"Ангелам господства" - читать интересную книгу автора (Пахомова Светлана)Глава 10Закоулки кирпичных выступов на Казанском вокзале так контрастировали с турникетами, вертушками и пандусами, что ошалелый люд рвался к перрону штурмуя всю эту дурь цивилизации как полосу препятствий стометровки. Нищие, попрошайки и продавцы посудомоечного хлама сменяли выступления в вагонах на скорости агитбригад. На раз, на два менялись сцены. Лотошница с мороженым в обрезанных перчатках, клич «Сами мы не местные, прошу подать» толпою с малыми дитями на руках, — потом расклад газетных предложений с порнокопытным веером на глянцевой груди, зубные щётки со вставной резиной для чистки языка, волшебный стекломой и старые журналы автолюбителям по пять копеек за погонный километр. Поспать бы. Я в пригородных электричках привыкла спать. Спать было невозможно только в детстве, когда в вагонах появлялся звук трофейного аккордеона и клацали медали. Стук колёс и самодельной на колёсиках тележки. Вагон стихал. Шёл ветеран. Не шел, но двигался. Звенела мелкая монета, и первый, кто нарушал молчание после аккордной ноты, был тоже ветеран — отважно звал принять. Дорожная милиция не трогала, смотрела — и трусовато шмыгала в народ. В народе том потом шептали, что фестивали счистили калек. Неузнаваемой казалась обочина перрона. Стежка, петлявшая вдоль сосняка за огороды, застроена особняками в стиле новых русских. Сверкает в окна электрическая сеть, мелькают поезда по дребезжащим стёклам, а кич из теремов стоит. Не Китеж. Миражи престижа, как мне теперь отбочинку сыскать, чтоб верно повернуть налево? Владельцы иномарок у ворот презрительно кривились в мой запрос на древний адрес. Потом надменно позирали на пыльную туфлю, где убеждались: не «Версаче» — и оборачивали сытый зад. Нищая девка, сирота, очень тихая, почти дурочка. Откуда это холлотропное дыханье? Ах, да, из Бунина. Вздох по цитате, или мой привет потерянному прошлому из детства. Петляю в сосенках, знакомых с детских лет, и не могу прозреть такого парадокса. Как оказались эти скальные хоромы на дачных сотках, где рождался, рос и вызревал только песок? Ура, такси. Такси — это таксист. Бывает же такое. На поселенья новых русских случается налёт гостей. Богатых, пъяненьких, без права за рулём. С такого оборота местных ВВП можно и справочную информацию срубить, а это в нашем веке всё. Цивилизация. А в положеньи нищей сиротины почти что жизнь. Таксист прилипшими ко лбу вихрами сосновый бриз словил — и стежкин поворот мне указал. Сам он не местный, а вот знает направленье ветра, куда ведёт американский рубль. Не молодо, не зелено, не солоно хлебавши, стерев каблук и надсадивши бок, причаливаю к нужному забору и озираюсь. Да не может быть… Я думала, такого мира больше в мире нет. Мне грезилось, что он навеки канул. А вот оно, ещё стоит реально. Восточно-европейская овчарка ноздрёю фыркнула, и шевельнулась молчаливо стая вдоль крашеных оград. Я, по привычке, инстинктивно двинулась. Они устроили сопровожденье попеременным шорохом хвостов вдоль зеброчек щелястых частоколов. Сопроводили до угла на невербальных знаках рефлексии — и передали людям. Двое мужчин отпрянули от зеркальца стоящей поперёк тропинки «Волги», лоснившейся, как из ворот Кремля. На опытный зрачок замерили мой взгляд и в знак приветствия кивнули. Своей признали. Тренировка. Здесь нет границ, шлагбаумов и линий. Здесь сталинский мотив существованья, он демаркация, граница и престиж. Ментальность построения. Чеканность тренажа. Порода образа гигант морали. И простота. Без позолоты. Ну, если только к кобальту каёмка. Тарелки, Ломоносовский фарфор. Как только это хрупкое не перебилось с детства? Ведь шла война. А здесь всё было тихо. И все тарелки целы. Иссиня-васильковый отсвет и позолоченный узор на белоснежном глянце с отраженьем. Ой, лучше не заглядывать, а есть сосиску с зелёненьким горошком «глобус» из довоенного пайка. Вкус пряных сочетаний на фоне макарон. Жизнь — ткань, материя империй, изваянных то в мраморе, то в кобальте, то в бронзе. Болгарская горошина по Ломоносовским фарфорам покатилась, словно планида Джордано Бруно на плоском панцире, на постаменте времени недвижных черепах. Здесь в трех китах, слонах и черепахах утопия империи попридержалась, и дорог оставался, не сгорал в кострах всемирных инквизиций рецепт приготовления горошка, усекновенья мрамора, литья. Быть бедной родственницей — несообразная нелепица, ведущая в потенциал скандала. Им легче запалить костёр, чем доказать тебе, как несуразно иметь при родовом стволе такую ветвь, которая годится лишь на дрова для костровища. Земля стоит на трёх китах! Они же — белые слоны и дивные касатки. Разделать черепаху под орех имеет право только бог и его лидер. Священником себя может назвать любой, кто может подавать совет соседу. Лидер. Такой святой способен сесть (в тюрьму, на голову, на черепаху) ещё до истеченья срока дня судного, хотя покуда ссуживают банки. С высоты ветки, дальней от ствола, — талантливой, прививочной, бастардной — видны и ощутимы истины вращения планет — она растёт пониже над горошком, но невменяема теория из тез и антитез — мир равновесен, неподвижен, вечен. Считать слонов, вызубривать китов, исчислить панцирь черепахи, воспитывают, учат, наущают их так же тщательно, как стволовые, но вечно ж тот сучёк, всегда цветуще ароматный, найдет себе горошину на взлёт ядрёным выстрелом кромешных звездопадов. И содрогнутся три кита, и колыхнётся черепаха. Карарский мрамор под откос крутого панциря осыплют постаменты империи, и эволюция настанет. Мюнхгаузеновское ядро. Огонь полёта. Крики из костра: «…она вращается!» Вода теорий. И, ради эволюции — под тюфяки промокшей девочке горошину, для распознанья сути. Для возрождения. Перечная мята. Огромный ворс китайского ковра примял уроненную снедь с тарелки. Интеллигентно не заметив, брат пригласил: — Пойдём смотреть мундиры. От поступи по ворсу шелк и шерсть меняли сути на букетах. Проследовав ковром пути эпохи Мао, спускаемся в подвал. Страсть к бункерам. Без погреба нет рода. Музей семьи — всегда хранилище в подвалах и, изредка, на чердаках. В аркадах выступов замшелые бутылки — квасное сусло марочных витрин. Коньяк времён Наполеона и вермуты молдавских кодр легендой в триллер Дракулы. — Ты пахнешь правильно, «Шанелью». — Это теперь такой «Диор». Шинель с будёновкой. Такое стоит состоянье на Арбате. Даже в подделках. Этот протёртый жгут на обшлагах. Дед был телеграфистом Буденного. Во второй конной. Какой простой и симметричный крой. До гениальности. Читайте сказки — там политологи-портные. Шлем-капюшон и витязьная стать. Юдашкин-Ламанова. Кто это выдумал для конной армии Гражданской? И кумачовая звезда под цвет ломпасов «голихве». Вот это точно взяли у французов. В таких портках лишь только революции и делать. Ой, кажется, я черепаха. Такое вдруг родство от прикасанья к кобуре нагана. — Пуля дура, штык молодец. — Это был когда-то мой госпиталь. — Брат смешивал в коктейль початый вермут. После обеда позволялось пить, а вентиляция работала отменно. Курили «мальборо малиновый». Моль выползала из мундиров посмотреть, и вытяжка исправно хлопотала. Навык закладки бункеров. Заимствованное в походах ремесло. Вполне мирское, ведь землю создал бог, а всё остальное — строители. Зодчее ремесло военных, когда повсюду: миру-мир. — Мы проводили первые операции такого уровня. После публикаций гласности их стали называть «елизаровские техники». Брат явно пожалел коньяк для угощенья калибра моего присутствия. Я вермут не любила. Хотя «Чинзано» мужских сортов, не пошленькая «Бьянка», мне глянулось со льдом, но без лимона. — Эта технология сращивания конечностей возможна только у пациентов определённых категорий и возрастных групп. На плечиках в уступе несгораемого шкафа развёртывались галуны блестящих эполет и орден: за веру, царя, и отечество. — Ты не давал мне его в детстве подержать в руках, и я не знала этой фразы. Я долго верила, что там написано: за веру в царя и отечество. — Ты просто не умела читать. — Да нет, вы просто от меня скрывали истины. — А ты была смешной: противной, голенастою, зубатой. — Ты мне привёз в подарок форму, помнишь? — Школьное платье. Да, помню, из курсантских отпускных. — Где ты его купил, наверно, в ГУМе? В «Детском мире»? — Нет, в Ленинграде, на Лиговском. В Москве шили стандартно, а вот в Петрополе стремились к красоте. Школа портновского искусства. — А я старалась не расти. — Как это, почему? — Брат попытался снять зацепившиеся аксельбанты с крючка на вешалке. — Чтоб из него не вырасти. Такого не было ни у кого. Плиссе на юбочке как у балетных, Орианды. — Что ты там говорила про Арбат? — Крючок от аксельбанта отцепился. — Там все мундиры из могил. Они распороты все на спине — поэтому в газетах и кричат об актах вандализма. — Какое белое сукно, похоже на тафту из волокна дубовых шелкопрядов. У бабушки был на него похожий макинтош, прислуга называла «пыльник». — Ты с бабушкиным пыльником полегче. — Мои воспоминанья о прислуге бабушки побезобидней орденских мундиров твоего дедушки. А всё, что наши жизни примиряет, — это онучи, лапти и плиссе на голенастом проходимстве. В углу белела лысина из мрамора. — Да вот ещё — она. Благая черепушка, ведь не все в роду военные пилоты, случались скульпторы и балерины, но только ведь они давали всласть репертуар заказом партии. Ну, так же, как твои, по линии царя, до революции, по вечерам: «извозчик, к «Яру!», а после выстрелов «Авроры» за резец Праксителя — и Ленина ваять в каррарском мраморе Эллады. Брат сделал знак моей тираде замолчать, и сразу же одним движеньем кисти сорвал чехол для танковой брони. Иссиня-чёрная мерцающая «Ауди». Явно заморской сборки ручного образца. Так, значит, братец в экономику вписался. Среди военных — врач, среди врачей—спецназ, в правительстве — инфант крупнопородный, а дома — филантроп. Капитаклизмы. — На протяженье века хранить всё это барахло в подвальном склепе, по временам — с огромным риском, не знать кому, куда, зачем всё это нужно… К чему? — Верхний эшелон как двигался, так и движется. Мы тебя замуж удачно