"Загадка Красной вдовы" - читать интересную книгу автора (Карр Джон Диксон)

Глава 9 ЛЕГЕНДА

– История «вдовьей комнаты», – стал рассказывать Гай, – начинается в городе Париже в 1792 году, в апреле. Начинается она с Ужаса, и конец ее еще не наступил.

Он сидел за столом, в маленьком круге света, и настольная лампа подсвечивала его стакан красным. Возле стакана лежал медальон. Он взял его, повернул той стороной, на которой был изображен мужчина, и показал четверым слушателям, сидевшим напротив. На мгновение лицо Гая показалось таким же безумным, как лицо мужчины на миниатюре.

– Чарльз Бриксгем был единственным сыном основателя нашей династии. В тот год ему исполнилось двадцать; он только что завершил год учебы в Париже, из его писем домой (в стиле Руссо, только с еще большим количеством цветистых оборотов) становится понятно, что его идолом была Французская революция. «Мы усердно трудились три года, – писал он в апреле, – конец еще далеко, но, благодарение Господу, мы достигли целей, пролив меньше крови, чем гражданские суды Англии проливают за полгода. Наше новое жирондистское правительство по-отечески твердо. В нем есть, са va sans dire,[3] люди крайних убеждений, из трижды проклятого политического клуба якобинцев, но месье Ролан знает, как с ними управляться».

В Англии его отец, делец, поднявшийся из низов, и такой же фанатичный революционер, как его сын, высмеивает взгляды Чарльза, и в нескольких письмах, изобилующих грамматическими ошибками, повторяет одно и то же: «Нельзя приготовить гуся, сначала не свернув ему шею». На этой почве между отцом и сыном возникает конфликт, что подтверждается еще одним письмом Чарльза, в котором он пишет, что «отречется от родства и не примет ни единого пенни» от отца, придерживающегося таких взглядов. Сильные слова, как вы можете видеть, но молодой дурак не отступился от них. В 1792 году он переезжает в убогие меблированные комнаты на улице Сен-Жюльен-ле-Павр, рядом с рекой возле острова Ситэ; ходит в ветхих чулках, ненапудренном парике, при свете лампады читает Руссо, делит с бедными свой хлеб и сыр, слоняется по шумным галереям Национального собрания.

Когда жирондистское правительство объявило войну Австрии, каждый ребенок понял, что надвигается буря. Французская армия прогнила до основания: денег не было, командиры – трусы, офицеры – перебежчики. Когда она рассыпалась в прах перед лицом врага, по всей Франции заговорили о предательстве. Австрийцев поносили. Лафайет бежал в Германию. Марат требовал крови. Парижские волнения немного утихли только после того, как король выступил перед толпой во фригийском колпаке. Затем Пруссия объявила войну Франции, и ее армия пошла на Париж.

К власти пришли якобинцы. Чарльз Бриксгем стоял возле Орлеанских ворот, когда в город вошли марсельские добровольцы, «они шли к желтому закату, под гром барабанов, и пели песню, слов которой я не понимал». За то, что он выкрикнул в толпе имя месье Ролана, его избили, и он лежал без сознания в какой-то подворотне, а добровольцы шли и шли, распевая величайшую боевую песню всех времен и народов.

Он записывает все, чему стал свидетелем. Париж лихорадило. Десятого августа Дантон смел Собрание. Из своих комнат Чарльз Бриксгем слышал выстрелы со стороны Тюильри. Выбежав на улицу, он узнал, что швейцарская гвардия вырезана, а король с королевой взяты под стражу. Он не мог подобраться ближе, потому что на мостах собрались слишком большие толпы. Как бы то ни было, власть Национального собрания была свергнута. С благословения трех отцов террора – Дантона, Марата и Робеспьера – на площади Революции начала сечь головы гильотина.

А затем Чарльза Бриксгема настигла любовь.

