"За доброй надеждой" - читать интересную книгу автора (Конецкий Виктор)Мимо ГрецииВсю ночную вахту Сицилия строила мне каверзы. Аэромаяк Коццо-Спандаро путается с маяком на островке Капо-Пассеро. И характер Коццо вообще не отмечен на карте. Дает он, очевидно, три вспышки в группе. А Капо — две. И Сиракузы оказались между нами — и радиомаяком Аугуста. Когда радиоволна переходит с воды на сушу и опять на воду, то направление ее сильно изменяется. Камни, исхоженные старцем Архимедом, мешали определиться. Карта пестрела квадратами полигонов для подводных лодок. В голове вертелось школьное: Между подводными лодками скользили в глубинах сирены. Здесь была их родина — у сицилийского мыса Пелор, или Капреи. Есть много вариантов происхождения рыбьих хвостов у сирен. Мне больше всего нравится тот, в котором говорится, что Афродита наказала сирен хвостами за их безнравственное желание остаться девами... Дождь лил проливной. И Стародубцева не было на привычном месте у штурвала. Он член ревизионной комиссии и вместо вахты снимал натурные остатки в артелке. И радар давал какие-то немыслимые дистанции до берега. Надежда была на Мальту. Никогда еще не видел острова, который был бы так вдребезги, сплошь весь утыкан крестами — значками церквей, храмов, часовен и соборов. Впереди Ионическое море, Пелопоннес, Крит. Остров есть Крит посреди виноцветного моря прекрасный, Тучный, отвсюду объятый водами, людьми изобильный. Заглянул в рубку старпом, с которым мы когда-то в Лондоне так удачно ездили за фуражками. У него неприятность. Чтобы увеличить ход, посадить глубже корму, притопить винт, он накачал пожарными шлангами в четвертый трюм забортной воды. А паел — настил из досок на дне трюма — всплыл. Доски вместе с грязной водой бултыхаются в трюме. Воду надо откачивать, настил сколачивать и сажать на место. Но доски набухли, не лезут на места. До Керчи осталось всего несколько суток. Там сразу должна начаться погрузка. И чиф потерял юмор. — Критиотам иногда по ночам кажется, — сказал я расстроенному чифу, — что их остров плывет. И они даже зажигают отличительные огни. Видишь, на мысу Ставрос — правый отличительный, на Литиноме — левый... — Я знал одного парня вроде тебя, — сказал чиф. — Но он рехнулся у Нордкапа. Штормовал там четыре дня. Глаза у него были точно как у тебя сейчас... Потом я его встретил на площади Льва Толстого в Ленинграде. Он был весь в бинтах. Оказалось — упал с велосипеда... И, еще раз внимательно вглядевшись в меня, он ушел в трюм забивать гвозди в паел. С левого борта за влажной ночной тьмой спала Франциска, повзрослевшая на четыре года. Она, конечно, давно забыла о нашей встрече. Могла ли она предположить, что я все еще помню свои сомнения о том, позволительно ли сказать про девушку, пробудившую нежное и тревожное любопытство, что она голенастая девушка? Или слово «голенастая» несовместимо с нежным и тревожным любопытством, с обликом девушки, которая может нравиться с первого взгляда? А я вот помню ее синее платье горничной, улыбку — сверкнет зубами, глянет прямо в глаза и потупится... У нас с Франциской наклевывался мимолетный дорожный роман. А я и хотел, и боялся его. И все думал: «Как бы чего не вышло...» И действительно ничего не вышло. «Как-то парень с девушкой поспорил», — пела мне Франциска, а под бортом старика «Челюскинца» хлюпали волны, и я для порядка поругивал рулевого и смотрел вперед, как положено вахтенному штурману, а впереди всходила Венера над Средиземным морем. «Что вдвоем они переночуют без объятий и без поцелуев», — пела Франциска старинную хорватскую песню и смеялась, придерживая от встречного ветра короткую юбочку. «Юноша тогда коня в заклад поставил, а она монисто золотое. Вот когда случилась полночь, говорит тихонько парню девка: „Повернись, перевернись разочек! Что лежишь, как истукан, на сене? Иль тебе коня, быть может, жалко? Мне не жаль мониста золотого!“» Песенка была эпиграфом и эпилогом нашей встречи. Спокойной ночи, Франциска! Раньше я думал, что лучшее лекарство от душевной слабости — дорога. Теперь я все больше и больше сомневаюсь в этом. Уже перед концом вахты повстречалось судно «на стопе» с двумя красными огнями. Расходились близко. Я разобрал в бинокль подсвеченную прожектором нашу эмблему на трубе. И два вертикальных красных — «не могу управляться». Включил радиотелефон: — Встречное судно! Я советский теплоход «Челюскинец»! — Я вас слушаю, я танкер «Каховка»! — Что случилось, родная винтовка? Чего стоите? — Ремонтник в машине. — Куда идете? — Далеко. В Антарктиду. Керосин везем китобоям. — Помочь ничего не надо? — Нет, спасибо. Сами помаленьку. — Счастливого плавания! — Счастливого плавания! Днем прошли Наварин — тихую, укрытую от ветра и волн бухту, пустынную, заброшенную. В 1827 году здесь