ведь упаковали. Солидный отпрыск неплохой семьи. Военная династия с войны двенадцатого года… Куда бежала? — Так это же издержки воспитания. Идеология свободы равенства и братства. Эмансипация. — Вторичный лепет маргиналов. Но ты красиво произносишь, так говорят с трибуны. Для толпы. В своём замужестве ты бы имела возможность вести образ жизни светской женщины. Но тебя всё время тянет желание мучаться. А это признак суицидальной наклонности — знак дурной крови. — Да, мои учителя подолгу выхолащивали из меня на сцене военную генетику. А цесарских кровей, прости, мы не имели. Так случилось. Зато румянец во всю щёку. И вечный взлёт, а не регресс. — Поползновения. А ты неплохо одеваешься. — Живу в провинции как в Голливуде: там дёшевы портные и широк экран. — Французский образ жизни. Одеться у портного — лучший тон. — Нет, подогнать фигуру под то, что удалось надеть. — И всё-таки ты встроилась бы в шарм. — Столичного бомонда? — Эшелона. В гостиную пошли через мансардный переход. Кузену захотелось показать коллекцию из палашей и шашек. Мерцанью позолот на рукоятках и кубачинских изразцов отведены ковры настенные под стрехой. Там больше солнца на широтах окраинной Москвы. Острились лезвия о парашютный шёлк и распадались ткани на полоски. — Когда-то этот шелк был шиком модниц. — Брат с наслаждением бисировал раскрой. У бывших модниц вальс-бостона позавивало б нервы в перманент. — Помню. В детстве такой клочок достался мне на полукруг балетной пачки. Недостающее бабуля добрала крахмальной марлей. Это был мой младенческий балет. В подъезде по соседству жил ветеран с трофейным стареньким аккордеоном, и каждый Новый год на крашеном полу я «Лебединое порхала». Порхало и кружало, как видишь, в меня закралось в млечном детстве через аплодисменты выжившей родни. После войны ценились дети. — Ну, родилась ты двадцать лет спустя после войны. Вот я родился сразу. — В Москве война закончилась с салютом, в провинции не прекращалась никогда. — Такая агрессивность. Я тебя понял, спичка. За эту партизанщину мы вас и не любили. — Стеснялись, доктор. Чьи это пуанты? Большая толстая корова. Я в самом деле слон в посудной лавке. Случаются такие вот слоны, способные дробить в осколки панцирь черепахам. Почти что сутки провела вблизи китовой рыбы. С кем поведёшься… И тут экскурсия кровей преподнесла мораль уроком: закалка светского врача не подвела остовы монархизма. Кузен и бровью не повёл. Политика превыше джентльменства. Он был женат на балерине, но скоро овдовел. Кроссовки, бутсы и пуанты не оставляют в памяти монаршей след. Жениться по любви не может ни один, ни один, король! Во мне воспрянула надменная потомка. Зато полковник был невозмутим и делал вид, что не задело. Особое искусство знать — на что не следует потратить силы. Санаторный курорт мундирной моли, капроны парашютных кринолин, вуали прошлого, пеленки детства. «Мартини» был «Чинзано». Кузен галантно угодил. Моя задиристость, наверное, вписалась в пределы рамочных приличий, как излияния кручин сиротских слёз на грани одичалости в лишеньях. Из оружейной галереи вступили в «зимний сад» — чуть утеплённую, до парника, оранжерею под стрехой водосточных желобов из жести оцинкованных пластинок. Вуалью падали вдоль стен капроны куполов когда-то приземлённых парашютов и завивались по углам в жгуты наклонных свай, в переплетенья арок, ложились складками за кадки и горшки лимонных зарослей и кустиков агавы. — Тьфу, висельники! Брат задел плечом старательно подвешенную плеть чудесным образом плодоносящей огуречной ветки. — Что за манера у отца вечно растить, солить и квасить помидоры! — Огурцы. Это зелёное с мохнатым цветиком куриной слепоты — зовется огурцом, полковник. Мой дядя — ваш отец. Он исповедует привычки маргиналов. Пардон, — сермяжной правды. Ведь монархи любят водиться с разным сбродом. Это у них в крови. Вот из подобного возникла, доктор, ваша ветка. Указано на свой шесток. На этот раз кузен не потерпел намеков на низкопородное присутствие в альянсах и дал симметрию в ответ: — Что там случилось в схватке за дипломы? Блестящая осведомлённость и память через бездну лет. Ах, надо же, заботливо следили. Ему докладывали. Он тринадцать лет молчал. Симметрии не вышло. Пол женщины — её же потолок. Повсюду. У нас удары в пах — не панацея от власти и тщеславия. — Дипломы в схватках? — Я дурачусь. О, этот парашютный кринолин, изнанка обнаженья щиколотки детства! Когда ты ясным куполом парил по васильковым небесам эстетства, и памперс твой других погод не знал, навеки были спущены вуали, и смерть натянутые стропы не впущали, сей невод космос бороздил! — Я ставила Марк Твена «Принц и нищий» по собственной инсценировке. Что было нарушением закона. Я верю вам: такая наглость. Не сокрушайтесь за меня спустя так много лет. Я во спасенье лгать училась. Да, сирота мирская, признаю. Пришлось соврать комиссии из министерства, что это был не Марк, не Твен, не Принц, не Нищий, а Михалков. Его трактовка методом соцреализма была идейно верной и статистически непогрешимой. А я — безвестнее, чем переводчик с Марка. Только мой нищий под финал не уходил заделать революцию в народ, а умощался рядышком на троне и корректировал правленье отчих высших сфер. — Ну, а тогда кто победил в финал-апофеозе? — Тот, кто всё это и придумал — Полишинель в будёновке — английские спецслужбы. Брат глянул вглубь меня зрачком хирурга. Мне был известен этот взгляд — комиссия из членов министерства смотрела также из-за георгинов суконного стола в момент защиты. Слепая моль мундирного сукна передавала чувство этих взглядов — «она такая наглая с уклоном сдвига под куполом шерсти или с ковровой выбивалкой кстати?» Спустились к «деду» — в зал большой гостиной. — Ну, посмотрели ордена? Мой дядя был всё тех же лучших правил, какие напоказ. — Мне восемьдесят с лишним лет, а вы не ездите, не пишете. Вы думаете, можно появиться и здесь всегда меня застать? Заметным было, как суровый командир стеснялся шерстяного пледа. Вращались новости в потоковом режиме на полную катушку. Звук не придавил — сигнал аудиенции недолгой. — Ну, покажись, какая ты теперь… Цветёшь. А то, бывало, всё не слезала с рук отца. — Карлики любят плечи великанов. — Умеешь отвечать? Будь осторожней. Мне этот творческий твой институт всегда не нравился. Хочу сказать по существу. Твой муж был офицер большой династии, но в сущности — казёнщик. Наглый Обломов. А ты осталась без образованья. Я не считаю этот балаганный институт достаточным для заработка основаньем. Теперь смотри, куда и как тебе цепляться. Поставить в угол упреждение возможных просьб и жалобы пресечь виной невинным — искусство командиров штаба. Несносность бедных родственников доконала за девяносто лет кормильца лучших правил. Здесь позволялось глотать обиды, не перебивая. — Напутствую тебя, раз ты пришла. Ты — поколения полёта Гагарина. Вы — дети новой эры. Предназначения скоростей. По жизни нужно не бежать, а так плестись в её хвосте, чтоб крепко ухватиться. Гагарин сам. Где он теперь, Гагарин? Куртку в тайге нашли — упала с высоты восьми тысяч километров. — Папа, я сохранил билет на площадь парада в честь прилёта. — Брат предъявил альбом коллекционных приглашений на сейшены шестидесятых лет. — Вот, для тебя и для меня два полных, именные. — Да, правильно ты вспомнил, площадь в тот день перекрывали. На площадь, как в Большой театр, впускали по билетам. Слава. Популярность была неслыханной. К такому резонансу не были готовы власти. Их оглушал народ. Мальчик из-под смоленской деревушки. Господство. — Я родилась пять лет спустя после полёта. Но площадь перекрытую я знаю. Брат засмеялся с хитроумной фразой: — Ну кто её не знает, хотя бы по картинкам букваря… — Она права. — «Дед» сделался суровым. Брат смолк и растерялся перемене в насупленной брови отца. — Мне странно, что ты это помнишь. Послехрущевские года. Нужно было поднять рождаемость. — Счастливый образ детства. Брат явно выпадал из заговора наших разговоров и молча ждал момента поясненья. Я сжалилась: — Меня засняли для финала программы «Время» в шестьдесят восьмом. На Красной площади. Я в валенках бежала по брусчатке в каракулевой шубке, схваченной ремнём. — А я где был? — Учился в академии. — Я в сроки временных расчетов как в небо пальцем ткнув, попала. «Дед» тему уточнил: — За балеринами ты волочился. Пришлось смягчить пассаж: — В лучших традициях семейства. Но площадь к съёмке перекрыли. Мы не попали с папой в Мавзолей. С тех пор я никогда там не бывала — перекрывают прям передо мной. — Такое надо было сохранить! — Брат изводился страстью филантропа. — Каракулевую к папахам шубку в мундирный шкафчик положить? Да в этой шубе после меня одиннадцать детей барахталось на зимних горках в Берендеях. Мы трудно жили. Плиссе на платье и промокшая нога — нас в школу на штабных машинах не возили. Я эту формочку носила до шестого класса. А знаешь, в чём секрет? Подшили загибом в поясе, чтоб складочки не распускались, и каждый год из строчки выпускали сантиметр. И я старалась не расти, чтобы не вымахать из плиссировки. Мы постигали скудно дефицит. Такой умеренности воспитанья японская традиция буддизма не ведала. Популярность площадная. Меня дразнили в школе за неё. Серость среды так мстительна за славу, как зло себе подобных сверстников. Ты кичился под крылышком. А мне мой балаганный институт — путевка в жизнь, защита и советчик. Я завелась, хоть не желала испортить правило семьи о том, что девочка должна быть скромной. По новостям экранным мелькали толстые подбрюдки в пиджаках малинового цвета. Цепями бряцали. Однако ж я в командировке. А это честь. Пора её и знать. Останкино. Как много в этом звуке… — Послушай, Парушенко, ты снимал в Чечне, скажи мне, эти парни по контрактам… — Не надо, Яна. У меня с тобой две съёмки в сжатый срок. Ты должна знать, что я работаю на «орте». На «орте», понимаешь?! Это первый! Первый канал страны. Черт, дождь пошёл. У нас всё очень строго, ты просто ради любопытства, а мне — хотынь, если чего. Три года съёмок о пожизненном молчанье. Я не хочу в Новохренецк обратно, я конкурс выиграл, и я на