшка Океан, качая кудрявой белопенной головой. Он вышел на песчаный берег и сел рядом. — Зевс, племянник, — сказал он, — я уже не первый день вижу тебя несчастным. Что у тебя за горе? — Неужели мои терзания так заметны? — спросил я. — О них можно догадаться, если прожил дольше, чем ты. — Думаю, что зря породил Персефону, — произнес я. — Ошибка, если это было ошибкой, теперь исправлена, — ответил Океан. — Так что тебе больше незачем изводить себя. Персефона — лишь видимая причина, за которую цепляется твой рассудок, чтобы скрыть причину более глубокую. — Тогда, быть может, я страдаю оттого, что любил многих богинь, но не смог остаться ни с одной? Я произнес это несколько сокрушенным тоном, потому что среди оставленных мною были и две дочери самого Океана. Но у Океана широкая натура, он охватывает вещи во всей их протяженности и полноте; и, разумеется, при таком взгляде на Вселенную моя судьба казалась ему более важной, чем судьба собственных дочерей. Он возразил: — Ты можешь иметь еще больше любовниц, и они у тебя будут. А можешь, если заблагорассудится, вернуться к тем, кого оставил. Твое одиночество зависит не от твоих подруг. — Значит, дело в Той, Которую Не Называют? — Вовсе нет. Черная Госпожа — следствие, но не причина. Ты мог помешать ее рождению. И вполне мог помешать ей даже близко к тебе подойти — она же слепая. Ты сам отдался ей. Она — что-то вроде наказания, которое ты сам на себя наложил. — Но в чем же тогда, глубокомысленный дядюшка, истинная причина? Скажи, если это может помочь мне! Океан наморщил чело и подул на поверхность вод. Потом заключил: — Ты страдаешь оттого, что у тебя больше нет отца, и наказываешь себя за то, что заключил его в Тартаре. Вот еще! Как я могу сожалеть об отце, который хотел меня сожрать и с которым я познакомился лишь для того, чтобы сразиться? Какую боль могло мне причинить его исчезновение? — Потише, потише, — продолжал Океан. — Миру незачем знать обо всем этом. Конечно, твой отец ненавидел тебя, и ты тоже его ненавидел. Но любовь или ненависть сути дела не меняют. Над тобой больше никого нет. Любящий отец — защита. Ненавидящий отец — препятствие; но препятствие — это ведь еще и опора. Пока правил твой отец, ты считал, что он в ответе за все; теперь ты сам должен отвечать перед другими и за других, но главное — перед самим собой и за себя самого; и ты не можешь переложить свои обязанности ни на кого другого. Ты, еще молодой, стал старым Зевсом, потому что в тот день, когда перестаешь быть сыном, стареешь. Ты окружен чужими ожиданиями, ты их либо исполняешь, либо кто-то в тебе разочаровывается; к тебе взывают, но к кому можешь воззвать ты? Я любил Урана, а мои братья его ненавидели, но я помню, чем обернулось его исчезновение для всех нас. Мы все были одинаково подавлены; и если Крон уничтожил потом самую прекрасную часть наследства, которого так страстно домогался, то лишь для того, чтобы наказать самого себя. Ты не разрушил наследство, но оно тебя тяготит. — Дядюшка, дядюшка, — воскликнул я, — ты мудрее и осведомленнее меня. Так почему же ты не взял на себя управление миром, вместо того чтобы меня к нему толкать? — Как раз потому, что я мудр. Потому что у тебя были и желание, и способности к этому. Потому что я тоже познал уныние, даже большее, чем твое, — оказаться одновременно самым первым и самым старым. Я хотел, чтобы ты, будучи царем, имел старшего товарища, который поговорит с тобой в такие вот горькие моменты, как сейчас, и поймет. Светало. Я знал, что мне нужно вернуться на Олимп и появиться на пороге в тот час, когда дневные божества уходят на свои работы. — Дядюшка, — спросил я напоследок, — есть ли лекарство от недуга, который ты мне открыл? — Делай сыновей, — ответил Океан. — Обзаведись подругой, одной или несколькими, и делай сыновей. Хватит дочерей; теперь нужны сыновья. Чувствовать, как в тебе поднимаются молодые силы, видеть, как растут юные боги, остерегаться, чтобы они тебя не вытеснили, стараться, чтобы они тобой восхищались, постоянно следить, чтобы любили, — это, кстати, самая изощренная форма борьбы за сохранение власти, — вот единственный для тебя способ разбить чары черного одиночества. И желание удовольствий к тебе вернется. На этих словах Океан погрузился в воды, а я вернулся на свой престол, облачное подножие которого начало розоветь. Смертные, вы изображаете меня то задумчивым богом, то веселым, и вы не ошибаетесь. Но никто никогда не говорил вам, что я — счастливый бог. Меланхолия для души то же самое, что зима для полей. Она иссушает, поглощает, убивает, но лишь для того, чтобы дать подняться новым росткам. Она — вспашка и зарождение. Когда я достаточно поразмыслил над словами Океана и смог оторвать свой взгляд от созерцания самого себя, то увидел двух высоких богинь, сидящих неподалеку от моего престола, одна на краю небес, другая на вершине Земли. Первой была моя тетка Афродита, она небрежно поигрывала своим поясом из света, обвивавшим талию. Второй — моя сестра Гера, она ласкала павлина. Обе делали вид, будто поглощены собственными мыслями, но при этом исподтишка наблюдали за мной, а заодно и друг за другом. Поймав на себе мой взгляд, Афродита улыбнулась и встала, чтобы удалиться. Одежды, сотканные из прозрачного голубого облака, ничуть не скрывали ее совершенных форм. Ее окаймленный солнцем световой пояс подчеркивал изгиб бедра, и было невозможно не испытать желания, видя, как бахрома этого пояса колышется на животе богини. Афродита и в самом деле была последним ночным светилом на утреннем небе. Казалось, она говорила своей улыбкой: «Самые прекрасные твои грезы, ласкающие ум в ночные часы, могут осуществиться в моих объятиях на заре. Достаточно осмелиться». Я уже готов был последовать за ней, когда поверх раскрытого павлиньего хвоста заметил прекрасное чело и темный, внимательный, волнующий взор моей сестры Геры. Я отложил свой визит к Афродите, но весь этот день вкладывал гораздо больше пыла в труды; я и от мира требовал оживления и деятельности, так что божества шептались: «Похоже, к Зевсу вернулась радость жизни». Покой и вечерняя прохлада уже начинали спускаться на землю, но свет еще был ясным, когда Афродита вновь появилась на другом конце неба. Теперь на ней были розовые одежды, еще более прозрачные, чем утренние, а пояс был расшит искрящимися блестками. Я не утверждаю, что Афродита неизменно одевается со вкусом, а хочу всего лишь сказать, что разнообразие, дерзость, роскошь ее туалетов никогда не дают ей остаться незамеченной. Но самая большая роскошь, да и самая большая