"Герой должен быть один" - читать интересную книгу автора (Олди Генри Лайон)ЭПИСОДИЙ ПЯТЫЙ— Это неправда, — задумчиво произнес Гермий, глядя, как вспотевшие близнецы снимают шкуру с убитого зверя, — что живая собака лучше мертвого льва. Тот, в чью голову пришла такая странная мысль — дурак. В некоторых, да что там — во многих случаях мертвый лев гораздо лучше живой собаки! Ты согласен, Пан? — Угу, — немногословный Пан кивнул и почесал левым копытом под правым коленом. — Давайте лучше выпьем, — вставил кучерявый Дионис, но на него никто не обратил внимания. Веселый бог виноградной лозы сегодня по случаю облачился в пятнистую леопардовую шкуру поверх обычного хитона, и выглядел как-то двусмысленно рядом с полуободранной тушей, над которой вились обезумевшие от счастья мухи — все, что осталось от былой славы Киферонского Людоеда. Один из близнецов на миг прекратил свежевать добычу, сорвал пук травы и вытер им тускло блеснувшее лезвие ножа. Потом провел тыльной стороной ладони по лбу, испачкав лицо свежей кровью, и вернулся к прерванному занятию. — Интересно, — продолжил Гермий, взглядом знатока созерцая мощные спины братьев, похожие на груды речных валунов, мокрых и скользких, — что сказали бы здешние пастухи, если бы наши молодцы вместо мертвого льва привели им живую собаку? Полагаю, что восемнадцатилетним юношам было бы трудно выслушать все это, не покраснев. Ты согласен, Пан? — Угу, — немногословный Пан кивнул и почесал правым копытом под левым коленом. — Ну давайте все-таки выпьем! — обиженно возвысил голос Дионис, соблазняюще встряхивая почти полным бурдюком. Увы, призыв Бассарея снова пропал втуне. Второй близнец, усердно трудившийся над косматой головой льва, вскрикнул, наколов палец одним из страшных клыков, и по-детски сунул пострадавший палец в рот. При виде этого Гермий не выдержал и рассмеялся — уж больно нелепо выглядел такой жест рядом с изодранным плечом и внушительным красно-синим пятном на ребрах парня. Близнецы одновременно подняли головы, глянув на Лукавого, и Гермий успокаивающе махнул рукой: продолжайте, мол, все в порядке! Резкий запах смерти, исходивший от распластанного тела Киферонского Людоеда, вызывал тошноту, сытые и отяжелевшие мухи лениво жужжали, мерцая зеленью и перламутром, от крохотного родничка в низинке тянуло сыростью, и Лукавый поймал себя на том, что испытывает неодолимую потребность говорить — пусть глупости, пусть ерунду, что угодно, лишь бы не тишина, прерываемая только хрустом разделяемой плоти и жужжанием насекомых, пахнущая кровью тишина, напоминающая о недавних криках, реве, яростном рычании трех глоток, рвущем душу треске костей, захлебывающемся хрипении… Гермий никогда не считал себя воинственным богом. За что и не любил бешеного Арея; да еще, может быть, невозмутимо-ледяную Артемиду-охотницу. Но иногда, в редкие минуты слабости или одиночества, как сейчас, наблюдая за сосредоточенными лицами братьев, хитроумный сын Громовержца и Майи-Плеяды признавался сам себе в легкой зависти к безрассудству смертных, умеющих решать, не выбирая, и поступать, не соразмеряя последствий. — Бедный львенок, — Гермий смерил взглядом груду мяса, мышц и костей; все, что еще недавно было свирепым хищником добрых пяти локтей в длину (если не считать хвоста с кисточкой на конце) и двух с половиной локтей в холке. — Двое на одного… в конце концов, в этом есть что-то нечестное! Разве глупый зверь виноват, что предпочитал двуногих четвероногим (впрочем, не брезгуя и последними)?! Вот она, невинная жертва несоответствия вкусов, валяется и смердит на всю округу! Ты согласен, Пан? — Угу, — Пан шлепнулся задом на траву и принялся обеими руками скрести зудящие ноги, проклиная душный и влажный месяц метагейтнион,[36] когда блохи особенно докучали мохнатому божеству. — А вот вино! — тоном базарного зазывалы выкрикнул глубоко несчастный Дионис, стараясь не смотреть на задние львиные лапы, уже лишенные шкуры и загнутых когтей. — Ай, какое вкусное вино, чтоб вас всех! Алкид, хороший мой — обмоем покойничка?! Алкид не глядя протянул руку, ухватил бурдюк, радостно протянутый Дионисом, зубами развязал узел и принялся плескать вино на бока и живот убитого льва, отгибая шкуру наружу и аккуратно подрезая ножом желтовато-белесые волокна жира. — Присохло уже, — пояснил он, передавая бурдюк брату, — снимается плохо… И воняет теперь меньше. Дионис схватился за голову и застонал. — Разгневаться, что ли? — вяло поинтересовался веселый бог, поджав пухлые губы. — Не надо, — хором отозвались близнецы. — Лучше сбегай за вторым бурдюком. Или пошли кого-нибудь. Пальцы братьев — даже на расстоянии чувствовалось, какие они липкие — двигались уверенно и сноровисто, дыхание не сбивалось ни на мгновение даже тогда, когда проснувшиеся змеи мышц оплетали их руки, напрягавшиеся в коротком, точно рассчитанном усилии; лишь самую малость выпячивались при каждом вдохе бугристые животы, не столь подчеркнуто-рельефные, как у городских атлетов, зато способные выдержать удар копыта сатира, и голые ляжки близнецов вплоть до середины каменно-твердых ягодиц были одинаково покрыты жесткой порослью черных волос — всех Персеидов-мужчин злые языки называли Мелампигами, то есть Чернозадыми (а иногда даже значительно грубее). Называли, понятное дело, за глаза — и даже не стоит говорить, почему. Гермий разглядывал близнецов, ловя себя на внезапно проснувшемся чувстве гордости, как если бы он был ваятелем, глядящим на законченную статую собственной работы, или отцом, созерцающим выросших сыновей… и смутное облачко грусти не омрачало, а скорее оттеняло нынешнее состояние Лукавого, потому что грусть не свойственна Семье, и еще потому, что ни на Автолика, ни на Пана, ни на шестилетнего Абдера из Локриды Опунтской, своего последнего сына от смертной, не смотрел Гермий-Психопомп так, как смотрел на братьев-Амфитриадов. Лишь сейчас он начинал понимать, что утратил и что обрел; лишь сейчас ему становилась ясна суть того странного выражения, которое изредка возникало в угольной глубине глаз бездетного Владыки Аида, когда Старший искоса поглядывал на Гермия, своего племянника, думая, что Лукавый этого не замечает. А хрупкая и бледная, похожая на ночной цветок Персефона, дядина жена, тихо плакала по ночам. «Мы — мужчины, отцы, смертные или бессмертные, — думалось Гермию, — зачиная детей, никогда не думаем о них, с головой окунаясь в реку сиюминутного наслаждения. Да и потом мы на самом деле заботимся не о них, а о себе, пытаясь вырастить продолжение себя, способное доделать за нас, долюбить за нас, доказать за нас — и, заменяя любовь пользой, мы теряем их, как теряется драгоценная брошь из прохудившейся сумки. Мы теряем своих сыновей — и их находят другие. Так бывает всегда…» Алкид, нахмурившись, закусил нижнюю губу; Ификл, покрепче ухватив край шкуры, неосознанно повторил то же самое — и низкий, чуть глуховатый голос прозвучал в сознании Лукавого, как если бы его обладатель стоял сейчас рядом, а не находился в Фивах. «Не всегда, — сказал этот голос, голос Амфитриона. — Далеко не всегда.» Три бога стояли у останков Киферонского Людоеда и смотрели вслед удаляющимся братьям, один из которых тащил свежесодранную львиную шкуру, а второй — дубину и связку коротких дротиков. — А Хирон говорил, — пробормотал Гермий, — что они в схватке похожи на молодого Арея… то же упоение боем, то же растворение в происходящем. Правда, по словам Хирона, Арей чуть ли не с детства любил всякие блестящие игрушки, а этим оружие только мешает. «Они сами — оружие», — так сказал кентавр. — Угу, — на этот раз Пан даже не подумал чесаться. — А может… — безнадежно оборвал вопрос на полуслове Дионис, уставясь в землю и поэтому не видя, как Гермий и Пан улыбаются и подмигивают друг другу. — Что-то в горле пересохло, — задумчиво заметил Пан и легонько боднул в спину не верящего своему счастью Диониса. — Сообразим, пьяница? И искрящийся винопад, рухнув прямо из воздуха, омыл то, что еще недавно было Киферонским Людоедом, а теперь стало просто падалью. Все было в меру прекрасно: оглушительно свистели и щелкали птицы в темной зелени листвы, косые лучи солнца леопардовыми пятнами расцвечивали тропинку, по которой шли братья… и над сырой шкурой продолжали виться радостные мухи, а спешившие переселиться из львиного меха блохи уже изрядно искусали Алкида, который мужественно терпел эту месть мертвого льва, и теперь принялись за Ификла, не отличавшегося стойкостью к искусу и яростно чесавшего зудящие места. — Мы теперь на самом деле герои? — прервал наконец молчание Ификл. — А как же! — Алкид чуть усмехнулся. — Вдвоем на одного льва — правильно Пустышка сказал… — Зато пастухи будут довольны. — Угу, — явно подражая Пану, кивнул Алкид, на ходу пристраивая поудобнее тяжелую шкуру. — У нас теперь целых два подвига есть — дочери нашего гостеприимного друга Теспия тоже остались довольны. Ификл весело хмыкнул. — Интересно, эти толстоногие кобылы действительно не поняли, что нас было двое? — По-моему, нет. — И по-моему, нет. Зато люди болтают, что это как раз мы — вернее, ты, Алкид, не заметил, что спал не с одной, а чуть ли не с пятью десятками… — Ну да! Это только слепой не заметил бы! И то, если ему руки-ноги связать и уши воском залепить! Помнишь, как они все в мегарон заглядывали, когда Теспий нас угощал? — Помню, но плохо. Я ж ко входу спиной сидел и лицо старался в тени держать… Кстати, а сколько их на самом деле было? Все говорят, что пятьдесят; только, думаю, вранье это. — Раз мы еще живы — значит, вранье. Штук двадцать пять — двадцать восемь, не больше. Я сперва считал, а потом сбился. — Герои… — Герои… Кто? Мы или они? — Неважно. Дочки все в отца, а Теспий вон их сколько настрогал — дай Зевс всякому! Теперь врет, что Алкид его дочек скопом за одну ночь ублажил, потому как герой… — Герой… Кто? — Да ты же! — А-а-а… пусть врет. Он соврет, а мы добавим, что не за одну ночь, а за час — кто ему после этого поверит?! Только отец в наши годы уже на двух войнах побывал, прадед Персей на Медузу пошел, Кадм Фивы основал, а мы басилейских дочек ублажаем, да еще льва этого чахоточного пришибли — и все! Так Алкатой, отец твоей Автомедузы, такого в одиночку… Алкид внезапно осекся и сбавил шаг. — Извини, Ификл. — Да ладно… мне уже почти не больно. Она так быстро… ушла. Надо бы в Фивы съездить, на Иолая взглянуть — как он там? Паршивый из меня отец! — Ну извини! — Да ладно… воспрянь духом, братец — льва-то мы с тобой все-таки убили! Какой-никакой, а людоед! Говорят, больше дюжины народу слопал. Так что как бы мы ни считали для себя — все равно скажут, что подвиг! Помнишь, что Пустышка говорил? — Что вдвоем на одного… — Нет! Что герой должен быть один. Не годится нам с тобой вдвоем на стоянку являться. Сбегаю-ка я вперед и возвещу о твоем великом подвиге — а там и ты подойдешь, со шкурой да с дубиной! — Давай, — неохотно согласился Алкид. — Только перекусим сначала. А то уж больно жрать хочется, после подвига-то… Устроившись в душистой тени огромного лавра, братья увлеченно принялись за просяные лепешки с остро пахнущим козьим сыром, запивая пищу кисловатым, сильно разбавленным вином. На этот раз первым заговорил Алкид. — Слушай, Ификл… В последний раз, когда