сражались капитан первого ранга Лазарев, лейтенант Нахимов, мичман Корнилов, гардемарин Истомин. Они участвовали в разгроме турецко-египетского флота, защищая наших греческих братьев от ига. До чего все в этом мире течет и меняется... Как ни странно, но в Греции у меня есть приятель-миллионер. Мы встретились в Загребе. По каким-то причинам я здорово задержался в этом старинном университетском городе. И вечерами ходил в кафе на главной улице и регулярно, методично пил там пиво. Меня уже и буфетчицы знали. Покажешь им два пальца, они улыбнутся и сразу вытаскивают из бака со льдом две бутылки пива. Я занимал место у окна и смотрел сквозь стеклянную стенку на толпу. Неоновые лампы высвечивали меня для обозрения со стороны улицы. А так как толпа, идя по тротуару, только и делала, что глазела на витрины магазинов, то автоматически пялилась и на витраж кафе. И вот так проведешь часок, выпьешь пива, покуришь, и на душе тихо делается, спокойно. От мысли, что не только ты дурак, но и все дураки. И мне все вспоминался вопль Шаляпина на репетиции: «Вы, господа, не режиссеры, а турецкие лошади!» Ведь как его, бедного, допекли, если он вдруг турецких лошадей вспомнил! А я его вспоминал, потому что вокруг было много следов турецкого ига. В этом кафе мы с Жорой и познакомились. Он из Салоник ехал в Триест и завернул в Загреб повидать своего дружка. Дружок в университете там учился, тоже грек. Попросили ребята разрешения поставить бутылки рядом с моими на столик у окна. — Плиз, — сказал я. — Давай, ребята, в тесноте да не в обиде. Тут студент — смышленый парень — догадался, что я советский. Они русский язык в университете изучают. Когда Жора узнал, что я советский, то стал лупить меня по плечам и полез целоваться, хотя был еще совершенно трезвый. Оказалось, он первый раз в жизни видел живого человека из Советского Союза. А я еще не знал, что он владеет коньячным заводом в Салониках и что он миллионер. Парень как парень — чуть меня моложе. Они мне свое пиво льют, я им, как положено, свое. Они мне прикуривать дают, я им. Они мне «Честерфилд», я им «Нашу марку». Они меня спрашивают, что я думаю о Джоне Кеннеди. Я говорю, что он был хороший парень, моряк, но больно дорого стоил — десять миллионов. Жора расхохотался, а студент мне сказал, что я пью пиво с миллионером. Жора стоит не меньше Кеннеди. Я немедленно заявил, что я коммунист, но выступаю за мирное сосуществование. От восторга Жора ударил меня по спине. Я его по плечу. Потом миллионер схватил меня за руку и потащил из кафе. Оказывается, решил угостить ужином в греческом кабачке. Есть такой в Загребе. Студент объяснил, что Жора меня не отпустит, пока я не попробую греческого мяса. Мы залезли в шикарный «мерседес», Жора плюхнулся за руль, и через двадцать минут мы уже сидели в их кабачке. Мясо было отменное. Без крови внутри, но когда ткнешь ножом, то из разреза вырывается розовый пар. И пахнет пряным перцем, незнакомой страной, незнакомой жизнью. И ледяное бледное вино, легкое, как пена, но крепкое. Потом мы перешли на коньяк. Но Жора все говорил, что если бы он знал, что мы встретимся, то захватил бы ящик коньяка! И как он не догадался сунуть ящик в багажник! А здешний — не коньяк, а ерунда. Оркестр играл на полный ход. За низкими перильцами ресторана спали розы. Студент-переводчик запарился, заикаться начал. Вдруг Жора полез в карман и вытащил паспорт. — Посмотри! — тыкал он пальцем в паспорт. — Видишь? Гватемала... Видишь? Франция... Видишь? Берег Слоновой Кости... Действительно, у него все странички паспорта, на которых отмечают визы, были лиловыми от штампов. — А Советской России нет! — воскликнул я. — Меня не пускают. — Врешь, — сказал я. — Говори честно, ты пробовал? — Нет, — признался он и хлопнул еще коньяку. — Чего пробовать, все равно не пустят. Я — капиталист. — А ты очень хочешь? — Очень! — И слезы повисли на его греческих ресницах. — Давай, Жора, раздадим твой капитал бедным, обездоленным, — предложил я. Он очень обрадовался. Искренне обрадовался такому простому пути в Советскую Россию. Но вовремя вспомнил, что коньячный завод, оказывается, принадлежит не одному ему, но и мужу сестры. — Муж сестры не согласится! — сказал Жора скорбно. Потом мы немного поспорили, кто будет платить: он или я. Моя коммунистическая щепетильность требовала не уступать в этом вопросе. Но его капиталистическая щепетильность не отставала от моей. И право было на его стороне, так как он пригласил меня, а не я его. — В отель тебе рано, поедем еще куда-нибудь! — решил капиталист. — И кто первый налакается, тот и платит. — О'кей! — согласился я. В этот момент выяснилось, что за ужин уже заплатил потный от трудной работы переводчика студент Загребского университета. Мы вышли из греческого кабачка. Узкие мусульманские