"Россия и Германия. Вместе или порознь? СССР Сталина и рейх Гитлера" - читать интересную книгу автора (Кремлев Сергей)
ГЛАВА 9 Примеси спирта, примеси распри и нарком Меер Литвинов
В СЕНТЯБРЕ 1930 года Сталин писал Молотову: «Лучше будет назначить в Берлин Хинчука. Он хозяйственник и он там пригодится больше, чем Суриц, который в хоз. вопросах не искушен». У этих строк есть предыстория. 10 сентября Политбюро утвердило полпредом в Германии Якова Сурица, тогдашнего полпреда в Турции. Но Лев Хинчук действительно активно работал в хозяйственных органах Советской власти еще с ленинских времен. Несмотря на меньшевистское прошлое и то, что в партию он вступил только в 1920 году, его ценили. Поэтому точка зрения Сталина тогда победила: 15 сентября Политбюро изменило свое решение, и в Берлин поехал Хинчук. Давний соратник наркома иностранных дел СССР Максима Литвинова — Суриц остался пока в Турции. Суть наших тогдашних отношений с Германией определялась тремя фразами из меморандума полпреда Хинчука рейхсканцлеру фон Шлейхеру от 21 декабря 1932 года: «Около 1/3 всей продукции германской машиностроительной промышленности идет на экспорт в СССР, другая треть экспортируется в другие страны и примерно 1/3 остается на внутреннем рынке… В то время как экспорт Германии в СССР играет столь значительную роль во всей ее экономике, платежный баланс СССР в отношении Германии становится все более и более пассивным в ущерб СССР. В 1932 году пассивное сальдо составляло примерно 300 млн германских марок, а это означает, что в текущем году СССР ввез в Германию золото и валюту на названную сумму». В 1932 году мы вывозили из Германии почти все производимые там паровые и газовые турбины, почти все прессы, краны и локомобили, 70 процентов станков, 60 процентов — экскаваторов, динамо-машин и металлических ферм, половину никеля, сортового железа, воздуходувок и вентиляторов… В общем, выходило так, что ни мы без Германии, ни она без нас нормально развивать мирную экономику не могли. Да, трений и недоразумений хватало, но при такой обширности рыночных связей чего-то другого ожидать было трудно. Немцы хотели, чтобы мы платили по долларовым обязательствам «зелеными» или золотом. Мы настаивали на марках или бартере. Хинчук язвительно указывал фон Бюлову, статс-секретарю аусамта (министерства иностранных дел Германии), что почти всю закупленную у нас пушнину Германия перепродает именно за доллары. И тут же упрекал за волокиту со снижением пошлин на икру, в то время как «сезон продажи икры уже наступил». Препирательства с фон Бюловым стали чем-то вроде взаимного спорта. Тем не менее знакомство с документальными записями этих споров наводит на единственную мысль: эх если бы претензии государств друг к другу были только такими, то ничего другого и желать не оставалось бы! Хинчука крайне тревожило «повышение примеси спирта к бензину с 6 % до 10 %»! Действительно, неприятно. Войной — даже таможенной — это, впрочем, не грозило. Однако во взаимных отношениях все чаще появлялись и другие неприятные «примеси» политического свойства. И нередко эти «примеси» пахли троцкизмом самого худшего коминтерновского пошиба… 5 марта 1932 года в московском кабинете германского посла Дирксена раздался звонок… Известие оказалось не из веселых: на советника посольства фон Твардовски совершено покушение, и он госпитализирован с серьезным ранением. Пуля раздробила две кости левой руки… Дирксен сразу же поехал в госпиталь. Твардовски уже сделали операцию, и советник, хотя и бледный от шока, вел себя выдержанно и силился улыбаться. От ран он, к слову, оправился полностью лишь через несколько лет и после нескольких операций… Террорист намеревался убить самого Дирксена, и Твардовски стал жертвой ошибки. Сообщили об этом Дирксену заместитель наркома Крестинский и начальник германского отдела Наркоминдела Штерн, примчавшиеся к послу извиняться… Через заднее стекло машины в Твардовски было выпущено пять пуль. На шестом выстреле револьвер дал осечку. Стрелял в немца студент по фамилии… Штерн. «Штерн», как известно, переводится с немецкого и с идиш («идиш», собственно, и означает «еврейский немецкий») как «звезда»… И как видим, читатель, очень уж много сомнительных «звезд» светило на тогдашнем московском политическом небосклоне, и почти все они отливали троцкистским блеском… «Ищи, кому выгодно» — это правило безотказное. Убийство германского посла было выгодно лишь троцкистам, потому что расчет тут был, во-первых, на разрыв с Германией, и во-вторых, как следствие, — на полный срыв планов пятилетки. А ее срыв — это крах Сталина. Ничто иное Троцкого и его сторонников уже не интересовало… НЕ ОЧЕНЬ-ТО нравились развитые советско-германские связи и части германской элиты. Предшественник фон Шлейхера, рейхсканцлер фон Папен в своем интервью французским «Матэн» и «Пти паризьен» летом 1932-го открыто призывал к франко-германскому сближению и даже настаивал на военном союзе. Летом того же 1932 года в восточно-прусском Кенигсберге произошел полицейский инцидент в советском генконсульстве. В Германии еще было Веймарское, а не нацистское правительство, но инциденты происходили все чаще. И их причиной был не столько антикоммунизм папенов, сколько то, что советские организации в Германии нередко путали дипломатическую и экономическую работу с политической. И на этот раз повод для конфликта был дан с нашей стороны. Тем не менее, 17 августа Хинчук встретился с фон Бюловым в настроении боевом (подогретом инструкциями Литвинова).
— Господин статс-секретарь, я крайне огорчен, но сегодня нам придется говорить не об икре, мехах и турбинах, а…
— Догадываюсь, — перебил Хинчука фон Бюлов. — Вы по поводу этого печального кёнигсбергского инцидента.
— Не только…
— Хотелось бы, господин Хинчук, если вы не возражаете, покончить вначале с этим…
— Ну что ж… Но я сразу напомню: полицейский чиновник не имел права врываться в служебное помещение нашего консульства и требовать проведения обыска. Я все проверял через своего секретаря Гиршфельда. Ваш полицейский фактически арестовал нашего консула Сметанича, его жену и нашего представителя на кёнигсбергской ярмарке Гордона. Консульство экстерриториально, господин Бюлов, не так ли?
— Разумеется, разумеется. Криминаль-ассистент Торклер не имел и не мог иметь таких полномочий. Он должен был провести обыск на квартире коммунистического функционера Фриша, проживающего в том же доме. На звонок в дверь открыл Фриш, и когда Торклер объявил ему о цели визита, Фриш провел его в помещение, которое впоследствии оказалось помещением консула. Торклер не мог предполагать, что помещение Фриша — это и помещение консульства…
— Меня такое объяснение не удовлетворяет. Тем более, что я уполномочен обратить ваше внимание и на недопустимую печатную кампанию по этому поводу в «Ангриф».
— Но «Ангриф» — это печатный орган наци, а не аусамта, господин Хинчук…
— А фон Папен, простите, рейхсканцлер Германии? Бюлов смутился и после неловкой паузы виновато спросил:
— Это вы насчет его интервью французам? — Да…
— Господин Хинчук, фон Папен не склонен отказываться от линии Рапалло. О перемене отношения к СССР не может быть и речи…
— Но в интервью есть несомненные антисоветские выпады. Бюлов опять замолчал, на этот раз что-то спокойно обдумывая, а затем негромко, но решительно произнес:
— Господин посол! Папен — не дипломат старой формации, и это особенно обнаружилось в его интервью. Он отличается и от своих предшественников, как от Брюнинга, так и от Штреземана. Бюлов остановился, а потом закончил:
— Он бросает слова, прежде чем хорошо подумать о том, следовало ли их бросать. И это многое портит ему…
— Только ему?