первом… Чёрт, дождь. У тебя шапочка найдётся? — Какая шапочка? — Для душа. — Вот, держи. Он ничего не ел, он пил из горлышка, но только водку, при этом не хмелел — держал навесом кадр на полной неподвижности ладони, словно штативом, подпирал плечом пудовый лом с оптическим прицелом и превращался сам в штатив на скользкой крыше. Панорама с высотной точки «Космоса» под шпилем ложилась в кадр сквозь смог. Первый рассветный луч, если бы мог пробиться через тучи в кружала объектива, предполагалось, брал наезд двадцатикратной панорамы, где девятнадцать крат — японцы — уменьем технику создать, а сущий крат — перестановка шага народного умельца Парушенко. Вниманье, съёмка. Подкуём блоху. — Слышь, ты, стажёр! Беги сюда, когда зовут. По скользкой крыше, вдоль шнуров промокших кабелей в оплётке, осатанённый съёмочной опалой просунулся стажёр под шпиль. — Ты это вот видал? — И Парушенко, зверея, что-то ткнул ему под нос. — Нет, не заметил. — Не заметил?! Да ты работаешь на «орте», на «орте», понял! Извинись. Парнишка шмыгнул носом и шагнул по кромке шпиля. Подошва стёртая на лопнувшей кроссовке разошлась, и супинатор съехал. Заржавленной скобой держась не за стенной узор, а за промокший смог столицы, я подтянула ногу в сапоге на длинной шпильке к козырьку пилона, и парень ухватился за карниз, потом за водосток — и выпрямился под отвесным шпилем. — Иванна Палловна, простите. Нас не предупредили. Мы не знали. Под лопнувшую пятку водостоком текла вода и толстый шерстяной носок домашней вязки из собачей шерсти упрямо вздыбливал мешок штанин. — Я не пойму, это о чём? Стажер неловко указал кивком на оператора: — Вообще я смутно догадался, но ведь наверняка никто из нас не знал… Ведь вы же — академик? Он вспомнил моё отчество, что, в общем, знак для телевиденья, где всё под именами. По замешательству молчанья текли косые струи пауз. — Ты что, звезда? — Упрямый Парушенко ответа ждал и не снимал. — Наверное. А как вы догадались? — По шапочке. Корреспондентки носят из целлофана, как пакет, а у тебя какая-то из ниток. Наверно, я имела очень глупый вид — чувствительность к мимическим нюансам у операторов превыше живописцев. — Знаешь, на что такое надевают? На камеру. Когда такой вот дождь. И гордый Парушенко на бленду натянул пакет. Вот век проучишься, чему не высказать слюною… — А ты где учишься, стажёр? — Я в МГУ на журналистике. — Откуда? — Из Химок. Знаете? — Да как не знать. Засунув нитяную шапочку салона-спа в карман промокших эксклюзивов, я приняла урок предательства деталью. Такая наблюдательность к предметам сродни искусству клоунов, разведчиков и опер-шпиков. Теперь не удивлюсь, если, понаблюдав мою шпагатную растяжку на длинной шпильке под карнизом крыши, они сочтут во мне воздушную гимнастку. Придется посыпаться звёздной пылью, чтобы такой бригаде угодить. Москва со стоном пробужденья промокших эстакад дохнула парниковым газом под оболочки туч, чем сильно вдохновила Парушенко. — Вот, она испаряет! Всё выделяется. Важно заснять на целлофан эту сиреневую дымку в панораме. Над городами всегда сиреневая дымка. Не серая, коричневая, угольная, голубая, а только лишь сиреневая. Давай же, добивайся, намагнить, стажёр! Шурша промокшими шнурами и недоумевая, когда аккумулятор сдохнет, добились панорамы без толчков, и, медленно, затёкшей щиколоткой оперев в бетон шаги переступающих подмёток, спускались с крыши. Снаряженье волокли. Там, в нижнем ярусе, тычинкой мягонькой у основания гранитных пьедесталов имперского фундамента стою и носом схлюпываю хляби. — Необходимо как-то отсмотреть. — Что ты отсмотришь здесь, звезда? — Исходник ваш. Весь этот целлулоид. Сейчас он рот откроет и обзовёт деревней. Потом добавит что-нибудь, для смачной памяти, навроде: «это у вас, отворотясь, не глянь «чавопонасымали», а мы — фирма с гарантией». Но видимо в моей натуре, размякшей в струях водостока, уже сквозила угольная твердь алмазной кристаллической решётки. Взглядом он встретился — и отморгнул. — Я могу снять даже миллениум дождя. — Он принял мой контроль за вызов. Равновеликое соперничество звёзд, светящих на события провинций. Уважил свой снобизм признанием сельской школы съёмки. Тоже родной, новохренецкий. — Миллениум струи от этой мостовой? Давай! Попробуй. Стажёр стал свечкой на ветру. Зрачки метались, с побледневшей кожи ссыпалась изморозь от бисерин дождя. Стылой фалангой указательного пальца умелец Парушенко вделся в объектив — и заработал обтюратор. Снижая высоту, с плеча присел, прилёг, припал к затвору, снял, как снайпер, полоски брызг, летящих от асфальта к небу. Потоки кинетических энергий обратной силой гравитации Земли противодействуя удару, отражались свечением радужного спектра. Плоскость спектрального свечения, которую не видит, но чаруется замыленный людской заботой глаз, ложилась излучением на плёнку, и марево перины левитаций являлось как свидетельство покоя. Возможности покоя на Земле. — Свечение дождя — это миллениум? — Стажёр холодными губами и горячечным зрачком впивался в ракурс точки съёмки. — А ты подумал, переход на предстоящее столетье? Мне захотелось паренёчка защитить. Где он теперь узнает сути? Учителя почат. А прочие не с нами, а далече. Которые остались, отливают в рубль давно початые секреты. И в тряпочку молчат. — Миллениум проявлен всюду, только не всем дано его словить. Свеченье ангелов господства. Точка приёма-отраженья, плоскость, нимб. Равновеликие по смыслу сути. И равновесные. Мост радуги. «Поставьте памятник деревне на Красной площади в Москве» — путь равновесного свечения посылом от природы в города. Слова поэта. Нимб угрожающий законам власти. Путь освещения времён в истории. Возможность власти предержащим внушить совет. Попридержать их. Чтоб отразились персонажи героями в истории столетья. В потоке времени. В эпохе. Когда стон не услышан, жизнь переходит в инфракрасное свечение. Стон мучений — подземной радуги замкнутый круг. Колечко кармы. Наша доля. Когда нет золотых сечений, то некому и отразить. Лучше бы я под шпиль балетную растяжку навесом в полчаса держала. Проявленное знание момента патриархаты не снесли, и отразили мне такую бучу полнейшим саботажем на режим труда. Послушали — и, крылья опустив, стояли рядовые «ОРТа», простые иноки и мастера искусства отражения на плёнку. — Ну, милые, теперь простой приём искусственным произведеньем в целлулоид. Снимите шпиль и купола в сиянье солнца. — Под дождём? — стажёр явно жалел что не сошел с ума от римлянов и греков. — Ну, это просто. — Откликнулся усталый Парушенко и вскинул на плечо остатки тяжести зарядных поясов. — Снимаем без прицельной панорамы. Аккумулятор истощён. Уже весь комплекс в полном сборе ничего не весит. Стажёр, добудь стекло. Те, сочинившие тома, былые римляне и греки, не ведали, в какой библиотеке стажер исходников двадцатого столетья понабирается ума. Как намагнитить древние гекзаметры Гомера на кнопочные технологии предтеч винилового диска? Свет и звук, суть видео и аудио — реликтовый замес галактики, первичный взрыв или словесный вздох — в начале было слово? Куда стажеру бедному податься, чтобы найти стекло, величиною плоскости Вселенского масштаба. Парнишку жаль. Диплом котируется, знанья не даёт. Спасибо маминым носкам собачьей шерсти, иначе не взойти науку истины под шпиль имперской высоты о присвоении знанья ремесла словесной памяти событиям на плёнке. Репортёрство. Срамное ремесло и горестно святая лямка. Бурлачит промысел. — Как можно быть по статусу профессии теле или того скорее горше, радио журналистом? Была же норма — летописец. Во все лета про всё. Вот это было ремесло: уважено во времени и знаменито вплоть до славы изобретения книгопечатанья Руси. — Ты не бурчи. У вас на режиссуре кафедр сколько? — Да, эту правду принимаю. Поизмельчили статусы. А настоящий режиссёр умеет ставить всё от демонстрации до телефонной книги. Жаль мальчика. Секрет открою. Я слушала вчера прогноз и принесла с собой стекло. Стащила с дядюшкиной дачи. Всё во спасение. Начнем? — Нет, подождём трофей стажёра. — Забавно посмотреть? Присев к фасадным козырькам, хлебнул из горлышка бутылки и начал сам: — Контрактники, ты говоришь? Только не надо мне про подвиги. Я знаю всё про цену за контракт, контроль правительства и про цинизм врачей! Там расчехлить имеешь право объектив только по строгому приказу. Там плёнки изымаются и на Москву летят отдельно. А «шотынасымал» тебя к прилёту ожидает. Как отзовут — летишь по вызову, и никогда не знаешь, за что казнят. Там до меня сменилось восемь. Восемь! Прикинь — аккредитованных официально, через сплошные тёрки тестов… И до сих пор никто не знает, где они. Лучшие первого канала. Все вгиковцы. Потомки мастеров. И нет их никого. А вот меня из Нового Заплюевска позвали. На первый «ОРТ». — Там у тебя семья осталась? — Ага, ты слово это знаешь — в заложниках. — Сронил к ключицам подбородок. На нитках выпали круги глазниц, померкшие от замутненья знаньем. С размаху зелье заглотил. Продолжил: — А если я тебе перечислять начну, сколько знакомых земляков руководит каналами за кадром медиа-форматов… Рекордные магнаты на управление каналами берут провинциалов. Они послушны. Только не москвичей. Свои своим отменно подконтрольны. А что я видел, то со мной. Чечня. Знаешь, какой у меня образ? Вот утром, наблюдаю, — роют яму, порою две, бывает, даже три, прямо на ближней оконечности села, а вечером все эти ямы уже заполнены, засыпаны и смяты. Вот эти ямы, они определяют бой и жертвы каждый день. Боевики. Кем, где, в каких штабах, и почему с утра могильщик на деревне знает объём заказа на пришедший день? Обескураженный стажёр подпрыгивал с осколком, отражаясь в лужах. — О! Ты, Сухариков! Какой трофей! Ты где добыл такое окуляро? А мы уже отсняли. Иванне Палне бог послал осколок в полтораста миллиметра толще. Тебе не повезло, теперь секретной тайны не узнаешь. — Ну, хватит тебе мальчика стращать. — Иванна Пална, повторим по просьбе неразумной молодёжи секреты превращения солнца в дождь? — Лучше наоборот. — Давайте! Но ты, стажёр, смотри, снимаем в один план на раз, на два, на три двадцатикратную с наездом