"Петер Хандке. Учение горы Сен-Виктуар (Тетралогия-2)" - читать интересную книгу автора

объектом зло, в крайнем случае - более или менее странное отчаяние,
вызванное им. Вот только отчего я больше не могу ничего подобного ни
слышать, ни видеть, ни читать? Отчего, стоит мне самому написать
одно-единственное, направленное против меня или других, обвиняющее,
обличающее, разоблачающее, предложение - если только к тому не примешивается
праведный гнев! - отчего у меня буквально темнеет в глазах? И ведь при этом
я никогда и ни за что не стану писать о счастье быть рожденным или об
утешении, уготованном в лучшем мире: неизбежность умирания останется для
меня ключевым, руководящим мотивом, который, однако, надо надеяться, никогда
уже не будет главенствующим.
Сезанн ведь поначалу тоже писал картины, исполненные ужаса, наподобие
"Искушения Святого Антония". Но с течением времени его единственной
проблемой стало воплощение ("rГ(C)alisation") чистого, безвинного земного
мира: яблока, утеса, человеческого лица. Реальное обрело свою
тождественность в достижении формы - формы, которая не сетует на
прехоящесть, заложенную в переменчивости событий истории, а сообщает мирное
бытие. - Это и составляет смысл искусства. Вот только ощущение жизни,
воплощенное в чувстве, сразу превращается при всякой передаче в проблему.

Что завязалось во мне, когда мы, женщина и я, - это было еще в эпоху
магических картин - ехали среди совсем других южнофранцузских пейзажей? К
той же поездке теперь относится и прогулка, которую я совершил накануне
вечером по неведомым мне холмам, среди которых находился и дом той женщины.
Был один из последних дней года, и мистраль, этот обычно холодный ветер,
приходящий с гор, отчего-то вдруг потеплел; он дул довольно сильно, но
ровно, без обычных резких порывов, которые воспринимаются как зрительная
помеха. Дорога скоро кончилась, но оставалось ощущение близости дома, в
котором находилась женщина. Именно она показала мне впервые картины Эдварда
Хоппера и оказалась в состоянии любить неброские, незаметные вещи, к тому же
она знала, "кто - я". Я сел на землю на прогалине, поросшей травой, которая
теперь вся поникла и дрожала. Кроны деревьев склонились и замерли в
неподвижности. Воздух был ясен, а на западном горизонте, пока еще светлом,
безостановочно катились косматые облака: они появлялись, взлетали кверху и
снова исчезали в небесах, - до тех пор, пока не настал момент выхода луны,
которая теперь, "осмысляя увиденное" (как сказал однажды Сезанн, описывая
свой метод работы), явилась по аналогии с другой луной, которую я увидел
похожим тихим вечером, когда она возникла сияющей желтой аркой над крышей
сарая. Я сидел среди шуршания ветра, как некогда сидел ребенком под моей,
шуршащей сосной (и как потом я умел стоять среди шума города и слышать
только бурливое течение реки).
На другой день мы отправились в путь на машине, и это стало началом
нашего совместного путешествия к морю. Мистраль улегся, был мягкий,
просторный зимний день. Среди каменистого ландшафта мелькали кое-где редкие
средиземноморские пинии. У них есть свое особое имя: Pins parasol [2], - я
узнал его от той женщины, и оно, рифмуясь с 1974 годом, превратилось в
рефрен, который много раз потом повторялся. Оставляя их чуть в стороне,
дорога сделала небольшой поворот. И тут (не "вдруг"), вместе с дорогой и
деревьями, открылся мир. "Тут" - стало и в другом месте. Мир был твердым,
прочным царством земли. Время стоит извечно и каждодневно. Открытость может
становиться мной. Я могу пожелать, чтобы закрытость исчезла. Я должен