Полагаю, юноша просто не смог устоять перед ней. Он слишком долго питался лозунгами вместо хлеба и не знал женщин; одной встречи ему хватило. Встреча произошла при любопытных обстоятельствах. Чарльз был в толпе под стенами Думы в день собрания коммуны – было шестнадцатое августа, через три дня после того, как королевскую семью заключили в Тампль. Вместе с парижанами он, приникнув к окну, слушал, как вершатся людские судьбы. Он слышал речь Робеспьера, говорившего о необходимости учреждения Революционного трибунала. «Это маленький строгий человечек, – пишет он, – с зеленоватым, в бородавках, похожим на огурец лицом и мелодичным голосом. Он стоит очень прямо и не шевелится, как будто боится, что с носа упадут очки». Затем выступил кто-то еще – Чарльз не описывает кто – с требованием крови. Чарльз Бриксгем выкрикнул проклятие, но он на тот момент от волнения почти потерял рассудок и не смог вспомнить ни одного французского слова. Он пискнул что-то по-английски, что окружающие приняли за возглас одобрения. В суматохе его спихнули с облюбованного насеста. Очнулся он под контрфорсом, по лицу его текли слезы. Над ним склонилась женщина в плаще с капюшоном.

Гай видел, что заинтриговал аудиторию. Он повернул медальон, и все увидели круглое женское лицо с красивыми глазами и твердым ртом.

– Она сказала ему: «Я понимаю по-английски. Милорд, должно быть, сошел с ума». На что наш дурачок воскликнул по-французски: «Долой проклятых якобинских убийц!» – и его услышали. Сзади него был контрфорс, рядом – женщина. Это кажется невозможным, но он держался целых пять минут, пока ему не переломили шпагу. Видимо, по ошибке беснующиеся парижане схватили кого-то еще. Серый плащ с капюшоном тащил его сквозь толпу. Они добрались до реки и сели на ступени, ведущие к маслянистой воде. Она не открыла ему, как ее зовут, сказав: «Faut pas faire des betises»;[4] но зато она его поцеловала и пообещала: «Мы еще увидимся».

Вообразите себе, какое действие возымел тот случай на экзальтированного юнца, помешанного на политических идеалах, а о любви судившего по «Новой Элоизе». Незнакомка становится его богиней: он забывает обо всем, кроме нее. В письме отцу – ну и стиль! – он пишет: «В смертной женщине обрел я ангельский лик». Бриксгем-старший над ним подшучивает, дает, может, и грубые, но вполне практичные советы, приведшие в конце концов к временному приостановлению переписки. В следующий месяц Чарльз ушел из дома и, несмотря на то что в Париже лилась кровь, без устали бродил по улицам в поисках незнакомки.

Улицы Парижа стали скользкими от крови, а с его головы и волос не упал. Он снова встретил ее вечером первого дня первого года Республики, когда среди цветов и зелени была коронована Богиня Разума. Он увидел ее в полумраке; она выходила из дома на улице Тампль, с толстой, по виду бухгалтерской, книгой под мышкой. Чарльз сразу решил, что она исполняет какую-то благую миссию. Она обрадовалась ему, но проявила сдержанность. Они пошли в кабачок, где голова у него пошла кругом от вида «ангельского лика на смертной женщине» и от ее улыбок. Она предложила ему проводить его до дома; у него они провели три дня. Три дня, в месяц теплых дождей и желтеющих листьев. Три дня счастья. Она сказала: «Да, теперь мы должны пожениться, но еще не время» – и опять не сказала, как ее зовут. На четвертый день, когда он еще спал, она потихоньку собралась и ушла, оставив записку.

Он ничего не мог поделать. Он ждал долго. Он ни разу не встретил ее до промозглого января, когда был обезглавлен Людовик Капет, бывший французский король. Чарльз Бриксгем был свидетелем казни. Он видел все с большого расстояния, из толпы. В тот день взлетели цены на лестницы и театральные бинокли. В какой-то момент сосед одолжил ему подзорную трубу, и он увидел забрызганную кровью машину смерти и двух палачей в сером – они надевали рабочую одежду поверх обычной, чтобы не забрызгать ее. Трубу забрали у него в тот момент, когда к лестнице подвели маленького коренастого человечка, показавшегося Чарльзу удивленным. С Людовика Капета в одно мгновение сняли головной убор и зашпилили волосы. С удивительной слаженностью палачи подвели его к гильотине и нагнули так, что его шея оказалась точно под ножом. Чарльз закрыл глаза; за мгновение до того, как на площади поднялся оглушительный, невозможный рев, он услышал три глухих удара – это сработала гильотина.[5]

Когда к гильотине подъехала телега, на которую погрузили голову и тело, Чарльз, спотыкаясь, пошел прочь. Он вспомнил, как ругался его сосед в толпе. Сосед с завистью сказал, что палач Сансон неплохо заработает на продаже волос с головы Луи Капета. И неожиданно, еще не оправившись от потрясения, Чарльз задумался над механикой всего действа. Куда увозят тела казненных – огромное количество трупов? Что делают с их одеждой и личными вещами? Как часто точат или заменяют лезвие у «Луизетты», как называли гильотину? Не к добру были такие мысли. Но как вы можете видеть, подобная смесь темного романтизма с практицизмом типична для большинства представителей нашей семьи. Я, например, весьма практически подхожу к изучению магии, а Алан из романтических побуждений убивает носорогов.

