"Борис Кагарлицкий. Статьи в журнале "Частный корреспондент"" - читать интересную книгу автора

Что, впрочем, свойственно было и старому режиму, мышление которого было
также пронизано рациональными схемами великого Декарта. В итоге каждый шаг
сопровождался самооценкой и самоосмыслением, события выстраивались в
систему, а смена институтов и политических курсов выстраивалась в
определенной последовательной логике - не только объективно, но и в
общественном сознании. Названия месяцев нового революционного календаря,
придуманного французскими республиканцами, превратились в политические
термины. Сам календарь не прижился, зато все мало-мальски образованные люди
знают теперь про термидор и брюмер. Точно так же как французская абсолютная
монархия стала образцом для европейского абсолютизма вообще, так и
французская революция сделалась своего рода образцовой моделью для всех
последующих революционных процессов во всем мире. Оглядываясь на Францию,
можно было оценить собственное положение, его перспективы и значение
переживаемого в настоящий момент этапа с точки зрения общей динамики
истории.
В этом плане аналогии между французской и русской историей не только
очевидны, но и поучительны. Говорить и писать о них начали уже в 1917 году,
когда Ленин (и не он один) сравнивал большевиков с якобинцами, когда
российские революционеры, еще не выработавшие новый стиль и язык советского
режима, называли своих новых министров на французский лад "народными
комиссарами", устраивали массовые театрализованные зрелища в стиле
Робеспьера и использовали эстетику 1789 года так же, как прежде якобинцы
использовали эстетику античную.
Большевистский режим, установившийся после 1917 года, демонстрировал
явные черты сходства с якобинским, даже когда сам не хотел этого. В
масштабах России, усиленные новыми техническими средствами, недоступными
деятелям XVIII века, все революционные мероприятия приобретали размах,
далеко выходящий за рамки французских прецедентов. Это относилось как к
достижениям, так и к преступлениям, как к героическим начинаниям, так и к
трагическим глупостям. Советский красный террор был повторением террора
якобинского, но жертв оказалось несравненно больше. Как, впрочем, и у белого
террора, о котором современные критики большевизма почему-то предпочитают
забывать.
Между тем из революционной диктатуры неминуемо вырастал термидор -
постреволюционный режим, консолидирующий новую власть, отодвигая массы и
радикальные элементы от участия в политике. Лев Троцкий после смерти Ленина
увидел призрак термидора в блоке центриста Сталина с бухаринским правым
крылом партии. Однако история распорядилась иначе. На фоне Великой депрессии
и закономерно совпавшего с ней внутреннего "кризиса хлебозаготовок"
умеренное крыло потерпело поражение, а центристы устроили свой собственный
термидор по совершенно иному сценарию, организовав коллективизацию.
Сталинский термидор плавно перешел в бонапартизм, революционная
риторика сменилась милитаризмом, мировая революция, не будучи официально
отменена, превратилась в идеологический инструмент строительства империи.
Другое дело, что империя советская, как и наполеоновская, была отнюдь не
похожа ни на империи старого мира, ни на колониальные государства. Как и
положено в эпоху бонапартизма, победоносные войны сопровождались
репрессиями, революционное наследие прославлялось, а революционеров
репрессировали. Масштабы репрессий опять многократно превосходили то, что мы
видим во Франции. Наполеону Бонапарту вообще повезло: грязную работу