мы были у Хирона, а Пустышка куда-то смылся, я спросил у кентавра: что делают боги, когда им приносят человеческие жертвы? — Помню, — коротко бросил Ификл, не любивший подобные разговоры. — И Хирон сказал, что боги закрываются в этот миг от Тартара, отгораживаются, отторгают Павших от себя! А мы… то есть я поступаю не как боги, а как самый обыкновенный трус! Я убегаю, прячусь, а ты следишь, чтобы я не натворил чего! Ну раньше — ладно, мы были детьми, но сейчас-то хватит! Надо как боги! Надо бороться! Не пускать этих скользких в себя! Нас с рожденья прочат в герои — отец, Автолик, Ифит, Пустышка, Хирон — так почему мы прячемся?! Герой должен сражаться! Зачем нам искать чудовищ, если они рядом с нами?! Вернее, внутри нас. А мы прямо как дети: маленьких обижают — и в кусты! — Герой должен сражаться? — эхом повторил Ификл, но чуть-чуть по-другому, чем брат. — Наверное, ты прав. — Наверное? Я наверняка прав! — Не знаю. И не узнаю — до ближайшего приступа. Вот тогда и посмотрим. А пока я пошел возвещать о смерти Киферонского Людоеда и о твоем великом подвиге. Привет, братец! И Ификл легко поднялся на ноги, подхватывая связку дротиков. — Ну вот, — проворчал Алкид, дожевывая лепешку. — А мне теперь и шкуру, и дубину тащить… — Такова нелегкая доля героя, — Ификл ехидно ухмыльнулся и скрылся в зарослях тамариска, безошибочно определяя кратчайший путь до пастушьей стоянки. Алкид посмотрел на недоеденный сыр и грустно сунул слезящийся ломоть в рот. …Это были не самые лучшие дни в жизни Галинтиады, дочери Пройта, любившей то ли в шутку, то ли всерьез называть себя «Тенью Фив». Случайные путники на дорогах от семивратных Фив до северо-восточных склонов Киферона с удивлением и сочувствием глазели на крохотную сморщенную старушонку с острой мордочкой ласки, из последних сил семенившую за двумя угрюмыми неприветливыми детинами, один из которых тащил на руках сонного мальчонку лет шести с короткой стрижкой раба. Столь бережное отношение к еще не вошедшему в возраст и потому бесполезному рабу удивляло встречных путников ничуть не меньше, чем бродячая старуха-карлица, которой пора думать о путешествии во тьму Эреба, а не шляться по дорогам Беотии; и узнай они о том, что сонного мальчишку Галинтиада перед выходом из города спешно приобрела по двойной цене через третьи руки — хмыкнули бы путники, пожали плечами и двинулись бы дальше, переговариваясь и судача. Хорошо еще, что привалы эта странная компания устраивала в местах укромных да безлюдных, потому как, вымотавшись за день перехода, детины спешно проглатывали не лезущий в горло кусок и проваливались в объятия Сна-Гипноса, словно в кольцо рук вожделенной женщины; мальчишка-раб сперва послушно жевал, а потом послушно не жевал, явно не слишком отличая день от ночи, а видения от яви; но долго еще в тиши и мраке желтоватым огнем поблескивали глаза немощной на вид старухи, и окрестное зверье на полет стрелы обходило глазастую невидаль, заменяя разум чутьем, а любопытство — опаской. Людям же все это видеть было и вовсе ни к чему. Давно, очень давно не покидала Галинтиада, дочь Пройта, некогда служительница Трехтелой Гекаты, а ныне Одержимая Тартаром… ох, давно не покидала она города, обнюхав в нем все углы, испробовав на вкус все сквозняки, ощупав видимое и невидимое, изучив Фивы вдоль и поперек, как хищная ласка свою нору со множеством скрытых запасов и тайных выходов, слившись с городом, действительно став «Тенью Фив» — и теперь, выбравшись на опасный и непредсказуемый простор, дочь Пройта ни на мгновение не позволяла себе расслабиться, вместо сна уходя в воспоминания. Вот она — юная, порывистая, неутомимая в служении Хозяйке Перекрестков, будь то ночной бег по свежевспаханным полям или обрядовая любовь, после которой земля принимает в себя трупы самцов, не вынесших экстаза Гекаты, тела людей, похожих на животных, и животных, похожих на людей. Вот она — зрелая, сосредоточенно-уверенная, возносит каменное лезвие над трепещущей жертвой, и сладкая, тягучая волна вскипает в ней, туманя сознание запахом вечности, и еще почему-то — плесени; божество довольно, и Галинтиада на миг ощущает себя Трехтелой: жрица, жертва и богиня — единое существо, объятое истомой гибели и возрождения. Вот она — испуганная, дрожащая, забывшая о недобитой жертве, корчащейся на алтаре, внимает голосу Гекаты, пока не осознает, что это совсем другой голос, и что она, Галинтиада, дочь Пройта, отныне и навсегда — другая. Это был день, когда она услышала Тартар; день, когда с ней впервые заговорили Павшие. Сперва она не поверила. Нет, не тому, что удостоилась беседы с древними титанами и самим Праотцом Кроном — велика была гордыня дочери Пройта, слишком часто отождествляла она себя с божеством, зная при этом, что любой из бессмертных вправе и в силах воззвать к Павшим и говорить с ними, пока не грянут Сторукие в медные стены Тартара. Не поверила Галинтиада иному. Легче ей было впустить щербатый нож в собственное сердце, чем поверить в правду Павших: не Гекате приносятся жертвы, не божество питает она, но Тартар; пища же бессмертных, к которым взывает она над алтарем — сама жрица. Ее экстаз, ее порыв, вера ее и служение. «Все вы, смертные — жертвы; убитые и убийцы, — такова была правда Павших. — Но если душа, слетающая с твоего алтаря, минует Аид и растворяется в нас, Древних, побежденных, но не покорившихся, то ты, жрица, высосанная досуха божеством, сойдешь в Аид безгласной и беспамятной тенью, оболочкой от бабочки, побывавшей в лапах у прожорливого паука. Безразлично божеству, что на алтаре — тело ли человека, колосья ли, ягненок или кусок сыра; вами, людьми, питаются боги, объедки сбрасывая в Аид!» «А вы?! — беззвучно вскричала Галинтиада, под ногами которой зашатался мир. — А вы, вы сами?!» «Мы не боги; мы — пастыри Золотого века, — прозвучал ответ. — Оттого и восстали в свое время. Ответь сама себе, дочь Пройта: если ты, занося нож, взывала к Гекате — почему отозвались мы? Как сумела ты докричаться до преисподней?!» И ощутила себя Галинтиада не вместилищем божественного духа, а грязной плошкой, одной из многих, из которой жадно лакает подкравшаяся собака. Много раз обращалась к Павшим жрица Гекаты; спорила, сомневалась, доказывала, не верила… Велика была гордыня дочери Пройта. А поверив — не простила. Ничего не боялась теперь Одержимая Тартаром, выжженная изнутри страшной ненавистью, кроме одного — не успеть уйти в последнем обряде, чтобы, минуя Аид, влиться в жаждущий свободы Тартар. Потому и опасалась Фивы покидать, как зверь нору. Пришлось. Раньше обычного обратились Павшие к дочери Пройта, и странным было их веление: идти на Киферон, где и принести жертву Алкиду, сыну Зевса и Алкмены, да так, чтобы сам Алкид обряда не видел, будучи видимым для Галинтиады. Хотел Тартар человеческим взглядом увидеть героя-безумца. Оттого и брели по склонам Киферона двое угрюмых мужчин с вечно сонным мальчишкой-рабом на руках, оттого и семенила за ними старушонка-карлица, остро поглядывая по сторонам. Справа от извилистой тропы, по которой двигалась сейчас Галинтиада со спутниками, возвышался сумрачный девственный лес, слева же, под глинистым обрывчиком локтей шести в высоту, весело шумела вертлявая горная речка. В общем, ничем не примечательный пейзаж, за исключением одного: сухая сосна с прогнившей насквозь сердцевиной именно сейчас собралась падать поперек тропы, и упала, надо сказать, на редкость благополучно, шагов за десять до идущего первым мужчины с ребенком на руках. Мужчина замер, как вкопанный, его не столь сообразительный напарник ткнулся в широкую спину, выругался вполголоса — и потом выругался еще раз, уже громче, потому что ребенок на руках первого вяло качнулся и, не удержав равновесия, полетел вниз, в реку. Погрузившись, мальчишка почти сразу всплыл и, бессмысленно шевеля руками, стал таращится в небо, словно оно должно было объяснить ему смысл происходящего. Течение быстро сносило ребенка туда, где вокруг торчащих из воды острых камней с грохотом вспенивались грозные буруны. — Вниз! — завизжала мгновенно оценившая ситуацию Галинтиада, скаля мелкие крысиные зубки. — Быстро вниз! Вытащите его, идиоты! Двое спутников дочери Пройта одновременно спрыгнули с обрыва и бросились в воду. При этом один из них — тот, что раньше нес мальчика — заметно прихрамывал, видимо, ушибя ногу при неудачном приземлении. Как ни странно, хромой успел раньше. С шумом расплескав сверкающую водную поверхность, он мигом оказался на середине потока и почти достал мальчишку загнутым концом своей дорожной клюки, которую так и не выпустил. Ему удалось зацепить наполовину размотавшиеся тряпки, составлявшие одежду маленького раба; казалось, дело сделано — но в следующий момент на клюке остался лишь ворох тряпья, а голое тельце скользнуло дальше по течению. Второй слуга косолапо бежал вдоль берега, оступаясь на мокрой гальке, но Галинтиада уже видела — не успеет. Он действительно не успел, поскользнувшись и упав ничком, когда чье-то стремительное тело буквально разорвало хитросплетение кустов на другом берегу, почти без всплеска войдя в поток неподалеку от бурлящей пены порогов. «Лев! — вспыхнуло в мозгу у оторопевшей Галинтиады. — Киферонский Людоед!» И спустя мгновение, когда совсем рядом из воды поднялся загорелый, дышащий спокойной силой юноша, держа на сгибе левой, чуть напрягшейся руки спасенного ребенка (мальчишка по-прежнему выглядел сонным и равнодушным ко всему, включая собственную жизнь), Галинтиада поняла, что недаром приняла случайного спасителя за льва — за гибкого, грациозного хищника, при встрече с которым не поздоровилось бы и настоящему горному льву. Юноша правым локтем прижал к боку связку коротких дротиков и успокаивающе улыбнулся старухе, видя, как та вскрикивает, невольно зажав рот рукой — но он неправильно определил причину беспокойства дочери Пройта. Пять лет прошло с тех пор, как Галинтиада в последний раз видела это лицо, но ошибиться она не могла: перед ней стоял сосланный на Киферон Алкид, сын Зевса и Алкмены, живая цель дочери Пройта. Стрелы, посланной Тартаром. — Радуйся и веселись, о герой богоравный, — заголосила старуха, мгновенно подбирая нужные слова, — я же хвалу вознесу и тебе, и богам, что тебя направляли, когда ты из чащи явился — Алкид, гордость Фив и… — Ошиблась ты, бабушка! — рассмеялся юноша, вручая ребенка подоспевшему слуге, припадавшему на левую ногу. — Ификл я, брат Алкида. Ты уж извини, если что… — Ой, Ификл! — умильно всплеснула руками старуха, мигом забыв о возвышенном слоге. — Ой, деточка! Да разве вас различишь, с братцем-то?! Оба герои, оба молодцы, мамино сокровище, папина гордость! Ты вот и не помнишь меня, наверное, а я — бабушка Галинтиада, я Илифий от маминого ложа гоняла, травками вас поила, чтоб животики не болели, мамочка ваша еще говорила: «Я, Галинтиадочка, добро всю жизнь помню…» Ификл не особенно вслушивался в нескончаемый поток старушечьей болтовни. Лицо Галинтиады казалось смутно знакомым, мать действительно что-то такое рассказывала… еще почему-то вспомнилась озверелая толпа перед домом, пришедшая убивать его, Ификла. К чему бы это? Ификл тряхнул мокрой головой, отгоняя неприятное видение, и неожиданно придумал способ избавиться