дерзость тоже, — это когда она предстает без всего, что она почти и сделала на своем вечернем ложе. Обратив нагие груди к небу, она улыбалась мне. Еще ни одна звезда не окружала ее. Мы опять общались друг с другом взглядами. «Не я ли, — говорила она мне глазами, — та надежда, за которой ты гонялся каждый день? Не я ли награда, обещанная твоим исполненным трудам?» «Тогда приди ко мне, — отвечал я движением век, — и озари мою ночь». «Нет, только не при этой надоедливой Гере, которая упрямо не отходит от твоего престола и подглядывает за нами из-за своего павлиньего веера. Лучше сам приходи на мое ложе. Мы укроемся завесой тени, и я дарую тебе упоение и отдых...» Отдых? Ну да, как же! Прекрасное обещание! За всю мою любовную жизнь я не знал более изнурительной ночи. И поверьте, отнюдь не сладострастием утомила меня Афродита. Она говорила о себе без остановки до самой зари. Солнце уже взошло, а она все говорила. А чего вы хотите? Она проспала весь день, чтобы быть красивой, свежей, во всеоружии своих прелестей, чтобы обольстить меня, развлечь, завоевать — по ее утверждению. И собиралась проспать весь следующий день. Можно было подумать, что отдых у нее — предмет забот и усилий и что она себя к нему принуждает, как другие к работе. То же самое и с ее прикрасами. Сколько нужно забот и тяжкого труда, чтобы довести свою наружность до совершенства! И ради кого эта великая усталость? Да ради меня, конечно, — чтобы достойно ублажить мой взор. В тот вечер она была шатенкой. Но на следующий день могла бы стать рыжеволосой или белокурой. Она умеет менять цвет волос. Окунет волосы в море, натрет соком известных ей растений, разложит их на облаке и будет часами неподвижно терпеть жар солнца. «Разве ты сам не желал вновь видеть меня белокурой?» Я ничего такого не говорил, но дело уже было решено. На следующий день она совершит этот великий подвиг — станет Афродитой белокурой. Ах! Найдет ли когда-нибудь царь богов более покорную рабыню? В какой-то миг она, казалось, заинтересовалась моими делами. — Что ты свершил сегодня такого, — спросила она, — чтобы я могла гордиться тобой? Это прозвучало так, будто я уже принадлежал ей. Впрочем, моих ответов она не слушала. Она и без того прекрасно знала, в чем я нуждаюсь, чтобы быть счастливым. Ведь любовь не ошибается, а она и есть сама любовь! Мне нужно иметь подле себя богиню, чье великолепие укрепит мою власть над подданными. Молния, которой я владею, внушает им страх, а улыбка Афродиты обеспечит мне их обожание. Разве мы не созданы друг для друга — я, сильнейший из богов, и она, прекраснейшая из богинь? Она решила принадлежать только мне. Мне показалось, что пора удовлетворить столь прелестное желание. Прижавшись к ее боку, я весьма красноречиво доказывал, что ей уже незачем стараться, доводя меня до нужной точки. Глядя на ее опущенные ресницы и восторженную улыбку, освещенную луной, я заключил, что Афродита готова отдаться, и уже начал распускать ее пояс, как вдруг она заговорила о своем отце. Я уже упоминал, из какой пены родилась Афродита и при каких обстоятельствах. Это отчасти объясняет крайнюю важность, с которой она относилась к собственной персоне; сознавая, что произошла из чресел самого Неба, она всегда смотрела на мир так, словно он создан лишь для того, чтобы вертеться вокруг нее. Но вполне ли подходил момент, чтобы вспоминать об этих вещах? Ладно бы еще ради того, чтобы мы растрогались, воскресив в памяти наше трагическое рождение, наши сиротские судьбы, и почувствовали друг к другу еще большую близость, — так ведь нет. Речь шла о наследстве. Тефида располагает бесконечными сокровищами своего супруга Океана, и ее глубоководный дворец ломится от исконных богатств; Амфитрита делит с Посейдоном морское царство; у Памяти есть воспоминания и долина с двумя источниками; у Деметры — природа, цветы и обильные урожаи. Всем богиням что-то досталось, и только она, Афродита, по ее словам, ничего не получила в долю. — Разве обладать высшей красотой и непреходящей возможностью внушать желание значит быть обездоленной? — воскликнул я. — Да все бессмертные и смертные завидуют такой участи и ревнуют! — Зависть — угроза, а не богатство, — возразила Афродита. — Красоте постоянно требуется дань, которая доказывает ее превосходство. Она знала, что разрушенное ныне жилище ее отца Урана было построено из разноцветных прозрачных каменьев, дивно сверкавших на свету. Она слышала также, что такие каменья, произведения одноглазых и сторуких, еще таятся в недрах гор. Правда ли, что от изумрудов, сапфиров, рубинов исходят первоначальные силы и каждый драгоценный камень содержит благотворную энергию? Ах! Как же Урану удалось закрепить в этих каменьях все оттенки цветов, составляющих свет, от аметиста до хризолита, от лазурита до топаза, а в алмазе кристаллизовать сам свет? Разве каждое небесное тело не представлено на земле одним из этих камней? — Они ведь малая толика творений Отца, — сказала Афродита голосом столь волнующим, что вызвала бы у вас слезу. В общем, она просила себе не что иное, как эти разноцветные камешки, на память. Они, дескать, послужат ей защитой от угроз зависти. Это ведь такая скромная просьба, и неужели я буду настолько черств, что не соглашусь с ней? Афродита намеревалась расшить каменьями тот самый пояс, застежку которого, раздражавшую мои пальцы, я уже начинал находить слишком замысловатой. Простите мне, смертные, данное мною обещание. Оно вам дорого обошлось. Но я был пылок (тогда), я был наивен (как вы до сих пор) и думал, что Афродита, ублаженная таким образом, не будет желать уже ничего, кроме любви. Она сама на мгновение внушила мне эту иллюзию, поскольку распустила свой пояс с великолепной непринужденностью и явным удовольствием. — Вот такой, — сказала она, роняя свой наряд, — я вышла из моря. Я Анадиомена. Она не позволила мне даже выразить восхищение. Ведь это же так естественно, чтобы ею восхищались! Ее уже посетила другая мысль, и возникла другая просьба, как раз насчет моря, которое было ее колыбелью. Афродита захотела, чтобы я подарил ей что-нибудь, напоминающее о море. О! Самую мелочь, почти ничто — жемчужницу. Я уже дал алмаз, так что вполне мог пожертвовать безобидным моллюском. Ах! Бедные мои дети, сколькие из вас надорвали себе сердце, вылавливая для нее этих пресловутых жемчужниц или добывая их содержимое! — Жемчуг ведь так похож на мои зубы, — проворковала Афродита, нежно склонившись к моему плечу, — а перламутр — на мои ногти. Так остальные богини никогда не смогут со мной сравниться. И тут эта