"Герой должен быть один" - читать интересную книгу автора (Олди Генри Лайон)ЭПИСОДИЙ ТРЕТИЙ— Душно, — с некоторым раздражением бросил Автолик, утирая лицо заранее припасенным куском ткани. — Наверное, гроза будет… — Еще бы, — в тон ему отозвался Амфитрион, завистливо глядя на голого борца. — Гелиос, видать, взбесился… Хорошо тебе, Автолик, а мою одежду хоть выжимай! Так ведь домой голым не пойдешь… Оба мужчины сидели на краю бордюра, окружавшего площадку для прыжков, и с вожделением косились на далекую гряду сизых туч; третий, гибкий как горный лев Кастор Диоскур, чуть поодаль возился с учебным копьем — то ли наконечник утяжелял, то ли просто так убивал время. Из крытого гимнасия донесся сдавленный вопль. — Поликтора поймали, — удовлетворенно сообщил Автолик, раздувая ноздри. — Эй, Кастор, слышишь — твоего любимчика лупят! Говорил же тебе вчера — отгони его от Алкида, не давай песком кормить… Вот и докормился, оболтус! Сейчас его Амфитриадики чем-нибудь похуже песочка угостят, пока Поликторова свита в умывальне плещется… Тонкие черты лица Кастора исказила недобрая усмешка. Всякий, увидевший Диоскура впервые, рисковал недооценить белокурого красавчика, но после подобной усмешки любой предпочел бы не иметь Кастора в числе своих врагов. Вспыльчивый, гордый, постоянно пытавшийся ни в чем не уступить своему брату Полидевку — несмотря на то, что их мать, Леда-этолийка, назвала братьев «Диоскурами», то есть «юношами Громовержца», людская молва считала сыном Зевса одного Полидевка — Кастор отличался болезненным самолюбием и полным отсутствием чувства юмора. «Поколение героев», — неожиданно вспомнил Амфитрион. Да, так не раз говаривал слепой Тиресий, когда на старика нападал очередной приступ болтливости. «Все мы, — говорил Тиресий, — поколение героев; воины, прорицатели, братоубийцы, мудрецы, безумцы, истребители чудовищ и людей — герои… Это не доблесть, не знак отличия, не привилегия — скорее, это болезнь; или даже не так — это некий врожденный признак, как цвет волос или форма носа». Герои. Уроды? Мост между людьми и богами? Песнопевец Орфей, ни разу в жизни не обагривший рук чужой кровью; убийцы-Пелопиды Атрей и Фиест; праведник Эак, безумец Беллерофонт, лгун Тантал, Персей-Горгоноубийца; непредсказуемый Автолик, упрямый Кастор; он сам, Амфитрион Персеид, дети его, Алкид и Ификл, воюющие сейчас с дылдой-Поликтором, чья мамаша на всех перекрестках трезвонит о своем происхождении от Вакха-Диониса и в подтверждение этого увязалась бегать с менадами… Герои? Все? Полубоги, боги на четверть, на треть, на одну пятую… отцы, сыновья, внуки, правнуки? Зачем мы? Зачем мы все?! …За последние три года, прошедшие со дня основания новой палестры, у Амфитриона часто находилось время для размышлений. Жизнь текла размеренно и спокойно, не отягощенная происшествиями, боги забыли про семивратные Фивы, перестав баловать их своим опасным вниманием; Амфитрион был богат, знатен, прославлен и взыскан судьбой, счастлив женой и детьми, любим друзьями… Все это было правдой. Как правдой было еще и то, что он до сих пор не научился прощать обиды и гордиться милостью с чужого плеча, чье бы оно ни было, это плечо. Просто Амфитрион научился жить под острием невидимого меча. А еще он узнал о приступах безумия у Алкида — случавшихся регулярно, два-три раза в год. Через шесть месяцев после начала занятий Алкида прихватило прямо в палестре; к счастью, это произошло почти на закате, когда кроме задержавшихся у сломанной колесницы Амфитриона с сыновьями вокруг никого не было. К счастью — потому что попытавшись скрутить беснующегося Алкида, Амфитрион был отброшен в сторону, затылком ударился об угол колесничного основания и на миг потерял сознание. Очнувшись, он увидел Ификла, склонившегося над обессиленным братом — и не стал спрашивать, кто остановил Алкида, или того демона, что сидел в Алкиде. С этого дня Амфитрион, подобно Алкмене, никогда не