от надоедливой старухи. — Бабушка Галинтиадочка! — заорал он дурным голосом, вихрем взлетая на обрыв и подбрасывая в воздух сухонькое тельце заверещавшей дочери Пройта. — Радость, радость-то какая! А Алкид, Алкид-то обрадуется — слов нет! Он здесь, рядышком, шкуру Киферонского льва несет после подвига — это тебе, бабуся, надо вверх по тропиночке и налево за старым вязом, молнией расколотым… Ты только покричи: «Алки-ид!» — он сразу и объявится! А уж обрадуется!.. просто счастью своему не поверит… Злорадно хихикнув напоследок, Ификл припустил вдоль обрыва и поэтому не обратил внимания на выражение острой мордочки старухи, словно окаменевшей на месте и даже забывшей отругать нерадивых слуг. Галинтиада, дочь Пройта, давно перестала доверять подобным совпадениям. Но… надо было спешить. Алкид почесал укушенную комаром щеку. Потом повернул голову и бросил всего один косой взгляд на шестерых путников в запыленных одеждах, объявившихся на краю поляны. Он давно слышал их приближение — только мертвый не услышал бы, как эта шестерка ломилась через лес. Путники в свою очередь оценивающе разглядывали обнаженного юношу, растянувшегося в тени лавра, и подходить ближе не спешили. Наконец стоявший впереди всех и одетый беднее прочих коротышка — видимо, проводник — придал своему рябому и плоскому лицу приятное (с его точки зрения) выражение и шагнул вперед. — Радуйся, козопас! — надменно бросил он. — И ты радуйся, козопас, — тем же тоном ответствовал Алкид, сгребая крошки сыра и отправляя их в рот. — Я не козопас! — обиделся коротышка, одергивая коряво сшитую хламиду, схваченную на плече брошью с крупными, явно фальшивыми камнями. — Ну тогда радуйся, что не козопас, — Алкид проглотил крошки и отвернулся. Коротышка побагровел, но все же решил на рожон не лезть и попробовать начать беседу заново. — Я Амфином из Орхомена, сын Ликия, миниец, — заявил он, гордо подбоченясь. — А кто ты, о достойный и остроумный юноша? Если ты бог, мы принесем тебе жертву. Если человек, мы разделим с тобой трапезу, ибо сырные крошки — не лучшая пища для голодных и нахальных юнцов! Итак? — Радуйся, Амфином, сын Ликия! — уже более миролюбиво отозвался Алкид, садясь. — Я Алкид, сын Амфитриона, фиванец. В глазах рябого коротышки мелькнули дурашливые огоньки — и он неожиданно пал ниц перед опешившим Алкидом. — Прости наше неведение, о великий герой! — коротышка исподтишка подмигнул своим ухмыляющимся спутникам. — Мы — Орхомена послы, что за данью идут в семивратные Фивы — тебя не узнали, могучий! Нам, басилея Эргина посланцам, дозволишь ли путь свой продолжить?! — Дозволю, — буркнул Алкид, отлично видя, что коротышка над ним издевается. — Хоть на все четыре стороны. «Пусть веселятся, — подумал он. — От меня не убудет… скажу потом Пану, чтоб поводил их по Киферону!» Дружный хохот минийцев только укрепил юношу в желании избегнуть скандала. Не затевать же пустую и бессмысленную драку с чванливыми минийцами из воинственного города Орхомена? Однако сами минийцы отнюдь не собирались отказываться от столь удачного и веселого времяпровождения. Рассевшись на траве вокруг Алкида, они бесцеремонно разглядывали его, словно товар в лавке, деловито прицокивая языками. — Благодарим за дозволение, великий герой, — вступил в разговор чернявый молодчик, едва ли старше самого Алкида; и серьга в ухе чернявого игриво качнулась, сверкнув хризолитом, таким же зеленым с желтыми искрами, какой красовался в оправе перстня на безымянном пальце орхоменца. — Не соблаговолишь ли ты, богоравный, ответить мне, Проклу, племяннику басилея Эргина — сколько подвигов ты уже успел совершить? Алкид не ответил, но его ответа и не требовалось. — Как тебе не стыдно, Прокл?! — откликнулся огромный солдат со шрамом на во всех отношениях выдающемся носу (Алкид машинально отметил, что солдат с возрастом изрядно подзаплыл жирком). — Ведь наш герой доблестно убил страшного злодея Лина, брата чудовищного Орфея, который коварно заставлял героя разучивать варварские богохульные песни! Здоровяк загнул один палец, а Алкид дернулся, как от пощечины, но сдержался. — Затем гордость Эллады обрюхатил за одну ночь сотню дочерей басилея Теспия, а заодно и самого Теспия! Ну не подвиг ли это?! Шрам на носу у солдата побагровел от удовольствия, и второй палец был демонстративно загнут. — И наконец, — остроумный здоровяк указал на лежавшую неподалеку львиную шкуру, — наш герой после долгой битвы уничтожил полевую мышь, которую в этих краях звали Киферонской Людоедкой! Не доказательство ли это того, что отец нашего героя — сам Дий-Громовержец, а вовсе не какой-то там Амфитрион, упомянутый великим Алкидом единственно из скромности! Алкид недобро сверкнул глазами, но все же счел за благо промолчать. — А мать нашего досточтимого героя так ублажала Олимпийца, что после ее ласк он и смотреть на других женщин не хочет! Небось, и сама мамаша, видя во сне Зевса с молнией наперевес, сопит да слюнки пускает! Взрыв хохота внезапно оборвался: Алкид неуловимым движением протянул руку и легко, почти нежно коснулся волосатого предплечья солдата со шрамом на носу. — Скажи еще что-нибудь про мою мать, — тихо, но внятно проговорил Алкид, — и станешь красивым, потому что я оторву тебе твой поганый нос. Понял? Он хотел добавить что-то еще, он даже поднялся на ноги и вдруг с ужасом ощутил, как внутри него поползли первые язычки нездешней слизи, отдающей плесенью — предвестники прихода безумной богини Лиссы и невнятно бормочущих Павших. «Приступ, — пронеслось в голове. — Как же так?!» — Ну вот, герой сказал — и сам испугался! — здоровяк, сперва невольно подавшийся назад, смерил взглядом побледневшего Алкида. — Сразу видно, что богоравный! — Я… мне надо идти, — с трудом выдавил юноша, чувствуя, что поляна плывет пред глазами. — Надо, — согласился солдат со шрамом, обнажая короткий кривой меч. — Сейчас и пойдешь. Только сперва… Ни Алкид, ни послы надменного Орхомена не знали, что камень для жертвенника уже выбран, нужные слова произнесены, равнодушный ко всему мальчик-раб, спасенный Ификлом, распростерт лицом вверх, и над ним занесен ритуальный каменный нож; не знали они и того, что из зарослей терновника за ними внимательно следят цепкие и не по возрасту зоркие глазки сморщенной старухи с острой мордочкой хищной ласки. А Галинтиада в свою очередь не знала, что совсем рядом с ней, невидимый для смертных, стоит стройный широкоплечий воин в сверкающем на солнце панцире, поножах с литыми львиными мордами из массивного серебра и конегривом шлеме, почти полностью закрывающем лицо своего владельца. В следующее мгновение произошло много всяких событий. Кривой меч словно сам собой перекочевал в руку Алкида. Солдат со шрамом на носу вскрикнул, хватаясь за сломанное запястье. Рассмеялся шлемоблещущий Арей, сын Геры и Зевса. Опустился жертвенный нож, зажатый на этот раз в кулаке хромого слуги. Солнце-Гелиос отвернулось от Киферона. А теряющий рассудок Алкид вспомнил, что герой не должен бежать от Тартара. Герой должен сражаться. …Ификл не сразу заметил, что уже некоторое время бежит с закрытыми глазами, но опомнившийся лес бросился ему в лицо, выставив твердую корявую ладонь — и, упав на бок и хлюпая разбитым носом, юноша пришел в себя. За миг до этого он был где угодно, но только не в себе. «Не может быть!» — мелькнула первая мысль, наивная и бесполезная, как выставленная навстречу копью корзинка из ивовых прутьев. Впрочем, в умелых руках и плетеная корзинка — оружие, потому что летящее изнутри копье неохотно отклонилось, возвращаясь назад для нового удара; и к Ификлу вернулась способность мыслить. Он знал, что означает это копье. Приступ безумия у Алкида. Ификл давно научился определять их приближение одновременно с братом, иногда даже чуть раньше, потому что Алкид в самом начале всегда боялся поверить, что ЭТО снова приближается, снова берет за горло и заглядывает в тайники души. В последние годы безумие накатывало на брата с завидной регулярностью, раз в шесть месяцев (что-то это означало… какой-то разговор Гермия с Хироном — и оба как по команде замолчали, увидев близнецов… шесть месяцев? шесть лет? шесть веков?!) — и сейчас Ификл проклинал себя за то, что слепо доверился этому сроку, зная, что предыдущий приступ случился у Алкида почти сто дней тому назад. И вот теперь он оставил брата один на один с чернокосой и бледной Лиссой-Безумием. Лес дрогнул, вскинувшись лохматыми кронами, и бросился туда, куда совсем недавно спешил рослый юноша со связкой коротких дротиков на плече — потому что сам Ификл уже бежал обратно, бежал, не разбирая дороги, не следя за дыханием, отшвырнув мешающие дротики и не замечая того, что разодранное Киферонским Людоедом плечо взбунтовалось и вновь начало кровоточить… Запах плесени становился все резче, он оглушал и вязкими хлопьями оседал в легких, скользкая многопалая рука осторожно протянулась из ниоткуда и мгновенно отпрянула, чтобы вернуться с подругами, и все они закружились вокруг скорчившегося мальчика, раненого зверя, загнанного в угол и припавшего к земле, повернувшегося к преследователям безнадежным и беспощадным оскалом; что-то было не так, как обычно, но времени понимать и оценивать не осталось, и все завертелось в яростно-ревущей круговерти, где каждая частица была сразу ожившим Киферонским львом, запуганным мальчишкой и скользким запахом плесени; плотью, болезнью и ножом лекаря. Что-то было не так. Ификл несся, не открывая глаз, расшибаясь о стволы, обдирая ноги о шипы и ветки, падая и вставая, безропотно принимая хлещущие проклятия кустарника; что-то было не так, потому что там, на поляне, один из близнецов, отчаянно труся и забывая вытирать холодный пот, впервые огрызнулся и повернулся лицом к Тартару, чувствуя на затылке теплое дыхание брата, как когда-то чувствовал его восьмилетний Ификл, поднимая на Пелионе ставший необыкновенно легким камень. Впервые отдирая от себя (от себя?!) пальцы Тартара не для того, чтобы удрать и спрятаться, а для того, чтобы драться и победить, Ификл понял, что уже добежал. А тело его, глупое непонятливое тело, продолжало мчаться, падать, вставать, захлебываться горьким воздухом… Что-то было не так. Упоение боя с призраками лгало, морочило, бесплотные легионы разлетались клочьями, победа оборачивалась бессмысленной, вечной схваткой, Сизифовым камнем; безумие страха превращалось в безумие уничтожения, оставаясь безумием, Алкид теперь рвался вперед, как раньше — назад, и Ификлу вновь приходилось удерживать брата, круг замкнулся, и плотно зажмуренные глаза Ификла внезапно обрели способность видеть… …лица. Искаженные гневом, болью, страхом, перекошенные и потные, разлетающиеся в стороны и опять возникающие совсем рядом; усатые, безусые, рябые, юные, зрелые, смоляные волосы схвачены ремешком, багровеет шрам на носу… Лица?! …меч. Широкий бронзовый меч, непривычно кривой и скошенный к концу, оплетка рукояти вытерлась и скользит в ладони, заставляя пальцы смещаться ближе к крестовине, усиливая хватку… Меч?! Изо всех сил вцепившись в хрипящего брата изнутри, пытаясь отдернуть неслушающуюся руку, вынуждая чужой клинок отсечь ухо вместо того, чтобы с хрустом врубиться в основание шеи, отрывая не Тартар от Алкида, но Алкида от Тартара, стараясь