Жилье Чарльза Бриксгема находилось недалеко от тюрьмы Консьержери. Время от времени он ходил посмотреть, как из тюрьмы выводят приговоренных. Их вели, подталкивая мушкетными прикладами, руки у них были связаны за спиной «так, – писал он в своем дневнике, – что они с трудом могли забраться в телеги. Многие падали – от неловкости ли, от страха ли, – и зеваки насмехались над упавшими. В холодный или дождливый день приговоренные крепко прижимали руки к телу, чтобы согреться и меньше дрожать». Чарльз стал пить дорогую французскую водку. Он задавал вопросы приветливому владельцу кабака на набережной, который боялся, что навлечет на себя подозрения, потому что якшается с небритым молодым англичанином, который сорит деньгами, не носит кокарды и часто забывает называть собеседника «гражданин». Но, поразмыслив, кабатчик решил, что англичанин – мелкая сошка, недостойная «Луизетты», и что доносить на него не стоит. Если гражданину так уж хочется знать, как республика избавляется от своих врагов, то пусть сходит ночью на холм за Пер-Лашез – он легко найдет нужное место, если пойдет на свет костров, – и посмотрит сам.

Гражданин англичанин так и поступил и потом уж не смог избавиться от страшных видений. Огромные костры были разведены не только для освещения – они отгоняли заразу от тех, кто копал длинные рвы, которым не было конца. Рвы заполнялись освобожденными от одежды телами врагов республики. Одежда рассортировывалась по аккуратным кучкам, в соответствии с тем, какую цену на нее установит контролер с книгой, а затем развозилась для стирки и последующей продажи. Картина этого адского лагеря (контролер в грязной синей блузе, красной шапке, с бородавкой на носу, из кармана торчит бутылка вина; он был единственным, у кого были относительно чистые руки) навсегда запечатлелась в его мозгу. И еще одна картина врезалась в память: начало февраля; ползут слухи, что проклятый Питт, министр из партии тори, почти убедил английский парламент объявить войну Франции. Чарльз идет за телегой почти до самого эшафота и видит палачей с близкого расстояния. Один из них, тот, что за старшего, – осанистый молодой человек, немного даже щеголь. Его волосы собраны в аккуратную косицу, в зубах – роза.

Лишь одно удерживало его в Париже, по его словам, «белое сияние» – он никак не мог найти прекрасную незнакомку. Приходящие письма он даже не распечатывал, среди них было одно от отца, который писал: «Предупреждаю, тебе нужно убираться оттуда. Вчера играл в карты с Ш.[6] Он был пьян, но клялся, что Чатам скоро сделает публичное заявление о начале войны. Высылаю чек на двести фунтов».

Гром над головой Чарльза Бриксгема разразился третьего февраля 1793 года. Двумя днями ранее в его квартире появилась Мари-Гортензия, и он чуть не сошел с ума от радости. Он засыпал ее множеством вопросов, которые «растрогали ее до чрезвычайности, глаза ее наполнились слезами, и она смогла вымолвить только: «Я все решила. Если я все еще тебе нужна, мы поженимся, но сразу после этого мы должны покинуть Францию».

Он побрился и впервые за много дней сменил рубаху. Они поженились в тот же день, без свидетелей (во время расцвета культа Богини Разума это было простой процедурой). Он не видел, какое имя она написала в книге регистрации браков, но ему она сказала, что ее зовут Мари-Гортензия Лонгваль…

…Терлейн завороженно смотрел, как настольная лампа наполняет красным свечением стоящий на столе стакан с портвейном. Он вздрогнул, когда низкий голос прервал течение вкрадчивого голоса Гая, и вернулся из Франции времен революции в кабинет Мантлинга.

– Лонгваль? – спросил Г. М. – Вы уверены? Это точно?