— Ну, конечно, и Германии… Заметим, читатель, что как в этот раз, так и ранее, и позже, немцы не тыкали нашему полпреду в глаза незаживающей рукой Твардовски… Принципиальность по мелочам (а в то бурное время даже московский суперинцидент был все же мелочью) — это принципиальность мелочных людей. Увы, Наркоминдел СССР образца Литвинова все более скатывался на именно подобную «принципиальную» позицию… ТАКИЕ перепалки вредили и Германии, и СССР. Между тем в Германии наступали сложные и неоднозначные времена. А положение Советского Союза перед лицом немцев становилось все более двусмысленным. В качестве страны социализма СССР поддерживал Тельмана и коммунистов. Большинство же немцев Тельмана не хотело. Напомню, что основных политических сил в Германии тогда было три, и даже четыре: националисты Гугенберга, социал-демократы, коммунисты и Гитлер. Ни одна из этих сил не имела в самом начале 1930-х годов решающего преимущества, но если бы немецкий избиратель был поставлен перед жестким выбором: «только Тельман, или только, скажем, Гитлер», победил бы Гитлер. Правда, механический подсчет суммарных голосов, обычно подаваемых за социал-демократов и коммунистов, обеспечивал, вроде бы, победу «левому блоку». Однако это была лишь арифметика для начальной школы. Не раскол лидеров, а раскол в настроениях массы, раскол в стране не позволяли получить работоспособный рейхстаг на основе коалиционного большинства социал-демократов и коммунистов. Реальную политическую власть могли дать только президентские выборы. В 1932 году за Гитлера, как за возможного президента, голосовало почти четырнадцать миллионов человек. Тельман и «левые» не имели таких цифр и близко. Победил же старый Гинденбург. Победил он потому, что Германия была скорее «правой», чем «левой», и склонной скорее к национализму, чем к интернационализму. В то же время в Германии хватало с избытком безработных и других обездоленных капитализмом. Соотношение политических сил отражало состояние умов и душ. Немец не хотел крайностей, тяготел к «середине», но качнуться был готов не «влево» от нее, а «вправо». Поэтому при парламентской дилемме «нацисты или коммунисты» немалое число голосовавших за социал-демократов не рискнули бы голосовать за компартию. И если даже представить чисто умозрительно, что коммунисты объединились бы с социал-демократами, то часть «коммунистических» избирателей не простила бы Тельману такого соглашательства, а часть «социал-демократических» — испугалась бы чрезмерного «полевения» страны. Нет, «левый» блок, способный стабилизировать общество, в Германии не проходил. Для дипломатии СССР тут было над чем задуматься. Идеологические позиции требовали ориентации в Германии на Тельмана, а экономические и государственные интересы — на… Так на кого же? Тельман не мог дать ни турбин, ни режима наибольшего благоприятствования. А к власти явно шел Гитлер. И еще до его прихода было видно: если СССР не порвет с идеологией в своих отношениях с Германией, то Германия начнет рвать с СССР А ведь она давала СССР почти две трети нашего импорта изделий промышленности. Из Франции мы в 1932 году вывозили машин менее чем на 3 миллиона золотых рублей, из США — на 29, из Англии — на 67. А из Германии — на 251 миллион! Общий же импорт СССР из «демократических» стран выглядел за три года с 1930 по 1932-й так:
— из Англии: 80 миллионов рублей, 73 миллиона, 91 миллион (затем объем импорта из Англии опять упал).
— из Франции: 29 миллионов, 15 миллионов, 4 миллиона.
— из США: 264 миллиона, 229 миллионов, 32 миллиона (и далее — не больше этого низкого уровня). А как там было со странами «тоталитарными»? Из Италии мы вывозили в 1930 году на 11 миллионов, потом на 30, и через год — на 27 (позже эта цифра возросла). Германия же… Германия продала нам своей продукции на 250 миллионов, на 411 миллионов и на 324 миллиона рублей. Почти в два раза больше, чем богатейший промышленный лидер мира — Штаты! И только Германия была готова этот высокий уровень товарообмена поддерживать в перспективе таким же высоким. И даже более высоким. Стоило ли в этих условиях пригревать в своих консульствах коммунистических функционеров фришей? Или раздувать мелкие инциденты и газетные провокации до уровня крупных дипломатических неприятностей? Антисоветчиной была полна пресса всех капиталистических стран, причем, официозы. Антикоммунизма не скрывали ни Англия, ни Франция, а уж тем более США. И это не мешало вести дело, например, к установлению официальных дипломатических отношений со Штатами. И только на германскую печать НКИД Максима Литвинова реагировал сразу же. И всегда до крайности и до странности болезненно. Почему же получалось так? Ведь Германия и только Германия жизненно была необходима для единственно важного для России дела — экономического укрепления социалистического Советского Союза? Кто, спрашивается, вел к нашей ссоре? И зачем? ЛЕТОМ Хинчук выговаривал Бюлову за антисоветское интервью Папена французской «Пти паризьен». А 30 ноября Литвинов спокойно давал интервью корреспонденту этой газеты Люсиани. Читаешь его и диву даешься. Нарком «рабоче-крестьянского правительства», старый большевик-подпольщик «Папаша», агент ленинской «Искры» во всеуслышание заявлял: «Самые враждебные нам люди и группы во Франции не могут с каким-либо основанием утверждать, что политические (выделено мною. — С.К.) или экономические интересы Франции и СССР сталкиваются в какой бы то ни было точке земного шара. Эти лица и группы призывают обыкновенно к враждебным действиям против СССР… во имя отвлеченной (выделено мною. — С.К.) идеи защиты капиталистического строя». Обращаю твое внимание, уважаемый читатель, на вот какой тонкий момент в этих раздутых обстоятельствах… Как государственный деятель, Литвинов говорил в интервью вполне верные слова. То есть, он говорил то, что обязан был говорить, если стремился к укреплению государственных позиций и мощи СССР. Но как выглядел при этом Литвинов, большевик-революционер? Ведь политические интересы буржуазной, капиталистической Франции и пролетарской Советской России в любой точке земного шара были прямо противоположны! Франция стремилась к сохранению капитализма, СССР — к его историческому краху. И борьба против СССР была для французской элиты не отвлеченной идеей, а способом реальной защиты своих привилегий, составляющих суть капитализма. Однако с французами Литвинов мог, оказывается, говорить без революционной запальчивости. Такая линия, повторяю, была с позиций обеспечения государственных интересов верной. Но почему-то в отношениях с немцами государственного деятеля подмывало, как правило, на «р-р-еволюционную пр-р-инципиальность». Почему? Ведь реальности мира были таковы, что идея «мирового пожара» становилась для СССР вот уж и впрямь все более отвлеченной. Она все более начинала прямо угрожать интересам первого государства социализма. Лучшим способом распространения социализма по миру становилось создание в СССР общества подлинного благоденствия трудящихся. Изобильный, развитой СССР был бы самым лучшим аргументом за социализм. Это хорошо понимал Сталин. Для него мировой коммунизм все более становился инструментом укрепления СССР. Троцкий и троцкисты смотрели на СССР иначе — как на базу «мировой революции». А что же Литвинов? ОТ ЛИТВИНОВА, как официального руководителя советской внешней политики, тут зависело немало. В то время Сталин был занят по горло внутренним строительством страны, а в делах внешних полагался на Литвинова, на «Папашу». Старый революционер, агент «Искры», друг знаменитого боевика партии Камо, выходец из брест-литовской еврейской семьи, Меер Баллах (Максим Литвинов) после Октября пошел по дипломатической стезе. Телеграммой первого после революции наркома иностранных дел Троцкого Литвинов назначался первым нашим полпредом в Англии, где он жил тогда с женой. С тех пор Максим Максимович делал для укрепления позиций СССР вроде бы и немало. Однако на свой манер… Сложная это была натура, да и Советский Союз виделся Литвинову во многом как надежда мировой революции. Образ мыслей чисто троцкистский, и уже поэтому душа Литвинова была отдана очень, очень потаенно не Сталину, а Троцкому. Хотя ни в каких оппозициях он никогда не состоял. Тут его всегда выручало чутье дипломата. Не был он лишен и другого чутья — местечкового. Вот его ближние люди в Наркоминделе: историк Ротштейн, главный секретарь НКИД Гершельман, личная стенографистка Ривлина… Впрочем, традиция тут была давняя. Еще во времена первой русской революции его личной связной была Рахиль Розенцвейг, а в 1908 году в Лондоне он пропадал в аристократическом особнячке выходца из России коммерсанта Вольфа Лейбовича Файтельсона. С тех пор Литвинов и тяготел к Франции, Англии, да и вообще к англосаксам. Были тому и глубокие личные причины. В 1916 году, в возрасте сорока лет, еще безвестный, полнеющий рыжеватый «русский нигилист-эмигрант» женился на юной