успеть и не успевая, избитый, исхлестанный, окровавленный Ификл уже знал, что обманут. Все обманули его. Все. Забывшая о сроках Лисса-Безумие, обрадовавшийся сопротивлению Тартар и лживое одиночество киферонских полян. — …я сумел! Я сумел! Они просто испугались меня — Хирон был прав!.. я сумел… Слипшиеся веки не хотели слушаться, раскрыть глаза было все равно, что Тиресию — прозреть, но Ификл должен был это сделать, даже если бы это усилие оказалось последним в его жизни. Алкид лежал лицом вверх у выбравшихся наружу корней старого вяза, дымящийся меч был намертво зажат в его руке, и рядом с измазанным кровью клинком валялась чья-то отсеченная кисть. На безымянном пальце блестел перстень с крупным хризолитом. Спиной привалившись к дереву, на Ификла смотрел незнакомый человек с лицом вепря. Кончик его носа был отрублен, и красные слизистые пузыри с каждым выдохом клубились вокруг страшно открытых ноздрей. И стонали кусты олеандра. — Хирон был прав! — я сумел… — Да, — еле слышно отозвался Ификл, не заметив, что упал на колени. — Да, Алкид. — Ификл… это правда? Я действительно сумел? — Да, Алкид. Это правда. Правда пахла болью и плесенью. И стоял за спиной коленопреклоненного Ификла невидимый воин в конегривом шлеме, почти полностью закрывавшем лицо. Этот старый слепой рапсод,[37] олицетворявший собой, так сказать, некий Геликон[38] фиванского базара, тренькал здесь на расстроенной лире чуть ли не со дня основания города. И песни у него всегда были одни и те же. — Гермий-лукавец, посланец богов легконогий, сын Майи-Плеяды и грозного Дия-Кронида… Если слепец и вспоминал других богов, то всегда в связи с вышеуказанным: — Феб-Аполлон сребролукий, у коего Гермий-Килленец волов круторогих похитил… — О Посейдон, Колебатель Земли, чей могучий трезубец однажды был унесен крылоногим Гермесом… — Шлем-невидимка Владыки Аида, чье имя запретно для смертных, когда-то украден был — кем бы вы думали? Верно, ахейцы! — Лукавым Гермесом!.. О том, что Гермий, к примеру, изобрел лиру — об этом рапсод вспоминал редко, предпочитая чеканным слогом описывать темные делишки возлюбленного божества, величая их чаще деяниями, и реже — подвигами. Впрочем, подавали ему неплохо — сказывалось влияние базара. Не Аполлону же здесь хвалы возносить?! Амфитрион мрачно глядел на рапсода-однолюба, слушал его пронзительный голос и никак не мог понять: почему достаточно подойти к слепцу и бросить в его миску для подаяний две вяленые рыбешки (обязательно вяленые, а не соленые или, допустим, копченые) — и назавтра, пройдя по Дромосу, впервые пройденному взбешенным Амфитрионом пять лет назад, он обязательно увидит полуразвалившийся дом, на пороге которого будет непременно сидеть и приветственно махать рукой горбоносый юноша в крылатых сандалиях?! Этому безотказному способу связи Амфитриона, оставившего сосланных сыновей на Кифероне и вернувшегося в Фивы, научил лично Гермий — хотя сам Амфитрион до сих пор не мог понять, что общего между вяленой рыбой, слепым рапсодом и появлением Лукавого в определенном месте? За прошедшие пять лет бывший лавагет пользовался наукой Гермия раз шесть-семь, когда ему хотелось повидать сыновей, а дела не давали покинуть город на месяц-другой, отправившись в поездку на Киферон. Утром (с вечера уважив рапсода нужной рыбой) Амфитрион чуть ли не бегом — но все-таки не бегом, ощущая тяжесть прожитой половины века на еще крепких плечах — отправлялся на северную окраину, с третьей попытки находил нужное место между холмами, делал шаг-другой, чувствуя неприятный холодок внизу живота и слабое головокружение, ответно махал рукой встающему с порога Гермию, затем следовал короткий разговор… И Амфитрион в очередной раз понимал, почему юношу-бога называли Проводником. Холодок внизу живота усиливался, приходилось зажмуриваться и крепче сжимать тонкое чужое запястье, уши непременно закладывало, а потом Гермий смеялся, Амфитрион судорожно сглатывал и открывал глаза, видя бегущих к нему сыновей. Вечером Гермий возвращал его домой. Но сейчас, сегодня… нет, не для очередного путешествия на Киферон хотел Амфитрион увидеть бога в крылатых сандалиях. Совсем не для этого. Третьего дня в Фивы прибежал гонец и, задыхаясь, рухнул у ворот города. Не прошло и часа, как все фиванцы от мала до велика повторяли одно слово, в котором слились воедино многие слова речи человеческой, потому что слово это — рубеж, граница, отделяющая непоколебимое «сейчас» от возможного «никогда». Война! Война с Орхоменом. Безумец Алкид подстерег минийских послов, идущих за ежегодной данью, и без видимой причины надругался над почтенными орхоменцами, отрубив им руки, носы и уши, после чего повесил отсеченные члены на шеи несчастным и погнал послов пинками обратно. — Мальчик-то хоть не ранен? — это было все, что спросила узнавшая о случившемся Алкмена. Что поделаешь, мать есть мать — тем более, что годовалый внук Иолай, худенький и болезненный малыш, был сейчас для Алкмены единственной реальностью. Когда Амфитрион назавтра пополудни шел во дворец Креонта, молодежь криками приветствовала земного отца великого героя, освободившего Фивы от позорной дани, люди же постарше хранили угрюмое молчание или шептались о гневе богов и тяготах грядущей войны. Во дворце же Амфитриона встретил не старый друг и покровитель Креонт, но басилей Креонт, государственный муж, мыслящий широко и предусмотрительно. Во-первых, Амфитрион должен был понять, что Фивы к войне не готовы — что бы ни кричали по этому поводу на улицах оголтелые юнцы, которым нечего терять, кроме их собственных, бесполезных для города жизней; и самовольство Алкида никак не может быть оправдано. Во-вторых, если выяснится, что разбойное нападение на минийских послов неугодно богам — а с чего бы ему быть угодным, если оно неугодно ему, Креонту Фиванскому?! — то Фивы покорно склонят голову перед воинственным Орхоменом, как склонили ее тогда, когда миниец Климен, отец нынешнего орхоменского басилея Эргина, был случайно убит фиванским возничим Периером во время спортивных состязаний; и поскольку сотней коров в год в таком случае не отделаешься, то все имущество Амфитриона вполне может быть передано минийцам в качестве выкупа. В-третьих, если орхоменцы потребуют выдать им злодея Алкида, то сам понимаешь, дорогой Амфитрион, и вообще — как себя чувствует прекрасная Алкмена в качестве бабушки?.. ну, тогда все в порядке, передавай ей привет от моей Навсикаи. В-четвертых же, доблестному Амфитриону, блистательному полководцу и опытному воину, надлежит на тот случай, если поступок Алкида окажется все-таки богоугодным, продумать план военных действий, а также заблаговременно отправить гонцов к покинувшим Фивы Автолику Гермесиду и Кастору Диоскуру, с целью привлечения последних в качестве союзников; Ифита же Ойхаллийского привлекать, к сожалению, не следует, потому что басилей Эврит отзывает наследника на Эвбею, о чем и уведомил с посланцем. На этом аудиенция была закончена. И вот сейчас Амфитрион стоял, ожидая, пока слепой рапсод допоет очередной панегирик Гермесу-Психопомпу, чтобы опустить в его щербатую миску две вяленые (непременно вяленые, а не сушеные или, допустим, жареные) рыбешки. Дождался. Опустил. И пошел домой, спиной чувствуя взгляды толпы: восхищенные — молодежи, раздраженные — стариков, сомневающиеся — людей среднего возраста, испуганно-ненавидящие — женщин. Все они были фиванцы. Да и сам Амфитрион давно уже чувствовал себя фиванцем, почти забыв родные Микены. …Рыбы сработали безотказно — Килленец поджидал Амфитриона на пороге своего ничуть не изменившегося дома; да и сам Гермий выглядел абсолютно прежним. Вот только разве что не улыбался, как обычно. — Радуйся, Гермий, — устало произнес Амфитрион, садясь рядом и стараясь не опуститься на край Гермесова хитона понтийского полотна. «Интересно, кто ему одежду стирает?» — мелькнула совершенно дурацкая мысль. — Радуйся, Амфитрион, — серьезно ответил вечно юный бог, и Амфитриону вдруг показалось, что в углах чувственного рта Гермия залегли горькие складки, а от внимательных глаз — единственного, что выдавало возраст Лукавого — разбежались и почти сразу скрылись предательские морщинки. — Радуйся, Амфитрион, хотя радоваться нам особо нечему — ни тебе, ни мне. После этих слов оба некоторое время молчали. — Что с мальчиками? — выдавил наконец Амфитрион. — С ними-то как раз все в порядке, чего не скажешь о минийцах. Только вот… уж больно много здесь совпадений. Сели мы втроем — я, Дионис и Пан — решили это дело обмыть… сам понимаешь, не каждый день братья Киферонских львов убивают (Амфитрион вскинулся, даже как-то сразу помолодел, но перебивать Гермия не стал), только-только первый бурдючок приговорили после ухода наших героев, как прибегает к нам старый знакомец — колчеухий сатир Фороней. И кричит, что видел на Кифероне моего любимого братца Арея! Ни мало, ни много! — Эниалия? — не выдержал Амфитрион. — Бога войны?! Он действительно был на Кифероне?! Гермий развел руками. — Не знаю. Хотя, с другой стороны — с чего бы Форонею врать? Тем более, что гордиться такой встречей глупо. Фороней Арею: «Радуйся, великий Арей-шлемоносец!» — а тот Форонею пинка в зад дал и исчез. Небось, открыл Дромос и ушел. Короче, выслушал я Форонея, взяло меня беспокойство, допили мы второй бурдючок… Красноречивый взгляд Амфитриона привел к невозможному — Лукавый смутился. — Да сам теперь вижу, что поздно спохватился… ну, не люблю я Арея! Вот и решил с Паном в укромном месте пересидеть, чтоб лишний раз не встречаться! А к вечеру по лесу уже шум пошел, о побоище; я сразу на пастушью стоянку, смотрю — нет братьев! К утру лишь явились, бледные, глаза в землю… Приступ, говорят, у Алкида был не вовремя, а тут — минийцы, как назло! — Значит, все-таки приступ, — обреченно прошептал Амфитрион, и всю его ложную молодость как ветром сдуло. Пятьдесят лет, год в год, полголовы в седине. — А Ификл, Ификл где же был?! — Вот и я на него набросился: где ты, подлец, был, почему проворонил?! Я на него, а он на меня… — Гермий отчего-то завертел головой, словно разминая затекшую шею, и глаза Лукавого потемнели от воспоминаний. — В общем, уел меня твой Ификл. Никто вроде бы не виноват: и приступ неожиданный, и Ификл по делу вперед побежал, и минийцы, как дождь на голову, и Арей чуть ли не пролетом по своим делам — а уж больно все сложилось не по-доброму. Не верю я таким совпадениям! — Никто не виноват, — словно и не слыша последних слов Гермия, медленно повторил Амфитрион. — Послы искалечены, война на носу, и никто, кроме Алкида, не виноват… — Не совсем так, почтенный лавагет, — впервые за весь разговор чуть улыбнулся Лукавый. — Не совсем так. Сосланный из Фив Алкид — то есть не совсем полноправный фиванец — встретил орхоменцев на нейтральной территории, где они, в свою очередь, еще не являлись для него полноправными послами (Амфитрион резко вскинул голову, жадно впитывая слова юноши-бога, как сухая губка — влагу). Шестеро вооруженных минийцев, повстречав одного безоружного Алкида, пренебрегли приличиями и стали оскорблять нашего героя — зарвавшись и в конце концов оскорбив его отца! — Ну и что? — не понял Амфитрион. — Тоже мне повод для войны: минийцы меня оскорбили! — При чем