Заклятие не отпускало. Сэр Джордж Анструзер сидел, наклонившись вперед, с потухшей сигарой в пальцах, и лампа выхватывала из сумрака только верхнюю часть его тела. Мартин Лонгваль Равель странным жестом тер глаза; он уже не улыбался. Но больше всех под впечатлением оказался сам рассказчик. «Этот рассказ – дело всей его жизни», – подумал Терлейн.

– Да, ее и в самом деле так звали, – ответил Гай. – По крайней мере, у нее было право носить фамилию Лонгваль. Потом вы поймете почему. Вас заинтересовала моя легенда, не правда ли, джентльмены? Я множество раз повторял ее сам себе.

Он сделал глоток портвейна и продолжил – так человек, проснувшийся среди ночи от шума, снова погружается в сон.

– Чарльз нанял карету, и в ней они доехали до деревни Пасси, что на Сене. В тамошней гостинице они собирались провести неделю, затем отправиться в Англию. Все ее пожитки были с ней в сундуке. Когда Чарльз спросил жену, есть ли у нее родители, она ответила, что это не важно. Такой ответ вполне удовлетворил нашего юного идеалиста, который был невыносимо счастлив. Записи в его дневнике теряют связность. Он пишет, что теперь может спать по ночам; что спит как мертвый; спит, наслаждаясь счастливой усталостью, видит во сне свою новообретенную жену и просыпается обновленный. Погода стояла теплая, а во дворе уже зацветала сирень; она обожала его, а он боготворил ее; из окна гостиницы, стоявшей на холме, молодожены смотрели, как на реку опускаются розовые сумерки. Они были счастливы. Но вот в один миг их идиллия рассыпалась в прах. Даже в Аркадии слышат плачущих. Однажды Гортензия вошла к Чарльзу с белым лицом и рассказала ему, что случилось.

Франция объявила Англии войну. Жорж-Жак Дантон кричал, что развешает проклятых англичашек на каждом фонаре улицы Сен-Антонин. Французы снова надели фригийские колпаки. Хозяин гостиницы побежал доносить, что под его крышей пригрелся один из проклятых англичашек. Нашего дурачка хватило только на то, чтобы презрительно рассмеяться. Он возродился к жизни. Он возликовал, вспомнив, что по Ла-Маншу курсируют корабли лорда Гоу, готовые разнести в прах этих идиотов французов с той же легкостью, с какой ребенок отрывает головку у одуванчика. Англия, наконец, двинулась в бой, бьют барабаны! Ура английским гренадерам! Жена быстро и презрительно охладила его пыл. Она сказала: «Tu es fou, imbecile![7] Нам нужно бежать. В моем доме ты будешь в безопасности». Еще она сказала нечто, что поразило Чарльза. «Ты теперь мой муж и я не позволю тебе покинуть меня, что бы ни случилось. Что имею, я храню».

Его удивил тон ее голоса. Пока новости не успели широко распространиться, они наняли почтовую карету и понеслись в Париж; к ночи они уже были в городе и мчались по грязным улицам, а с неба лил дождь. Чарльз все старался расспросить Мари-Гортензию о ее «доме». Она отмалчивалась и лишь загадочно обронила: «Помни, что ты мой муж» – и с гордостью: «Не удивляйся, увидев богатый дом».

Он пишет, что у него были дурные предчувствия, но они явно возникли потом. На улице Нев-Сен-Жан их остановила толпа людей, выкрикивавших, что только проклятые аристократы и англичане могут позволить себе ездить в карете. Мари-Гортензия высунула голову из окна, в свете висевшего на карете фонаря сняла шляпку и спросила: «Вы узнаете меня, граждане?» И к ужасу жениха, остановивший карету человек отшатнулся. Французы торопливо извинились, и их поглотила тьма.

Они остановились во внутреннем дворе на Нев-Сен-Жан. Дом действительно выглядел богато, «однако, – пишет он, – в обстановке его присутствовало слишком много разнородных, никак не сочетающихся друг с другом предметов, будто их только недавно принесли и не успели как следует разместить, а на полу, еще не развешанные, лежали большие портреты». Его поразило, как пугливы были слуги. Они не разговаривали и старались производить как можно меньше шума. В доме стояла тишина, только из какой-то дальней комнаты доносился звук голосов.

– Отец здесь? – спрашивает Мари-Гортензия у напудренного мажордома с жезлом. Чарльз Бриксгем подумал, что ее родители и в самом деле аристократы, дни которых сочтены.