путал мальчишек, различая их мгновенно и безошибочно; и еще с этого дня он перестал приносить жертвы Гере. «Поколение героев», — снова подумал Амфитрион. Поколение проклятых? — Душно, — зачем-то повторил Автолик, звонко хлопая себя по волосатой груди. Амфитрион кивнул. Гимнасий взорвался множеством голосов и шумом грандиозной потасовки. — Дружки Поликтора из умывальни вернулись! — расхохотался Автолик. — Ну, сейчас начнется!.. держитесь, Амфитриадики! Амфитрион поднялся на ноги, подмигнул Автолику и Кастору, затем многозначительно приложил палец к губам и, шагнув в сторону, спрятался за углом гимнасия. Вовремя — дверь зала внезапно распахнулась, наружу вылетели двое разгоряченных мальчишек и тут же принялись захлопывать злополучную дверь и подпирать ее увесистым поленом (видимо, припасенным заранее). Захлопнули. Подперли. И завизжали от восторга, как визжат только в восемь лет. — Так-так, — зловеще произнес Автолик, и тощие мальчишечьи спины мгновенно напряглись в ожидании неведомо чего. — Буйствуем, значит… Позорим имя отца и учителей своих. В глаза, небось, смотреть стыдно, вот и поворачиваемся задницами… Мальчишки вздохнули и повернулись лицом к Автолику, безуспешно пытаясь пригладить волосы и придать себе достойный вид. — М-да, — протянул Автолик, вглядываясь в совершенно одинаковые физиономии. — Ну что ж, признавайтесь для начала — кто есть кто? — А чего они, — засопели оба брата, без особого смирения потупив нахальные глаза, — чего они маленьких-то обижают?.. — Оглохли?! — прикрикнул на них Автолик. — Я спрашиваю — кто есть кто?! Маленькие… — Алкид я, — поджал губы левый мальчишка. — Сами ж видите! Чего спрашивать-то?! Капля пота стекла у него по щеке к углу рта, и он живо слизнул ее языком. — И я — Алкид, — обиженно заявил правый мальчишка. — Я Алкид, а ты дурак. И врун. Капля пота стекла у него по щеке к углу рта, и он живо слизнул ее языком. А потом показал язык брату. Широкий такой язык, лопатой… небось, врать таким языком — одно удовольствие. Кастор взвесил копье на руке и с интересом глянул на Автолика, дергавшего себя за бороду. Автолик стоически перенес этот взгляд, с хрустом размял пальцы и потянулся за учительским раздвоенным посохом. — Ну, я — Ификл, — поспешно сообщил левый. — Клянусь вашим папой-Гермесом, учитель, Ификл я… и глаза у меня умные, и веду я себя хорошо… — И только дурак тебе поверит, — завершил правый. — А учитель Автолик не дурак, он умный, он сразу видит, что это я — Ификл, потому что я хороший, и меня посохом бить не за что… а Поликтор — козел драный, я ему так и сказал!.. и еще скажу… Дверь гимнасия угрожающе содрогнулась под напором изнутри. — Полено уберите, — велел Автолик, чуть отвернувшись, чтобы скрыть предательскую улыбку. — После разберемся. Братья переглянулись — и две босые ноги мигом вышибли полено, заставив его перекувыркнуться в воздухе. Кастор оценивающе сдвинул брови, косясь на Автолика, борец хмыкнул в бороду, глядя, как мальчишки отскакивают от двери — и из гимнасия кубарем вывалилась добрая дюжина подростков, образовав на земле кучу-малу. — Маленьких! — радостно завопили братья. — Маленьких обижают!.. И ринулись в месиво из тел, топчась по чьим-то спинам, пиная затылки и ягодицы, с упоением раздавая тумаки направо и налево. Поднялась туча пыли, Автолик от хохота свалился с бордюра и принялся кататься по песку, как возбужденный зверь, и даже на правильном лице Кастора появилось нечто, напоминающее снисходительное одобрение. — Довольно! — приказал Амфитрион, появляясь из-за угла гимнасия, и все стихло. Властный голос бывшего лавагета словно отрезвил собравшихся — опять занялся копьем Кастор, Автолик начал отряхиваться, прекратили орать подростки, а братья-Амфитриады с видимым сожалением оставили поле боя и подошли к отцу. — Алкид? — сказал Амфитрион, глядя в упор на того сына, чья шея и плечи были исцарапаны так, будто он продирался сквозь дикий