тут ты? — очень искренне удивился Гермий. — Я ж тебе говорю: оскорбили Алкидова Отца! Дошло — или повторить? — А… приступ? — растерялся Амфитрион, никогда раньше не задумывавшийся, за что Лукавый получил свое прозвище. — Какой приступ? Приступ праведного гнева, охвативший героя, когда тот услышал богохульства в адрес самого Громовержца?! — Они… они действительно оскорбляли Зевса? — А какое твое дело? Достаточно того, что так считает сам Зевс. — Значит, Алкид невиновен? — Значит, невиновен. И как раз сейчас делегация знатных граждан Фив во главе с самим басилеем Креонтом возвращается от прорицателя Тиресия, который сообщил им все необходимое. — Это хорошо… Гермий, это очень хорошо! То, что мы будем правы в глазах ахейцев — это просто здорово! Я сегодня же приму полномочия лавагета и… — Вы собираетесь наступать или обороняться? — Я не перебивал тебя, Гермий! — жестко отрезал Амфитрион. — Но отвечу: мы вынуждены наступать. Войну с Орхоменом поддержит в основном молодежь, а молодые не умеют защищаться, они перегорят, ожидая за стенами… да и стены наши обветшали. Я сам поведу фиванцев на Орхомен! — Тогда Алкид и Ификл присоединятся к тебе на Восточном перевале. — Ладно. Но сперва мне хотелось бы знать — на чьей стороне будете вы, боги? Плох тот лавагет, который не пытается выяснить планы всех участвующих сторон… потому что иначе не определить возможных союзников и противников. — И ты, смертный, спрашиваешь это у меня?! У меня, одного из двенадцати Олимпийцев?! — Да, спрашиваю. Я бы спросил у других — но у кого? Не в храм же идти, или к гадателю… Итак? И Гермий заговорил — медленно, запинаясь, удивляясь самому себе. …тогда он успел вовремя. От него, легконогого Гермия, узнал грозный Дий-Отец о послах-богохульниках и каре, постигшей минийцев от руки героя. Так что когда явилась встревоженная Семья на Олимп — лишь усмехнулся Громовержец, ибо знал больше других. Или думал, что знает. Не посмели боги перечить Крониду — чист перед Семьей оказался его сын от Алкмены. Но когда захотел Зевс возлюбленного сына избавить от тягот и опасностей войны, дабы сберечь для дел грядущих — возроптали боги, даже те, кто всегда был послушен слову Дия. Не было на Олимпе лишь кровавого Арея, но кому не известно мнение Эниалия по поводу любой войны и участия в ней героев? Не явился и Владыка Гадес (по-земному — Аид), передав через Гермия: «Нет мне дела до войн живых. Тени же мертвых — приму.» И сказала Гера, Супруга Державного: «Начал герой богоравный войну — что ж, посмотрим, на что он способен!» И молвил Сотрясатель Земли Посейдон: «Согласен я с Сестрою. У меня самого сыновей-героев — хоть море пруди. Поучиться хочу я у Зевса, каких надо героев зачинать!» И поддержали их сребролукий Феб-Аполлон, сестра его Артемида-девственница, и Афина-Тритогенейя, Защитница Городов, и Гестия, и другие. Когда же спросили Вакха-Диониса о его мнении, и высказал мнение свое кудрявый бог — взашей прогнал его Зевс-Отец, вместе с булькающим мнением его, ибо грозил Семейный совет превратиться в очередную попойку. «Быть посему, — решил Громовержец. — Примет участие сын мой в войне между Фивами и Орхоменом. Но и Семья пусть стоит в стороне, не участвуя в распре! В деле увидеть героя хотели — смотрите, но горе тому, кто вмешается в схватку! Все свободны.» И поклялись собравшиеся на Олимпе боги черным Стиксом, что будут лишь зрителями в войне смертных. Все это Лукавый изложил Амфитриону. — Еще раз спасибо, Гермий, — был ответ. — Это то, что я хотел знать: исход войны зависит только от нас, людей. И все-таки ты прав — слишком много совпадений. Неожиданный приступ у Алкида, отсутствие рядом Ификла, появление минийцев… нет, сперва Ификл, потом минийцы, и только затем приступ… ах, да, еще Арей по Киферону шляется, сатиров пинает! Слушай, Гермий, а там поблизости никого больше не видели? — Тебе одного Арея мало? — Ну пусть не из богов — из смертных или еще каких?! — Да что ты ко мне пристал?! Мало ли кто там был — сатиры, нимфы, пастухи, козлы с козами, старуха эта с внуком, которого Ификл спас, потом я там был с Паном и Дионисом!.. Хватит?! — Стой! Какая еще старуха? — Ификл твой по дороге бабку какую-то встретил… только она-то тут при чем?! Бабка себе и бабка… — Вопросы здесь задаю я! — как на допросе пленника, рявкнул побагровевший Амфитрион. И осекся. — Ну, ты понимаешь, — совсем невпопад закончил он извиняющимся тоном. Но опешивший Гермий, видимо, и впрямь что-то понял — или притворился, что понял — и принялся вслух припоминать уже успевшие улетучиться из головы подробности Ификлова рассказа. — Звали, звали ее как?! — чуть ли не выкрикнул Амфитрион под конец воспоминаний Килленца. — Ификл тебе сказал? — Сказал, — растерянно ответил Лукавый. — А я забыл. — Вспомни, Гермий, постарайся! — Далась тебе эта старуха! Ну, шла себе из Фив на Киферон, родню, небось, проведать хотела… братьев, говорит, в детстве лечила, животики у них, проглотов, болели!.. еще Илифий от родильного ложа гоняла… — Галинтиада! — резко выдохнул Амфитрион. — Галинтиада, дочь Пройта! — Точно, Галинтиада! — обрадовался Гермий. — А… что? — Пока ничего. Еще одно совпадение. Вот что мне интересно — Галинтиада говаривала, что служит Гекате… скажи-ка, Гермий, вы знаете своих постоянных служителей? — Конечно. Не всех, но многих. — Тогда не откажи в любезности, спроси у Гекаты, что ей известно о жрице Галинтиаде, дочери Пройта из Фив? Гермий как-то странно покосился на собеседника, но тем не менее кивнул. — И еще, — продолжил лавагет. — Еще одна странность, о которой ты забыл… — Какая? — Почему Алкид не убил минийцев? — Что ж тут странного? — недоуменно пожал плечами Гермий, в упор глядя на Амфитриона. Седого, грузного смертного пятидесяти лет, с лицом, состоящим из впадин и складок шелушащейся кожи, со вздувшимися венами на волосатых голенях и коряво сросшимся бицепсом правой руки, некогда разрубленной чьим-то мечом. — Если бы эти минийские ублюдки, — глаза Амфитриона на миг вспыхнули опаляющим пламенем, — оскорбили МОЕГО отца, Алкея из Микен, то я бы их убил! И, клянусь подмышками Афродиты, ни одна зараза никогда не узнала бы, почему послы Орхомена исчезли на Кифероне, так и не добравшись до Фив! — Даже боги? — то ли в шутку, то ли всерьез спросил Лукавый. Амфитрион не ответил. Глаза его потухли, напрягшееся было тело обмякло — и Гермий вдруг ни с того ни с сего вспомнил, что именно сидящий пред ним человек двадцать лет тому назад внял мольбам измученного Креонта, чьи поля опустошала чудовищная Тевмесская лисица, от которой приходилось откупаться шестнадцатилетними юношами, ибо никто и никогда не мог настигнуть чудо-лису; именно Амфитрион-Изгнанник, на полгода исчезнув из Фив, неведомо какой ценой уговорил Кефала-охотника отдать ему своего чудо-пса, рожденного не от суки, от которого не могла уйти ни одна дичь — и, вернувшись к Креонту, натравил невозможное на невозможное. Никому не встречались с тех пор преследователь и преследуемая. Поговаривали, что Зевс превратил обоих в камни — да только где те камни?.. И не любил Амфитрион, когда люди называли его работу подвигом. Бурлит гордый Орхомен, пеной через край перехлестывает… Возвращение искалеченных послов вызвало у минийцев взрыв негодования, по силе сравнимый разве что с извержением вулкана, под жерлом которого раздувает свой горн Гефест, бог-хромец. Наиболее горячие и пустые головы, а также родичи пострадавших, призывали немедленно выступить походом на Фивы, фиванцев истребить поголовно, а город разграбить и сжечь, развалины засыпав солью, дабы и чертополох не рос на месте, где стояли семивратные Фивы. К чести орхоменского басилея Эргина, сына Климена, следует сказать, что его голова не была ни горячей, ни пустой. И Эргина мало трогали вопли и призывы, пусть даже его собственный племянник Прокл звался теперь Проклом-Одноруким и кричал громче всех. Война неизбежна и даже в некотором роде полезна. Это правда. Но такое серьезное дело требует тщательной подготовки, опять же благословения богов и выяснения, что замышляет противник… не исключено также, что Фивы в последний момент струсят, подобно зарвавшемуся щенку, и опять согласятся на любые требования, выдвинутые Орхоменом, как это уже было однажды — только сейчас им сотней коров в год не отделаться! Жрец Арея после приношения воинственному Эниалию сообщил Эргину, что Арей благословляет доблестных орхоменцев на битву. «А чего еще можно ожидать от бога войны?» — про себя пожал плечами благоразумный Эргин; тем более, что другие боги упорно молчали, не отзываясь и игнорируя моления жрецов. Бессмысленно дымились внутренности черного барана, полет птиц только сбивал с толку гадателей — и басилей, готовясь к войне, не спешил выступать. Вскоре лазутчики принесли вести из Фив. Прорицатель Тиресий-слепец объявил во всеуслышание, что глашатаи дерзкого Орхомена оскорбили самого Громовержца, за что и были справедливо покараны Алкидом. Орхомен забурлил гораздо круче, Эргин-басилей еще раз пожал плечами — чего, собственно, ждать от Тиресия, уроженца Фив и местного патриота? — потом приказал объявить измышления слепца лживой фиванской пропагандой и продолжил неторопливо готовиться к войне. Впрочем, Эргин лично допросил с пристрастием всех вернувшихся послов на предмет богохульных высказываний. Те клятвенно уверяли, что Зевс здесь абсолютно ни при чем, но при этом как-то странно отводили глаза в сторону. Так что в итоге Эргин отпустил калек, затем посовещался со своими полководцами (рыжебородым верзилой Фестиклеем и мрачным одноглазым Птерелаем по прозвищу Циклоп) и решил обождать с выступлением до конкретных действий со стороны противника. Военачальники справедливо рассудили, что если фиванцы после всего еще и вторгнутся в земли Орхомена, то даже предположительно оскорбленный Зевс (не говоря уже о других олимпийцах) сочтет войну единственно возможным ответом; а во-вторых, северо-восточнее Орхомена, в пойменной долине у излучины бурноструйного Кефиса, тяжелые колесницы минийцев будут иметь явное преимущество перед многочисленной фиванской пехотой. Опять же, к чему гнать лошадей в обход Киферона, если фиванцы сами явятся за своей смертью? По предложению кривого Птерелая-Циклопа на Киферон был послан отряд из шести дюжин опытных воинов — истребить фиванских пастухов, угнать стада и захватить по возможности ублюдка Алкида, если тот по-прежнему околачивается на северных склонах. Отряд ушел и не вернулся. Эргину очень хотелось думать, что «ПОКА не вернулся». А через неделю лазутчики донесли, что фиванская армия выступила на Орхомен. Вскоре, пройдя вниз по течению Кефиса и сделав небольшой крюк у Восточного перевала (Эргин понимал, что это Амфитрион, скорее всего, подобрал своего проклятого отпрыска), фиванцы стали лагерем в южных предгорьях Киферона — как раз у входа в долину, намеченную Эргином и его лавагетами для решающего сражения. Узнав о местонахождении фиванского лагеря, басилей Эргин подумал, что боги все-таки неплохо относятся к Орхомену. Ранним утром, когда сплошь затянутое тучами небо слегка посветлело на востоке, минийцы выступили из города. Впереди, по раскисшей от двухдневного дождя дороге, катила гордость и слава минийцев — шесть дюжин тяжелых боевых