панораму! Учти, стажёр, аккумуляторы садятся! Зарядка — сутки на тебе, чтоб завтра было всё готово. Стажёр дрожал, кивал и соглашался, лишь бы большие дали посмотреть, как можно получить в дождливый день залитый солнцем панорамный город, и оправдать в редакции командировку венцом исполненных задач. Высокий тест на мастерство был примитивен, как уровень законов оптики для средних классов. Секретом чистоты по исполнению была синхронность. В отсутствии стажёра мы её достигли. Её нельзя направить случайным образом как повод для дискуссии, она порядок ритмов пантеона, как Полигимния момента. Осколки плоскостей стеклянной створкой с углом под девяносто. Ставим. Ребром и градусом наверх. Как бы раскрытой книгой, поднятой над головой, удержим кончиками пальцев на поднятых над головой руках, плюс девятнадцать приставных шагов направо. Репете. При помощи двух стекол, вытянутых рук, отсчитанных шагов на цыпочках и собственной изобретательности — съёмка. — Есть! Эффектнейшее зрелище стандарта лук! Подобный день для нас как дата! Смотри, стажёр на откидной экран — такого ты ещё не видел. Мальчик смотрел на поиск над дождём и недоумевал в искусах. — Фешенебельный результат. Иллюзия шального солнца. Как это получилось? Я был здесь, но ничего не понял. Недогадка. Терпенье лопнуло, иронией прорвалось: — Нам помогала, как всегда, способность камеры запомнить схваченное. В остальном — законы физики и первопредки из той лаборатории дружбы народов, которая именовалась СССР. Символизирует космогонический процесс, случайным образом, при помощи всё той же собственной изобретательности сущностных абстракций, причём — серийно. Такая фраза вам, биограф, сгодится в Канн? Подвиг соединенья неба и земли, дающий место свету. В стереотипной мифологии студентов носит характер бунта богов-братьев против их родителей, которым свойственны дикая сила и тупоумие. Как видите, у нас серийно распространяются сюжеты о нарушениях табу. И мы снимаем свет при мраке. Стереотипно на сто лет. Гарантия японской фирмы. Ведь вы же видели — это был подлинный пленер натурной съёмки, а не монтаж, не комбинация — исходник кадра целостный, а я в нем — каскадёр… Стажёр взмолился. — Как вы это? — Парушенко, тебе вменяется в вину за обучение стажёра. Сам объясни ему про камеру, как этот заменитель-амулет простого глаза человека, суть ока бога — объектив, даёт возможность спорить самовластно с бессмертием, в котором облик наступившего момента стихиен, страшен и могуч! Тут Парушенко, покорно отхлебнув, схватил стекло и, приложив его углом, приставил к створке объектива. Повёл синхронное движение вдоль стен застройки околотка, как действо панорамной съёмки вспять на девятнадцать крат с отходом. — Это я видел-понял. Солнце где? — На кнопочке. Крючочком пальчика пошевели, как будто ты стреляешь. Угрюмый Парушенко молча включил на камере фонарь в режиме медленной подсветки. Стажёра осенило: — Всё, теперь мне эта хитрость ясна — фонарь от камеры светил на отражающую плоскость. За счет её прозрачности проекция пейзажа сохранялась, а остальное — плавное скольженье по шнурку, как джигитовка лошади в манеже. Я ощутила старость ветерана. Ассоциация в манеже на верёвке была точна. Здоров стажёр — есть, что воспитывать в собачьей шерсти. — Послушайте, стажёр, что есть по вашему определенье поколенья? — Расчленение, а после собирание воедино младших и старших братьев с промежутками в пятнадцать лет. — Оригинально, но стереотипно. Оригинально обидой за меньших, за братьев наших младших, стереотипно по статданным. Пока вы зачехлитесь, поясню. Образ духовных результатов времени. Вот что такое поколение как понятие. Реализуется в мифе разъятием и собиранием текстов. А мифы создают поэты — потомки братьев от богов. Сегодня ты смотрел разъятье текста мифа о солнечной Москве. В архивных записях он сохранится как летопись от поколенья, как хроника, но только мы запомним, что эта плёнка — миф. По сути — фикция. Поблизости стоял контейнер с мусором евроремонта, в который и ударилось стекло. — Всё, хватит! Кризис перепроизводства. Аккумуляторы уже не дышат, нервы порвались, в бутылке кончилось. Хотелось ёрничать, но поддержать: — Жаль, можно было фильмовать через бутылку. Шихта бутылочного производства владеет светопреломлением, значительно отличным от погонного стекла. Стекольщики об этом знают. Вот когда снимали мы Саратов… Кортеж правительственных лимузинов промчался по широкому проспекту, и Парушенко сделал стойку натренированного пса: — Поеду на Останкино, опять там потрясенья. Машины не было, нас, как всегда, забыли. С поклажами трусили до метро. Грузили Парушенко в поезд, он, как всегда, «чуть не забыл» отдать кассету с плёнкой автору. У операторов забывчивость такая повсеместна, — и канул в пропасти метро. — Тебе куда, стажёр? — Я — в Химки. — Судьба. Нам по пути. Поеду тоже. Там институтская подруга вчера попала в драму. Помогу. — Я философию о поколениях не понял. Расскажите. — Да не грузись ты, это просто байка. Способ определения времени не циркулем на циферблате, а сменой персонажей и героев в пантеонах правящих господ. В гремящем метрозвуке понятны мысли по губам, когда тематика беседы бытовая или вагон прижат большим количеством подошв к визжащим рельсам перегонов. В порядке бреда, чтоб переключиться на предстоящую волну, завуалирую тоску по альма-матер советами студенту. — Возможность от создания до опроверженья мифов считается эпохой. Приведу пример: цивилизация Эллады — мифы поколений — слагались многими веками соизмереньем в жизнь. Сворачивались в ритуалы. Вдруг утверждение: «греческой цивилизации не было» — кончина мифа, нигилизм надменного потомка. Развенчатель. Свернул былую славу в ложный миф. Мгновенье славы, персональный миф, роль личности в истории. Поймал момент. И переводит стрелки. Дискретность пересеченья личности с историей. Изнанка свёрнутого мифа. Обратной стороной свернул — и стало ново. Но уже его. В герои вышел персонаж. Кто сколько поглощает места в пространстве времени — зависит от объёма памяти о нём. В истории незаменимых нет. Помедленней на стрелках — всё равно в ответе. Ликуйте, маски карнавала. Экваторы длинны. Вулканы оборотов. Дерзай, стажёр, в нужное время в нужном месте. Масштабы памяти необозримы. В театре было б всё иначе. Теперь — иная стадия на карнавале, но времена всегда одни. — Строкой из анекдота: «Как вы провели время? Время не проведёшь!» Стажёр Сухариков был беззаботно молод. Вхожу в воздушную струю на эскалатор. Раскачиваюсь мерно, как пингвин, чтобы толпа не задавила. Ступеньки поднимают в гору и крошевом ссыпаются в порог. На старт стопой и в стороны — на финиш. Легко разбрызнуло толпу ударом кинетических энергий. Ещё три раза нас пересечёт судьба — в партийных съёмках заседаний Президента, в поминовении концертом за «Норд Ост», и попросту на Красной площади, на заказной и сытой-пряной съёмке для очень злой программы «С добрым утром, город!». Но для того придут уже другие времена. Ступеньки сырною нарезкой катились вниз под эшафот. Ссыпались с эскалаторов конвейерные массы. Народ, народ, народ. Город — большое помещенье, здесь каждый час известен только взгляду на часы — табло и циферблаты. Смены суток, погоды и сезонов нет. Есть суета под шапочкой из смога, таинственная, словно океан. Вдоль тротуаров у метро густые толпы молодёжи. Нас гнали так на демонстрации протеста. Они откуда собрались? Маршировали на футбольный матч? Мобильные. В темноте они даже светятся. Свистят иволгой, крякают уткой. Вся видовая песня состоит из заимствований. У них транслиты мониторов, а не какой-нибудь кусок стекла. И слышны разговоры мальчиков: «Какой там у нас город направо от Архангельска на карте?». И разговоры девочек: «Мы вчера познакомились. Красивый, милый, не русский!». Шансовый инвентарь для генерации грядущих поколений. Как стаи перелётные пингвинов у айсберга метро. Консьержка Рыбы имела честь меня запомнить, и потому впустила подождать. Как быстро бывшая общага приобретала лоск модерна от рыночных реформ. Консьержкой сделалась вахтёрша. Студенты до доцентов доросли. Когда под шубой Рыба явилась на порог со связкою ключей, понятно было, что она, усталая, довольна и встречами, и заработками, и целым днем. Ужин из замороженных продуктов и в вакуумных упаковках фрукты на десерт. Под звуки новостей как сводки с фронта. — Рыба, ты знаешь, как определяется наличие мужчины в доме? — Рыба ко рту носила ложечку с омлетом, не в силах от усталости сглотнуть. — А по наличию в отделе морозилки куска говядины или свинины. Когда придут шпиёны или воры в дом, они полезут в морозилку за долларами или веществом — каким, ты, как богемная Тортилла, понимаешь, — а там — баранина, телятина, ну, в общем — знак твоего овна пылкой обороны. Они попятятся и тотчас же уйдут. А потому, что есть защита в доме. — Завтра пойдём и купим мясо. На всё пространство морозилки. Желанье обозначить закрома большим наличием капусты зелёных долларов карманных так обнажало в Рыбе жадность кичливости богатством, что ужасала нищета её оклада по сравненью с неучтенкой. Продюсерское мастерство преподавать — это купаться в мутных водах, а продюссировать — упасть на золотое дно. Рыбе подвластно то и это. — Как диссертация твоя звучала? — «Наличие положительных психологических эффектов в игровых шоу», на примере программы «Поле чудес». — Понятно, эквиваленты актов сверки по превращению эмоций в закрома. Вдоль уплощенного экрана с диагональю модных дюймов струёй из шланга размывалась по асфальту чья-то кровь, перемежалась речью президента, и криминал закомментировать улыбкой старалась девочка в облипочку сидящем пиджачке. — Послушай, Рыба, я всё понимаю, нас вот такой струёй из шланга шарахнуло по мостовой эпохи жизни из поприща театра — предвечного и жреческого культа, в масс-медиа попсу на заработки, но ты то хоть живёшь в Москве. Отсюда ведь мозги не утекали. А у меня в провинции не с кем не то что слово достойно молвить на носитель пленки, а даже Кумпорситу устругнуть, концертиком, по-вечерам, ради разминки пальцев. Усадьбы сожжены и навыки не сохранились. В четыре руки не с кем