шиповник. — Да, папа, — покорно отозвался тот. — Ификл? — это относилось ко второму, с кровоточащими ссадинами на обеих ногах. — Да, папа… — Десять кругов в темпе погони! И еще пять в походном темпе… Живо! Когда близнецы умчались прочь к беговым дорожкам, а возмущенные подростки попытались было жаловаться, но были отправлены на площадку для метания диска; когда осела пыль, отсмеялся Автолик, унес копье Кастор, а Амфитрион и вовсе покинул палестру, отправившись домой — к палестре подъехала богато украшенная колесница, запряженная вороной парой. Автолик, даже и не подумав накинуть на себя хоть что-нибудь из одежды, угрюмо наблюдал, как колесница останавливается в двадцати шагах от него, и, набросив поводья на столб, с нее спрыгивает очень высокий юноша лет семнадцати-восемнадцати; спрыгивает и танцующей походкой направляется к Автолику. — Радуйтесь! — еще издалека начал гость. — Так это и есть знаменитая палестра Амфитриона Персеида? — Это и есть, — без особого радушия отозвался Автолик, ставя ногу на край бордюра и сцепляя пальцы обеих рук на выпуклом колене. Мощные плечи борца слегка подались вперед, и мирная поза Автолика стала чем-то напоминать позу атлета перед началом схватки. Ну, не любил Автолик незнакомых людей, и сходился с ними плохо, тяжело — но зато уж если кого любил хитрец и клятвопреступник Автолик, сын Гермеса-Психопомпа… Видимо, юноша что-то почувствовал, потому что остановился, существенно не дойдя до Автолика. Постороннему наблюдателю эта пара показалась бы презабавной — голый, коренастый, могучий, словно вросший в землю мужчина в самом расцвете зрелости и длинноногий, длиннорукий юнец в ярко-голубой хламиде поверх белоснежного хитона, застенчиво моргающий и переминающийся с ноги на ногу. Однако, не будучи посторонним наблюдателем, Автолик мигом сумел оценить скрытую силу, таившуюся в юноше — и плечи учителя Автолика расслабились, а на бородатом лице доброжелательно блеснули черные глаза. — Меня зовут Ифит, — торопливо представился юноша. — Ифит из Ойхаллии. Да вы знаете, небось — это на острове Эвбее… — Неблизкий путь, — кивнул Автолик. — Учиться приехал, что ли, Ифит Ойхаллийский? — Вряд ли, — равнодушно ответил юноша. — Скорее уж учить. А откуда вы знаете, что я Ифит Ойхаллийский? Вы что, с моим отцом знакомы? Автолик почувствовал себя неловко — а это с ним случалось крайне редко. Ифит Ойхаллийский? С отцом знаком? Учить приехал?! Ведь сам же только что заявил: я, мол, Ифит из Ойхаллии… это что, не то же самое, что Ифит Ойхаллийский? — С каким отцом? — вырвалось у борца. — С моим, — повторил Ифит. — С Эвритом, басилеем Ойхаллии. Знакомы, да? — Нет уж, не сподобился, — Автолик мало-помалу приходил в себя. В конце концов, что тут особенного — закончив занятия в фиванской палестре, лицом к лицу встретиться со старшим сыном басилея Ойхаллии (кто, кроме наследника, так спокойно назовет себя Ойхаллийским?), специально приехавшим сюда с Эвбеи и собиравшимся не учиться, а учить… Кого? Его, что ли, Автолика?! Тогда — чему?!. Борьбе? Нет, только не борьбе — стоит далеко… Автолик по себе знал, что опытные борцы даже при дружеском разговоре стараются держатся поближе к собеседнику, на расстоянии вытянутой руки; это въедается в плоть и кровь, становится второй натурой, привычкой, потому что дальше — неуютно, ближе — опасно, а вот так, полшага до захвата — в самый раз. Нет, Ифит — не борец. И не воин-щитоносец — потому что тот же Кастор всегда держится на расстоянии копейного удара, четырех-пяти локтей от собеседника, стараясь иметь запас пустого пространства (не такого, как любит его брат Полидевк, кулачный боец, а раза в полтора больше), и Автолик не раз замечал, что при разговоре с Кастором теснит последнего к ближайшей стене, машинально стараясь подойти поближе — что, в свою очередь, заставляло Кастора делать шаг назад. А этот гость еще дальше стоит, чем Кастор, и чувствуется, что ему так удобно