неиссякаемая болтунья взялась за остальных богинь, дескать, они все, а в первую очередь мои возлюбленные, поражены каким-нибудь несовершенством, которое их безобразит. Деметра ведь и в самом деле не слишком ухожена. Особенно руки, я замечал ее руки? А правда ли, что у Эвриномы жалкие рыбьи плавники вместо бедер? И как только Фемида, умница, конечно, но такая неповоротливая, такая холодная, сумела внушить мне какое-то желание? — Не знаю точно, как она мне его внушила, но отлично знаю, что удовлетворить смогла. Ах, и дернуло же меня за язык сказать это! Афродита тут же засыпала меня вопросами о том, как каждая из завоеванных мною богинь изощрялась в любви, но ответы давала сама. Впрочем, можно ли вообще говорить о каких-то завоеваниях? Это ведь я сам, такой дурачок при всем своем могуществе, каждый раз позволял завоевать себя. Ни одна из них не была по-настоящему меня достойна. И Афродита утверждала с ожесточенной уверенностью, что на самом деле я никогда не достигал наивысших восторгов в их объятиях. Ревнует, она? К кому? Как можно ревновать к тем, кто так явно ниже? Да, сыны мои, знаю! Мне бы надо было схватить какое-нибудь подходящее облако и заткнуть ей рот или же удалиться, оставив ее нести этот бред в одиночестве. Но на исходе второй трети ночи воля слабеет, а желание еще сильно. Все еще надеешься наверстать за оставшееся время потерянные часы. А глаза Афродиты постоянно обещают. К тому же она так красива: одна нога вытянута, другая подогнута, и совершенное колено вырисовывает угол на звездном небе. Она обнажена, она согласна, все понятно. Ее речи раздражают, зато голос так пленителен. Надо только дождаться полного согласия. Доверчивая богиня ищет вашу руку, сплетает свои хрупкие пальцы с вашими. Как тут осмелишься показать себя грубым и разрушить это столь близкое согласие? Вы не удивитесь, узнав, что злосчастный Приап — сын Афродиты. Но не я его родитель. Коснувшись меня устами в невесомом поцелуе, скорее надежде на поцелуй, она тотчас же вскричала: — Отныне я хочу быть единственной. Поклянись мне, что я буду единственной! Обременительная просьба! Но Афродита опять сама на нее ответила. Она не нуждалась в клятвах. Она знала, что отныне я уже не смогу принадлежать никому, кроме нее; мои смехотворные воспоминания сотрутся, и никакая новая богиня не сможет внушить мне искушение. — Я буду единственной, потому что стану всеми ими! Я буду Афродитой Пандемос, богиней вульгарной и заурядной любви. Мы будем спариваться среди полей, как какой-нибудь неотесанный козопас и пастушка, или как вернувшийся в гавань моряк совокупляется с первой же встречной служанкой. — Ладно, будь по-твоему, — сказал я. — С этого и начнем. Она удержала меня пальчиками. — Я буду сопровождать тебя во всех битвах; я буду Афродитой Никефорой, носительницей твоих побед. — Каким же оружием ты поможешь мне? — Своей любовью. Я буду поддерживать в тебе вечное желание меня завоевать... А еще я стану ради тебя матерью; я позволю своему прекрасному чреву отяжелеть, претерплю муки деторождения. Меня назовут Венерой Генитрикс, и девственницы, вдовы, бесплодные жены будут молить меня, чтобы я наделила их этим тяжеловесным счастьем. Тут я с некоторым беспокойством призадумался об отпрысках, которых мог бы породить с этой вдохновенной прорицательницей. — Я никогда не позволю тебе пресытиться мною, — продолжала она. — Еще я буду похотливой и бесстыжей Афродитой Гетерой, Афродитой Аносией. Я буду отдаваться тебе в животном обличье, сделаюсь телкой, ослицей или козой. Или же, сохраняя женский облик, тебя самого заставлю принять для скотской случки вид козла, быка, онагра. Однако! Каким странным образом проявились последние опыты Урана-прививальщика! — А потом, вернув себе величайшее великолепие, мы соединимся на виду у прочих богов, принуждая их к соитию вокруг нас, чтобы они стали нашим собственным отражением, многократно умноженным сотнями зеркал — до бесконечности. Изощренность наших любовных игр восхитит нас самих. Ночь близилась к концу, на востоке появилась заря; Афродита упорно продолжала выдумывать. — Я стану Афродитой Порнэ, которая отдаст тебе свое тело как товар; ты будешь обращаться со мной без всякого почтения и сможешь потребовать самых унизительных для меня ласк. «Другие смогли бы предоставить их мне и за более умеренную цену». — Но при этом я всегда останусь Афродитой Уранической, богиней возвышенной, чистой, идеальной, небесной любви... Тут я рассудил, что для одной ночи вкусил такой любви вполне достаточно. Я встал, столь же вымотанный, сколь и неудовлетворенный, чувствуя, что всякое желание убито. Но покинуть ее оказалось не так-то просто. Мне еще предстояло познать Афродиту встревоженную, неоцененную и стенающую, Афродиту — пожирательницу раннего утра. — Останься, — стонала она, обнимая мои колени. — Мир вполне может подождать. Я дам тебе больше, чем целая Вселенная. Ах! И это теперь, когда я собиралась стать счастливой! Наконец, поскольку я упорно рвался уйти, она вскричала, став Афродитой оскорбленной: — Выходит, за целую ночь царь богов меня даже не изнасиловал! Спускаясь по облачной лестнице, я бросил ей через плечо: — Сразу двое не могут быть первыми. Так мы и расстались, каждый недовольный другим и самим собой. С тех пор Афродита часто утверждала, что все зависело только от нее, и если бы она захотела... Я тоже могу притязать на это. В собрании богов мы взаимно учтивы, но сдержанны и полны недоверия. Часто удивляются, что Афродита не была в числе моих увлечений. Некоторые даже не понимают, почему я не выбрал ее супругой и не пригласил разделить со мной престол. Говорят, что, на их взгляд, мы просто созданы друг для друга. Ну что ж, спросите у честного и трудолюбивого Гефеста, старшего из моих сыновей, который позволил ей обольстить себя, бедняга, и женился на ней, спросите, спросите у бессчетных любовников, которые у нее были: для кого создана Афродита? Ах нет! Поверьте мне, смертные, лучше уж уродина (такие у меня тоже были, за долгую любовную карьеру случаются и издержки), лучше уж дура, неумеха, плакса, сварливица, прилипала, кто угодно, но только не эта влюбленная в саму себя красота! Восхищайтесь, когда она принимает человеческий облик, ее волосами, грудью или лодыжками, яркостью лица, прелестью движений, мелодичностью голоса; любуйтесь ею на сцене, где она творит чудеса, каждый день представая иной и всегда оставаясь собою. Но если вы похожи на меня, оставьте между нею и вами невидимую дистанцию. Ведь когда сценой ей служит сама жизнь, она становится Еленой, Федрой или