сыграть, а истин жизни люди не имут или боятся. Приходят за советом, а говорить не могут — не обучены беседе. А глубины трагической вкусят — и ужаснутся, потом уйдут, считая тебя странной, и растворятся, после — канут. Но не исполнят, не изменят ничего. Сколько ни говори, ни сетуй. Дети — то же. Ты им преподаёшь, они кому-то предают. Сословия крапивных начинаний, иудино зерно — предрасположенность к ортодоксальному застою, и неприятие поисков себя, и времени, и смыслов, новизны. Такая пустота. Рыба обследовала закром морозилки с таким натужным видом, как будто изучала Марс. — Кто эти толпы в плейерах у стации метро? — Непоступившие пытаются хоть как то закрепиться. Их с каждым сентябрём в Москве все больше. Домой нельзя — там раньше был позор по нерадивости, теперь сплошная безработица. Родителям соврут, что здесь на поступление шабашут, а обученье с каждым годом дорожает, и знания уходят… Рыба скребла углы и изымала резервное питанье из устройства. — Родители пускают в белый свет — в копеечку. Зато — динамика столицы, а не аскеза с дикостью провинций. Врут, говоришь, зависнув от непоступленья? Так пробивались многие и в наши дни. Сестра моя, теперь богачка, и многим не откроет дверь из тех, кто с ней когда-то горе мыкал. — И я. — Рыба взглянула снизу вверх, как камбала с глазами на подбрюшье, и я вдруг вспомнила, что у нее приход на курс с нулёвки — а до этого еще два года на отсевы с туров в нужде потрачены, лишь бы не поворот в Григорижо… пардон, в Григориополь. — От Рыбы веял стон мурены. Хотелось нейтрализовать источник яда в разговоре. — А знаешь, говорят, что у французов есть слова: «нужно родиться в провинции, чтобы умереть в Париже». Столицы делают провинциалы. — Да, мы могли хотеть, мечтать и добиваться. Не всем же так везло, как у тебя — прорыв, и сразу после школы — в дамках. Через экзамены и туры. Повысить с Рыбой тон было таким же трудным делом, как отыскать на дне провидца. Да, не гранит образование деревню. Сплошная аллергия на двадцатый век. — Есть что-то страшное в этой тусовке у подземки. Какой-то арьергард предтечи дерзкой силы. И эта массовость. Вас, не добравших баллы и осевших, были, наверно, тысячи, а этих сотни тысяч. — Ты ошибаешься, боюсь, их миллионы. — Флегматики имеют страсть к конфликтам, а Рыбы вуалируют её. Сейчас в Ирине злость прорвалась. — Таким стихийным массам Москва нашла для зёрнышек хоть краешек ботвы? С чего бы? И к чему? — Мы были «лимита». Обидно, Яна, но всё же легитимный статус. Было противодействие запретной зоны через прописку и графу «национальность». Теперь стихийный рынок рабочей силы всех впустил. — Биржа труда? Но всё же биржа — игра, война за место зёрнышку под солнцем. Москва переварила вас и отработала — нужна другая пища, но их приток — не созидательный продукт. — Ну, почему же, талантливые, в общем, ребятишки из народа. Ты с ними не общаешься, и потому не понимаешь. Мы искупили им прорыв. Мы проломили тот барьер запретной зоны. И мне тогда Кругляк работу подыскал. Лифтершей. Дал надежду. А то бы я не выжила. Засунули горячий чайник в морозилку. Такой набор услуг предназначался как дополнение к скорейшей разморозке. — Я не об этом, Рыба. Прорвали вы плотину нерестом, и хлынуло, не возражаю. Я о другом. Тебя сюда на нерест из Молдавии пригнало, рождённую в Сибири, зачатую над кратером вулкана геологом—папашей, а зачем? Ты знания добыть приехала, ты в эпицентр стремилась, чтоб добыть трудами истину. Да, и карьеру сделать! Да! Теперь той истины — открыто, на развалах по переходам кушай — не хочу! Но не читают. От «Камасутры» до Блаватской. Второй том Маяковского, в начале девяностых, инерционно вышел с ценой соцплана за четыре рубля и шестьдесят копеек, когда зарплаты были миллион, и до сих пор его никто не купит — валяется, серпасто-молоткастый, алого пролетарского цвета, на баррикадах букинистических развалов. Никто не прикасается, нет никого, кому нужны шедевры лирики мужской любви. Или, хотя бы не нужны, а попросту понятны! Бунина, неопубликованного, «Окаянные дни», издали — никто не взвизгнул от восторга. Хотя бы где-то вслух съязвили — что он трибуна революции из-за границы помянул крамолой гимназического прозвища: «идиот полифемович». Девальвировалось знание, которого мы всласть искали, — как победили лирики и где застряли диссиденты. Такой посев. — Да, Иоанна, только в твоей провинции можно заметить, что эти дети не будут на столицу спины гнуть. А ведь и вправду — гороскопы теперь в любой киоск «Союз печати» поставляют. — Когда у вас поставка свежих гороскопов? Да в шесть часов утра! По жести окаёмов морозилки тёк конденсат. — А раньше — по рукам, в перепечатках, запретный плод. — Рыба намазала на масло маргарин и надкусила. — Ты скажешь, Яна, старая привычка? Дурные вкусы прививает нищета, и прочие твои замашки в том же духе… А вот и нет. Умеренное потребленье и сбережение во всём. Я через тот посев усвоила конфуцианство. Недавно диссертацией руководила. Девчонка из Монголии. — Потомка чингисханов? — Аспирантка — дочурка из правительства. Мы доказали, что приход в Россию цивилизации монголов принёс ей благо. — Хвост-чешуя! Ну, Рыба, ты — чума. — Они не трогали здесь храмы, а ставили свои. — Шайтан святой Руси боялся? — Они дополнили Россию знанием и омолодили кровь. — Русокосый ясак они получили, потопляя в крови. — Ты недостойна высших знаний — ты не приемлешь дуализма. Вот почему тебя судьба и не пускает, незрелую, в наш респектабельный столичный круг. — И то, по правде молвить, — в Берендеях просторней, чем в кругу. Монголка диссертацию писала на русском языке? — Конечно, ну а как же, они его десятки лет учили и очень грамотно, логично, всё выверено. На Востоке, знаешь, элиты общества дают изысканных детей. — Чадь нарочитую. Они нам — кровь, мы им — язык. Всё по законам дуализма, кто раньше переварит противоречья высшего порядка — тому цивилизация. Дай бог вашей доктрине свалиться на развалы букинистов, и чтобы пришлые пингвины их у метро не слопали прочтеньем… Как видишь, там, в глуши, скучают, но не настолько, чтоб описать за доллары прогрессы ига. — Разминка рук подсчетом в десять пальцев. — Да, виртуозная игра, как скерцо на рояле. — По банковским счетам. — Отсюда настроение, и блеск в глазах — лихое время. Кураж-гламур. На экране успешный бизнесмен закончил интервью, и было слышно: «Самая трудная хитрость — произносить правду». — Вот ты скажи мне, Рыба, прорываясь, кого ты ненавидела? Риторика. Сама тебе отвечу: партноменклатуру, в лице её — имперское житьё. А эти стаи разбавленных кровей пингвиньих, медвежьих, рысьих — их зов орды в никем не призванных, но прочных жилах — не ненависть. — Богатых ненавидят больше, чем прежнюю систему, ты права. — И эта обездоленность, заметь, проходит по границе карточного права. Распределенье привилегий на право и на жизнь — всегда по сходной схеме — по карточкам. Не спорь, ты вдумайся! Какая разница — каким? Блокадные на хлеб, или на перестроечное масло, на дохлых кур, или на сахар, или вот этот, на экране, в одёжке «от Армани», пресловутый VIP с позолоченной картой VISA, зарплатной с нефтяных фонтанов на счета — всё карты на руки. Игра в четыре. Что по Конфуцию и Пифагору смысл этого числа? — Смерть. Замкнутость квадрата. Рыбёха углублялась в забытьё, сгущались сумерки в прямоугольных окнах. Объёмы морозильной камеры освоены и цель ясна на завтра. — Прежде братоубийственный раздел, отказ родства по крови шел по границе «деревня и столица», теперь — по карточным счетам, суть капиталам. — Брось ты, они неуязвимы — золотой дождь — броня, на дно — и не достанут. — Заслонка ненависти не предел. Их будут ненавидеть эти толпы детей без времени. — Их растворят. Нейтрализуют кокаином. — Гражданская война на лоне рынка невозможна? — Сознательных — по партиям и под контроль. Простая педагогика, политика здесь ни при чем. — Любил ли Гамлет перестройку? — Ну, не настолько — тень отца. — А бог с ним, с тем общением, молчание дороже. — Дороже золота. И пушки не грохочут, и лиры помолчат. — Простая педагогика. Заслонку на терпенье. Молодёжь пусть жилы спустит в плэйер с веером по вечерам. Стоптали пластик упаковок, как вакуум знамен, и — в кратер помойного ведра. На мусорку! И освежителем побрызгать. А спозаранку снова «шопинг». Подругу за ночь проняло отсутствием свинины в доме. Заполнить отсеки морозильной камеры отборной вырезкой возможно только в магазинах на проспекте. Тут стало ясно — кандидат наук не мыслит праведно в обрезках мяса. Пришлось учить, распихивая по пакетам, давать понять, что — для борща, что — для окрошки, где — котлеты. Замуж сходить — не поле перейти, особенно после пути в науке по передаче схоластики от вольной конницы хазарских печенегов и до останкинской. Не колбасы, а поля, да не того, что приснопамятный Высоцкий велел властям влюблённым постелить, а лишь того, что взяли в длинноносой сказке для новых русских в чудеса, чтоб околпачить русокосых. Теперь от психики до химии. Термическая обработка мяса зависит от разделки. Разных блюд белковой пищи потребляет муж неограниченно. Зависит от подачи. Режь вдоль волокон или поперёк. На основании временного потребления. Нужды во времени и в разговоре. В зависимости от длины внушений, которые сей ужин предварят. Но вообще, нелишне помнить, что лучший ужин для двоих — согретый плов на батарее. И по-восточному, как ты, Рыбёха, любишь, и для двоих, поскольку твой казан — овал, а это — модная подача сервировки теперь на Западе, и времени не будет жалко, когда твой муж окажется неблагодарным хамом. Мы штурмовали Питерский проспект не под землёй, а поверху. Рыба впервые осознала количество продуктов для борща. Спуститься и подняться переходом её блокировала тяжесть нош. Я уговаривала, что небезопасно, что эта трасса на места где отдых брежневской элиты уже поприрастал строительством трассирующих на предельных скоростях, что женская привычка к тяжестям в России извечна, и статистика давно сказала, что самый тяжкий труд — у русских балерин, зато удар от их ноги способен опрокинуть лося. Рыбёха пала на асфальт сухого Ленинградского проспекта