англичанке из «приличной семьи», внучке полковника английской армии, обещающей романистке Айви Лоу, высокой, стройной брюнетке с подвижными чертами лица и влажными темными глазами. Итак, любовь к «английскому» имела у Литвинова воплощение вполне материальное, причем приятно осязаемое. Хотя и тут его тоже не подвело врожденное чутье местечкового «интернационалиста»: молодая жена происходила из семьи венгерских евреев, сражавшихся на стороне Лайоша Кошута и эмигрировавших вместе с ним в Англию. Как практического политика, Литвинова конечно же заботила судьба Советской власти. Тем более, что без фактора СССР оказывались под вопросом судьбы западных «демократий». А они — судьбы Англии, Франции, судьба Европы — волновали Литвинова все больше, потому что с годами в Максиме Литвинове все более выступал Меер Баллах… Революционера-ленинца заслонял счастливый муж англичанки Айви, друг француза Эдуарда Эррио и, как сказано, скрытый троцкист. Не меньшее значение имел тут, пожалуй, и «фактор крови». Немец Гитлер во главе Германии для еврея Валлаха был неприемлем. А к власти шел Гитлер. Конечно, Литвинов уже во времена Чичерина расходился с последним во взглядах на то, что важнее для России — Германия или Франция? Теперь же, сменив Чичерина на посту наркома, Литвинов тем более не колебался… Иметь добрые отношения с Германией Гитлера он не хотел, даже если Германия именно на Гитлере останавливала свой выбор. Отношения с Францией, с Англией и США Литвинов был готов строить (и изо всех сил пытался строить!) на нормальной межгосударственной основе. Хотя первые две страны были явно заинтересованы в нашем сырье, и мы легко имели с ними положительный торговый баланс даже без особых дипломатических усилий. Нашу политическую систему элита «демократического» Запада ненавидела, однако без закупок сырья в СССР Европе пришлось бы несладко. Штаты, крупнейшая держава Капитала, неплохо жили и без нас, не признавали СССР официально, и с ними была более правильной скорее жесткая линия. Американцы — прагматики. Если какие-то их положительные шаги в сторону СССР были им выгодны, они их совершали и без реверансов Наркоминдела. А уж если выгодой не пахло, как говорится: извините! Во всех трех основных странах бывшей Антанты, то есть в США, в Англии и во Франции, был силен антисоветизм, не говоря уже об антикоммунизме. Литвинов закрывал на это глаза, и это становилось политикой его наркомата. Зато наши отношения с Германией, теснейше связанной с нами экономически, Максим Максимович все более и более политизировал. С малозначащей для нас Францией Баллах вел себя как государственный муж, подавляющий эмоции во имя дела. А с жизненно важной для нас Германией — как непримиримый революционер, не желающий никаких компромиссов с «классовым врагом». Причем еще до прихода к власти нацистов Литвинов заранее упреждал ситуацию и заранее закладывал основу непрекращающегося, затяжного взаимного охлаждения. Уже этим он предавал интересы СССР и наше мирное будущее. Германия шла к Гитлеру? Да… Гитлер был полон антисоветских предрассудков? Да! Так что должно было стать долгом советской дипломатии? Конечно попытаться рассеять предрассудки и предубеждения. Удалось, не удалось бы это великое дело — вопрос другой. Но пытаться надо было! Настойчиво, до последней возможности. Иначе нам грозила война. А вместо терпеливого разъяснения заблуждений немцев когорта Литвинова размахивала статьями нацистских «Ангриф» и «Фолькишер Беобахтер», упрямо цитировала одну и ту же главу о России в давно написанной «Майн Кампф». И множила, множила и без того растущие нарывы на теле советско-германских отношений. Литвинов раскланивался перед Францией, обеспечивавшей наши пятилетки машинами на 3 миллиона. И хмурил брови в делах с Германией, которая прибавляла нам мощи ежегодно на 250 миллионов! Кто сейчас скажет, сколько в реальной истории потеряли мы из-за того, что политика Литвинова все более стопорила поток германской техники на стройки первых пятилеток? В ЯНВАРЕ 1933-го Гитлер становится рейхсканцлером. Германия давно бурлит под его антисоветские речи, и Кремль это знает. Однако за неделю до уже предрешенного назначения Гитлера Молотов на III сессии ЦИК СССР 6-го созыва говорит спокойно и ясно: «Особое место в наших отношениях с иностранными державами принадлежит Германии. Из всех стран, имеющих с нами дипломатические отношения, с Германией мы имели и имеем наиболее крепкие хозяйственные связи. И это не случайно. Это вытекает из интересов обеих стран». Что же Литвинов? Глава правительства Молотов ясно провозглашает курс на нормальные отношения с Германией независимо от того, какое там у власти руководство. А член правительства Литвинов думает иначе. После одной из поездок в Париж он пишет послу во Франции Розенбергу: «Уважаемый Марсель Израилевич! Беседа с Эррио мною не записана, ибо она была слишком обширна, касалась множества тем и совершенно не носила официального характера». Нарком иностранных дел в служебной командировке неофициально беседует разве что с официантом в ресторане. А хотя бы краткая запись разговоров с иностранными государственными деятелями — его прямая служебная обязанность. Выходит, Литвинов попросту совершил серьезное должностное преступление? Выходит, так… Зато теперь, читатель, можно лишь гадать, кто «неофициально» беседовал с французским политическим деятелем Эррио — Максим Литвинов или Меер Баллах? Советский дипломат или англо-франкофил? Премьер Молотов ориентирует на Германию, а нарком Литвинов сообщает «дорогому Марселю Израилевичу», что он говорил Эррио «о нашем твердом решении и желании идти на дальнейшее сближение с Францией». И действительно, все настойчивее начинала звучать в печати тема франко-советского пакта. В условиях, когда Гитлер шел и пришел к власти, громогласно отрицая Версальский мир, такие «сближения» могли выглядеть только как антигерманская демонстрация. «Сближал» тогда Литвинов и министра авиации Франции Пьера Кота с Михаилом Тухачевским. Хотя к середине 1930-х годов у французов все авиационные достижения были в прошлом — в эпохе Фармана, Вуазена и Блерио. И после трудов по такому «сближению» Литвинов тут же принимается за личную ноту германскому поверенному Твардовски… И о чем! Под вопросом весь комплекс отношений двух стран, сворачивается торговля, а Литвинов раздувает инцидент с двумя журналистами — Лили Кайт и Черняком. Оно, конечно, равноправие наций равноправием, но умно ли дразнить германского имперского орла, направляя в Берлин журналистов-евреев? Особенно если учесть, что занимались они там одним: подливали масла в пока лишь тлеющий костерок разногласий. Нет, для Литвинова умна и верна лишь такая политика. Молотова и Сталина больше волновали турбины. Литвинова — иное. Журналисты Геббельса рвались в СССР, а он, ухмыляясь, их от нас отваживал. Зачем… А вдруг увидят то, что может изменить отношение Гитлера и наци к жизни в СССР? А вдруг нацистская пропаганда напишет о Советском Союзе что-то положительное? Как после этого к месту и не к месту поминать «восточную» главу? НЕ ОТСТАВАЛИ от наркома и его заместители. Через месяц после прихода Гитлера к власти, 27 февраля 1933 года, в кабинет Николая Крестинского с радостным видом ворвался посол Германии в СССР фон Дирксен:
— Я с добрыми вестями, господин Крестинский. По поручению рейхсканцлера Гитлера министр иностранных дел фон Нейрат поручил мне доверительно переговорить с Советским правительством по поводу наших отношений и вообще мировой ситуации… Крестинский молчал, как будто набрал в рот воды. Впрочем, глядя на него, можно было подумать, что во рту замнаркома даже не вода, а невесть как попавший туда таракан, которого он не хочет выплюнуть Исключительно из нежелания нарушить дипломатический протокол. Дирксен немного поостыл, но все еще с улыбкой на лице продолжал:
— Я очень хотел бы еще раз быть принятым господином Молотовым и непосредственно изложить ему позицию германского правительства по отношению к СССР. Крестинский молчал. Но Дирксен не смущался и говорил с такой уверенностью, что было ясно: он точно следует инструкции. Посол словно читал заготовленный текст:
— Германское правительство считает, что заключение пакта СССР с Францией на наших отношениях не скажется.
— А разве может быть иначе? — подал, наконец, голос Крестинский.
— Видите ли, у нас появились некоторые сомнения в последние недели. Создавалось впечатление, что в советской внешней политике наметился уклон в сторону Франции в ущерб Германии…
— Такие сомнения безосновательны.
— Возможно, но судите сами… Конечно, аусамту ясно, что инициатива сближения идет от Франции, и вполне естественно, что СССР ее не отклоняет.
— Вот видите! Замечу в скобках, читатель, что и инициатива-то исходила от Литвинова. Так что Дирксен не просто так сболтнул, тут же возразив Крестинскому:
— Да… Однако аусамту кажется, что известная инициатива была и с советской стороны.
— Доказательства?