улочки явно стали еще уже. Интернациональные звезды подмигивали с ночных небес. И честно говоря, отчаянно хотелось в гостиницу в постель. Но как дезертировать с соревнований по выпивке, если противник — миллионер? Жора елозил ключом по дверце машины, но не мог попасть в нужную щель. — Слушай, буржуй, — сказал я Жоре. — Давай такси возьмем. Ты уже сильно под газом, а меня ждут в Совдепии. Но капиталист как раз попал в нужную щель, сказал: — О'кей! — и полез в машину. Нам со студентом оставалось сделать то же. Миллионер уверенно набрал скорость. — Ешь ананасы, рябчиков жуй, — сказал я с удивительным провидением. — День твой последний приходит, буржуй! И действительно, на повороте Жора ударился о поребрик, колесо перекорежилось и бескамерная шина выпустила воздух. Жора тоже как-то потух. Мы скомканно, понуро попрощались. Утром ему надо было ехать в Триест — подписывать какой-то контракт, а пока звонить на станцию обслуживания. Миллионера звали Миндис, а имя студента я забыл. Я бы и миллионера забыл, но он мне визитную карточку дал, а там черным по белому написано: «Георгий Миндис». И даже телефон его в Салониках: 8-23-73. Кто хочет поговорить с настоящим миллионером, может позвонить Жоре и передать ему от меня привет. Людмила Ивановна принесла радиограмму. Положила на карту, на остров Лесбос, сказала обычное: — По вашей части, мальчики! Какое-то греческое судно сообщало, что пропавшего ранее в таких-то координатах человека теперь следует считать пропавшим «из жизни». Греки просили все суда поблизости при обнаружении на море мертвого тела забрать его и сообщить. Радиограмму подписал капитан Алкивиад. Координаты покойника, к счастью, были не на нашем курсе. Нет ничего более неприятного для зрительных и прочих нервов, нежели вид старого утопленника. «Алкивиад»... Был такой древний философ или писатель? Мучительно долго ломал я себе голову над этой проблемой. И потом выяснил, что был. Только не философ и не писатель, а политик и полководец. Около двух с половиной тысяч лет назад он имел замечательно большую и красивую собаку. У собаки был необыкновенно красивый хвост. И этот необыкновенный хвост необыкновенной собаки выдающийся политик, полководец и флотоводец велел отрубить. «Его друзья бранили его и говорили, что все ужасно недовольны его поступком с собакой и ругают его. Он улыбнулся в ответ и сказал: „Мое желание сбылось, — я хотел, чтобы афиняне болтали об этом, а не говорили обо мне чего-либо хуже“». Его желание сбылось в стократ большем объеме. Спустя две с половиной тысячи лет Моруа вспомнил Алкивиада и заметил, что воображение людей легче поразить отрубленным собачьим хвостом, нежели новой философской доктриной. И каждый хороший политик ныне знает это правило как дважды два четыре. И я нашел Алкивиада только через отрубленный хвост необыкновенной собаки. Профессиональный предатель, честолюбец, как «блестящий метеор, пронесшийся над Грецией и оставивший в ней, особенно в Афинах, одно лишь разрушение»; чемпион олимпийских игр, никуда не годный оратор, превосходно умевший болтать; адмирал, вырезавший в палубе флагманской триеры отверстие, в котором на ремнях подвешивали его койку, ибо он не хотел валяться на досках палубы... Это из Плутарха. Люди создали сотни наук. Науки помогают людям идти вперед. Одна из самых древних наук — история. Одно из древнейших государств — Греция. И — черные полковники. На кой черт тогда история? Весь опыт прошлого летит бесхвостому псу под хвост. Человечество с тупым упорством повторяет старые ошибки. В записках Геннадия Петровича есть страничка, которую я не смог использовать в его рассказе «Хандра». Возможно, он был совсем невменяем, когда писал: «Мы должны вернуться к прапрапрадедушкам. Нам хватит фантазии. Фантазия — это аккумулированное время. Люди заложат в электронные машины проблемы Трои, казнь Сократа, костры инквизиции. И это произойдет, если люди останутся жить. Все, что не решили люди в свое время на своих континентах, в своих государствах, — остается. Оно в несчастьях и глупостях сегодняшних людей и дней. Мы уходим дальше и дальше в века, не доискавшись истины в прошлом. Это от слабости. Мы предпочитаем лезть в новые проблемы, чтобы не сознаться в своей неспособности разрешить теперешние. Но бичи времени повернут стадо лицом к покойникам, от которых не осталось ничего, кроме перегноя. Нельзя забывать, что перегной — соль земли...» Давно известно, что сумасшедшие и гении сходятся на какой-то неуловимой границе. И вдруг действительно современный молодой человек, лечивший Геннадия Петровича, когда-нибудь отдаст мне все его записки и в них я найду интереснейший материал, создам единственный в своем роде роман и взойду на такой близкий — вон там, за полосой слабого дождя и испарений — Олимп? |
||
|