Пасифаей. Она считает, что достойна быть любимой только царями, но хочет, чтобы они признавали себя ее рабами; однако если они покажут себя рабами, то как же смогут заслужить ее любовь? Верно, Менелай? Верно, Тесей? Верно, Марк Антоний? Верно, Юстиниан? Разочарованная, она предлагает себя военачальнику, поэту, оратору, писцу, гладиатору, возничему, погонщику быков, стараясь убедить каждого, что он будет царем в ее объятиях. Она отдается даже самому быку; верно, Минос? Ни один самец не должен от нее ускользнуть. Бедняжка Афродита, обреченная вечно сжимать в объятиях лишь собственное одиночество, в крайностях своего желания требует от любовников, которых обнимает, чтобы те признавали: они — ничто! Есть два коротких мига, на закате и восходе дня, когда Афродита-Венера может вообразить себя единственной на небе и попытается убедить нас в этом. Но от ее одинокого блеска, поклонения которому она требует, нам никакого проку, потому что в мире либо уже, либо еще светло. Когда в то утро я вернулся на Олимп, у меня был помятый вид и усталые глаза. Видевшая мое возвращение сестра Гера так никогда и не захотела поверить правде. Если я вам еще ничего не рассказывал о своей сестре Гере, которую вы называете также Юноной, то лишь потому, что пока о ней мало что можно было рассказать. Вы уже знаете, что, будучи извергнутой Кроном, она сначала нашла приют у нашей бабки Геи, а потом попала к Океану и Фетиде, которые ее и воспитали. С тех пор она ничего не совершила, по крайней мере, ничего замечательного. В собрании богов всегда помалкивала, удовлетворяясь тем, что внимательно слушала каждого. При дележе мира Гера ничего себе не потребовала, не проявила вкуса ни к какому особому делу; никому не предлагала также свою помощь в трудах, предоставив Гестии заботиться об очаге, а Деметре — упорно работать в саду. Однако впечатления ленивицы не производила и всегда вставала рано. У Геры тяжелые, густые, пышные, спадающие волнами черные волосы, которые она тщательно расчесывает и собирает в узел; когда она их распускает и, откинув голову назад, позволяет рассыпаться до самой поясницы, получается очень красиво. Несколько раз по вечерам я видел это и был взволнован. Может, Гера делала это нарочно, лишь в те моменты, когда я мог ее застать? Под совершенно ровными дугами бровей у Геры большие, миндалевидные, ясные глаза, цвет которых колеблется между зеленым и серым; нельзя не залюбоваться ими, когда они на вас смотрят. Ее туника, всегда в аккуратных складках, целиком открывает великолепные руки и гармонично драпирует довольно широкие и тяжелые бедра. Итак, в то утро, возвращаясь несолоно хлебавши от Афродиты, я обнаружил Геру на пороге Олимпа. Не меня ли она ждала? Во всяком случае, виду не подала и казалась поглощенной созерцанием мира. Я нуждался в обществе, чтобы отвлечься. — Идем со мной, — сказал я, — прогуляемся внизу, среди людей. Гера не отставала от меня; это важно. Она не из тех богинь, что семенят сзади, ротозейничают, останавливаются, запыхавшись, вынуждают вас замедлять шаг или же виснут, словно упрек, на вашей руке. Мы с Герой шли вровень друг с другом, так что могли смотреть на окружающую природу и разговаривать. Греция тогда была не совсем такой, как сегодня; некоторым потрясениям, учиненным, в частности, зловредными гигантами, предстояло изменить ее рельеф. И человек еще не был таким, каким стал после стольких драм, усилий и многочисленных даров, которыми с тех пор я и мои дети осыпали его. Греция была в самом начале своего пути. Но уже тогда в ней было это смешение мягкости и патетики, это соседство трагических гор и спокойных равнин, наслоение бесплодных отрогов и зеленеющих долин, вечно обновляющийся узор побережья, повсеместное взаимопроникновение земли и воды, агрессивного камня и зыбкого моря, бесконечная изменчивость света и эти горизонты, которые не просто граница меж видимым и невидимым, но состоят из целой череды все более и более туманных горизонтов, подобных задним планам сознания, — в общем, все то, что делает эту страну как раз такой, чтобы человек мог познавать себя, творить себя и воодушевляться. Греция невелика; но ваша рука тоже невелика, однако ею отмечено все: долины вашего будущего, горы ваших способностей, слияния ваших влюбленностей и перекрестья ваших опасностей; именно ваша ладонь сосредотачивает и реализует все ваши силы, и ваши крохотные пальцы ощупывают, сжимают, копают, чертят, лепят и строят все ваши творения. Если смотреть на Грецию с высоты, откуда на нее взирают боги, то она похожа на руку. Греция — рука человечества, его деятельная кисть, где все образовалось или преобразовалось в промежутке между смутными воспоминаниями об утраченном золотом веке и надеждой на новый золотой век, над которым еще предстоит потрудиться. Греция — страна, созданная по мере человека, точнее, она сама — мера человека. Природная угроза здесь не превосходит того, что человек может преодолеть, трагедия стихий не превосходит того, что человек может вынести, пребывая в сознании. Горы высоки, круты, тяжелы для восхождения, но преодолимы. Пустынные плато никогда не бывают настолько обширны, чтобы усталый путник не дошел до источника или тени. Привычное море, которое без яростных бурунов окаймляет сосновую рощу или просто продолжает поле, так и манит доплыть до ближайшей бухточки, мыса или виднеющегося острова с его золотистой дымкой, обещая приключение. В других краях, более влажных или слишком угнетенных солнцем, человек словно растворяется в своем настоящем, сливается с густой массой растительности или распыляется подобно песку. На более обширных пространствах или же в суровых широтах люди могут существовать, что-то предпринимать или завоевывать, лишь собираясь сотнями или миллионами, чтобы преодолеть расстояния, крайности климата, гигантизм природы. Человек уже не человек; он сливается с человеческой массой, множеством бесчисленных шагов и переплетением поступков. В Греции же человеческий жест остается отдельным и никогда не утрачивает свою собственную значимость. Каждый виноградарь, что давит ногами черные гроздья в просмоленном чане, — это Виноградарь; каждая пряха, что крутит свое веретено на краю дороги, — это Пряха; рыдающий ребенок — Сирота; проходящий мимо с копьем на плече солдат — Воин. Именно этот характер единичности, которым в Греции облекается человеческий поступок, предназначил ее к тому, чтобы стать землей мифов, то есть чтобы дать на все времена образцы отношений человека с себе подобными и с целой Вселенной. В том и состоит судьба Греции. Однако