— Ну, во-первых, печатная кампания Эррио… Далее, первая речь Литвинова в Женеве базировалась отчасти на «плане Эррио», и вся иностранная печать называла Литвинова единственным сторонником французского плана разоружения.
— Да, потому что это обеспечивает нам спокойствие на Дальнем Востоке.
— Аусамт понимает это, но мы также видим, что ваши подходы к проблеме безопасности изменяются. Собственно, это следует и из интервью Литвинова Люсиани. Как видим, читатель, «неофициальные» и незафиксированные на бумаге парижские «посиделки» Литвинова и Эррио давали вполне официальные и не очень полезные для нас плоды в Берлине. Крестинский поморщился. Встал с дивана, прошелся по кабинету, зачем-то переставил пресс-папье на столе. Дирксен терпеливо ждал… Крестинский, все так же прохаживаясь, раздраженно возразил:
— Господин посол, пресса — слишком больной вопрос, чтобы затрагивать его даже косвенно. У вас тоже много чего пишут и говорят. И тоже не школьные учителя… Дирксен был дипломатом старой школы, хотя сам был не стар — чуть за пятьдесят. В 35 лет он совершил кругосветное путешествие: Африка, Индия, Япония, Китай, Штаты, Бразилия и Аргентина. Лейтенантом на Первой мировой будущий посол заработал Железный крест. Стал дипломатом в 42 года, и на этой стезе преуспел. С Крестинским, своим ровесником, он был знаком неплохо, потому что работал в Москве давно. К Гитлеру и нацизму посол относился сдержанно, однако и после установления нацистского режима работал и вел себя лояльно. Не по отношению к Гитлеру, а по отношению к своей Родине — Германии. Сейчас он устало потер глаза, прищурился и коротко отмахнув рукой, сказал:
— Германское правительство отдает себе отчет в том, что внутреннее развитие Германии за последний год беспокоило Советское правительство. Но, — тут голос посла окреп и стал твердым, — с другой стороны, мое правительство надеется на понимание того, что борьба с коммунизмом внутри рейха может идти рука об руку с сохранением хороших внешнеполитических отношений с СССР.
— Это как же? — ехидно отозвался Крестинский.
— Так, как это у вас имеет место с Турцией, с Италией. Если не ошибаюсь, именно при Муссолини Италия установила с вами дипломатические отношения? Главное — экономика. А наше хозяйственное сотрудничество за последние месяцы продолжалось по-прежнему и имеет хорошие перспективы. Наконец, фон Нейрат, фон Шлейхер и фон Папен не раз говорили то, о чем только что сказал и я.
— Сейчас рейхсканцлер в Германии — Гитлер, — буркнул Крестинский. Дирксен сразу оживился и дружелюбно возразил:
— У министра Нейрата на днях был обстоятельный разговор с рейхсканцлером Гитлером относительно будущей политики по отношению к СССР. Гитлер заявил, что он не хочет вносить никаких изменений во внешнеполитические и хозяйственно-политические отношения с СССР. Между внутриполитическими мерами и внешними сношениями должно проводиться резкое различие. У Крестинского во рту, похоже, появился еще один таракан. Дирксен понял и начал раскланиваться:
— Я понимаю, что уже утомил вас, но хотелось бы хотя бы в следующий раз иметь подробный обмен мнениями.
— Да, — Крестинский выплюнул-таки помеху, но веселее от этого не стал. — Отложим до следующего свидания в ближайшие дни. ВОТ ТАК, читатель… У советской дипломатии не было тогда более важной — жизненно важной — задачи, чем сохранить (а в идеале — и укрепить) межгосударственные отношения Советской России и теперь уже нацистской Германии. Гитлер ведь стал рейхсканцлером в рамках вполне законной ситуации — после победы его партии на парламентских выборах в рейхстаг. Он, конечно, шел к победе, в том числе, и с антисоветскими лозунгами, но тем более было важно и насущно выправлять положение в практическом отношении. Дирксен-то говорил истинную правду: главное — экономика! Однако «ближайшие дни» наступили лишь через… месяц. 3 апреля Крестинский принял Дирксена и военного атташе Германии Гартмана. Внешне заместитель Литвинова был на этот раз любезен, но даже «стелил» он жестко. За время, прошедшее с последней его встречи с Дирксеном, Гитлер успел произнести 23 марта свою знаменитую речь о внешней политике Германии, где та часть, которая касалась России, была только позитивной. Как будто ничего не зная об этом, как будто не помня о предыдущем разговоре с Дирксеном, Крестинский сразу заявил:
— Тесное сотрудничество между рейхсвером и Красной Армией продолжается уже более одиннадцати лет. Я был у колыбели этого сотрудничества, продолжаю ему содействовать и хорошо знаком со всеми моментами улучшения и ухудшения отношений. И я должен сказать, что никогда не было более тяжелой общеполитической атмосферы, чем сегодня. Историю развития военных связей СССР и Германии Крестинский действительно знал. Но говоря о том, что он и теперь, мол, им содействует, лгал. Наоборот, теперь он их срывал. Как срывал и вообще возможность нормального межгосударственного сотрудничества. И поэтому напрасно Дирксен ждал личной встречи с Молотовым. Крестинский не считал такую встречу полезной — не для нормальных отношений с Германией, а для такого развития событий, который нужен был Литвинову (да и Троцкому). Позднее Крестинского судили и за то, что он в интересах троцкистов торпедировал советско-германский диалог. Что ж, официальные записи его бесед с Дирксеном доказывают, что судили заместителя Литвинова не зря. Троцкому не надо было, чтобы с Гитлером договорился СССР, руководимый Сталиным и Молотовым. Если раньше Гитлер был для Троцкого мало удобен, то теперь, когда Гитлер начинал становиться синонимом рейха, все для троцкистов менялось кардинально. Рассчитывая на свержение Сталина изнутри, Троцкий хотел иметь «германскую» карту в своем кармане. Не потому ли вместо Молотова Дирксена принимал Литвинов? Принимал и шпынял его еще за предвыборные речи Гитлера, громившего в них немецких и прочих коммунистов, и СССР в придачу. Речи Гитлера имели одну цель: обеспечить победу нацистов на мартовских выборах в рейхстаг. Конечно, в департаменте Литвинова это прекрасно понимали, и во внутриведомственных обсуждениях НКИД не придавал им серьезного значения. Сам Крестинский в письме Хинчуку признавался: «Я убежден в том, что после выборов Гитлер, его приближенные и его пресса прекратят или, во всяком случае, ослабят свои нападки на СССР». Но разве можно было пропускать удобный повод для деланного возмущения? Его и не пропускали, строча ноту за нотой, чтобы напряженность и после выборов не ослабевала. Крестинский «играл» против Германии нередко весьма открыто и потому, что действовал в интересах своего неофициального политического шефа Троцкого, и потому, что, как фигура второго плана, он мог позволять себе некоторые «вольности». Официальный же его шеф Литвинов был вынужден вести игру более тонкую. Он вроде бы и улыбался немцам, но на самом деле порывал с ними настолько, насколько это было тогда возможно. 3 марта, вскоре после пожара рейхстага, Гитлер произнес одну из таких речей, которые тут же становились притчей во языцех для литвиновской гвардии. А за день до этого, 1 марта, сам Литвинов в берлинском полпредстве спокойно попивал с Нейратом душистый кофе, и благодушествуя, говорил немецкому коллеге:
— Я удивлен комментариями вашей прессы к моей речи в Женеве. Мне приписывают поддержку французского плана, в то время как я…
— Ах, оставьте это, господин Литвинов. Я вас не упрекаю. Эта пресса… Если бы мы обращали на нее внимание… Нейрат сделал паузу и лукаво посмотрел на Литвинова, явно намекая на исключительно злой тон вестей из Германии в советской прессе. Но Литвинова иронией прошибить было трудно, и он тут же перевел разговор на другое:
— Хотите анекдотический случай? Содержатель карусели под Парижем перемалевал бравого царского кавалергарда в красноармейца… И нет отбою от желающих сняться в обнимку с красным русским…
— Я отплачу вам той же монетой, — рассмеялся в тон Нейрат. — Фюрер тоже не отказался бы сняться на фото у этого вашего карусельщика. Речи речами, но он умеет проводить различие между коммунизмом и вашим государством. Такого же мнения, между прочим, и Гинденбург. Литвинов сразу посерьезнел и подобрался:
— Мы этого не видим. Папен предлагал Эррио общую платформу для борьбы с коммунизмом в Германии и на востоке Европы… Эррио сам говорил мне об этом.