беседовать… Кифаред? Так лучше Лина юнцу не бывать! Колесничий? Повадка не та. Просто юный нахал? Непохоже… Раздумывая, Автолик нечаянно посмотрел переставшему моргать Ифиту прямо в глаза — и вдруг все понял, понял еще до того, как увидел, что за предмет приторочен к ограждению Ифитовой колесницы. Уж больно пронзительный прищур оказался у юноши, и морщинки не по возрасту лихо разбегались от уголков глаз; не взгляд — стрела, та стрела, которую видишь уже в себе, в первый и последний раз видишь… Лучник. И лук на колеснице — тяжелый, тугой, значительно больше обычного, такого, каких много перевидел Автолик за свою жизнь. — Так ты сын Эврита-лучника… — пробормотал Автолик, задумчиво качая головой. — Нет, юноша, твоего отца я не видел, но слышал о нем не раз — правда, тогда он еще не был басилеем, когда мне о нем слышать доводилось. Что ж тебя отец одного отпустил-то, в Фивы? — Почему одного? — искренне удивился Ифит, смешно морща по-юношески чистый лоб. — И вовсе не одного… просто отец со свитой сразу в дом Амфитриона поехал, а я сюда — учителей здешних повидать. Вы понимаете, здесь же в учителях и Кастор Диоскур, и Автолик Гермесид, и… Ифит осекся, видимо, сообразив, кем может оказаться его собеседник. — А вы… вы — Кастор? Или сам Амфитрион? — Тогда почему не Автолик? — иронически поинтересовался Автолик. — Ну да! — Ифит Ойхаллийский подмигнул борцу — мол, наших не проведешь! — Еще чего! Автолик — он хитрец известный, ему пальца в рот не клади, а у вас… у вас лицо вон какое честное! Так Автолик не смеялся даже тогда, когда братья Алкид и Ификл топтались по несчастному Поликтору и его дружкам. …Нет, гости были сегодня Алкмене совершенно ни к чему. С ночи у нее начались обычные женские очищения, но в последние годы (о ревнивая Гера!) они проходили настолько болезненно, что Алкмена старалась забиваться в отдаленнейший угол гинекея и хотя бы первые два дня, как зверь в берлоге, не попадаться никому на глаза, кроме двух доверенных рабынь-финикиянок, никогда не обижавшихся на раздражительную хозяйку. Вот и сегодня Алкмена заснула только на рассвете, поднялась около полудня совершенно разбитая, обругала Тефию (сильно располневшую и ставшую от этого медлительной и добродушной) за какую-то пустячную провинность, через час подарила ей серебряную фибулу в виде листа орешника — дети были в палестре, муж находился там же, и жизнь шла своим чередом, то есть была отвратительной. Алкмена знала, что скоро это пройдет, но легче от этого не становилось. Ближе к вечеру вернулись дети — взмыленные, растрепанные, исцарапанные — и Алкмене очень захотелось обнять их, пожалеть, хоть на миг спрятать от сурового мужского мира, где дерутся и наказывают, но Амфитрион строго-настрого запретил ей так поступать; и еще около часа Алкмена жалела саму себя за то, что так и не смогла родить себе девочку (о мелочная Гера!..), а потом Алкид и Ификл куда-то умчались, пришедший незадолго до сыновей Амфитрион сидел в мегароне и был занят или притворялся, что занят… Вот тогда и объявились нежданные гости. Чуть было не приказав челяди выгнать чрезмерно шумную ватагу, заполонившую все подворье, Алкмена в последний момент пристально оглядела гостей и поняла — это кто угодно, только не бродяги. Две дюжины вооруженных людей с хриплыми голосами солдат, десяток женщин в запыленных одеждах, одна девочка примерно девяти лет, очень высокий мужчина чуть старше Амфитриона… Они шумели, но не буянили, прихлебывали из походных киликов[24] с откидывающейся крышкой, но особо пьяным никто из них не был; женщины пританцовывали и вызывающе громко смеялись, но не походили при этом ни на дешевых порн, ни на бешеных вакханок, девочка вела себя тихо и смотрела на Алкмену огромными синими глазами (о Гера… за что?!), а высокий мужчина стоял в самой гуще толпы, скрестив руки на груди, и словно чего-то ждал. Один из рабов, уроженец Эвбеи, при виде этого великана вздрогнул и