никогда это не представало предо мной столь ясно, как в тот предвесенний день, когда я прогуливался с моей сестрой Герой. Конечно, надо быть вдвоем, чтобы лучше видеть и оценивать, при условии, что спутница тоже умеет смотреть и понимать и ее мысль согласуется с вашей мыслью, как ее шаг — с вашим шагом. Тогда мимолетное впечатление, будучи выраженным, приобретает плотность и длительность; тогда от наблюдения к замечанию, от замечания к ответу ткется шелковое полотно, запечатлевающее краски мира, основу которого держит один, а уток — другой. Я был удивлен познаниями Геры и тем, как хорошо она их использует. Моя сестра была осведомлена обо всем. Я спросил, откуда она столько знает, и обнаружил, что с самого начала моего правления она методично училась, собирала сведения у Памяти и Фемиды, завоевывала доверие и дружбу моих первых любовниц, даже Метиды-Осторожности. Гера говорила об этих богинях с уважением и довольно верно их оценивала. Но к чему такие старания в знаниях, если она, по крайней мере на первый взгляд, ничего не делает? — Чтобы подготовить себя, — сказала она с некоторой отстраненностью. Я недоумевал: «К чему подготовить?». Эх, временами я слишком прост. Гера сошлась также с моими дочерьми — Музами, Горами и Мойрами — и уверяла, что привязалась к ним. Определенную сдержанность она проявляла лишь в отношении могучей Афины. Она не упускала ни одного из моих поступков со времени избрания, понимала их причины и восхищалась множеством дел, что я вел одновременно. — О! В последнее время, — говорил я ей, — мой задор изрядно поостыл. Но ей так не казалось. Я был даже сильнее, чем она думала, поскольку сумел скрыть упадок сил... Гера видела, как я орудовал молниями во время битвы с титанами, восхищалась мной и, думаю, была искренна. Иначе разве потратила бы она столько усилий, чтобы мне понравиться? Я не замедлил счесть ее самой умной и превосходной из всех богинь нового поколения. И выносливой к тому же! Ее красивая, величавая поступь ничуть не замедлялась. Ах, какой удачный день! Я чувствовал, что вновь примирился с самим собой и Вселенной. Мне было отрадно все — от насекомого до солнца, — и все легко занимало место в гармоничной симфонии. И какое удовольствие задумывать обширные планы, когда их так внимательно слушают, когда уместные и столь же заинтересованные вопросы воодушевляют их осуществить! — Станет ли Олимп твоим окончательным жилищем? — поинтересовалась Гера. — До настоящего момента я колебался, — ответил я. — Но сегодня, увидев Грецию такой, какой она предстает перед моим взором, думаю, что моей резиденцией должен остаться ее высочайший горный массив. Гера одобрила мой выбор. Все это время Олимп мне благоприятствовал. Ей и самой он нравился. Его широкий амфитеатр, образованный вершинами, превосходно подходил для божественных собраний. — А если, как ты говоришь, — сказала она, — твои величайшие замыслы касаются человека, то нет места лучше, чтобы наблюдать за шедевром Урана и продолжать его усовершенствование. Правда, Олимп виделся Гере более пышно устроенным, и она предполагала, что меня там должен окружать более многочисленный, исполнительный и гораздо лучше упорядоченный двор. Похоже, она одарена и организаторскими способностями. Вот так, сыны мои, некоторые женщины, усложняя вашу жизнь, делаются необходимы. Они ставят ваш дом на такую широкую ногу, что без них вы уже не можете обойтись. — Мы могли бы иногда устраивать богам празднества, которые свидетельствовали бы о твоем всемогуществе и служили бы образцом для людей. Упоенный ходьбой, я не обратил внимания на это первое «мы» — так естественно оно прозвучало. Мы с Герой, приближаясь к берегу моря, приметили пляж, где какой-то рыбак жарил на костре свой недавний улов. Костер, разведенный на берегу, — это четыре элемента, которые вместе занимаются любовью. Признаюсь вам, никакое другое зрелище не может быть приятнее взору богов. Я уже говорил, что все создается из агрессивного притяжения двух конкретных сил, которые сочетаются и взаимно уничтожаются в третьей и новой реальности. Так вы решили, что Число является триадой. Но теперь я должен вам открыть, что для сохранения и продолжения жизни нужны четыре силы, чьи взаимодополняющие противоречия без конца разрушаются и заново сочетаются. Третий элемент триады был бы лишь отсутствием притяжения, абстракцией, застывшей в конечном одиночестве, если бы в свою очередь сам не являлся агрессором и не испытывал агрессию, не был бы пожирающим и пожираемым магнитом — силой, противоречащей себе самой. Итак, если три — число любого творения, то четыре — число незримых основ всякой жизни. Не забывайте этого, когда, вперяя глаза в свои увеличительные стекла, вы силитесь исследовать бесконечно малое или бесконечно большое по отношению к вам и даже проникнуть в тайну собственных генов. Но не забывайте также, что каждый как из трех, так и из четырех элементов тройствен, то есть представлен в своей сути, своем проявлении и отсутствии. Таким образом, три — это девять, а четыре — двенадцать... Я знаю среди вас таких, кто не схватится за голову, но немедленно почувствует оправдание своей потребности еще в одной женщине помимо жены. Им не возбраняется также понять и потребность собственных жен, заставляющую их порой загораться другой страстью в объятиях любовника... Вот что (и еще многое другое) видят боги в пламени горящего на берегу моря простого костерка из веток виноградной лозы. В тот день взаимопонимание между мной и Герой было столь полным, что нам было достаточно обменяться взглядами. Мы уменьшились до человеческих размеров и пошли, держась за руки, к рыбаку и его костру. Рыбак пригласил нас сесть и угостил своей рыбой. Он сделал это с тем благородством и простотой, что встречаются лишь у тех, у кого либо нет ничего, либо есть все: у настоящих бедняков и настоящих царей. Этот рыбак располагал, подобно монарху, сказочными сокровищами, которые не ограничивались смехотворными пределами его крошечного имущества. Он располагал песком, куда пригласил нас сесть, неисчерпаемым морем, откуда его ловкие руки вытащили рыбу, жаром угольев, принесенных в ладонях из соседского очага, ветерком, оживлявшим пламя. В этом месте и в этот краткий миг он был абсолютным владыкой четырех стихий. Он не задал нам никаких вопросов и отнесся с бесконечным уважением. Для уроженца Греции в любом путнике может таиться бог. И грек прав; это вы, насмешники, ошибаетесь. Никогда, ни в одном из своих похождений, которые я совершил, укрывшись плащом человеческого обличья, я не пробовал