и простонала: — Лучше бы я очищенную сперму покупала! Вот это откровение, двадцатый век. Атомизация сознания на фоне «шестисотых». Сошло с дистанции общение полов. Приростом прибыли на банковских счетах — залоги долголетия. Прокормом нанотехнологий. О том мечтали женщины в Сорбонне. Мужчина с возу — бабе легче. Свобода от потуг жратвы. Прощайте, патеры! Фаллические принципы уже не властны. Ваш «шестисотый» сбил матриархат. Мы уцелели на проспекте с пакетами продуктов. Нас мерседес не сбил. Не взял в тюрьму патруль. Не клюнул голубь. Видно, белужий вой с тоской в пробирку способен мерседесам угрожать. Николь звонила. Надо ехать. С меня уже достаточно. Как только Жоржа привезли, я к Нике канула, борщ посолила и Рыбе повелела медленно мешать. На кухне Бережковской набережной умостился Лучин и кушал прибалтийский сыр вприхлёбку с чаем, который сам привёз, поскольку собирался забраться в замужья к богатой женщине с достатком, которая его снабдила в дорогу термосом и сырной головой. — Предсказывала, да, ты станешь режиссёром еврокласса. — Николь страдала комплексом Сивиллы. Поныне жадная на отпущение грехов талантливая зависть к будущим успехам. Лучин всё близоруко щурился в меня, и вдруг, прозрел: — Ты отчего такая грустная? От Орлеана? Спалилась на кострах эфирной страсти? — Испепелилась на страстях исповедальной муки. А ты с хорошей памятью, герой. Вот я тебя не помню. Где, режиссер, учился? Николь собою заслонила гостя от моего воздействия огнём: — Младший набор у Мэтра — девяносто третий год. — Свежатинка, счастливчик, поколенье next. Что ставишь, выпускник годов свободы? — Я создал свой театр. — Вот это высоко! «Я создал свой театр!» Однако! И что, народная тропа не зарастает? — Не жалуемся, ходят. — Там дочка мэра в главной роли у него. — Николь разумно уточнила. И раззавидовалась повышенному уровню знакомства к себе сама. Природа спеси неисповедима. Понизим планку поведенья до их настроек образцов. — Лужкова дети взрослые, еще почти что крохи, вам здесь сейчас не повезло. — Театру возраст не помеха, вот принц и нищий — тема близнецам. Ты, кажется, её преодолела. — Почти что. Общаться с младшим курсом всегда такая мука — помнят всё, а ты о них — ни грана. Поволок свою волынку впечатлений. Как сведенья на пересуд. Наверное, наш курс и впрямь был для округи популярным, раз до сих пор зудят и норовят дознаться. Вот приняла условия игры. Рассеюсь в данной точке зрения. Попал в село, где все хромают — прихрамывай, иначе тебя заставят это делать. — Тут Шендерович позвонил, отъелся рыбы с Верхотурцевым на Селигере. Теперь начнёт писать и баллотироваться снова. В Кремле читал. Живой остался. Со Жванецким сравнивают. Ты чего такая грустная, от Орлеана? — От поминанья Рыбы. Рыбного филе. Мы ждем возможного звонка с истерикой. А грустная я не с того. Меня обидела работодателя прислуга. Сказала — очень полная для статуса звезды. Её экран старинных выпусков с диагональю «Горизонта», там всё на два размера больше. Мечта — преодолеть пространство. Объёмным — сыра не давать! — А кто она? — Да домработница у этих новых русских. Наш институт закончила. Отменный критик. — Добрая женщина. — Художника обидеть всякий может. С переносной трубой от телефона на кухню в сотый раз просунулась Николь — за ней, на цыпочках, квартирная овчарка. В Москве что есть на дачах и в домах — то и живет в квартирах на паркете. Понятье безопасности, как симбиоз родства со зверем. Оно же и отрада. — Возьми трубу, там Жорж звонит. — А почему ты шепчешь? — Все уснули. — Алё?! Не слышу! Спит Татьяна? Ну, хорошо, что спит. Устала Рыба-Дуся. Привет передавай под пробужденье. Какая это новость. Жорж, ну, тебя ж учили, что есть событье одному, другому — что слону дробина. Спи тоже! И умерь свой пыл к общению на кухнях. У нас лишь потому «Декамерон», что в близости к вокзалу Никин домик. Лучин уедет первым. Вечерней лошадью. Куда ты подаёшься, Лучик?.. В Калининград! Ну, да! Слышь, Жоржик, он — певец свободной зоны. Да, Канта дух… да, лоно акваторий… он там для мэра сделал свой театр. Власть и искусство независимого порта! Я — нет, не для сюжета! Нет, не спекулирую для репортажа, здесь нет сенсации, как журналисты говорят: отсутствует информативный повод. Лучин пока что на пророчества Николь не разразился постановкой еврокласса. Но будем погодить. Ты выздоравливай, нам критик нужен. Звоните Шендеровичу, он конкурирует в предпраздничные дни в известных стенах со Жванецким, и по ночам не спит. Адьё, покеда. — Похоже, там семейная ладья находит колею. — Николь сверкнула очью и плотоядно улыбнулась, собака фыркнула и отошла. — Это у них сварилось мясо. На Рыбу действует снотворным, на Жоржика влияет как свирель. Опасно стало жить среди людей, знакомых с детства, Лучик. Могут не только осудить по строгости, но и сочувствовать всерьёз заставить, а это — не тепличное крыло твоих властей. Ну, что, дружок-Николь, мы ждём еще звонка с истерикой белуги или уже отключим телефон? Ты слышал, Луч, эпоху рыб меняет эра Водолеев. Миллениум у нас. — Нас мало стало. — Николь виском склонилась на льняной конец портьер и начала молчать. Повиновалась грусти. С чего бы вдруг? Мне становилось страшно. Закрадывался в диафрагму холодок, апатия селилась в душу. Отход характерных актрис от оптимизма — внушение потерь необратимых. Скакала бы, плясала по лесам. А запертость в квартире после съёмок — три дня и стресс. Теперь — депрессия. Вот кто меня из безысходности потащит? Никто из них не канет в Берендеи. Иная колея. А мне их как чуть что — спасай. — К подаче лошадиных сил к перрону поговорим, приятель Лучик, о смыслах перемен. Ты на свободной зоне, в порту направо от Архангельска, и за пределами побалтских стран. Что в ваших дебрях заховалось? Тевтонцев и левонцев ордена? Ледовое побоище, сарынь на кичку! Над каждым знаменем свобод — дамоклов меч. Одесса, Ольгия, тоже была свободный город, а «Броненосца» Эйзенштейн отснял. Вот вектор с юга карты — страсти — те же. Но Лучина немыслимо было отвлечь. Он уловил чертоги тайны: возможности биографических потерь растратой в сплетни. — Вы, девочки, конечно, злое семя, но я понять не мог: как он, руководитель курса, и вдруг — военный госпиталь, и эта байка про электричку, про след оторванный ступни, и про виток военных действий на Кавказе? Мне показалось: парень бредит. Но вёл он жёстко, значит, что-то знал. — Ты чем его кормила, а, Николь? Николь стрельнула чёрным взглядом и заслонилась дебрями волос. — Здесь всё неясно! — как будто не звучит обид, продолжил Лучин перепалкой. — Весь институт кипит, я заезжал туда сегодня, все в шоке и никто не верит. — Про что он? Ника, пощади! Николь пустила пятерню овчарке в холку и дёрнула. Лохматый зверь завыл. — Он говорит о Жорже. — Так, понятно, опять меня использовали «в тёмную» в надежде, что я по новой отмолю ваши грехи в церквах провинции и кану! Свидетелей падения не будет и вновь у вас карьерный рост! Давайте-ка начистоту! Николь потупилась и стала некрасивой Горгоной одноглазой в запутанной копне волос. В кинопрокате нужна не красота, а чёткость линий. Ей с этим повезло родиться. — Не обижайся, Жанна, никто кроме тебя не испугался. На этот раз соприкоснулись с чем-то страшным, а опыт в этом только у тебя. Вот, оперлись. — Продолжи, Лучик. — А что, а что мне продолжать? Я тоже испугался. Я и теперь боюсь. И мужика мне жалко, и неясно, к чему всё это приведёт. Я вообще с другого курса… что пристали! — А Мэтр что говорит? Ведь он у нас наследный руководитель кафедры. Его учили, как относшенье выражать. Лучин проковырял дыру в головке с сыром. Николь отдёрнула из сжатых пальцев у него серебряный прибор и выжидательно вдыхала паузу вопроса. Сыр становился несъедобным, Луч немел. — Что говорит, что говорит… Откуда знать мне, что он говорит. Подрался пьяный. — Ясно. В официальной версии — мы хулиганы. По поведенью «неуд», а отношенье к педагогам — «два». Николь переглянулась понимающе с собакой и чуть хихикнула, оправилась легонько от стыда. Луч остывал от перепалки. Обескураженный, на объясненья не решался. Николь прорвало дополненьем саму. Желание казаться компетентной её сжигало: — На вашем курсе ставили оценку за отношенье к педагогам? — За что это? Не понимаю, нет. Заметно смешанный исходом испытаний, Луч помрачнел, подвергся сбросу величины запасов щегольства, и стал похож на беззащитного подростка. — Николь, оставь его. Ты примитивный луч! Сказала бы я — инфракрасный. Собака встала между нами. Запас помехозащищённости восстановился. Во имя примиренья мысль: — У них ведь не было Каплини. Сама сказала — девяносто третий год. — А нам отметку ставили за это. — Николь обиделась. — Умение приобрести влиянье на вышестоящих. Тоже искусство. Вот это формула! Вот это — Никина победа. Самофракийская с высокими крылами! Я никогда такого не учила. И не умела никогда. Приобрела потенциалы популярная актриса. У Лучина глаза скруглились сырной базой. Персона хитрая Николь умеет поиграться в кошки-мышки. Своею истиной представила цитату педагога и показалась мудрою такой. — Этим овладеют и без Мэтров. И Лучин тоже смог. Видишь, ставит мэру дочь на ноги. Вы впереди планеты всей, ребята. А я осталась маленьким рабочим пони, как дочка говорит. Потупились. Собака в лапы нос уткнула. Чем дольше пауза, тем дальше расстоянье до окончания спектакля. Пособлю. — Ты расскажи нам лучше, Лучик, про женщину-бухгалтера в невестах. — А, это моя ценная мечта. И Лучин оживился. — Бухгалтеры сейчас помногу получают. — Их времена. — Есть у меня мечта: порадоваться за такого человека. — И вместе выжить? — Да, прожить. — Брависсимо, приятель! Капиталы! Прожить! Хоть поживёшь. — Не издевайтесь, тут про режиссуру. Любит меня нещадно! Отвечаю! — А может, хвастаешь? — Ничуть! Театру только польза! Нива. — Красавчик, ты даёшь! — А мы на том стоим и строим. — Наука побеждать. Овация! Зал плещется, как море! — Продолжи, темпа не сбивай! — Так вот, она в меня влюбилась… — А ты — альфонс! Какая драма! — А где не пропадало наше? — Ты станешь режиссёром еврокласса. Тевтонский орден отдохнёт. Николь изъяла из духовки хлебцы