побежал в мегарон, откуда вскоре вышел сияющий Амфитрион, на ходу набрасывая праздничный плащ — часть тафийской добычи. — Радуйтесь! Я счастлив приветствовать басилея Ойхаллии, прославленного Эврита, в своем доме! — широко улыбаясь, Амфитрион легко сбежал по ступенькам и направился к гостям. — И я рад приветствовать тебя, доблестный Амфитрион, потомок великого Персея! — отозвался высокий мужчина, ленивым взмахом руки укрощая свою свиту; ни дать ни взять, Колебатель Земли, Посейдон Энносигей, успокаивающий штормовое море. «Нет, гости сегодня определенно ни к чему», — обреченно подумала Алкмена, с головой окунаясь в водоворот привычных, но оттого не более приятных домашних дел. Когда шумные эвбейцы были размещены, а Амфитрион в это время развлекал Эврита («Басилея!» — только сейчас дошло до Алкмены, и даже поясница ее вдруг перестала напоминать о себе), сидя с ним на террасе перед мегароном — во двор въехала колесница. — Это мой сын Ифит, — представил нового гостя Эврит, и Амфитрион приветливо кивнул, бросив несколько похвальных слов об умении новоприбывшего управляться с лошадьми. Ифит оказался гибким, застенчивым юношей, почти таким же высоким, как его отец, но совершенно не соответствующим развеселой компании, сопровождающей басилея; не было в нем и мрачного спокойствия Эврита, и густые брови не сходились резко к переносице, лишь намеченные мягкими штрихами — но руки уже наливались зрелой мужской силой, а взгляд прятал в глубине своей затаенную твердость. Юноша был открыт, и все его чувства и мысли ясно отражались на лице. «Хороший мальчик», — мельком подумалось Алкмене. — У тебя хороший сын, басилей, — словно подслушав ее мысли, бросил Амфитрион, глядя на зардевшегося Ифита. — Прошу всех в дом — стол для дорогих гостей уже накрыт. Мужчины и Алкмена на правах хозяйки дома прошли в мегарон, где Алкмена присела на скамеечку у окна, отговорившись временным недомоганием и отсутствием аппетита, а остальные расположились в креслах подле уставленного яствами стола. Пусть Амфитрион и не был басилеем (а мог быть даже ванактом, если бы не изгнание из Микен), как Эврит или приютивший его в Фивах Креонт, но стол Амфитриона ни изысканностью дорогой посуды, ни разнообразием блюд ничем не уступал столу правителей. Амфитрион мог себе это позволить. Тем более когда в доме столь именитые гости, а причина их приезда абсолютно неизвестна. …Наконец Эврит блаженно откинулся на спинку кресла, все еще держа в руке полупустую чашу с прамнейским красным, гордостью Амфитрионовых погребов. — Благодарю за царское угощение, — одними губами улыбнулся басилей, завороженно глядя, как блики играют в чаше, искрясь на кровавой глади. Юный Ифит вина не пил, хоть никто ему этого не запрещал — знал обычай. — Рад, что смог угодить гостям, оказавшим честь моему дому, — отозвался Амфитрион, демонстративно плеснув вином в сторону порога. Алкмена знала, что жертвы Зевсу-Гостеприимцу ее муж приносит только при посторонних — причину этой неприязни к Громовержцу она тоже прекрасно знала и старалась не заострять на этом внимания — но ее удивило то, что Эврит Ойхаллийский вообще не предпринял ответного шага, иронично глянув на Амфитриона и столь же демонстративно осушив чашу, не пролив ни капли. Хотя гостем-то был именно он, и ему надлежало бы… — Пора и о деле поговорить, — как ни в чем не бывало заявил Эврит. — Думаю, что еще сегодня мы сможем засвидетельствовать свое почтение и дружбу басилею Креонту, но приехали-то мы к тебе, дорогой Амфитрион. — Я слушаю, басилей. — Басилей, басилей… — неожиданно тоненьким голоском пропел Эврит. — Лучше мне вина налей! Ифит чуть заметно поморщился, явно не одобряя поведения отца, а Амфитрион поспешил выполнить просьбу гостя. — Сын у тебя растет, — неторопливо проговорил Эврит, перестав ерничать. — Будущий герой. — Сыновья, — мягко уточнил Амфитрион. — Ну, я и говорю — сын, — не слушая, кивнул Эврит. — Эвбея далеко, да