более вкусного яства, чем эта рыба, только что вытащенная из воды, приготовленная в собственном соку, посоленная морем и благоухающая травами. Мы уплетали за обе щеки, слегка обжигая себе губы и пальцы. Когда мы покончили с угощением, рыбак поблагодарил нас. — За что ты нас благодаришь? — спросил я. — Ведь это мы обязаны тебе благодарностью. — За то, что я мог любоваться двумя молодыми созданиями, красивыми, веселыми и любящими друг друга. И еще за то, что теперь я никогда уже не почувствую себя бедняком, ведь я — неимущий и одинокий — смог дать тем, кто так щедро одарен. Мы с Герой переглянулись, наши руки потянулись друг к другу, пальцы сами собой переплелись — наши почерневшие от обгорелой чешуи пальцы. Что я вам недавно говорил о числе четыре? Была прекраснорукая Гера; был я, Зевс; была любовь. Требовался еще этот рыбак, четвертый элемент, чтобы любовь стала для нас реальностью и чтобы пришли в движение силы жизни. Вы, счастливые пары, путешествующие по Греции, никогда не забывайте, что мы, боги, не всегда выдумываем себе обличье. Часто, чтобы в нужный момент был совершен нужный поступок, мы проникаем в вас без вашего ведома. И тогда на каком-нибудь пляже, подобном сотням других, или же в разбросанной белой деревушке, или за столом, накрытом у обочины пыльной дороги самым непритязательным угощением, или просто перед кипарисами, чьи заостренные верхушки вонзаются в небосвод, вы вдруг почувствуете, что вас наполняет невыразимая, неизъяснимая радость, которая одновременно и в вас, и вокруг вас; которая и пламень, и покой. Время становится легким; все для вас наполняется счастьем, и вам хочется, чтобы это состояние длилось вечно. Это блаженство вызвано нашим присутствием. Сами вы не можете заметить окутавшую вас ауру, но внимательные взгляды ее узнают. Так что детская, взрослая или старческая рука, протягивающая вам розу или тяжелую гроздь темно-лилового винограда, обращена к прохожим богам, богам, которыми вы в этот миг являетесь. От вас ожидают вовсе не денег, но взгляда, который коснется крыши, щеки ребенка, свиньи, хрюкающей у своего корыта; ибо присутствие счастья — всегда благословение. Рыбаку, который потчевал нас, я сделал величайший дар, которым смог его наделить. Это не внезапное богатство, не почести, не высокие чины, даже не имя в легенде. Чтобы обессмертить нашу встречу, я сделал его Счастливым рыбаком, который живет в гармонии со стихиями, радуется свету, песку, колыханию вечного моря, радуется тому, что отлично исполнил свой рыбацкий труд. Я одарил его тем добрым здоровьем тела и души, которое позволяет человеку, каким бы ни было его место в царстве земном, чувствовать себя царем; я хотел, чтобы ему до скончания дней доставляло радость быть — не Кем-то или Чем-то, но просто Быть, — а потом угаснуть и телом, и духом одновременно, без чрезмерного страха, как угли костра, затухающего и умирающего на песчаном берегу. Хочу сказать, что Счастливый рыбак, конечно, не движет мир, ваш, человеческий мир; и все же он необходим для движения, поскольку он не двигатель, но равновесие. Он по-прежнему здесь, чтобы открывать любящим их любовь и показывать завоевателям другую сторону истины. И как раз в ту ночь я преподнес в дар Гере звезды, то есть предложил ей разделить со мной мою небесную державу. Как такое произошло? Э! Во-первых, потому что мы полюбили друг друга и сразу же честно друг другу об этом сказали. Это главная и необходимая причина. А еще потому, что друг в друге мы взаимно поддерживали иллюзию, необходимую для важных любовных решений: будто все наши предстоящие дни будут похожими на тот, который мы только что пережили. Остальное не более чем побочные обстоятельства. Не верьте россказням, будто мне не удалось взять Геру силой и она уступила мне лишь в обмен на обещание сделать ее владычицей Вселенной. Те, кто сочинил подобную басню, наверняка хотели добыть оправдание для своих собственных слабостей. В любви случается, что нам отказывают в том, чего мы просим; но нас никогда не обязывают давать то, что мы желаем подарить сами. И я не выбрал бы супругой богиню, которая предложила бы мне столь грубую сделку. Конечно, какое-то время мы исполняли естественный балет, где обе взаимно притягивающиеся силы, прежде чем раствориться друг в друге, восхищаются друг другом, чтобы придать больше достоинства и блеска самому растворению. Расставшись с рыбаком, мы прилегли в сосновой роще, где бил теплый ключ. Гера пожелала в нем искупаться. Не означало ли это, что она хотела очиститься перед любовью и в то же время явить себя целиком моему взору? Между водой и женским началом существует явное сообщничество, как между мужским началом и огнем. Опустившись на колени, Гера поднесла ладони к самому истоку, позволяя текучему хрусталю воды струиться по ее лилейным рукам. Я залюбовался ее дивными формами, сулившими и наслаждение, и крепких детей. И вдруг мне захотелось понаблюдать за ней тайно, чтобы она этого не знала. Я исчез. Сначала Гера искала меня глазами. Потом, дрожа, отошла от источника, и ее обеспокоенный взгляд обратился к небу. То был час, когда свет уже начинал угасать; колесо солнечной колесницы опускалось за горизонт, на небесах только что появилась Афродита, украшенная холодными каменьями, которые я подарил ей предыдущей ночью. Афродита! Вот оно, обстоятельство. Если бы не Гера, я, быть может, опять отправился бы к вздорной богине ради еще одной изнурительной бессонной ночи. Но если бы не Афродита, смог бы я воздать должное надежным достоинствам Геры? Она же, не видя моего возвращения, встревожилась и обратилась к соснам. Сосна — говорящее дерево. При малейшем дуновении ветерка иглы начинают трепетать, перешептываться, словно тысяча языков. Надо лишь уметь слушать сосны. — Где Зевс? — спросила Гера. — Куда он делся? Но сосны стали моими сообщницами. — Мы не знаем, мы не видели, — лепетали они. — Жди его, растрогай его своим терпением. Тогда Гера в задумчивости села на ковер сухой хвои, зная, что ее судьба богини решается в этот час. Но тут перед ней опустилась, встопорщив серые перышки, зябкая весенняя птица: несчастная, дрожащая от холода кукушка. Она неуклюже подскакивала на желтых лапках и издавала свой монотонный призыв. Гера улыбнулась. — Совсем замерзла, бедняжка! Из какого гнезда ты выпала, несчастная птичка? — произнесла она, растрогавшись. Гера взяла кукушку, не проявившую никакого испуга, и прижала ее к своей груди, чтобы согреть. Едва почувствовав себя в таком хорошем месте, я снова принял свой наиболее мужественный божественный вид. Но