– Месье де Париж трапезничает, – отвечает мажордом, использовав странный аристократический оборот, – с мадам бабушкой и четырьмя месье-братьями из провинций. Пятый месье задерживается, но здесь господин Лонгваль из Тура. Мадемуазель же не забыла про день рождения мадам Марты?

– Передай отцу, что я сейчас приду, – отвечает Мари-Гортензия. И обращается к мужу: – Это моя прабабушка, она деспот, ей завтра исполняется то ли девяносто семь, то ли девяносто восемь. Хорошенький мы выбрали момент, чтобы познакомить тебя с моей семьей. Подожди, я должна предупредить их.

Она отвела его в комнату, двойные двери которой определенно вели в столовую. Оттуда доносились громкие голоса.

Несмотря на то что Чарльз испытывал некоторый трепет – он ведь не знал, что женился на представительнице знати, – он не очень волновался. Разговор в столовой стал громче и резче, кто-то стучал палкой по полу; один раз прорезался голос Мари-Гортензии: «Он английский милорд, и он богат!» Она вышла с разгоряченным лицом и пригласила его войти.

Ярко освещенная столовая отличалась богатством интерьера. Представьте себе «вдовью комнату» во всем ее былом великолепии, и вы увидите то, что вижу я. В центре комнаты стоял большой стол атласного дерева, окруженный шестью креслами. Там было и седьмое кресло, почти трон, и в нем сидела горбоносая, раскрашенная, как деревянная кукла, старуха в чепце. В одной руке у нее был бокал красного вина, в другой – костыль. Пятеро мужчин, плотных, коренастых, с вплетенными в косицы разноцветными лентами, явно были братьями; шестой – вертлявый человечек – казался дальним родственником. Когда Чарльз вошел, поднялся легкий шум. Со своего места поднялся старший из братьев, седовласый мужчина в зеленом сюртуке, с проницательными глазами и ироническим выражением лица. Он учтиво поклонился.

– Вы должны знать, гражданин англичанин, – сказал он, – что брак моей дочери застал нас врасплох. Мы должны решить теперь, отдать ли вас под суд и в тюрьму или принять в семью. Ни я, ни мои братья не можем из-за каприза моей дочери рисковать своим положением, не говоря уж о головах. Но до тех пор, пока вопрос не решен… – Он протянул Чарльзу табакерку и посмотрел на вертлявого человечка. – Мартин Лонгваль, кресло гостю. Месье де Блуа, пожалуйста, вина гостю.

Чарльз Бриксгем похолодел. Бесстрастные лица смотрели на него, в глазах холодный блеск; он видел, как безукоризненно чисты их руки – а ведь в то время люди не уделяли большого внимания таким мелочам. Один из братьев со смешком говорит:

– Ты можешь остаться без головы, малыш. Поэтому пей вино, пока есть чем. Но все равно ты мне нравишься, черт побери! Ты, наверное, сильно в нее влюбился. Не многие дерзнули бы присоединиться к нашему кругу.

Тут вступает старуха:

– Извольте с гордостью говорить о нашем предназначении, Луи, – говорит она и стучит костылем. – В прошлом сентябре исполнилось сто четыре года, как наша семья занимает эту почетную должность. Она была вручена моему тестю самим великим монархом. Я видела его, когда он был совсем старым и кормил карпов в пруду, и он говорил со мной. Да. Он передал нам ее потому, что дурак Легро стал много пить, не мог как следует держать меч и в конце концов вместо чистой работы скосил Доверелю челюсть. Черт тебя побери, Луи! А что до англичанина, почему бы и нет? Моя дочь вышла замуж за музыканта. Если он нужен Мари-Гортензии, то пусть она его забирает. Кроме того, он мне нравится. Подойди сюда, англичанин, и поцелуй меня.

Чарльз Бриксгем почувствовал слабость в коленях и жжение под ложечкой.

– Месье Лонгваль… – говорит он, обращаясь к отцу Мари-Гортензии, – месье Лонгваль…

– Лонгваль? – переспрашивает тот. – Почему вы используете устаревшую форму нашей фамилии? Уже в течение нескольких поколений ее носят только представители южной ветви семьи. Возможно ли такое, что Мари-Гортензия не открыла вам нашего настоящего имени?