под растворённым сыром. Ей тоже захотелось похвалы. Не всё же женщине-бухгалтеру на блюде. Овчарка хвостиком вильнула и примостилась помолчать поласковей на коврике в прихожей. Беседа не нуждается в охране, изъялось напряженье из тоски. — Секрет французской кухни — в соусе. — Николь стремилась к совершенству врождённым шедевральным чувством, как жизнь прожить, не испытав потерь. — Всего лишь в соусе? Однажды им обрызгают фастфуд. Брандсбойтом. — Теперь «Макдоналдс» у метро на Пушкинской, там, где была когда-то «Лира». — В газетах пишут, что владелец в шоке. Он сделал сети беспрерывного питанья, чтоб избежать очередей. Решение проблемы по-английски: купил, ушел и не прощался. Приятней будет аппетит. Идея рухнула в России. Там очередь вдоль всей Тверской. У нас такое — популярность, у них — провальный менеджмент. — Всё дело в перекрёстке. Ищите женщину, но знайте, место, умейте оказаться в нужном времени на точке, но своей. А эту точку время застолбило как место встречи. Изменить нельзя. — Да, неизменна жизнь процессов. — Процесс над интердевочками в прошлом, а текст над перекрёстком всё звучит. Как лира. — Неудивительно, там Александр Сергеич Пушкин. — Отброшен за бульвар. Но всё стремится перейти на Сретенку, для встречи с Гоголем, внизу стоящим. Ошибка архитекторов нарушила законы тяготенья. — Зато как намагнитила перо. Что б ни случилось — пишут. — Их след простыл, на популярном месте. — А толпы на Тверской всё прибывают из подземки поездами. — Да, соль земли — вечно младые надежды юношей питают. — В «Макдоналдсе» под соусом французским, на лоне Пушкина снимаются. — Семейства. — Нет, генерации, а цель одна: родиться здесь, чтоб умереть в Париже. — Да, соль земли — отбросы на помойку. — Ой, ты меня пугаешь! — Знаменьем сретенских бульваров? — Нет, обобщеньем краеведенья Москвы. — А кстати, Лучик, ради сведенья для сплетен, легенд и мифов режиссуры: таким был образ моего дипломного спектакля. — Да ты брось! И как он выражался? — «Про золотую клетку на помойке»! Николь блеснула памятью: — Я помню! Наш знаменитый Генка Корин тогда вскричал: «Какой дурак её швырнул на эту насыпь?» — Любое поселенье — огород. Москва, Париж и Лондон тоже. — Всё на семи холмах, все — порт семи морей. — И космодром межгалактических причалов. — Рукой- до звёзд! — Ярился Лучик. — Но только из столиц! — Воззвала Ника. — Они — макушки жизни! — Основа Вавилонской башни. Ну, чем не клетка на помойке? Прелесть декамерона состояла в том, что недоразвитый социализм, в котором мы когда-то поместились в пробирочном формированье, не приводил в кошмар беседу. Зато и в ярость привести нас было просто невозможно. Мы недоразвиты во всём, каким бы соусом ни подавились. — А это правда, Яна, что тебе Леонтьев записал фрагмент дипломной фонограммы? — Вот это в сплетнях — правда! Хоть не совсем, не записал, а записать заставил «Эхо». Николь приподняла повыше бровь, и ухо из волос открылось. — Ну, не заставил, попросил… Он был тогда студентом в Ленинградском. А к нам приехал на гастроли, на сцене — декорации стоят. Когда узнал, откуда барахло, — проникся. Так музыку мне Моцарта они сыграли. Простое совпадение. Но это было. Такая параллель. Студенты. Платить мне было нечем. Никто и не просил. Так, поболтали о контрольных… Такое в наше время было. — Убились, недоразвитые, в перестройке. — Да не хандри, у вас бухгалтер с капиталом. Под вечер Луч ушёл к перрону и канул в свой Калининград. Апатия селилась в душу. Осталось непонятным, почему чужой потенциал используют, а свой не наживают? И сколько можно экономить психику за счёт подруг? Куда потом девать своей избыток? — Ну а теперь рассказывай, что от меня ещё вы скрыли? Николь мне подала сигнал «ни звука» и быстро вышла. Снова норовят исчезнуть от прямых ударов. Вдруг дверь на кухню отворилась, костьми и кожей вся овчарка мгновенно вскинулась «во фрунт», у Ники на ладони, как протянутый презент, лежал младенец. Да, молодец, эффектно. Мадонна — Ника! Такое в доме несколько часов скрывать исхитрится не всякая актриса. — Откуда это? — Даниил. Бог дал. Сейчас вернусь, его умою. Овчарка преданно пошла смотреть на омовенье Даниила. Служила тварь хозяину. Стояла крупом в кухне, передними подушечками лап — в прихожке, и мордой ткалась в пластик душевой. Изображала преданность больших объёмов малым. Взирала, верная, не отводя очей, стремилась быть полезной, вписаться в сценки христианских яслей. А я, как Волопас, смотрела замерев, чуть околпаченной себя не чая, и понимала — молодость прошла. Исполнились мечты и бредни. Всё передано через матрицы, пробирки, соски. Не нам ли на покой пора? А что мы сделали? Устали. Николь себя пыталась объяснить: — Снимали сериал. В полном разгаре график. А там, в кино, всегда то ожиданья, то простои, а он, хоть сериал, а всё равно нескорый. Болота, сыро, я стою по щиколотку в мокрых травах — там оператор захотел, чтобы была роса, ещё дымят, стремятся воздух наполнять туманом, тяжёлый грим и весь течёт, подходит костюмерша на цыпочках с камзолом сзади и накрывает, а меня знобит, и режиссер команду к съёмке не подаёт, а я играю настроенье плаксивое, и состоянье удержать всё не могу. Теряется терпенье, ускользает, и слёзы почему-то сами льются. Такие неуёмные, не совладать. И вдруг я вспомнила тебя, как ты играла — и никто не знал! Никто не понимал, с чего ты натурально в сценах плачешь? И в эту самую минуту я поняла, что в той же ситуации играю. Молох возмездия взметнулся исповедью через годы. А если бы я не приехала за эти годы к вам. Вы так бы с неосознанной тоской и жили? Мне от патетики хотелось ёрничать. Сивилла наша так повзрослела, что-то несмело стала прозревать. — Там в фильме, где я в травах плачу — это я вспомнила тебя. — Ты угодила воплощеньем моей маме. Она смотрела этот сериал. Потом звонила с комплиментами в захлёб: все роли проиграли, а Ника — прожила. Стало тихо. Как на завалинке в закатный час. Тоскливые глаза в окно смотрели. Вставал рассвет. Я ухожу. — Николь, это постигло наших многих. И женщин броненосцев в латах, и в робах юнгу на колосниках. Николь не отзывалась на остроту. Наверно, вправду проняло седое, позднее, под старость, материнство. К вокзалу шли. Николь всё говорила: — Поехала купаться в Адриатике на весь полученный от съёмок гонорар. — Там всё разрушила война. Бомбили ведь Дубровник и Балканы. — А мне нужны были вода и камни. Своей купели. Больше ничего. — Грим въелся. Так бывает, когда вся кожа дышит для младенца. — Теперь неважно. Мама моя, ты помнишь мою маму? — Николь смотрела на меня с надеждой, как будто в поисках родства. — Да, знаменитый «логофет». Для всех известных деточек Москвы каляки в звуках исправляла. — Так мама страшно так ругалась, что я рожу второго в голод. Кричала: «будешь с маленьким сидеть, а старшая на скрипочке играть ему на кашу в переходе?» — Каждый ребёночек, когда приходит в свет, свою буханку хлебушка несёт с собой под мышкой. — Да, дачу продала — и выжили. А твоя дочь теперь, какая? — Какими девочки бывают в пятнадцать лет? — Уже невеста. Сколько лет прошло. А мы с тобою кто? — Соперницы для женщины—бухгалтер. Весна себя гнала в холодный город. Дыханием весны вороний грай врывался в перекрытия перронов. Вьюном кружились смерчи на платформе и рассыпались в вековую пыль. Младенцы на рассвете крепко спят, и Ника увязалась посмотреть на сотый скорый. На «Редиссон Славянской» возводили мачту антенной коммутации гостей со спутником столичных территорий. У входа на перрон вопил плакат, по-прежнему пурпурно-алый, и требовал к ответу Соколова истошным лозунгом: «я жду тебя!» — Сколько, ты думаешь, такое, на щите, за месяцы затрат выходит по арендной плате? — Не знаю, не могу сказать. — Цена объёмней, чем пробирка очищенного вещества. Плюс стоны в ожиданье Соколова. Подумала бы, сырной головою, какой с того доход. Так что — ты в прибыли, Николь Благая. Поведай маме от меня привет. — Иванна, я всё-таки должна тебе сказать. Луч, он, болтун, конечно, но, правда, в том, что у Татьяны с Жоржем не всё предельно ясно. Пойми, там был чеченский курс. Вот почему он говорит — не вяжется тот госпиталь со стажем… нет, как это в отделе кадров произносят, со статусом. Его на эту должность Мэтр позвал. Ему приказом навязали талантливых детей-сирот специально сформированного курса. Сирот войны чеченской. Ну, ты понимаешь, ясно для чего, для обученья режиссуре. Для передачи вызревших секретов школы. Сквозь переходы подошли к платформам. — Так почему ж не ГИТИС? — Мэтр — лучший педагог страны. — Помилуйте, какая ерунда! Как лучшего… Простите, что толкнула… Представителя сценической педагогики страны, при построении четвёртого угла, — ведь он четвёртый по счёту выпуск ими… Остановись, здесь мой вагон. Четвёртый угол дома мастера — чеченский? Краеугольный угол школы! Постой, я достаю билет. Так вот, судьба у Тани с Жоржем здесь ни при чем, мои родные! Выкручивайтесь сами, господа! Вас замечательно учили, и вокруг пальца ловко обвели. Подозреваю, что орудовали наши, но перебесчики от нечего поесть. — Иванна! Ты не можешь так! Ты нам нужна! Принять участие, послушать! — Это сценарий, Ника! Я лучше кимберлитовые трубки в болотах буду изучать, чем впутываться в разработки сиротских курсов вместе с вами. — Постой, ты ничего не поняла, Жорж просто угодил под электричку. — Просто под электричку! Очень мило! Это Чеченская война! Война, поймите! — Не ори, здесь люди смотрят! Это не твой вагон, тебе к хвосту. — Я вот про этот скорый поезд снимала фильм. Не как у вас многосерийную картину, а заказной документальный фильм. Джинсу. Так же как вы — за гонорар, процент с маржи и популярность, и, вместе с тем, я интервью брала у всяких-разных пиджаков служилых на должностных постах чугунки, и разговаривала, в том числе, со службой безопасности дистанции пути… Простите, службой безопасности движенья… Билет, пожалуйста, возьмите… Так вот, если стоящий на платформе пассажир зацеплен пуговицей в проходящий поезд, то, в вихре центробежной силы, не пуговицы — человека нет. — Но ведь случается и чудо… — Особенно у режиссёров — палата в госпитале, например, на