колесниц, мокро поблескивавших медной обшивкой. На каждой колеснице находилось по три воина: возничий с коротким мечом на поясе, копейщик и оруженосец, в чьи обязанности входило прикрывать копейщика щитом и подавать ему копья и дротики; все трое — в шлемах и кожаных двустороних плащах-панцирях с нашитыми накладками, костяными или металлическими. Следом шла пехота: семь сотен щитоносцев из знатных и обеспеченных семей, способных снабдить сына полным воинским снаряжением, и сотня наиболее крепких юношей, несших на плечах двуручные и двулезвийные секиры-лабриссы, чей удар всегда прорубал панцирь, и редкий воин мог принять на щит весь вес массивной секиры на длинном древке. В арьергарде двигалось как попало вооруженное ополчение: в основном рвавшаяся в бой бедная молодежь, надеявшаяся обзавестись доспехами и более или менее приличным оружием прямо в бою, а пока что свято верившая в победу Орхомена и собственную неуязвимость. Всего орхоменцев насчитывалось чуть более тысячи шестисот человек. На передовой колеснице все могли лицезреть знаменитый шлем басилея Эргина (разумеется, вместе с головой и всеми остальными частями тела басилея), столь похожий на шлем самого Арея-Эниалия, как его обычно изображали. Одноглазый Птерелай вел щитоносцев, рыжебородый Фестиклей — ополченцев. Ровно через сутки передовой отряд колесниц с грохотом вкатился в долину, оставив справа излучину бурлящего от осенних дождей Кефиса. Снявший шлем басилей Эргин привстал и, приложив ладонь козырьком к глазам, увидел на противоположном краю долины спускавшихся фиванцев. Врагов было чуть ли не вдвое меньше, чем орхоменцев, да и колесниц у них оказалось совсем мало — впрочем, ведь это Орхомен, а не Фивы, славился мощью своих боевых колесниц, так что басилей Эргин ухмыльнулся и еще раз подумал о благосклонности богов. Выдвинувшись на исходный рубеж, Эргин стал поджидать пехоту. Земля в долине размокла, лошади то и дело оскальзывались, но колеса шли ходко, и басилей решил, что дождь вряд ли помешает колесничному удару в центр вражеского войска. Да и отступать фиванцам было некуда: справа от Эргина выгибался дугой мутный и раздраженный ливнями Кефис, слева тянулась гряда холмов; ну а позади фиванцев начинались предгорья Киферона. Да, Амфитрион-Изгнанник в свое время неплохо громил тафийских пиратов — что ж, пусть теперь попытает счастья с Орхоменом! Пока подходила пехота, противник успел занять позицию на небольшом пологом откосе. Спускаться оттуда фиванцы явно не собирались, толпясь на облюбованном месте и выкрикивая угрозы и ругательства в адрес орхоменцев. Слышно было плохо, но благодаря героическим усилиям особо горластых личностей удалось выяснить, что минийцам, родившимся на свет совершенно противоестественным путем, предлагается заняться различными формами любви с собственными матерями и ослицами, страдающими кожными заболеваниями. Орхомен в долгу не остался, так что и фиванцы узнали о себе много нового. «Они надеются, что наши колесницы не одолеют подъема, — мигом оценил ситуацию Эргин, — и совершенно зря! Склон, где они стали, настолько пологий и каменистый, что… Ну, да не оставит Арей храбрых!» — Вперед! — громко скомандовал Эргин, хлопая своего возничего по плечу; его клич подхватили за спиной оба его военачальника, а за ними — и другие воины. В следующее мгновение земля содрогнулась, и колесницы Орхомена рванулись вперед, расшвыривая из-под копыт и колес комья грязи. Эргин еще успел подумать, что земля содрогнулась как-то уж слишком сильно, но не придал этому значения. А потом… потом было поздно. Передние лошади находились уже на расстоянии двух копейных бросков от позиций притихших фиванцев, когда со стороны Кефиса в долину с шумом хлынул поток грязной воды, сбивая лошадей с ног, опрокидывая колесницы… Сперва Эргин решил, что бог Кефиса сошел с ума, но почти сразу понял, что душевное здоровье божества тут вовсе ни при чем, а мутный вал воды — дело рук проклятых фиванцев, оказавшихся гораздо подлее, чем думал он, благородный басилей Эргин. Дюжина упряжек успела проскочить поток, лишь краем зацепивший их, и теперь во весь опор мчалась на врага, еще не сообразив, что за ними никто не следует. Уже взлетев на откос, возницы стали недоуменно придерживать коней, не слыша сзади привычного грохота и оборачиваясь в надежде увидеть своих — но фиванцы, мгновенно обрезав постромки у собственных колесниц, отвели лошадей назад, и орхоменские упряжки со всего маху врезались в опустевшие повозки, так и не двинувшиеся с места. Толпа фиванцев сомкнулась вокруг горстки неудачников — и все было кончено. Две колесницы все-таки успели повернуть, но воинов одной из них сразу настигли метко пущенные дротики. Так что лишь последняя упряжка сумела вернуться в образовавшееся болото, где столь прочно увязла остальная слава и гордость минийцев. Впрочем, далеко не все еще было потеряно. Поток воды и обезумевшие лошади опрокинули около десяти колесниц, еще дюжина стала добычей противника — но люди на остальных повозках были вполне боеспособны; пехота же вообще не пострадала. Необходимо было спешить людей, вырваться из этой отвратительной грязи и, пройдя по краю холмов, ударить во фланг возликовавших фиванцев, которых по-прежнему было значительно меньше, чем минийцев. Усилием воли подавив клокочущее бешенство, Эргин стал отдавать приказы и вздохнул с облегчением, увидев, что его полководцы оказались выше всяких похвал: пехота уже двигалась к холмам, выбираясь на сухое и не загроможденное увязшими колесницами место. Птерелай только-только повел щитоносцев вдоль гряды, когда вдруг на холмах, как из-под земли, объявилось сотни две фиванских лучников и пращников. После чего град камней вперемешку со стрелами заставил щитоносцев смешаться и остановиться. Но двигавшийся следом рыжий Фестиклей проявил завидное хладнокровие, мигом направив волну яростного ополчения в узкий проход между холмами, намереваясь обойти стрелков с тыла и сбросить вниз, на копья уже ждущих щитоносцев, заодно захватив господствующие высоты. Расчет Фестиклея был верен, и его солдаты успешно миновали проход между холмами, собираясь карабкаться вверх по более пологим с западной стороны склонам; но… «Ну что ж!» — философски успел подумать рыжий военачальник, когда почти три дюжины фиванских колесниц, скрывавшихся за грядой, в считанные мгновения смяли и растоптали плохо вооруженное ополчение. Следующие за колесницами четыреста ветеранов былых походов довершили остальное — орхоменцы откатились обратно в заболоченную долину, под ливень камней, стрел и дротиков, оставив за холмами более двух сотен убитых и тяжело раненных. Умирающему Фестиклею оставалось утешать себя тем, что копье, с хрустом вошедшее ему под ребра, было копьем Амфитриона, а не какого-нибудь простого воина. Слабое утешение; но все же лучше, чем никакое. Ловушка захлопнулась, но зверь в западне был еще весьма и весьма силен. Заняв проход между холмами, ветераны и спешившиеся колесничие фиванцев пока что удерживали натиск оставшихся ополченцев и щитоносцев, брошенных в бой Циклопом-Птерелаем, чей единственный глаз свирепо блестел из прорези гривастого шлема — но это не могло продолжаться слишком долго. Особенно если остальные орхоменцы, бросив колесницы, тоже вступят в бой и смогут занять холмы. С трудом — сказывался возраст — выбравшись из свалки, Амфитрион добежал до заранее оставленной запасной колесницы, задыхаясь, вскарабкался на нее и велел вознице убираться прочь. Он должен был успеть. Завидев знакомую колесницу, несущуюся из-за холмов, фиванская молодежь (до сих пор с трудом сдерживаемая командирами) взревела пятью сотнями глоток и кинулась вперед, с пологого каменистого склона в болото, где орхоменцы под началом Эргина спешно пытались выстроить из своих колесниц некое подобие укрепления. Приманка стала охотником. Амфитрион не рвался в первые ряды атакующих — годы не те, да и не его это дело; кроме того, он бы туда и не успел. Легким, размеренным бегом двигаясь в середине ополчения, он просто своим присутствием не давал необученной фиванской молодежи, наспех вооруженной и горластой, понять, что перед ними — почти две сотни опытных бойцов, пусть измотанных борьбой со стихией, пусть увязших в грязи, но до сих пор невероятно опасных. Да, молодых фиванцев было чуть ли не втрое больше, чем орхоменских колесничих; да, в вязкой жиже, заполнившей долину, тяжеловооруженные орхоменцы становились неповоротливыми, что играло на руку легконогим, почти бездоспешным юнцам; но все-таки, все-таки, все-таки… Что ж, говорят, Арей любит храбрых. Навстречу фиванцам взвилась туча дротиков, заранее заготовленных для метания с колесниц. Многие из них достигли цели, и топкая грязь сомкнулась над теми, кому не посчастливилось добежать до врага. Потери могли быть куда большими, если бы Амфитрион заблаговременно не вооружил первые ряды большими овальными щитами, принявшими на себя немало смертоносных жал; кроме того, не прекращающийся обстрел с холмов мешал орхоменцам провести точный бросок. Отбрасывая утыканные дротиками щиты, атакующие с ревом вспрыгивали на заграждавшие им путь повозки. Падая на копья орхоменцев, они гибли десятками, но следом уже карабкались следующие, вооруженные кто чем: палицами, ножами, чужими копьями, вырванными из живота товарища. Начиналась всеобщая беспорядочная резня, где смертные, забывшие о смерти, с ног до головы облепленные грязью, захлебывающиеся в ней, лишь чудом, каким-то особым чутьем отличали врага от своего, мертвой хваткой вцепляясь в чужое горло, чтобы вместе упасть в чавкающую жижу… Раненых не было. Их затаптывали в кровавую грязь, доходившую бойцам до колена, а кое-где и до пояса. Сейчас было достаточно одного небольшого усилия, чтобы опрокинуть шаткое равновесие боя, чтобы склонить заляпанную кровью и лошадиным навозом чашу весов в ту или иную сторону — но у враждующих сторон больше не оставалось ничего, кроме грязи, крови и горла врага… Впервые за всю жизнь страстное желание стать богом охватило Алкида. Сандалии-крепиды Гермия, легчайшая поступь речных наяд, неукротимый мах Посейдоновых коней-Вихрей, косматые крылья северного ветра Борея — все, что угодно, лишь бы попасть туда, на правый берег искалеченного людьми Кефиса, ворочающего корявые стволы в клочьях ярящейся пены! Лучше боль, лучше смерть под ногами озверевших людей, ежесекундно доказывающих друг другу, что они смертны, чем беспомощное бешенство, когда ты готов кусать локти, в отчаяньи стоя у разрушенной навесной переправы, столь тщательно наведенной с вечера! Тело немилосердно жгло, жирная грязь подсыхала, облепив кожу ломкой глинистой коркой. Мышцы молили о пощаде, судорожно вспоминая о бессонной ночи, когда под насмешливый шелест дождя три десятка молодых киферонских пастухов, перебравшись вместе с Алкидом на левый берег, кормили объевшийся ливнями Кефис валунами и стволами деревьев. В это же время семьдесят присланных в помощь фиванцев во главе с Ификлом (иные были знакомы братьям еще по палестре) сооружали косую и короткую насыпь в сорока локтях от заблаговременно подрытого правого берега — потому что именно в этом месте Кефис был значительно уже. К рассвету Алкиду казалось, что стадо пьяных сатиров до полусмерти