— Но это же, между нами, пустая болтовня. Возможно вы упускаете из виду, что есть определенные промышленные группы во Франции и в Германии, которые давно помешались на планах англо-франко-германского союза по производству угля, железа и стали. Это давняя навязчивая идея, например, Арнольда Рехберга еще со времен Версальского диктата.
— Только навязчивая идея?
— Уверен. И дело даже не в грузе прошлой истории. Франция просто малоинтересна для нас как партнер. Ее звезда закатывается, в то время как ваша… Литвинов тяжело помолчал, а Нейрат всплеснул руками, словно о чем-то вспомнив, и наоборот оживился:
— Хочу вас предупредить… Рейхсканцлер, возможно, перед выборами будет в своих речах резок по отношению к вам, но это, увы, реальности предвыборной тактики. Как только будет созван рейхстаг, фюрер сделает декларацию в дружественном для вас духе. Дело в том, читатель, что на 5 марта 1933 года были назначены внеочередные парламентские выборы. Гитлер хотел закрепить свою победу и закрепил ее (получив 288 мест в рейхстаге вместо имевшихся 196). Литвинов все это понимал, но опять отмолчался. Зато вернувшись в Москву, тут же дал указание: «На любой выпад Гитлера реагировать немедленно и официально». И реагировали! «БОЛЬШОЙ друг СССР» Эдуард Эррио был человеком неглупым. Да и неплохим. Он любил свою Францию и естественно, хотел для нее мира и спокойствия. Эррио не любил коммунистов, но мыслил трезво. Он считал, что его милая старая Галлия может спать спокойно только тогда, когда она будет прикрыта щитом советско-французского союза. Да, Эдуард Эррио известен у нас тем, что став премьером и одновременно министром иностранных дел, он в 1924 году установил дипломатические отношения с СССР. Но для Франции этот акт был в перспективе намного нужнее, чем нам. Именно так! Вот что посол Франции в СССР Жан Эрбетт писал своему министру еще 24 октября 1925 года: «Вы открыли дверь, через которую должна пройти Франция, чтобы избежать смертельной опасности для своей целостности и независимости. Наше спасение лишь в том, чтобы установить и поддерживать с возрождающейся сейчас Россией такие отношения, которые исключили бы (вдумайся, читатель! — С.К.) русско-германское сотрудничество против Франции и против друзей Франции». Тогда у руля НКИДа стоял еще Чичерин. Через десять лет, при наркоме иностранных дел Литвинове, друге Эррио, эта программа станет реальностью! Были подписаны советско-польский и советско-французский пакты о ненападении, а с премьером Чехословакии Бенешем — даже договор о взаимной помощи. Кто бы и что там ни говорил, эти документы практически не укрепляли безопасность СССР. Зато реально ослабляли европейские позиции Германии. Эррио и Эрбетт могли быть довольны. Они-то «соль» европейской ситуации понимали великолепно, и Эрбетт не стеснялся откровенно писать Эррио: «Мы являемся континентальной нацией и не можем жить свободными, если на континенте не существует равновесия. Однако равновесие станет невозможным в тот день, когда Германия и Россия, обе возродившиеся, окажутся на одной и той же чаше весов». Для французов-то здесь все сказано, может, и верно. Давний враг галла — пруссак, «бош». Поэтому любой союз России с Францией рано или поздно должен обернуться союзом против Германии. Это понимал Эррио, этого не мог не понимать Литвинов. И к тому же они хорошо понимали друг друга. Эррио пользовался каждым случаем, чтобы посеять взаимные подозрения, еще лучше — взаимное недоверие, и еще лучше — вражду между Германией и СССР. Старый галл понимал, что приход «антиверсальца № 1» Гитлера к власти — дело месяцев. И поэтому Эррио хлопочет о пакте с нами. Но при этом просто шантажирует своего «друга» Литвинова ультиматумом: мол, торгового соглашения без пакта подписывать не будем. Полпред СССР во Франции Розенберг в панике, хотя Эррио всего лишь блефовал. Пакт французы подписали через неделю, а торговое соглашение — через год. Не успел Гитлер обмять канцлерское кресло, а Эррио 9 февраля уже заявляет: «Я придаю большое значение сближению французской и советской демократий для борьбы с фашизмом». И аплодисменты французов сливались с радостной вестью об этом заявлении, сообщаемой Марселем Израилевичем Розенбергом в НКИД СССР. А чему радоваться-то было? Антисоветско-антигерманской провокации Эррио? Провокации в чистом виде. Но радовались потому, что и Литвинов-то не хотел даже самого выгодного для нас союза с Германией. Никакие государственные интересы не могли заслонить от бывшего местечкового еврея Валлаха той непреложной истины, что в Германии пришел к власти режим, органически враждебный еврейству. Нацизм мог быть сколько угодно лояльным к СССР, мог быть исключительно важен для СССР экономически — это не имело для Валлаха никакого значения. Союза с Гитлером, даже если он был жизненно необходим СССР, Баллах допустить, повторяю, не мог. Внутри страны он в таких настроениях был далеко не одинок. На будущий разрыв с Германией, на охлаждение отношений с ней работали тогда в СССР многие по мере сил и уровню власти. Очень характерна в этом смысле провокация Карла Радека, проведенная в типичном для него стиле — иезуитски, блестяще и изящно. Летом 1933-го Радек был с визитом в Польше и посещал новый польский порт Гдыню. Гдыня относилась к приметам версальской системы: ею, построенной впритык к Данцигу, заканчивался «польский коридор» к Балтике. И вот там, расписываясь в книге почетных посетителей, хитрый Карл счел возможным написать: «Море связывает Польшу и СССР»… Безобидная, вроде бы, фраза. И географически точная. Но узнав о ней, немцы тут же взвились. И было отчего! До поражения Германии в Первой мировой войне никакого «моря» у поляков не было уже несколько веков. Появилось оно у Польши только благодаря тому, что Антанта в Версале рассекла тело Германии незаживающим разрезом «польского коридора». Да и сама-то Польша появилась благодаря победе США и Антанты в Первой мировой войне и Версалю. То есть тому фактору, даже косвенное упоминание о котором способно было вывести из себя любого немца. Что уж говорить о Гитлере! Фраза Радека убивала трех зайцев сразу! Во-первых, в устах пусть и полуопального, но крупного советского деятеля тонкий намек на коридор и Версаль автоматически вызывал раздражение у немцев вообще, и у Гитлера в особенности. Во-вторых, это можно было понять так, что в СССР вместо прежнего категорического осуждения Версаля начинают его одобрять. И наконец, в-третьих, «невинную» фразу Радека легко было расценить и как обещание поддержки Польше в отклонении очень возможных будущих шагов Германии для решения проблемы коридора и Данцига. Ничего не скажешь — хоть и был Радек чистейшим сукиным сыном, но голову на плечах имел не зря… И поступал он так несомненно по злому умыслу. У него была ведь одна специализация: факельщик мировой революции. А что же Литвинов? Допустим, он не злоумышлял, а шел за велением инстинкта «крови». Гитлер был действительно очень резок в оценке еврейства, а теперь обретал власть в крупнейшей европейской державе. Наркома Литвинова это должно было волновать постольку, поскольку могло повредить, прежде всего, экономическим связям Германии с СССР. Но пока расовая политика фюрера оставалась чисто внутренним делом немцев, советской экономике от того было ни холодно, ни жарко. Не афишируя такого подхода, Сталин и Молотов его все же придерживались. Но мог ли быть равнодушным Меер Валлах? Наверное, нет. Что ж, тогда можно говорить о трагическом раздвоении личности. Но тогда надо было уходить с поста наркома. Литвинов же оставался и все более заводил нашу внешнюю политику в болото. Впереди были годы настойчивого «развода» СССР и рейха, годы бесплодной возни с мертворожденной идеей «коллективной безопасности» в союзе с Францией, Англией и их ничего не значащими европейскими сателлитами Чехословакией и Польшей. Так и не возникший союз с Антантой результатов не имел. Разве что окончательно прояснился гнусный антисоветизм Европы. Что касается «развода» с немцами, то тут результат мог оказаться серьезнее — ВОЙНА. Эррио неутомимо — устно и печатно — вбивал клин между рейхом и СССР и пытался пришвартовать нас к Франции. Что ж, он поступал не очень-то красиво, зато как патриот. Понятно — патриот Франции. Литвинов же, все более подыгрывая ему, поступал уже как государственный преступник. Но все нити от внешней политики СССР были пока в руках у него. На первый взгляд, Литвинов проводил политику активную. Только что это была за активность?! Сколько было положено сил на заключение ряда одних только франко-советских договоров! А гарантировали они нашу безопасность хотя бы на сантим? Как показало будущее, французы не захотели сражаться даже за собственную милую Францию! Так неужели они стали бы сражаться с немцами за СССР? Конечно же нет. Не было оснований бояться и обратного, то есть такого союза Франции и Германии, когда французы пошли бы войной на нас. Этого «киселя» они уже вволю нахлебались в Одессе в 1919 