только наслышан я про твою палестру. И про учителей, которых ты набрал. Мудр ты, Амфитрион, метко целишь, без промаха бьешь… а вот из сына твоего стрелок никудышный выйдет. — Это почему же? — обиделся, но не подал вида Амфитрион. — А что, в ваших Фивах хоть один приличный лучник есть, не считая Аполлона? — хохотнул Эврит, отвечая вопросом на вопрос. Алкмена вздрогнула. Хоть прямого оскорбления в адрес гневного Солнцебога и не прозвучало, но все-таки… — Конечно, басилей, все мы наслышаны о твоем великом искусстве, да и сын твой, полагаю, мало в чем отцу уступит, — осторожно заговорил Амфитрион, переводя взгляд с длинных, как у музыканта, но куда более цепких пальцев Эврита на очень похожую руку юного Ифита, которой тот подпер щеку, откинувшись на ложе; да, сомнений не было — он видел руки выдающихся лучников и ошибиться не мог. — Мало кто может тягаться с тобой, басилей Эврит, в искусстве стрельбы — но и Фивы не бедны лучниками. Нынешний учитель Алкида и Ификла, Миртил… — Не слыхал о таком, — лениво качнул головой Эврит. — Нет… не слыхал. — …в подброшенное яблоко, — упрямо закончил Амфитрион, словно не замечая издевки, — попадает с пятидесяти шагов. Эврит пренебрежительно усмехнулся, и даже губы его застенчивого сына тронула легкая улыбка. Спустя мгновение Эврит взял со стола яблоко и швырнул его прямо в дверь. Почти сразу же вдогонку полетело другое яблоко, пущенное Ифитом. У самой двери яблоки столкнулись и разлетелись вдребезги, забрызгав косяк. — С пятидесяти шагов, говоришь? — протянул басилей, взял другое яблоко, с хрустом откусил от него и принялся с видимым удовольствием жевать. Амфитрион давно понял, к чему клонит его гость, но боялся поверить. Заполучить такого учителя, как Эврит-лучник… Правда, Амфитриона несколько смущало поведение гостя; да и не бросит же он свою Ойхаллию, чтобы обучать близнецов искусству стрельбы из лука в течение нескольких лет! Об этом Амфитрион напрямую и заявил Эвриту. — Так я и не собираюсь бросать Ойхаллию ради ТВОЕГО сына («Сыновей», — снова поправил Амфитрион, стараясь не замечать явно подчеркнутого «ТВОЕГО сына»; а Эврит в свою очередь не обратил внимания на «сыновей»). Оставлю в Фивах Ифита — пускай он учит. Ну а я буду наведываться время от времени… Амфитрион вздохнул с некоторым облегчением. Ифит нравился ему гораздо больше, чем его несколько странный отец. Но с другой стороны, что скажет учитель Миртил? — слава Эврита гремела по всей Элладе, что же касается его малоизвестного сына… — А если твой этот — как его?! — Мунит станет упорствовать, — басилей Ойхаллии как будто читал мысли хозяина дома, — мы можем устроить состязания. — С тобой? — вырвалось у Амфитриона. Взгляд Эврита стал тяжелым, и его длинное тело в кресле сразу же напомнило сытую, но опасную змею. — Мне с Мунитами делить нечего, — отрезал он. И тихо добавил: — Разве что с Аполлоном. Уже провожая гостей, Алкмена решилась спросить у Эврита о маленькой девочке с синими глазами, столь неуместной в шумной свите басилея. — Это ваша дочь? Я смотрю, она — однолетка с моими… — Это моя жена, — безразлично отозвался Эврит. Видя брезгливое удивление Алкмены, он развел руками и поправился: — Будущая жена. Нынешняя мне кучу мальчишек нарожала, а про эту предсказано, что родит она мне девочку. Вот сын ваш, госпожа, подрастет, большим станет — а моя будущая жена и родит к тому времени герою его будущую жену. Породнимся, а? Я и имя дочке придумал — Иола. Хорошее имя! За такое имя и умереть не жалко… — Имя-то хорошее, да только станут ли мои мальчишки так далеко за женами ездить? Небось, и в Фивах девушек немало, — попробовала отшутиться Алкмена, но вышло почему-то невесело и даже чуть-чуть страшновато. — Станут, — заглянул ей прямо в лицо басилей Эврит, для чего ему пришлось согнуться почти вдвое. — Я лучник, мне дальние цели различать привычнее… Станут, госпожа моя, еще как станут. Эрот — он ведь тоже