И вдруг за столом поднялся такой шум, что заплясали огоньки свечей. Мужчины корчились от смеха, хлопали ладонями по столу, лилось вино. Только отец Мари-Гортензии даже не улыбнулся. Хмурясь, он постукивал пальцем по табакерке. Чарльз Бриксгем называет всплеск веселья не иначе как адским хохотом – хотя все они были, по существу, неплохими парнями. «Лица исказились, – пишет он, – у них словно стало по сотне пар глаз, и все смотрели на меня». Открылась дверь, и вошел мужчина с подносом, на котором дымилась жареная баранья нога. К собственному ужасу, Чарльз узнал его. Перед ним был щеголеватый молодой палач, которого он видел возле гильотины с розой в зубах.

Чарльз Бриксгем почувствовал, что разум оставляет его.

– Во имя Господа, – говорит он и сам не замечает, что срывается на крик. – Во имя Господа, кто вы такие?

– Это, гражданин, – говорит старик, кивая в сторону мужчины с подносом, – мой старший сын, заменивший меня во всех практических делах. Мы – Сансоны, наследственные мастера по приведению в действие смертных приговоров. Нашими услугами пользуются высокие суды по всей Франции.

…Гай Бриксгем остановился, прочистил горло и насмешливо посмотрел на своих слушателей. Все молчали. Часы в холле пробили половину четвертого.

– Вы, конечно, давно обо всем догадались, – продолжал Гай. – Я рассказывал так подробно для того, чтобы оттенить надвигающуюся трагедию. Я должен подчеркнуть еще одну вещь. Сансоны не были ни дьяволами, ни мерзавцами. Напротив, как я уже говорил, они были по-своему неплохими людьми. Они постарались удобно устроить новообретенного родственника. Они уважали его бредовые взгляды, даже не разделяя их. Они предоставили ему убежище в то время, когда было очень опасно укрывать в доме англичанина. Если бы не некоторая наивность Чарльза и, возможно, не старания мадам Марты Дюбют Сансон, то их брак мог бы оказаться относительно счастливым.

Сансоны выполняли возложенные на них обязанности; выполняя их, они, естественно, не могли обойтись без обсуждения текущего положения дел, и особенно их финансовой стороны. Даже во время того, первого обеда, когда под ясным твердым взглядом Мари-Гортензии Чарльз старался не подавать виду, что ему нехорошо, его родственники и не подумали воздержаться от разговоров о делах. Вы и в наше время можете почитать письма Сансона-старшего министру юстиции. Они хранятся в Париже. Возможно, вы сочтете их самыми ужасающими свидетельствами времен революции именно потому, что в них не делается ни малейшей попытки шокировать или испугать. Как правило, Сансон жалуется на скудость финансирования, выделяемого Конвентом; просит оплатить плотницкие работы, замену вышедших из строя ножей, покупку новой одежды – ведь во время такого рода работы одежда необратимо ветшает. Правительство приказывает ему пытать человека – хорошо; но это подразумевает услуги ассистента, которому надо платить. Пытка не будет осуществлена до тех пор, пока министерство не перечислит деньги за нее. Иногда письменные дебаты Сансона с министерством кажутся дикими до нелепости, хотя ничего нелепого в них нет. Анри Сансон отнюдь не был циничным садистом, каких любят изображать беллетристы. Он был цепким дельцом, никогда не упускавшим случая выколотить побольше денег за свою работу. Спокойный и приятный в обхождении дома, полный достоинства на людях, которое подчеркивалось бледностью лица и шляпой с высокой тульей, он никогда не считал, что в вопросе денег уместны сантименты.

И все равно бедняга Чарльз Бригсгем умер сумасшедшим.