истоптало его копытами. Пастухи же просто валились с ног, с суеверным ужасом поглядывая на равномерно движущегося юношу с двумя углями, нечеловечески горящими в провалах глазниц страшной глиняной маски. Перед самым рассветом Ификл перебрался к брату по натянутым между двумя деревьями веревкам и сообщил об уходе большинства фиванцев, трудившихся под его началом. Те должны были присоединиться к ложному авангарду, приманке для воинственных орхоменцев — в то время как заботой оставшихся на правом берегу были подпорки, еще удерживающие искусственно созданную осыпь. Только выслушав измотанного не менее, чем он сам, брата, Алкид позволил себе упасть и лежа приказал пастухам уходить по навесной переправе. Ификл собрался было остаться, чтобы помочь Алкиду в нужный момент свалить в реку последнюю порцию валунов и бревен, запасенных на берегу — подпорки якобы вполне могли выдернуть и без него. Некоторое время братья спорили, пока не выяснилось, что спорят они молча, сберегая дыхание. Да и спор их давно потерял всякий смысл, потому что веревки переправы лопнули, пропустив двадцать киферонцев и отправив так и не вскрикнувшего двадцать первого в желудок вздувшейся от дождей и насилия змеи Кефиса. Девять пастухов и братья-Амфитриады оказались отрезаны от места грядущего сражения — плыть через взбесившуюся реку было равносильно самоубийству. Но сожалеть или радоваться не оставалось времени, потому что орхоменские колесницы уже выстраивались для неудержимого удара; уже вовсю визжали столбы подпорок, скользя по размокшей глине и заставляя берег стать лавиной, так что надо было брать усталость за горло, чтобы вовремя хлестнуть вздыбившимся Кефисом по долине! Только потом девять пастухов ничком рухнули на безопасный левый берег, мало чем отличаясь от трупов на той стороне, а проснувшееся бессилие влепило каждому брату по обжигающей пощечине и хрипло расхохоталось, видя землекопов вместо воинов. Не сговариваясь, близнецы бросились в разные стороны. Ификл схватил подаренный Ифитом-ойхаллийцем лук и три стрелы, случайно оказавшиеся под рукой, и умчался вверх по течению, надеясь привлечь внимание фиванских обозников и навести переправу. Алкид же понесся вниз, высматривая хоть что-то — чудо, подарок судьбы, что угодно, лишь бы позволило перебраться через Кефис. Вот тогда он и захотел стать богом. Дождь незадолго перед этим прекратился. Богиня облаков Нефела погнала прочь своих небесных коров, в разрывах замелькал солнечный венец Гелиоса, и Алкид сперва не поверил глазам, увидев впереди незнакомого воина, сидевшего на краю боевой колесницы, запряженной парой вороных жеребцов. Серебряные львиные головы на поножах и рукояти меча воина насмешливо скалились, словно напоминая Алкиду о недавних подвигах на Кифероне. Даже не видя скрытого под глухим конегривым шлемом лица незнакомца, юноша был почему-то уверен, что тот улыбается. — Радуйся, брат! — неожиданно звонко прозвучал из-под шлема ясный голос воина. — Кто ты? — выдохнул Алкид, шаря глазами в поисках чего-нибудь, что могло бы послужить оружием, и не сильно доверяя странному чистюле-"брату". — Я Арей, сын Зевса и Геры, — ответ был простым и недвусмысленным. — Посмотри на себя и на меня, и ты сразу поймешь, что мы братья. Ни тени насмешки не крылось в словах воина, как если бы он считал свое сходство с обессиленным, покрытым чешуйчатой коростой Алкидом чем-то само собой разумеющимся. — Я бог войны Арей-Эниалий, — повторил воин, указав рукой в чеканном наруче за реку, где зубами грызли друг друга Фивы и Орхомен. — А это мои владения. Нравится? Хочешь туда? — Хочу! А ты… ты можешь?! Хохот воина заставил дрогнуть ребристое забрало его шлема. — Могу ли я? Старый обожравшийся Кефис — не преграда для моих коней! Дело не в том, смогу ли я — дело в том, захочешь ли ты?! — Захочу — что? — Захочешь ли ты взойти возничим на колесницу Арея-Неистового?! Подумай, мальчик! Все в Алкиде кричало «да!», но, загоняя рвущиеся наружу слова обратно в глотку, по воздуху едва уловимо скользнул щекочущий ноздри запах… запах плесени. — Возничим? На твою колесницу? — недоверчиво переспросил Алкид, стараясь не смотреть через Кефис, откуда взывала к нему жизнь и смерть сородичей. Арей-Эниалий был не таким, как Гермий, Пан или веселый Дионис; и уж совсем иным, чем Хирон — но понять, в чем же кроется различие, не удавалось. Арей расценил его колебания, как юношескую неуверенность. — Да! Я сразу понял, что ты такой же, как я — еще там, на Кифероне, когда ты, мальчик, с чужим мечом в руке плясал среди шестерых минийцев, подобно богу продлевая экстаз наслаждения! Алкид, брат и возничий Арея-Эниалия — тебе не придется ждать, пока дряхлый скряга Зевс соблаговолит или не соблаговолит пожаловать тебя бессмертием! Герой, ты станешь богом сам, вырвав желаемое у трусливой и подлой Семьи! Ты промчишься рядом со мной через сотню, тысячу битв, солдаты станут погружать копье в печень врага, взывая к тебе, девушки будут зачинать мальчиков, взывая к тебе; вспомнив меня, седой ветеран и впервые надевший панцирь юнец не преминут вспомнить и тебя… и наконец закончится мое проклятое одиночество! Сейчас ты рвешься за реку, как усталый путник стремится домой — соглашайся, Алкид, и война навсегда станет твоим домом, любимым и желанным… богам приносят жертвы, мальчик — и это великое, грандиозное жертвоприношение, которое смертные никогда не устанут приносить мне, станет и твоим! Будь возничим Арея!.. Арей резко замолчал. Он ожидал чего угодно, но только не выражения скорби на осунувшемся и сразу постаревшем лице Алкида — словно последние слова Эниалия были последней чашей цикуты, подносимой преступнику, осужденному на казнь. — Мне жаль тебя. Ты безумен, как и я, — измученный и грязный юноша с неподдельным сочувствием смотрел на воина в сверкающих доспехах, и Арею на миг показалось, что забрало его шлема стало прозрачным. — Бедный мой… брат — прости, но мне нужно искать другую переправу. — Глупец! — Арей вскочил, заставив вороных жеребцов захрапеть. — Щенок! Ты не хочешь быть моим возничим? Хорошо, ты будешь моим рабом! Ведь ты же рожден героем! — копошась в грязи, подобной той, в которую торопишься погрузиться, ты вспомнишь обо мне и о том, от чего отказался, когда я со смехом промчусь мимо! Иди, герой, живи, воюй, грызи — во славу Арея! — Если тот, в кого вы превращали меня с детства, называется «герой» — поверь, я не хочу быть им. Если не воевать — значит, не быть героем; если не радоваться победе — значит, не быть твоим рабом, то я… — Ах, так! — Арей уже стоял на колеснице, сжимая поводья. — Ну что ж, я не стану пользоваться детским недомыслием. Стой здесь, герой, не желающий быть ни героем, ни богом! Стой здесь и смотри за реку; и если ты вдруг передумаешь — дай мне знак! Ах я дурак… не зря Семья называет вас Мусорщиками! Смотри и думай! Внезапно усилившийся ветер перешерстил гриву Ареева шлема, и бог погнал колесницу через Кефис, туда, где в болоте копошились его жрецы и жертвы. Алкид смотрел ему вслед, не замечая бегущего к брату Ификла, так и не сумевшего обнаружить на том берегу хоть кого-нибудь из фиванских обозников. — Мусорщик? — в горле словно застряла глиняная корка, и все не удавалось заставить дрожащие руки забыть о валунах, бревнах и хлюпающей грязи. — Ну что ж, это правда… Сил у Амфитриона не оставалось — только опыт и годы, враждующие между собой; и хотел бы он знать, что в конце концов перевесит. Отдавать приказы было некогда и некому, все резервы, включая самого лавагета, утонули в рычащей мешанине боя, и можно было делать лишь одно — тупо отражать и наносить удары, доверившись телу и стараясь не думать. Чтобы выжить. Чтобы не упасть в вязкую трясину, подняться из которой уже не будет суждено. Чтобы отправить по протоптанной дороге в Эреб еще одного орхоменца. Вот этого. И вот этого. И еще вон того, с разорванным ртом. И еще… Амфитрион втиснулся в узкое пространство между двумя столкнувшимися колесницами, наглухо перекрылся щитом и лишь изредка коротко и зло бил зажатым в правой руке копьем, чутьем старого воина ловя единственно возможный миг для змеиного укуса листовидного жала. Когда вокруг становилось посвободнее, он успевал выудить из грязи несколько дротиков — и некоторое время не подпускал к себе минийцев, но дротики скоро кончались, и все начиналось снова. — Эргин! — раскатилось совсем рядом. — Эр-гин! Эр-гин! И несколько десятков глоток подхватили этот клич. Ближайший орхоменец обернулся — и Амфитрион немедленно всадил копье в открывшийся бок. — Эр-гин! Вперед, Орхомен! Одни трупы громоздились перед лавагетом, и он рискнул выглянуть из своего укрытия. — Эр-гин! Эр-гин!.. По болоту неслась колесница. Этого не могло быть, но это было. Золоченая, запряженная вороной парой, она попирала трясину, словно под колесами лежала укатанная дорога, и брызги грязи не приставали к сияющей обшивке. А на колеснице во весь рост стоял басилей Эргин — кто же не знал его знаменитого шлема?! — и разил копьем направо и налево, одновременно правя упряжкой и не замечая свистящих вокруг стрел и дротиков. Казалось, что орхоменский басилей помолодел лет на пятнадцать, а у его коней выросли крылья. «Боги обещали не вмешиваться!» — мелькнуло в голове Амфитриона; и сразу же знакомый голос Гермия произнес: «Не было на Олимпе лишь кровавого Арея — но кому не известно мнение Эниалия по поводу любой войны?..» Арея не было на Олимпе, когда боги клялись черными водами Стикса! Фиванцы смешались, во все глаза глядя на колесницу, а минийцы, криками подбадривая друг друга, уже стягивались к остановившимся вороным жеребцам, к хохочущему лже-Эргину — в этом Амфитрион больше не сомневался. И от холмов грузно бежали шесть дюжин щитоносцев, которых Птерелай-Циклоп чудом вырвал из битвы и отправил в поддержку басилею. Если щитоносцы Птерелая успеют пробиться к колеснице… Если здесь, в центре боя, образуется мощный сплоченный кулак… Если… Амфитрион вздохнул, бросил ставший совершенно неподъемным щит и полез через наваленную перед ним кучу трупов. «Стой! Назад! Стой, старый дурак!» — вопил в его сознании чей-то голос. Амфитрион лгал сам себе, прекрасно зная, что это не один, а два голоса, один из которых принадлежал лукавому богу в крылатых сандалиях, а другой был его собственным, голосом того Амфитриона, который безумно хотел жить… приказав голосам, чьи бы они ни были, заткнуться, лавагет перебрался через завал и, по колено проваливаясь в грязь, пошел к воину в знакомом шлеме. …О, басилей Эргин был далеко не глуп! Он почти сразу понял, кто оказал ему честь, придя на выручку Орхомену — и, разумеется, не стал портить игру богу, раз бог на его стороне, на стороне благоразумного и благочестивого басилея Эргина! Сам Эргин к тому времени давно остался без шлема, потерянного в свалке, лицо басилея было заляпано грязью — и никем не узнанный Эргин просто старался держаться поближе к своему божественному двойнику, видя, куда перемещается центр боя. …весь облепленный вонючей жижей орхоменец возник перед Амфитрионом внезапно — и столь же внезапно исчез, когда лавагет молча ткнул его копьем в живот; но древко застрявшего копья с треском сломалось. Воин в сверкающем шлеме был уже совсем рядом. Взгляд обезоруженного лавагета