лучник, госпожа моя, как я да Аполлон… И пошел прочь, купаясь в воплях и гаме свиты, подхватив на руки молчаливую синеглазую девочку. Ночью Алкмена попыталась отговорить мужа от идеи состязания лучников, но ничего связного сказать не могла, кроме банального «Он мне не нравится!» — и они с Амфитрионом впервые за много лет серьезно поссорились. — Он мне не нравится! — Кто? — Не нравится он мне!.. — Да кто же?! — Гость этот твой! Эврит! — И чем это он тебе не понравился? — Всем! Не басилей, а… ни то, ни се! И свита его такая же! Вином не пахнет, а ходят как пьяные… в доме всех перепугали! Идешь по коридору, а тут — они! И бесшумно, словно тени из Аида!.. Добро б еще к рабыням приставали — я б и слова не сказала, мужики — они и есть мужики, и ты, муженек, в том числе! Уж кому, как не тебе, рабынь наших знать — их за пятку ущипни, они уже на сносях! А эти… ну не пристаешь, так хоть не пугай! Каков басилей — такова и челядь! — Да, челядь у него, конечно, не того, — задумчиво согласился Креонт Фиванский. — Ну и что? Погостят — и уедут. А сам басилей Эврит… — Погостят?! — прямо-таки взвилась Навсикая, всплеснув пухлыми ручками. — Погостят?! Чтоб ноги их завтра в нашем доме не было! Или я, или они! — Да ты в своем уме, дура?! — возмутился начавший уже закипать Креонт. — Что же мне — выгнать их всех, что ли?! — Конечно, выгнать! — немедленно согласилась жена Креонта. — Чтобы я, басилей Фив, нарушил закон гостеприимства? Чтобы я выгнал досточтимого Эврита, басилея Ойхаллии, великого лучника и ученика самого Аполлона?! Только потому, что он глупой бабе чем-то не понравился?! — Не «чем-то», — передразнила мужа Навсикая, — а вообще всем! И ведет себя как юродивый, и девчонку эту с собой возит, бесстыжий!.. и рабы от него шарахаются, и дети в доме, как он приехал, так разорались, что насилу угомонили! Плохой он человек, не любят его боги, и я его не люблю… Накличет он беду на всех нас, помяни мои слова! Креонт только выругался в сердцах и кубком в стену запустил. — Прогони ты его, прогони, пока не поздно, — плаксиво запричитала Навсикая, с неожиданностью истинного полководца переходя от крика к слезам. Обычно это помогало, но на этот раз Креонт успел разъяриться не на шутку и оставил причитания жены без внимания. — Прогнать? — загремел он. — Прогнать?! Может, мне еще и войну Ойхаллии объявить?! Да если б этот Эврит тебя, дуру, украл — и то я бы с ним ссориться не стал! Ясно?! Только кто тебя украдет?! Кому ты нужна?! Ехидна Фиванская! — Ах, так я тебе не нужна! — слезы Навсикаи мгновенно высохли. — Тебе нужны только твои гнусные гости! Я, значит, тебе не нужна, и дети тебе не нужны, и Фивы тебе не нужны! Тебе бы только с дружками пировать! С Эвритом этим, провались он в Тартар! Не зря сын его на отца поглядывает да кривится! Вот каких людей привечать надо! — всем хорош Ифит: и молод, и обходителен, и… — Ах, так вот в чем дело?! Ифит глянулся?! На молоденьких потянуло?! Вот оно что! Дождался, понимаешь… Эта безобразная сцена, которая разразилась ни с того ни с сего, продолжалась еще долго. Супруги разругались окончательно и удалились каждый в свои покои. Потом, в течение всего пребывания Эврита в Фивах, они почти не разговаривали, и лишь когда злополучный басилей наконец уехал, они как-то легко и почти мгновенно помирились, а потом еще долго недоумевали: что это на них нашло? Впрочем, до того произошло еще немало различных событий, которым лучше было бы не происходить. Отшумела перепалка Креонта и Навсикаи, улеглись спать странные спутники странного басилея Эврита, уснула челядь Креонта, на небо взошла во всей своей красе златоликая Луна-Селена, и на черном покрывале Нюкты, окутавшем Фивы, заморгали неисчислимые сияющие глаза звездного титана Аргуса Панопта. Лишь они, эти звездные глаза, да еще бессонная Селена, серебрившая своим светом весь Пелопонесс, наблюдали за тем, как среди причудливых и таинственных ночных теней возникла