Гера, сжав ладони, удержала мое желание в плену — там, где оно и находилось. — Так ты полагаешь, братец-насмешник, что я тебя не узнала? — воскликнула она. — Превращение разыграно было неплохо, но слишком уж ты дрожал от холода для этого времени года. И почему, кстати, ты принял обличье самой неверной птицы во всем мироздании? Неужели ты считаешь, что я настолько невежественна и не знаю, кто такая кукушка? Ведь самец кукушки проявляет упорство лишь для того, чтобы завлечь самку; но стоит им спариться, как он ее бросает, не оставляя ей другого выхода, кроме как подбросить в чужие гнезда маленьких сироток, которым уготовано стать такими же бессердечными, как и их отец. — Гера, Гера, речистая моя сестричка, — ответил я, — если я и нацепил на себя этот наряд, то только чтобы показать: ветреная птица сама хочет попасться в ловушку. Гера вновь стала серьезной. — Зевс, Зевс, я знаю, что с того мгновения, как стану твоей, я уже никогда не смогу обойтись без тебя. Никто во Вселенной из принадлежащих к мужскому роду не остается безразличным к таким заявлениям. Ах! Как же Гера была не похожа на Афродиту, утверждавшую, что это я никогда не смогу обойтись без нее! — Я знаю, — продолжала Гера, — что другие богини захотят тебя обольстить и им это удастся. С этим я смиряюсь, какие бы страдания мне это ни принесло. Ты владыка дня и света, так что твоего блеска будут домогаться со всех сторон. Но прошу тебя, уделяй другим лишь дневные часы и оставь мне ночи. — Если ты щедро заполнишь мои ночи, прекрасная Гера, зачем мне искать днем других наслаждений или другой любви? Да, все это говорят, говорят... до. Так и должно быть. — Но знай также, — сказал я, — что для тебя у меня не осталось ни одной части мира, я все раздал. Мои братья получили море, металлы и мертвых. У Памяти воспоминания, у Афины разум. Искусства отданы Музам, а драгоценные камни я оставил в руках Афродиты... — Я не прошу у тебя ничего, — возразила Гера, — только останься со мной навсегда. Ишь! Мне всерьез надо было решить, чего я хочу. «Обзаведись подругой», — советовал мудрый Океан. Настал момент выбора между обязательством и вечным поиском, между цепью и пустыней. И я радостно надел на себя цепь, повторив: — Навсегда. Такие обязательства, сыны мои, надо брать на себя только в радости, в уверенности и в радости. Слишком уж рано приходит сожаление! И если оно коснулось вас в тот самый миг, когда вы связали себя, то лучше предпочтите пустыню. Она предлагает гораздо больше возможностей, чем думают; там сходятся тропы и встречаются странники, идущие к какому-нибудь труду или единственному завоеванию. Порой можно даже пройти один из отрезков вдвоем, как два одиночества-близнеца. Но это не то состояние, что годится царям, да и никому другому, кто должен управлять каким-либо сообществом. Остерегайтесь одиноких правителей; именно из них выходят тираны. Итак, Гере предстояло стать моей супругой. У нее не было ничего, кроме себя самой, стало быть, ей предстояло получить все. Царствуя над сном бога Дня, она становилась владычицей Ночи на вечные времена. Никогда прежде первые объятия божественной четы не были случаем для особого празднества. Еще затемно я призвал Ириду; стремительная вестница умчалась с моим посланием, и с наступлением дня ее пути в небе оплели землю, подобно радужной сетке. Ирида сказала богам: «Зевс приглашает вас на свою свадьбу. Было собрание власти, было собрание голода; сегодня будет собрание счастья». С помощью легких ветров я разогнал облака над Олимпом, чтобы люди внизу могли смотреть на нас, и повелел, чтобы рядом с моим престолом был воздвигнут еще один. Божества длинными вереницами прибывали со всех сторон света. Сбегались, танцуя и подпрыгивая, сатиры, дриады и наяды, покинувшие свои леса, реки и озера. Чинно выступая, шли Океан и прекрасная Тефида, спокойные, улыбающиеся; каждый миг к ним присоединялось их бесчисленное потомство. Также выйдя из моря, приближались Нерей и прелестная Дорида, и за ними — семьдесят шесть Нереид; а семьдесят седьмая, Амфитрита, шла об руку с Посейдоном, у которого была собственная многочисленная свита морских гениев. Даже мой брат Аид согласился подняться из царства Преисподней, и Персефона, которая как раз начала свой земной год, служила поводырем слепому супругу. Наша мать Рея тоже, конечно, явилась; но почему даже по такому случаю она упрямо не захотела расстаться со своим траурным убором? Когда боги заполнили просторный амфитеатр гор и солнечная колесница поднялась в весеннее небо, мы с Герой вышли вперед, и Музы слили воедино свои голоса, образовав сладчайший хор. Облаченная в белое Гера держала в одной руке свадебный розовый гранат, а в другой — скипетр из слоновой кости, увенчанный кукушкой, давая понять, что приручила эту ветреную птицу. Неизменный павлин Геры шел с ней рядом, горделиво распуская хвост. Гера, до этого весьма сдержанная, если не скромная, держалась столь надменно, а ее глаза блистали таким торжеством, что у меня зародились некоторые опасения по поводу будущего. Но в конце концов, от меня самого зависело, останусь ли я господином. Я надел свой золотой венец и зажал в руке пучок молний; на моем плече сидел царственный орел. Кое-кто из насмешников утверждал, что мы выступали, будто посреди птичьего двора. Но я вас заверяю: мы были прекрасны. Времена Года и Грации составляли нам кортеж; нимфы устилали нам путь свежими цветами; Геспериды, явившиеся из своего далекого сада, преподнесли новобрачной полную корзину золотых яблок. Как видите, мои дочери не проявляли к Гере никакой враждебности и, ничуть не раздражаясь из-за нового статуса своей тетки, делили с ней ее радости. Это было доказательством ума Геры, которая смогла снискать расположение моих детей, рожденных от прежних любовниц. Хорошая супруга так и поступает, принимая своего избранника целиком, вместе с его прошлым. Собравшиеся боги на миг выразили удивление, поняв, что у них появилась царица — ведь речь шла именно об этом. Гера, еще вчера не располагавшая никакой особой властью, вдруг оказалась на первом месте. Она была так прекрасна, так величава, так естественно царственна! Ее счастье было столь лучезарным, что в восторге, сменившем удивление, все боги как один вскочили и приветствовали новобрачную ликующими криками. Ну что ж! Я сделал удачный выбор. Держа копье и Эгиду, я велел Афине встать на свое обычное место по другую сторону моего престола, чтобы показать: я намерен сохранить разум. Тут ко мне приблизилась Фемида и спросила: — Правда ли, что ты обещал Гере всегда быть ее