брудершафт с чеченскими войсками. Толпа сгущалась, прибывала. Вставал рассвет. Вползая под навес, входили поезда. К стене оцепеневшего вокзала носильщики катили тачки. Гул. Туман. Отфыркиванье, чёх и окрик. Пространство заполнялось звуком, вдоль запотевшего табло менялись цифры, с помехами наращивая код. И золотился свет через стекло осыпанного гарью перекрытья. Чумел двадцатый век, и, чтобы не впадать в искусы натужной памяти, давал плоды для новых встреч, меняя имена вокзалам. Чтобы не помнили, не знали. Отстранились. — Николь ты помнишь пароход? — Какой, Ивана, пароход, который? — Тот знаменитый, философский пароход, которым выслали провидцев мысли. Лишили нас генезиса. С тех пор и повелось. Двадцатый век прошёл, но мы его не отписали. Война отписана, по разрешению цензуры, протесты диссидентов посеялись, а остальной генезис — нет. Бабьей судьбы не знаем, как рожали, учили и воспитывали как? Не передано. Не пересказали. Кроили габардины как. Латали чемоданы… И почему смеялись? Пели что? И какова природа сутей. Через Шекспира нам преподавали. Мы, полагаешь, знали? Ухмыльнись! Казист ли перевод? — Ну, я ещё и Достоевским увлекалась… — Да, помню, помню. — Николь не изменить совсем. От одного конька удила. Только в уверенности всепрощения подруга способна в миг такой морозить глупость. — А весь двадцатый век — жизнь в городах. Кинематографом отписана? Высоцким спета? — Ну, почему, Шукшин… И Солженицын про Матрёну… — Уехал пароход. Не поезд, пароход ушёл. Нет дневниковой летописи жизни советских человеков, понимаешь? Не передано было нам, прервалось. Одна война, Великая война, она — Отечественная и по наследству. Про Афган — изустно, и про Чечню теперь — молчок. Стремимся в бой, а что это — не знаем. — Бывал, Ослябя, в сече? Нет! А хочешь? Ещё как хочу! — Вот-вот, Рождественский и Вознесенский, но кто читал стихи? Мы, из своей специфики театра? — На фоне Пушкина, чему-нибудь и как нибудь. — Николь, я умоляю, они ведь «как нибудь» учили «орбис романус пиктус», а не букварь без ятей. — Я не поняла… простите, гражданин, это не я вам наступила, это повсюду напирают. — Они учили «Римский мир в картинках». Классический учебник на формулах латинских точных фраз, для воспитания логики. От альфы до омеги. Одна страница — что нужно сотворить в дворцовом храме. Вторая — что творится в хижине у бедняка. Их наущали для эквивалентных знаний. Они же были господа. — И где ты этой всей Сорбонны нахваталась? В своей деревне? Извините, гражданин, ещё раз говорю, что я не виновата! — Купе, присядем, наконец. За годы, отведенные на нашу зрелость, потерян символ мыслеформы. Разумной. Мы разучились строить мысль потоковым сознанием. Трудиться, разумом трудиться. Модифицировать процессы длинных фраз на языке великом не умеем. Внушать и убеждать не знаем чем. Вихревой поток сознания довёл до смыслов карательные экспедиции орды считать цивилизацией. Наверно, дорогой ценой далась нам помощь, как погибель? Нет мотивации к любви — ближнего прошлого, размыто настоящее, инертна перспектива. Одна лишь выгода — престол плебейства, против морали и культуры высших сих. Москва — амбивалентная смоковница, чин ангельский господства утеряла. — Приедешь к нам ёщё? — Моя ведь психика конечна тоже. — Мы не коварны, слабы. — Бог простит. А за пределами перрона по-прежнему стояла осень, и яблочный варился конфитюр. Из яблок—паданок с глазками норок живого червячка. Экологически полезных. А жизнь струилась самых честных правил: открылись казино, сети ночных пив-баров, зстрады развлечений не хватало, и срочно была явлена плеяда «звёзд». Приятельство поднавострилось и быстро вделось в механизм. Коптилось небо выхлопами гари — звонили всё помесячно про марки купленных авто. Круговорот большого рынка бил молохом в сознание людей, и зависть значно умножалась. Всё было знаково на подступах к иному веку. Женщины не выдерживали это, попросту не могли терпеть и ждать, чтобы дождаться старость. Сжигал соблазн. Так пережили зиму. А по весне Николь звонила из Вероны и на простой вопрос: «Ну, как ты поживаешь там?» надрывно вдруг проголосила: — Я здесь опупеваю, Яна! От Николь, этичной, с рафинадом воспитанья и палочными испытаньями к труду предательством, которые вбивал ей комсомол, сорваться в откровенье проводам международных линий — явилось шиком отчаянья. Когда такое прозвучало, то останавливать нельзя. Тут не до оскорблений слуха. Быть может, и не только моего, но всех соединений сети. Сглотнув эмоций, словно захлебнувшись потоком воздуха чужого, Николь мне выдавала текст: — Здесь ничего нельзя добиться и ничего нельзя решить. Здесь все неспешные, как будто перед ними вечность. Сплошные выходные круглый год. Это у них не лень, это — фиеста. Она сменяется сиестой, и никого здесь не колышет, как ты, хозяйка, поведёшь свой дом. Здесь магазины работают чуть дольше послеобеденного часа, а если государственные праздники совпали с выходными, а после — святцы, то хлеба ты нигде не купишь неделю целую. Никто и не продаст. Никто не выпекает. И у меня уже однажды так и было. Мы кушали три дня один батон. Это у нас в пустом и чистом поле нет-нет да остановится ну хоть какойто ржавенький автобус и подбирёт тебя с обочины с детьми… — В трубе нещадно затрещало. — С просёлочной дороги, хотя б два раза в день. У нас, в Италии, мы вынуждены были… Ну, просто вынуждены, купить подержаный автомобиль как средство для передвиженья. Все сбережения его ушли на это. Его все сбережения. Но это было нужно, чтобы хоть как-то добираться с детьми в ближайший пригород к свекрови. Я начала включаться в трескотню: — Что там, вилла? — Ну, почему же вилла… Домик просто, а-ля Монтекки-Капулетти. Теперь не знаю, как направить на воспитание детей. Я потеряла нить для соответствия в сетях. Какая Ника из Вероны? Молчание величиною в зиму, и вот теперь — привет. Они во что-то снова тянут. Актёры приключенческого жанра. Опять ко мне в огне — и в полымя. Нет, не хочу, я так устала, мне трудно выспаться, сводить концы с концами, жить среди особей, владеющих мерцающим сознаньем, квитанции от ЖЭКа получать, и не влезать в долги, как воспитатели учили. Держаться, слыть железною натурой, и получать упрёки в том, что слёз твоих никто не видел, Жанна! В происходящем надо разобраться. Звоню покорной Дусе. Потоки музыки и всплески голосов струились в поднятую трубку. — Ты прекрати свою агитбригаду в бильярдных казино и мне ответь, что сталось с Никой?! — Ой, Яна! Это ты опять! Ты что, в Москве? Откуда же мне знать, что в вашей жизни происходит? Кругляк Дениска ездил на разборки — звони туда! — Дениска Круглик телефоном всегда шифруется — богатый! — Ну что ты мне звонишь? Звоните маме! Мне психика моя предельно дорога. — Как Жорж? — Купили иномарку, ездит. — Нога срастается? — Нет, отчуждается нога. Но это и не важно, тот хирург был молод. Теперь мы к новым технологиям прибегнем. Да без проблем, когда к такому отношенью к жизни зелёная капуста есть! К маме — так к маме, а на футбол — так на футбол, как сказано в рекламе полонённым. — Алё, Кругляк? Ты помнишь текст рекламы в голодуху: «Турецкий чай мы пьём за дружбу и любовь при дружеских беседах?» — Помню! Я ж сам его и сочинял! Какое было время! Миллионы, почти что ежедневно. То было времечко… — Ты сам-то его пил? — В народе говорили — он отравлен. Мне Шереметьевские дядьки заказали. А ты что, следствие ведёшь? Сплошная паранойя у богатых. Вот про народ вдруг вспомнил. Обоснованье прибылей с отравы. Гражданственный ты наш. — Следствия жизни проводят знатоки, а я, как пони отпущенья, за вами наблюдая, не могу понять, как мне избыть благую преданность собаки и сбросить вас с души. Кобыле легче. — А вспомни свою давнюю привычку: душь из духов, на глазки — шляпку, и с поволокой взгляд… Всё будет ровно! — Спасибо, поддержал, я вспомнила духи из той же серии, что и напиток: Духи для мумий, помнишь? — «Испахан» — Вот-вот, из той же серии фрагментов голодной жизни девяностых. — Теперь под маркой «Ив Роша». — Поднялись капиталы и не пахнут. — Ты в чём нас упрекаешь, зависть? Купить тебе духи? — В низкопородном буржуинстве. — А, «продали страну!» Ну, это, Яна, байка нищах! Народная молва. — Народа нет, Кругляк, ты выйди и взгляни из мерседеса на улицу! — Да ладно, не грузи, чего хотела? — Николь. — А что Николь? Народа нет, есть населенье граждан. Она гражданка, но другой страны. Забрал её с двумя детьми Ромео. Там жёны наши ценятся. Она сменила физика на лирика. Вот, Яна, девочки умней тебя. Зачем ей доктор МГУ, когда профессор университета в Риме не засекречен и стремится к миру. — Переезжает часто? — Пацифист. Я, видно, вдоволь зрелостью живу, а нужно спрашивать у взрослых. Чтоб было прошлое, и если не в значеньях отписанных смоковниц манускриптов, то в голосе живых. Позвоним маме. — Позвольте вас спросить, Галина Львовна, как это сделалось? — А это как-то так, само сложилось. Сходите к экстрасенсам, в церковь — и вам откроется. Вот Даниил. Ведь разве он не ангел? И Ника — ангел, как их не любить. Их не любить нельзя. Они такие дети. А он-то на поверку оказался жмот. Супруг ее, тот, бывший, не хочу даже и вспоминать о нем! Хотел их выписать, после отъезда, из квартиры, я не дала! На Бережковской набережной, знаете, это ведь будет ценность. Земля в Москве повсюду дорожает, а это центр. Такой ценой впоследствии предстанет. А им образованье заграничное не повредит. Супруг об этом позаботится, тот, новый. Теперь это так важно. Всё цена! А вы как, дорогая Жанна? Наверно, дочь у вас красивая случилась? Я этим сильно беспокоилась — как Ника сходит замуж — а вашу сразу заберут, как вас забрали. У нас много кровей, такие крови! И дети наши бурные растут. Им поберечься надо, здесь повсюду перегрузки. А вам на Рождество я позвоню. Вы не звоните сами. Мы с Никой люди верующие и всегда такими были… Порадоваться можно — есть контакт с людьми добропорядочными до чудовищных суждений. Настало состоянье ТИХА. Без обязательств сопричастности по духу. Покой без созидания души. Вот он. Уровень древнего моря. Опущен клинок эволюции. Стихает стон усталых динозавров. |
||
|