еще раз скользнул по шевелящейся трясине, по опрокинутой на бок повозке с отлетевшим колесом… колесом… Грязь злобно чавкнула, нехотя отпуская добычу, Амфитрион на мгновение застыл, согнувшись в пояснице, а потом отчаянным усилием выпрямился, занося над головой дубовое, обшитое медью колесо, весящее никак не меньше таланта,[39] для последнего броска. …Эргин не успел заметить, откуда взялся этот немолодой кряжистый фиванец, неуклонно движущийся к богу на золоченой колеснице, спасавшему Орхомен. Молча воткнув копье в чей-то живот и переступив через труп, фиванец зашарил взглядом вокруг себя — и вдруг Эргин узнал врага! Он трижды видел его, когда Амфитрион по приказу Креонта Фиванского сопровождал дань в Орхомен; и еще один раз — на колесничных состязаниях в Аргосе. Проклятый внук Персея, заманивший его, басилея Эргина, в предательское болото, сделал еще шаг и, повернувшись к басилею спиной, поднял покореженное колесо. Эргин не знал, может ли смертный причинить вред богу, но, глядя на фиванского лавагета, решил не рисковать. И бросился вперед, целясь острием притупившегося меча в незащищенную спину Амфитриона, как раз в прореху треснувшего доспеха. …боль ударила неожиданно и страшно. И эту боль, словно в ней сошлась воедино вся боль его не столь уж короткой жизни, всего себя, уже мертвого, но еще живого, все презрение к богам и людям, бьющим в спину — все, что мог, вложил Амфитрион в это колесо, которое любил сейчас больше жены, детей, жизни, сделав дерево и медь частью себя, отрываемой с животным ревом. Падая, он успел увидеть, как колесо ударило воина в сверкающем шлеме; и бог, нелепо взмахнув руками, полетел в грязь. Эргин судорожно шарил рукой в горячей и липкой жиже, пытаясь отыскать оброненный меч — добить, добить фиванца! Наконец пальцы чудом нащупали знакомую рукоять; басилей с кривой улыбкой выпрямился, но какая-то непонятная сила, словно котенка, отшвырнула его в сторону, заставив выронить с таким трудом найденное оружие. …две руки, сделанные из раскаленного металла, рывком вздернули Амфитриона вверх. И лавагет увидел перед собой, в прорези конегривого шлема, неистово горящие глаза Арея-Эниалия. — Поздно, — с усилием прохрипел Амфитрион, пытаясь улыбнуться ребристому забралу шлема. — Ты опоздал, бог! Можешь добить меня… если хочешь… Кровь, хлынувшая из его горла, забрызгала Ареев шлем. Арей медленно и бережно опустил задыхающегося лавагета на землю, прислонив к стоявшей рядом минийской колеснице. Потом стал стаскивать свой шлем. Он был богом войны, Арей-изгой, и умел ценить своих жрецов. Бой вокруг удивленно затих. Грязные окровавленные люди молча смотрели на смертного и бога, не зная, кто перед ними. …Эргин выхватил копье у одного из своих воинов. Фиванского лавагета необходимо было добить — и тогда клич: «Амфитрион мертв!» окончательно переломит ход битвы. Мало ли что взбредет в голову непостоянному божеству? Ведь не Арей, а он, Эргин, является басилеем гордого Орхомена! Эргин отвел руку для броска, пошатнулся, сделал неверный шаг и рухнул ничком, оставив заботы живым — из-за уха у него торчало длинное оперенное древко стрелы. Воздух снова взвизгнул. Арей, не оборачиваясь, поймал на лету вторую стрелу и с диким изумлением уставился на свою ладонь, глубоко оцарапанную наконечником. Резко обернувшись, он увидел на том берегу Кефиса юношу, который накладывал на тетиву варварски длинного лука последнюю стрелу. Вот он выпрямился и прицелился, оттягивая тетиву до самого уха — тот, кто отказался быть возничим на колеснице Арея. И еще что-то двигалось в клокочущих водах реки, ниже размываемого завала из камней, бревен и глины; словно сам бог Кефиса поднялся из мутных глубин, желая выйти на берег. Одно из бревен ударило упрямого пловца, подбросив вверх, и Арей увидел лицо плывущего. Это был тот же самый юноша, который натягивал сейчас лук на обрыве; это была та же самая стрела. И столько ярости и неотвратимой мести было в этом раздвоившемся лице, что Арей содрогнулся. В следующий момент его шатнуло — третья стрела ударила в наплечную пластину панциря, промяв металл. Арей запрокинул голову к небу и рассмеялся. Потом бог посмотрел на Амфитриона, истекавшего клекотом забитого кровью горла. — У тебя хорошие сыновья, лавагет, — Арей не спрашивал, а утверждал, и странная усмешка бродила по его лицу. — Очень хорошие. Умирай, герой, и не бойся — я, Арей, нелюбимый сын близорукого отца, не из болтливых… И исчез вместе с колесницей и вороными жеребцами как раз тогда, когда задыхающийся Алкид разорвал объятия Кефиса и выбрался на берег, на ходу освобождаясь от веревки, в последний момент наброшенной на него братом. Вид юноши был страшен — избитый, мокрый, совершенно голый, с всклокоченными и вымазанными глиной волосами, с безумными глазами на бледном, как у покойника, лице. Кинув веревку кому-то из фиванцев (тот сразу побежал к одиноко растущему на берегу дереву), Алкид вырвал двуручную секиру из чьего-то трупа и с ревом бросился на опешивших щитоносцев Птерелая, прорубаясь к тому месту, где умирал его отец. И у притихшей было бойни появились цель и смысл. Бой за тела предводителей. Какой-то коренастый воин в кожаном, обшитом кабаньими клыками шлеме, непонятно как оказался возле Амфитриона. Попросту расшвыряв нескольких минийцев, воин правой рукой подхватил уже ничего не чувствовавшего Амфитриона под мышки и, прикрываясь овальным щитом с изображением скалящегося вепря, потащил лавагета прочь. Рядом с неизвестным почти сразу возник голый юноша с кровавой секирой — и когда опомнившиеся минийцы услышали крик со стороны Кефиса, то, обернувшись, с суеверным ужасом увидели все того же юношу, но почему-то не с секирой, а с тяжелым копьем, подобранным на ходу. Даже избранные щитоносцы Птерелая — те, кто был еще жив — попятились: драться с победителем Кефиса, способным находиться одновременно в двух местах, не хотелось никому. — Эргин убит! — весьма своевременно заорал воин в шлеме с кабаньими клыками; и это был финал войны Орхомена и Фив. Минийцы стали бросать оружие, сдаваясь в плен. — Это ты, Алкид? — устало спросил находчивый воин, снимая шлем и вытирая пот со лба. — А я-то спешил… и опоздал. Это действительно ты, Алкид? — Я, учитель, — ответил Алкид и твердо взглянул в горбоносое лицо Автолика. Амфитрион ни на минуту не сомневался, что умер. Во всем теле ощущалась необыкновенная легкость, дышать было совершенно необязательно, солнце било прямо в глаза, заставляя щуриться, а вокруг почему-то шумела священная роща под Крисами, куда взбалмошная судьба однажды девятнадцать лет тому назад занесла Амфитриона с беременной Алкменой по пути к дельфийскому оракулу. И бил у самых ног чудесный источник, исцеляющий все болезни, кроме смерти. А в тени старого ясеня, бездумно играя льнущим к пальцам цветком шиповника, на том самом бревне, где некогда сидел слепой прорицатель Тиресий, сидел суровый, лишь слегка отяжелевший с возрастом мужчина, очень похожий на сорокалетнего Амфитриона. — Я знаю тебя, — Амфитрион не был уверен, произнес он это вслух или только подумал. — Ты Зевс, сын Крона, внук Урана. — И я знаю тебя, — ответил или подумал мужчина, медленно склонив тяжелую лобастую голову. — Ты Амфитрион, сын Алкея, внук Персея, мой правнук. Радуйся, смертный: ты умер, как жил — героем. — И ты радуйся, Олимпиец: когда-нибудь и ты умрешь, как жил — богом. Зевс испытующе глядел на Амфитриона, а тот в свою очередь разглядывал ладони Кронида: жесткие, мозолистые ладони воина со странными следами застаревших ожогов. «Как же это должно быть больно!» — без сочувствия, но с пониманием и уважением оценил лавагет. — Они все любили меня, — неожиданно вздохнул бог. — Во всяком случае, говорили, что любят. Все — Леда, Европа, Даная, Семела, Ио — и я платил им тем же, щедро разбрасывая семя, как пахарь зерно. Я был быком, лебедем, золотым дождем, могучим и непонятным божеством; лишь однажды я попробовал стать смертным, придя к твоей жене… У меня никогда больше не будет детей, Персеид! Ты понимаешь, что это значит — никогда?! — Да, я понимаю это, Кронид. У меня больше никогда не будет ничего. Зря ты решил примерить мою шкуру — лучше бы тебе явиться в облике быка… и не к Алкмене. Но Алкмена оплачет меня, а не тебя. Ты разбрасывал то, что называл любовью, свято веря в ее неисчерпаемость, ты оставил мне смятое ложе и усталую жену, а я оставил ей мою ложь во спасение ее жизни и сыновей, звавших Алкмену матерью, а меня отцом, пока ты страдал над иссякшим семенем! Здесь, в роще под Крисами, слепой Тиресий предсказал мне, что я умру в бою — и я умер в бою; что у меня будет наследник — у меня их два, что бы ни говорили по этому поводу люди; что я буду бороться за сына с богом, и сперва победит бог, а потом — я. Кто победил, Громовержец? Цветок шиповника дернулся на гибкой ветке и, уколов палец Зевса, выскользнул и закачался, играя розовой мякотью лепестков. — Ты победил, Амфитрион. Сперва — я, когда ты солгал жене и людям, потом — ты, когда я молчал девятнадцать лет, хотя наша общая ложь жгла мне сердце сильнее, чем молнии — руки… но Тиресий сказал тебе не всю правду. Наслаждайся своей победой, ибо ты уходишь вместе с ложью, а я, Зевс-Олимпиец, отец великого героя Алкида — остаюсь! Ну, кто теперь в выигрыше, смертный? Ты умер, и даже я больше ничего не могу сделать для тебя. Может быть, мой брат Аид будет добрее… Амфитрион еще смотрел на опустевшее бревно, когда кто-то опустил ему руку на плечо. — Гермий! — обрадовался старый лавагет, обернувшись. — А ты здесь откуда? — Пойдем, Амфитрион, — Гермий старательно отводил взгляд в сторону, словно нашкодивший воришка. — Пойдем, я провожу тебя… тут недалеко. — Хорошо, — согласился Амфитрион. — Я ведь все понимаю. Надо — значит, надо. — Нет! — неожиданно выкрикнул Лукавый, очерчивая вокруг себя и Амфитриона круг своим страшно зашипевшим кадуцеем. — Нет, не сразу!.. Пусть вся Семья потом взъестся на меня — но ты должен увидеть! Смотри! И Амфитрион увидел. …Он увидел кровавое болото, грязное поле боя, которое осталось за ним, он увидел Алкида, стоящего над телом отца — над ЕГО телом — и рядом с ним Ификла; увидел, поразившись в последний раз, до чего же братья похожи друг на друга… увидел колесо, швырнувшее наземь Арея-Эниалия, увидел глаза оставшихся в живых, услышал дрожь в голосе пленных орхоменцев, когда они вспоминали его имя, имя Амфитриона, сына Алкея, внука Персея, Амфитриона-Изгнанника, Амфитриона-лавагета… И услышал слова сына, за которого боролся с богом. — Клянусь своим отцом, — голос Алкида звенел натянутой струной, и воины переглядывались при этих словах, косясь то на тело лавагета, то в хмурое небо, — клянусь своим отцом, что никогда Арей не дождется от меня той жертвы, которую он хочет! Никогда! И если для этого надо, чтобы война забыла мое имя, а я — ее грязь… значит, так тому и быть! Ты слышишь, отец?! — Слышу, дурачок! — усмехнулся Амфитрион. — Слышу, не кричи… Гермий, как ты думаешь — он выполнит эту клятву? — Не знаю. — И я не знаю… Ну что, пошли? — Пошли… Ни Гермий, ни Амфитрион не знали тогда, что Алкид будет верен своей клятве ровно пять лет — до того дня, когда жрица дельфийского оракула назовет его Гераклом. Не знал этого и сам Алкид. |
||
|