году во время интервенции. Нет уж, воля твоя, читатель, но Литвиновские пакты с отечеством Эдуарда Эррио я никак не могу отнести к великой нашей удаче. Скорее наоборот, потому что особой радости немцам такой поворот доставить не мог. А ведь в душе они не питали к нам злобы. Все-таки в Зеркальном зале Версаля над ними издевался не Сталин, а Клемансо. Заключил наркомат иностранных дел Литвинова и пакт о ненападении с Польшей. А если бы не заключил? Времена расхристанных конников-первоармейцев Бабеля прошли. Тем более, что и тогда Бабель описывал не боевой состав, а обозников. К первой половине 1930-х годов боевая мощь Красной Армии и войск «шляхетской», «гоноровой» Польши были уже несравнимы. Так что если бы вислоусый Пилсудский рискнул вновь устремить свой взор на Киев, то Западная Украина и Западная Белоруссия воссоединились бы с СССР на пять-шесть лет раньше. Только и всего. Но Литвинову мало было «обеспечить» нашу безопасность с этой стороны. Он еще нанизал на свой дипломатический кукан целую связку «конвенций об определении агрессии» с Эстонией, Латвией, Румынией, Турцией, Персией, Афганистаном, Чехословакией, Югославией и Литвой. Все эти «конвенции» были «учинены, — как сообщалось в их конце, — в Лондоне» в июле 1933 года. В текстах блистали титулы президентов, императорских и королевских величеств. Тут не хватало только владетелей Сиама и Геджаса… Косвенно эти конвенции тоже ссорили нас с Германией, потому что Литва, например, получила от Версаля чисто немецкий Мемель (то, что нынешняя Литва называет Клайпедой). Что же касается Эстонии и Латвии… Может, и впрямь стоило нам гарантировать им (как было определено в конвенциях) «неприкосновенность», нейтрализуя возможность их захвата той же Германией? Нет, и здесь идея не стоила хлопот. Если Гитлер не захотел ссориться с нами из-за этих лимитрофов тогда, когда был уже посильнее, то тем более он не покусился бы на них в середине 1930-х годов. А вот глухое раздражение эти конвенции у немцев вызывали. Увы, активность Литвинова во второстепенных делах прикрывала саботаж им важнейшей проблемы — восстановления и укрепления отношений с новой Германией. А это тогда было необходимо Советскому Союзу даже больше, чем самой Германии. Немцы могли, например, сокращать ввоз к себе нашего сырья и продовольствия, что неприятно отражалось на нашей платежеспособности. Немцы могли это себе позволить: они продавали нам не просто товары, а индустриальную базу нашей экономической самостоятельности в будущем. Иное дело французы. Не говоря уже об англичанах. В конце апреля английский король Георг V издал указ о введении эмбарго на ввоз советских товаров. Это была реакция на осуждение в Москве шести английских служащих фирмы «Метрополитен-Виккерс». А уже 1 июля эмбарго было отменено. Англичане продержались ровно два месяца. Без русского леса они не могли обходиться уже не первый век. И одно это полуанекдотическое «эмбарго» доказывало: особо заботиться об английском (да и французском) расположении нам не приходится. Оно было и так обеспечено экономической заинтересованностью Англии и Франции в торговле с нами. И ВСЕ-ТАКИ Дирксен дождался разговора с Молотовым. Правда, из-за саботажа Крестинского и Литвинова дождался уже «под занавес» своей московской службы. Советский премьер принял посла 4 августа 1933 года, а вскоре немец уехал из Москвы, получив назначение в Токио. Входя в молотовский кабинет, бывалый дипломат волновался настолько заметно, что Молотов даже отметил это в официальной записи беседы. Впрочем, оно и неудивительно! Дирксен пробыл послом в Москве 5 лет. И каких лет! За эти годы Германия и СССР стали неузнаваемыми. Бесславно закончилась Веймарская республика. Ее серость только подчеркивал блеск бриллиантовых колье на персях белокурых подруг влажноглазых нуворишей. А теперь эротика танго для избранных сменялась в Германии походным маршем миллионов. СССР из размякшей, как перепаренное тесто полудержавы-полухутора за 5 лет превратился в индустриального гиганта. Он поглощал сталь, станки, динамо-машины и никель почище, чем раблезианский Гаргантюа телят… Дирксен — путешественник, солдат, дипломат — хорошо понимал, что могло бы дать соединение экономического потенциала новой Германии с возможностями нового СССР. А с нарастающей горечью он видел, как эти головокружительные перспективы упускаются обеими сторонами, но особенно — советской. Сдержанный согласно протоколу, он не мог высказать эту боль Молотову и волновался с первой же фразы:
— Господин Молотов, на днях я уезжаю… И сегодняшнему посещению придаю очень большое значение. Очень…
— Мне искренне жаль, господин Дирксен, что советско-германские отношения лишаются такого хорошего их сторонника. Мы расценивали вашу работу как плодотворную и соответствующую интересам обеих стран.
— Сердечно благодарен за высокую оценку моих усилий, господин Молотов. Могу вас заверить, что такая линия полностью отвечает не только моим мыслям и чувствам, но и инструкциям моего правительства. Молотов испытующе посмотрел на Дирксена, и тот, поняв это по-своему, быстро произнес:
— Если вы сейчас подумали об интервью Геббельса, опубликованном в Англии и воспроизведенном сегодня «Известиями», то я убежден, что Геббельс не делал того заявления о Рапалльском договоре, которое ему приписывается. Понимаете, не давать интервью он не может, а пресса англосаксов считается свободной. И с текстами интервью она обращается действительно вольно. Впрочем, я понимаю ваше беспокойство, особенно если учесть обстановку в Германии в первые месяцы после взятия власти национал-социалистским правительством. Однако с тех пор рейхсканцлер не только сказал, но и сделал много такого, что создало, на мой взгляд, все предпосылки для нормального развития прежних отношений, господин Молотов. Молотов сидел молча, однако Дирксену вдруг показалось, что даже молчал он иначе, чем Литвинов. Нарком всем своим видом выказывал раздражение и нетерпение. Молотов же молчал доброжелательно и заинтересованно. Он просто слушал для того, чтобы понять, а не оборвать в удобный момент. И ободренный этим своим впечатлением, Дирксен продолжал:
— Рейхсканцлер, как вы знаете, в своем программном выступлении 23 марта говорил о необходимости хороших отношений с Россией. После этого в ряде выступлений он подтвердил и усилил эту мысль. За этим последовали уже наши практические инициативы. Дирксен говорил это не зря, и Молотов знал это. Поэтому его легкое движение головой очень походило на одобрительный кивок. Впрочем, это движение было так неуловимо, что Дирксен не был уверен в реакции Председателя Совета Народных Комиссаров и убежденно сказал:
— Предпосылки созданы, но советская общественность чем дальше, тем более отчетливо проявляет иные тенденции. Нет, подписание советских пактов с Францией и Польшей, а также ваши лондонские конвенции мы рассматриваем как успех вашей политики, не наносящий ущерба Германии. Но вся советская пресса полна таких резких выпадов против нас, с которыми не могут идти в сравнение даже самые жесткие статьи в прессе других стран. Дирксен замолк, собрался с духом, и решился. Сам того не замечая, он понемногу горячился и поэтому начал говорить более прямо:
— Я, господин Молотов, живу в Москве не первый год. И даже не третий… Ваши газеты постоянно лежат у меня на столе с утра, потому что пресса — это термометр. Она показывает, насколько здорово само тело. И я вижу, что в последнее время тело советского общества лихорадит антигерманская лихорадка. Во внешней политике Советского Союза произошел резкий поворот. Мне трудно судить, каковы его причины. Возможно, вы возлагаете особые надежды на сближение с Францией и Польшей? Молотов вновь неожиданно и на этот раз неодобряюще шевельнулся, по его лицу пробежала почти неуловимая тень, которую Дирксен все же уловил. Но возражений не послышалось, и Дирксен, набрав побольше воздуху в легкие, выдохнул:
— С другой стороны, возникает впечатление, что внутриполитическая, — Дирксен четко подчеркнул голосом и жестом это слово, — борьба против коммунизма в Германии определяет внешнеполитическую линию Советского Союза. В то время как внешнеполитическая, — Дирксен опять повысил голос, — линия рейха не следует за его внутренней политикой. Есть основания предполагать, что особые отношения СССР с компартией Германии, то есть партийные моменты, довлеют во внешней политике СССР. Я был бы крайне признателен вам, господин Председатель Совета Народных Комиссаров, если бы вы высказали свою точку зрения и объяснили причины вашей намечающейся неприязни к нам. Молотов выглядел по-прежнему спокойным, сосредоточенным и внимательным. И начал он так же спокойно:
— Советское правительство руководствуется одним основным принципом: сохранение и укрепление дружественных отношений со всеми странами. Что касается внутренней политики германского правительства, то Советский Союз твердо проводил и проводит линию невмешательства во внутренние дела других стран.