супругом? — Да, — ответил я. И добавил: — Закон препятствует этому? — В этом деле закон — твое обязательство. Потом Фемида обратилась к Гере: — Обещала ли ты Зевсу всегда быть ему супругой? — Да, — кивнула головой Гера. — Тогда, — заключила Фемида, — боги свидетели, вы соединены браком. Будучи моей второй любовью, она не проявила ни одобрения, ни хулы, ни сожаления. Фемида лишь бесстрастно удостоверяла. Но Метида, Деметра и Мнемосина владели собой не так хорошо. «Я была слишком осторожна», — упрекала себя первая. «Я слишком проста и непосредственна», — думала вторая. «Я слишком стара для него», — говорила себе моя кроткая тетушка Память. Многие взгляды, которыми обменивались и другие богини, выдавали сожаление, зависть или досаду. Это взаимное обязательство, будучи публичным, приобретало законную силу, и отныне любая богиня, которая попыталась бы добиться моей любви, похитила бы что-то у Геры и, даже преуспев, оказалась бы, пусть и неявно, в низшем положении, как и всякий похититель по отношению к обладателю. В том и состоял триумф Геры. Пускай те из вас, сыны мои, кому институт брака не всегда благоприятствовал, соблаговолят простить меня: это мы его изобрели. Афродита, с ног до головы осыпанная звездами, улыбалась всем по кругу, желая доказать, что никто не может отнять у нее превосходство красоты, но все догадывались, что она уязвлена в самое сердце. Откуда донеслось это рыдание, из каких далеких долин памяти достигло на миг моего слуха? Я наклонился. Ах, это бедняжка Эвринома с ее рыбьими плавниками смотрела на Олимп и видела, как осуществлялись ее напрасные мечты — но не с ней. А этот легкий силуэт, что обрисовался на фоне гор и проскользнул меж рядами богов, держа в руках кривой рог, из которого сыпались тысячи плодов? Амалфея, дорогая малышка, вечная девушка-подросток, ты тоже была здесь. На земле потомки царя Мелиссея и царя Келея и многие другие государи, взявшие с них пример, принесли в нашу честь обильные и пышные жертвы. Скольких тучных тельцов с рогами, увитыми листвой, скольких густорунных овнов заклали на очищенных камнях алтарей; сколько вертелов закрутилось, и благоухание, облегченное тимьяном, лавром и розмарином, порадовало наши ноздри и наполнило предвкушением! А золотистые цыплята и нежные голуби, а горячие лепешки из тонко смолотой пшеницы, а сыры с острым запахом — и хранившиеся всю зиму, и свежеприготовленные, еще совсем молочные, которые смешивают с медом! Ах! Дети мои, какое изобилие и какая вкуснятина! В этом смешении запахов я без труда узнал аромат рыбы, которую нам посвятил Счастливый рыбак, приготовив ее с укропом на костре, один на кромке своего взморья; его подношение среди множества прочих доставило мне ничуть не меньшее удовольствие. Но шум пиров, устроенных внизу, стал почти заглушать звуки нашего, поскольку пьянящий мед, достигая нас, лился рекой в первые глиняные кубки и его летучие силы кружили головы и людям, и богам. Я смотрел на свою прекрасную Геру и думал о детях, которые у нас будут. Смотрел со своего престола на большое олимпийское застолье и на неисчислимые людские празднества, до бесконечности отражавшие пир богов. Я видел сатиров, улыбающихся нимфам вод; видел смертных девушек, ищущих взгляды своих будущих спутников и мечтающих о свадьбе, подобной нашей. Сколько поцелуев этим вечером будет укрыто кустами и сколько ручьев услышат обмен клятвами! Я был счастлив, ведь мое счастье, смертные, питается вашими мечтами. — Гера, — сказал я, склонившись к супруге, — у нас будут сыновья. Я бы хотел, чтобы наш первенец был крепким, изобретательным и работящим и чтобы он помогал мне в огненных делах, выковывая людям многочисленные дары, которые я замыслил сделать. Это во мне прояснялся образ Гефеста, божественного труженика, бога работы. Но Гера тоже мечтала, и тоже о сыне — красивом, властном завоевателе, чьи победы переполнят ее гордостью. Может, она слишком погорячилась со своей мечтой, которой предстояло воплотиться в Аресе, боге сражений? — Еще я хочу, — продолжал я, — чтобы мы породили, в память об этом дне, дочку, которая станет распорядительницей будущих празднеств и будет разливать божественное питье тем, кто расположен к любви. Я желаю, чтобы она оставалась вечной девушкой и навсегда запечатлела тебя такой, какая ты сейчас. Мы назовем ее Гебой. — Ты думаешь о богах и о мужчинах, — отозвалась Гера, — а я хочу подумать о богинях и женщинах. Я уже давно слышу, как они стонут от родовых мук. Наш союз станет для них вечным благодеянием, если мы произведем на свет богиню, покровительницу рожениц, которая облегчит боль и поможет счастливому разрешению от бремени. Илифия — вот как мы ее назовем. Благодаря этой богине и смертным, и бессмертным продолжение рода будет обеспечено более надежно... Рождение, Праздник, Труд и Война; не в этих ли четырех словах заключался весь удел моего ближайшего потомства — ваш удел, дети мои, вечно кружащийся вокруг этих четырех столпов? Я представлял себе бесконечную вереницу ваших поколений. Да, я был счастлив, как может быть счастлив царь. Спускался вечер. Я поискал глазами тройной взгляд Гекаты и увидел, что она одобряет мой выбор. На вашей земле продолжались возлияния, песни и пляски. И боги на Олимпе тоже пели. Мы с Герой, снова в сопровождении кортежа Граций, Времен Года и Муз, удалились к широкому золотому ложу, которое было нам приготовлено. И ночь, укрывая нас, развернулась, подобно павлиньему хвосту, сверкая мириадами звезд, владычицей которых отныне стала Гера. Расстанемся же, смертные дети мои, на этих счастливых воспоминаниях. Я заметил, что говорю долго, дольше, чем вы привыкли слушать. Солнечная колесница углубилась в море; настал час, когда надо идти к Гере. Я делаю это на протяжении стольких тысячелетий! Увы, не все ночи свадебные. Тому из потомков моего рода, кто узнал мой голос, я предоставляю возможность перевести мои слова на ваш язык. Если его рассказ покажется вам неуклюжим, тяжеловесным, порой непонятным или противоречивым, не браните его за это и не вините меня. Ущербный человеческий язык не обладает всеми модуляциями языка богов. Только в самих себе, размышляя или грезя над священными словами, вы, может быть, иногда сумеете уловить аккорд музыки сфер. В какой-нибудь другой день, в Дельфийской долине с ее пламенеющими скалами или под чуткими соснами Олимпа, среди обломков ваших прекраснейших творений или же на пляже золотого Навплийского залива, я, Зевс, вернувшийся царь богов, бог людей, снова сяду и продолжу, в том же времени, что и ваше, свою историю. |
||
|