Создавшаяся ситуация, похоже, поначалу не слишком его тяготила. То ли его чувства были притуплены шоком, то ли он был слишком твердолобым… Кроме того, он ведь искренне любил Мари-Гортензию… Естественно, из гордости он ни разу ее не упрекнул: «Почему ты мне сразу не сказала?» За первые две недели его пребывания в доме Сансонов он не написал в дневнике ни слова, кроме упоминания о том, что отослал письмо отцу, «который найдет способы вывезти нас из страны, если только письмо не перехватят». Затем он стал видеть страшные сны, и в них присутствовал образ Мари-Гортензии. Она ни разу больше не упомянула о роде занятий своих родителей, говоря лишь, что волею Божией они нашли надежное убежище. Братья разъехались – в провинциях было много работы. Чарльз Бригсгем был заперт в доме, среди добытых кровавым трудом вещей, в окружении Сансонов: отца, сына, мадам Марты, Мари-Гортензии. И кошмары стали приходить средь бела дня. Однажды в кухне он наткнулся на аккуратную стопку чистой одежды; в другой раз он испугался собственного отражения в зеркале. Он ничего не мог поделать. Вестей от отца не было. Одиннадцатого марта был учрежден Революционный трибунал, и началось время настоящей Власти Террора. Гильотина не прекращала работы ни днем ни ночью. Шестнадцатого марта, вечером, он тихо напился в библиотеке и пошел сдаваться властям. Не успев сделать и дюжины шагов, он наткнулся на Анри-младшего, славного малого, неплохо говорящего по-английски. Анри заговорил с ним о каких-то пустяках, затем зашел сзади, аккуратно уложил его ударом в затылок и отнес обратно в библиотеку. Мари-Гортензия пришла к нему с пылающим лицом, и после того случая супруги несколько дней не разговаривали.

Затем он получил переправленное с надежными людьми письмо от отцовского поверенного в Лондоне. Отец умер – то ли в результате апоплексического удара, то ли не выдержав ложного известия, что его сыну отрубили голову на «Луизетте». Как бы то ни было, отец умер, и адвокат уведомлял Чарльза, что изыскивает пути для переправки наследника отцовского состояния в Англию и что Чарльз – так как дело опасное – должен терпеливо ждать дальнейших распоряжений. Он показал письмо Мари-Гортензии – та, закатав рукава выше локтей, давала указания слугам, как и положено хорошей хозяйке, – и она заявила: «Куда ты, туда и я». Между ними могло бы сохраниться нежное чувство, если бы Чарльз мог пересилить себя («ведь, видит Бог, она ни в чем не виновата, но как, милостивый Боже, мне пересилить себя?»).

Я думаю, что мадам Марта тоже способствовала надвигающемуся безумию. Она очень гордилась родом Сансонов. И когда она поняла, какие невысказанные мысли бродят в голове Чарльза Бриксгема (лучше бы он хоть раз заговорил о том, что его мучит, так было бы лучше всем, и ему в том числе), она возненавидела его любой ненавистью. Той весной ей нездоровилось, и она, думая, что скоро умрет, ненавидела зятя еще сильнее. Именно в ее комнате стояли кресла атласного дерева и большая позолоченная кровать в виде лебедя. Старуха сидела под балдахином, обложенная подушками, с фланелевым шарфом, обмотанным вокруг горла, и в свете свечи с камышовым фитилем ее ненакрашенное лицо казалось зеленым. Чарльз не мог не прийти, когда она звала его. Она с ужасными подробностями рассказывала ему о том, что происходило, когда палач выполнял работу небрежно; рассказывала о дорогих подарках, которые получал ее муж за то, чтобы на предстоящей казни жертва испытывала как можно меньше мучений, и которые она хранит до сих пор; остальное вы можете и сами вообразить. Так как он всегда молчал и, уходя, учтиво кланялся, она думала, что ее план не удается, и приходила в ярость. Но план удался. Он не мог избавиться от видений наполненной тенями комнаты, где всегда пахло лекарствами. Ему снились пиявки, горшок с которыми неизменно стоял на столике у кровати. Повсюду он видел мадам Марту, скрипевшую из-под сползшего на лоб чепца, видел, как ее руки, по которым ползали вены-змеи, слепо шарили по красному покрывалу.

В конце апреля пришли известия. Несколькими милями ниже Кале на якоре стоял шлюп. Для того чтобы их выпустили за пределы Парижа, изготовили фальшивые паспорта – это было небезопасно, но пришлось рискнуть. Мадам Марта была при смерти, когда услышала новость, не в последнюю очередь ей стало хуже именно из-за того, что услышала их. Много часов провела Мари-Гортензия возле ее постели. Мадам Марта месила ее разум, как тесто, «в присутствии кузена Лонгваля показывала ей золотые и серебряные шкатулки, а однажды заставила ее поклясться на распятии. Я узнал все от Анри, который казался обеспокоенным», – писал Чарльз.