— Но господин Молотов, вряд ли для вас одинаково важны коммунисты Тельмана и коммунисты, скажем, Турции? Молотов видимо смутился, но быстро нашелся:
— Но в Турции наших граждан не арестовывают, не обыскивают и не подвергают насилиям. Дирксен понимающе кивнул:
— Да, однако эксцессы имели место и в отношении граждан Польши, Чехословакии. Все объясняется общими сдвигами. Это — прискорбные издержки. И мы не только приносим извинения. После инцидента в советском клубе в Гамбурге, господин Молотов, мы выплатили вам крупную компенсацию. В глазах Молотова мелькнуло удивление — Литвинов о таком исходе не сообщал. Поэтому Молотов просто пожал плечами и весьма примирительным тоном возразил:
— Что ж, слышать это утешительно, но полностью не успокаивает. Один меморандум Гугенберга… Тут я воспользуюсь правом автора и отвлеку твое внимание, читатель, от этого разговора… Ссылка на Гугенберга была результатом тенденциозной информации Литвинова. Максим Максимович быстро докладывал «наверх» об инцидентах в Германии и далеко не так оперативно сообщал об их улаживании (почему Молотов и не знал ничего о «гамбургских» компенсациях). Дальнейший же разговор о Гугенберге, читатель, может показаться тебе не очень понятным. Потерпи, однако, до следующей главы, где мы остановимся кое на чем и кое на ком, в том числе и на Гугенберге, подробнее. А пока возвратимся в кабинет Молотова. Ведь там Дирксен уже рвется объясниться с его хозяином:
— Господин Молотов, этому меморандуму придается чрезмерное значение. Тем более, что рейхсканцлер тут же полностью дезавуировал Гугенберга.
— А мировая пресса уделила ему огромное внимание!
— Да, антигерманская. Она и к СССР относится не лучшим образом. Это же, как вы всегда подчеркиваете, буржуазная печать. К тому же меморандум воспроизведен в ней с рядом явно злонамеренных искажений.
— Да, я читал и газетный текст, и аутентичный. Вы правы, но лучше бы вообще не иметь поводов для таких анализов.
— Согласен… Однако поводы возникают не только по нашей вине. Скажем, еще недавно советская общественность категорически осуждала Версальский договор. А теперь наш курс на его ревизию расценивается вашей печатью как военная угроза.
— Наша позиция в этом вопросе не изменилась…
— Возможно, но Радек в Гдыне сделал запись, что «море связывает Польшу и СССР»!
— Впервые слышу это от вас, но что же тут одиозного? Дирксен промолчал. Молотов удивился так искренне… Было похоже на то, что он действительно не знал о каверзе Ра-дека. И пока посол раздумывал, Молотов вел дальше:
— Зато можно ли пройти мимо такого факта, как интервью Геббельса, где он ставит на одну доску Рапалло и Версаль? Дирксен горячо перебил премьера:
— Я уверен, что это, как и в случае с Гугенбергом, газетная фальшивка! В конце мая я говорил в Берлине с рейхсканцлером, с министрами Герингом, Фриком и другими. С Геббельсом тоже. Все самым положительным образом относятся к развитию германо-советских отношений. Надеюсь, эта беседа и поможет ликвидировать все трения и недоразумения. Я очень благодарен за то, что вы нашли время для личной встречи. Молотов встал, прощаясь. Встал и Дирксен, взволнованный разговором еще больше, чем до его начала. Протягивая руку Молотову, он все-таки не выдержал:
— Вряд ли мы скоро увидимся, господин Молотов, если увидимся вообще. Так позвольте мне сказать на прощание неофициально и от чистого сердца: дружить со всеми в нашем жестоком мире нельзя. Друзей легко терять, а приобретать не только тяжелее. Взамен утраченных их можно так и не найти. ПОСЛЕ ухода Дирксена Молотов еще долго стоял, глядя на закрывшуюся дверь. Потом опять сел в кресло и задумался… Оставим его наедине с самим собой, читатель, и попробуем разобраться кое в чем сами. Вячеславу Молотову было тогда сорок три года. Родился он в вятской слободе Кукарка в семье приказчика, в 1890 году. В тот год юный Герберт фон Дирксен переступил порог берлинской гимназии императора Вильгельма. Молотов (тогда еще, впрочем, Скрябин) в двенадцать лет начал учиться в Первом Казанском реальном училище. А в девятнадцать его арестовали и выслали на два года в Вологду. Дирксен в это время путешествовал вокруг света. После ссылки молодой вятич поступил в Петербургский политех, но курс обучения закончил по другому «факультету»: партработа, аресты, партработа, легальная «Звезда», полулегальная «Правда», аресты, думская избирательная кампания большевиков, аресты. «Диплом» за этот «университетский курс» он писал «на практике» в сибирском селе Манзурка Иркутской губернии — в ссылке. После побега оттуда в мае 1916 года «молодой специалист» Молотов получил по рекомендации Ленина и «распределение» — в Русское бюро Центрального Комитета партии. Событий Октября семнадцатого года Молотов, пожалуй, толком и не рассмотрел. Он их готовил. Члену Военно-революционного комитета и впрямь было не до исторических наблюдений — по горло хватало ежедневной работы. Собственно, год за годом ее было потом выше горла: уполномоченный ЦК на Волге в Гражданскую, позже — Нижний Новгород, Донбасс, Харьков. Плюс оппозиция «справа», оппозиция «слева»… В тридцать один он — секретарь ЦК, в тридцать шесть — член Политбюро, в сорок — Председатель Совета Народных Комиссаров СССР и Совета Труда и Обороны. За двадцать лет такой кутерьмы он, конечно, кое-какого дипломатического опыта поднабрался. Но где ему тут было до Чичерина, срывавшего овации на Генуэзской конференции после блестящих речей на французском и английском языках, и писавшего литературные этюды о Моцарте. Максим Литвинов лингвистом был послабее Чичерина, но с женой англичанкой и «другом» Эррио объяснялся тоже без переводчика. Знал он и немецкий — как и всякий еврей с западной российской окраины. Знал Литвинов и Европу — не понаслышке, не по официальным визитам, а по эмиграции. Причем в «чичеринском», а потом и в «литвиновском» НКИДе Литвинов в этом отношении исключением не был. Там собралась компания партийных интеллигентов, под стать обоим наркомам. Это были революционные космополиты. Не просто «граждане мира», а граждане нового мира, для которого они и работали. СССР первых лет был для них не столько центром, сколько лишь частью этого грядущего мира. А если даже и центром, то лишь как главная база, как ударная сила. Европа, однако, после революционного всплеска хотя и бурлила, но не закипала. «Дипломатам революции» пришлось заняться рутинной работой внешнеполитического обеспечения государственного строительства. Справлялись они вначале с этим делом неплохо и заработали на этом авторитет как за кордоном, так и дома. Да, собственно, и задачи тогда были какие? Прорвать политическую изоляцию, добиться дипломатического признания СССР… С «примесями спирта» и с изменением процентных ставок кредитов в первые годы существования Наркомата иностранных дел особенно разбираться не приходилось. Кочуя из одной европейской (а то и азиатской) столицы в другую, они счастливо избегали участия во внутренней партийной борьбе. Формальных оппозиционеров и троцкистов среди них было не так уж и много. Крупное исключение являл собой Христиан Раковский, но это был дипломатический кадр «первого призыва». Короче, НКИДу доверяли, не очень вмешиваясь в его работу, потому что дипломатия — дело лишь чуть менее тонкое, чем разведка. Недаром они и идут всегда рука об руку… Отношения с разными странами были разными, но в основе своей однотипными. Фашистская Италия Муссолини тут из общего ряда не выпадала, в том числе и по характеру отношения государства к «еврейскому» вопросу. Новая ситуация возникла лишь тогда, когда Германия резко и быстро отбросила Веймарский парламентаризм и вручила свою судьбу ярко выраженной авторитарной личности — Гитлеру. И он с самого начала своей политической карьеры не только не скрывал, но подчеркивал как свой принципиальный авторитаризм, так и антиеврейство. Не хочу оправдываться — факт есть факт, и не буду также утомлять тебя, читатель, перечислением фамилий евреев в руководстве НКИДа СССР и нашей внешней разведки к 1930-м годам. Просто скажу, что этот список был удручающе велик и высокопоставлен. Но хочу, кстати, и опровергнуть