Когда Чарльз с Мари-Гортензией в закрытой карете отъехали от дома Сансонов, их провожала злобная ухмылка мадам Марты. Они не встретили на своем пути больших трудностей. Вы, должно быть, думаете, что он плакал от радости, когда, после того как в окнах кареты появились и исчезли солдаты в белых ременных портупеях, с примкнутыми штыками, перед ним открылись ворота, ведущие прочь из мрачного города, навстречу зеленой равнине. Он ничего не пишет о бегстве. Из записей его жены мы узнаем, что он пребывал в глубокой апатии и сидел, завернувшись в плащ до самых глаз. Он был в том же самом странном настроении, когда почувствовал запах темзской грязи и, стоя на палубе шлюпа об руку с Мари-Гортензией, увидел серый Лондон. Он не испытал никакого душевного волнения ни при виде собора Святого Павла, ни услышав знакомую с детства речь. Он пишет только, что на пристани, низко кланяясь, их встретил, поверенный отца; мистер Лаверс при виде Чарльза вздрогнул и поспешно сказан «Сэр, вы уехали мальчиком, а вернулись мужчиной. Вы выглядите старше своих лет, но вам это только идет».

Все, казалось, закончилось, и закончилось счастливо. Со временем страшные воспоминания потускнели. Они приходили только изредка, глубокой ночью, когда он перебирал бордо за ужином. Супруги жили в достатке. Мари-Гортензия стала хорошей женой; единственным ее изъяном был слишком острый временами язычок. На некоторое время все затихло. Они спали в одной постели и ссорились не чаще, чем положено. Но однажды ярким летним полднем, примерно через полтора года после того, как они въехали сюда, у него начались видения.

Он спускался вниз по лестнице, к портшезу, ожидавшему его на улице, и увидел высокую ручную тележку для перевозки трупов. Она, доверху нагруженная, вымазанная в крови, ехала ему навстречу, и обезглавленные трупы скатывались назад и падали. Он побежал за ней, чтобы посмотреть, повернула ли она к спальням, расположенным на втором этаже, но она исчезла.

В ту ночь и вспыхнула ненависть между Чарльзом и его женой.

Похожие видения посещали его регулярно. Он записывает их все. Поначалу он и сам понимает, что его преследуют миражи и что это просто недомогание. Проблема была в том, что видения продолжались. Однажды он играл в карты в «Уайт-клубе» и увидел, как в двери вошли двое или трое из тех, кого обезглавили Сансоны, и сели за один стол с ним. После того он ни разу не вышел из дома.

Второго июля 1796 года – весной того же года у Мари родилась двойня, мальчик и девочка, – из Франции пришло письмо, извещающее о том, что мадам Марта покинула наш бренный мир после острого приступа тонзиллита, не дожив нескольких недель до своего сотого дня рождения. Она оставила странное завещание. Всю мебель и другие предметы из своей комнаты она оставила своей правнучке Мари-Гортензии. Мебель надлежало доставить в Англию, не разбирая на части. Перед смертью мадам Марта продиктовала Мартину Лонгвалю (которого она тоже не обошла в завещании) письмо, и он привез его Мари-Гортензии. Мари-Гортензия прочла письмо и сразу же его сожгла. Но она не забыла его содержание, хотя и упомянула о нем лишь единожды в жизни.

Чарльз не возражал против мебели Марты Дюбют. Он ударился в религию и махнул на все рукой – неисповедимы пути Господни. Он также не сказал ни слова против, когда Мари-Гортензия стала вместе с детьми спать в комнате, где находилась прабабкина мебель. Возможно, она обожествляла мертвую старуху. Кто знает…

Оставшуюся часть истории я расскажу вкратце. Ваше воображение само дополнит картину. Мы знаем, что она умерла прежде него; мы не знаем от чего, но записи утверждают, что смерть ее была естественной. Первым, кто заговорил о проклятии, довлеющем над комнатой, был эконом, ухаживавший за Мари-Гортензией во время болезни. Он присутствовал при последнем свидании Мари-Гортензии с мужем. С ее лица ушла многолетняя ненависть. Она поцеловала его и тихо произнесла несколько слов, из которых эконом смог уловить только: «при великой нужде». Затем она попросила открыть окна – она хотела посмотреть на закат. Она всегда говорила, что закат напоминает ей о тех днях, когда они только поженились и жили в деревушке на берегу Сены. Когда она почувствовала, что ее время пришло, она сжала руку мужа и как будто попыталась предупредить его о чем-то, но не смогла вымолвить ни слова. Возле кровати жались друг к другу двое детей. Они боялись заплакать, потому что рядом стоял их отец, которого преследовали мертвые люди в тележке.