недалеких горластых антисемитов, страстно обличающих «еврейское засилье» в «большевистском Совдепе». Высокому проценту евреев во «внешних» — дипломатических и разведывательных — органах Советского Союза есть вполне рациональное и объективное объяснение. Евреи издавна жили в России в приграничных районах, и среди евреев-большевиков было, естественно, больше таких, которые знали и европейские порядки, и европейские языки. Проще было им обеспечивать себе и разведывательную «крышу», в том числе за счет родственных связей (вспомним рассказ Дмитрия Быстролетова)… И не было бы, может быть, в таком большом «удельном весе» одной национальности большой беды, если бы, во-первых, не… Гитлер, ставший во главе Германии. Для народов СССР, для Сталина и Молотова, как их руководителей, нацистская Германия Гитлера могла бы по-прежнему оставаться партнером. Прежде всего, экономическим. Но для руководящих и пишущих «революционно-космополитических» евреев в СССР это было невозможно никак. Крупное исключение тут являл собой Лазарь Каганович. И это лишь подтверждало общий принцип. Во-вторых… Опять-таки: не в симпатиях и антипатиях дело, а дело в факте. И фактом было то, что среди троцкистов, которым также нельзя было допустить прочного советско-германского союза при вожде СССР Сталине, евреи были тоже в проценте повышенном… Вот, пожалуй, почему Разведупр Генштаба РККА уже в начале 1930-х «прозорливо» определил главным потенциальным противником Германию, а НКИД СССР с ним в оценке не расходился. Имела, очевидно, свое значение и мощная еврейская прослойка в Коминтерне. Однако на самом-то деле «прозорливость» объяснялась тем, что еще до прихода Гитлера к власти очень влиятельные круги в СССР настойчиво и последовательно делали из Германии потенциального противника. На это работали статьи журналистов, стихи поэтов, донесения разведчиков и дипломатов, речи крупной партийно-государственной элиты. То, что Троцкий, а помимо него и еще кое-кто в Москве, были не прочь завести тайное знакомство с нацистской Германией, ничего из только что сказанного не опровергало. В этих кругах считали, во-первых, что свет клином на Гитлере не сошелся. В Германии ситуация находилась еще в о-очень большом движении. Пользовались большим влиянием старые генералы рейхсвера, а многие из них были неплохо знакомы с рядом генералов Красной Армии, группировавшихся вокруг Тухачевского. Во-вторых, договориться можно было на определенных условиях и с Гитлером. Ведь его связи с еврейскими банковскими кругами были фактом. Главное же — нельзя было допустить нормальных отношений Германии и СССР до тех пор, пока это был СССР Сталина. И вот этого нового момента Молотов тогда не видел, да и вряд ли мог тогда увидеть. В то время очень уж много сил и внимания отвлекала внутренняя ситуация. Она заполняла рабочие дни и ночи Молотова, как и дни и ночи Сталина. А если Молотов что-то и видел, то не давал таким мыслям хода, потому что противодействие могло бы не только осложнить основные усилия, но и вовсе смести… даже Молотова… Ярлык открытого доброжелателя нацистской Германии и недоброжелателя идей «мировой революции» — это в Москве первой половины 1930-х годов было делом серьезным. Но что касается тонких намеков Радека, то догадка Дирксена была верной: Молотов и впрямь простодушно не придал значения иезуитской гдыньской записи. Он в таких играх был просто не искушен. Зато были искушены другие. Та же пресса, например… Ведь и она вплоть до конца 1930-х годов была в своей элитной части, фактически, троцкистской. Преобладание в ней тех же евреев только дополняло общий характер московских газетчиков, рвущихся душой на Варшаву, как призывал когда-то Тухачевский, и на Бомбей через Лондон, как это делал Лев Давидович. Интернационалист Михаил Кольцов-Фридлянд здесь оказывался всего лишь одним из наиболее ярких проявлений. Любой ценой не дать развиться связям с Германией Гитлера было для них еще более важно и естественно, чем для Литвинова. Тому волей-неволей приходилось как-то учитывать и государственный интерес: химическая колонна не будет работать хуже, если концерн, ее поставивший, поддерживает Гитлера, а не Ротшильда. А вот берлинская журналистка «Известий» Кайт, или представители «Правды» в имперской столице рейха Коган, Гартман и Черняк? Что сдерживало их, кроме редакторов, которые отличались от них лишь тем, что сидели в Москве, а не в Берлине? Формально советские дипломатия и пресса постепенно и незаметно приобретали все более антигосударственное значение. А ЧТО ЖЕ Сталин? А у Сталина все так же была на руках страна. Своя… Единственно для него важная и возможная. Вот жизнь Сталина и страны в 1933 году: Первый Всесоюзный съезд колхозников, ввод в эксплуатацию Беломорканала, Челябинского тракторного, Уралмаша, первой домны Азовстали, Московского и Ленинградского мясокомбинатов, Бобриковского химкомбината. Первый ток дали Свирь ГЭС, Рион ГЭС, Дубровская ГРЭС… Заканчивалась первая пятилетка и надо было готовить вторую. Сталин и раньше не очень-то увлекался идеями «мирового пожара». В революцию он пришел не как интеллигент-интеллектуал, а как гений-самородок из числа униженных и оскорбленных. То есть, как гений, не просто сочувствующий народу, но угнетенный духовно и физически вместе с ним. Став вождем этого народа на своей собственной Родине, он все более увлекался устройством практической жизни на ней же. Троцкий и вся его ближайшая когорта были идеологами, писавшими «концепции» крупными мазками. Разбираться в причине незадач с разработкой какого-то авиамотора? Простите, госпо…, ах, товарищи, но это же дело спецов. Тем более, что среди части технических специалистов Троцкий был более популярен, чем Сталин. Многие инженеры старой выучки остались — кто немного, а кто и значительно — «барами» и невольно тянулись к «барину» Троцкому. К тому же, по причине технической неграмотности, именно Троцким и Зиновьевым было бы легко управлять, если бы Троцкий стал во главе страны. Сталин же не стеснялся штудировать учебники слесаря и монтера. Сам-то он никогда не слесарил, а страна из «ситцевой» становилась «стальной». И не в последнюю очередь — благодаря ему. Училась страна, учился Сталин. И потом оказывалось, что во многих технических проблемах Сталин разбирался так, что артиллеристы удивлялись его артиллерийским знаниям, авиастроители — авиационным, танкисты — танковым. Идеи революции где-то там, в других местах планеты, блекли в его душе. До них ли было, когда намечались пути великих внутренних революций: промышленной, сельскохозяйственной, научно-технической, культурной!? Накануне нового, 1934 года Сталин беседовал с корреспондентом «Нью-Йорк таймс» Дюранти. На вопрос:
— Что является для вас наиболее важной проблемой? Сталин ответил:
— Товарооборот между городом и деревней. И транспорт — особенно железнодорожный. Решить эти вопросы нелегко, но проще чем те, что мы уже решили. Проблема промышленности решена. Колхозно-крестьянскую — самую трудную — тоже можно считать решенной. Теперь — товарооборот и транспорт. Я уверен, что мы справимся и с этим. Справляться удавалось, но за счет перегрузок. 12 сентября 1933 года Сталин пишет Молотову: «Мне несколько неловко, что я послужил причиной твоего досрочного возвращения из отпуска. Но если отвлечься от этой неловкости, то ясно, что оставить центральную работу на одного Кагановича (Куйбышев может запить) на долгий срок, имея к тому же в виду, что Каганович должен разрываться между местной и центральной работой, — значит поступить опрометчиво. Я окончательно укрепился в том, что тебе не стоит ехать в Турцию. Пусть едут Ворошилов и Литвинов». Большевик «Коба» все еще доверял большевику «Папаше» и все еще отдавал внешние дела на откуп ему. Ведь «Папаша» неплохо поработал для того, чтобы нас признали во внешнем мире и начали воспринимать всерьез. Но Литвинов уже не заслуживал доверия Кремля. Внутренняя политика Сталина работала на экономическое укрепление СССР. Значит, она была ориентирована на мир. Внешняя политика Литвинова все более препятствовала нашему скорейшему внутреннему развитию. И значит, работала на будущую войну.