еще одна — высокая, очень высокая фигура, сильно смахивающая на заблудшую душу умершего, то ли чудом сбежавшую из подземного царства Владыки Аида, то ли отбившуюся от Гермеса-Путеводителя и попросту не добравшуюся до Эреба. Впрочем, и Селена, и Аргус мало интересовались этой тенью, одной из многих, пусть даже и выскользнувшей из дома басилея Креонта. Но и ночной прохожий, пробиравшийся по спящим улицам Фив к северной окраине города, тоже не обращал особого внимания на красоты звездного неба. Луна освещала дорогу, что его вполне устраивало, остальное же было ему глубоко безразлично. Наконец остались позади хижины окраины и — если брать левее — мощные стены Кадмеи, зародыша города, детища Кадма-Змея; теперь длинные ноги споро меряли узкую, едва заметную в призрачном лунном свете тропинку, оставляя город за спиной, забираясь все выше в холмы, поросшие цветущим тамариском. Тропинка лукаво виляла хвостом, как расположенная к игре собака, человек в очередной раз свернул — и увидел огонь. Небольшой такой костерок, который горел в специальном углублении на вершине одного из холмов, так что увидеть его можно было, лишь приблизившись вплотную. Время от времени красноватые отблески пламени вырывали из темноты полуобвалившийся и заросший травой вход: три выщербленные каменные ступени, похожие на челюсти немыслимого чудовища, и невысокую арку из ноздреватого песчаника. У костра кто-то сидел. Бесформенная, склонившаяся вперед груда лохмотьев, в которой было трудно признать живое существо. — Здравствуй, Своя, — негромко и чуть хрипло произнес пришедший, останавливаясь у самого костра. — Здравствуй, Свой, — лохмотья зашевелились, и свет костра упал на морщинистое старушечье личико, на котором хищно блеснули внимательные молодые глаза. — Сколько же лет мы не виделись, Галинтиада, дочь Пройта? — Двенадцать, брат мой Эврит. Тогда ты выглядел значительно моложе, — захихикала карлица. — А ты и тогда напоминала Грайю-Старуху,[25] как и сейчас. Ты что, не стареешь? — Да куда ж мне еще-то стареть? Я и так годам счет потеряла. Стареть не старею, молодеть не молодею, а помирать не собираюсь. И без того, почитай, два обычных человеческих века прожила — и еще поживу. Павшие умны, понимают: нельзя старой дуре Галинтиаде помирать, ждут ее в Аиде, ох, ждут… Не успею с Харонова челна сойти — сразу вцепятся, как да что! А вот придет нужный день, вернутся Павшие в мир, посыплются с Олимпа возомнившие себя богами — там и я помолодею на радостях! Мудры Павшие, справедливы, не забывают слуг своих верных… — Знаю, Своя, — глухо отозвался Эврит, сплетая длинные сильные пальцы и слегка передернувшись, когда Галинтиада вспомнила о «слугах верных». Видать, не любил басилей Ойхаллии слово «слуга». — Знаю, что не забудут Павшие ни тебя, ни меня… и потому я здесь. И еще потому, что Павшим нужен Безымянный Герой, сын Алкмены и узурпатора. — Я знала об этом задолго до его рождения, — Галинтиада презрительно плюнула в костер; Эвриту показалось, что плевок не долетел до крайней головешки, шлепнувшись на траву — но при этом слюна с шипением испарилась, что, похоже, удовлетворило старую карлицу. — Для того я и приехал в Фивы, — жестко бросил басилей Ойхаллии, по-прежнему стоя и возвышаясь над Галинтиадой, как гора. — Я и мой сын Ифит. Мы приехали учить мальчишку — тому, чему надо, и тому, как надо. — Твой сын — Свой? — быстро спросила старуха. — Ну… будет, — чуть запнулся Эврит. — Тогда он не сможет учить, как надо. — Как — буду учить я. Наездами. И то когда мальчишка подрастет. Не могу же я постоянно торчать в Фивах! — Павшие не против? — Они не против. — Значит, так тому и быть. Жаль, что это будешь не ты… — Ничего. Зато здесь есть ты, Галинтиада. Жертвы приносятся? — Странный вопрос. Как и раньше, раз в полгода. — Почему не чаще? — Ты всегда был тороплив, Эврит… — Это потому, что я не хочу прожить два человеческих века в ожидании! — И все равно — ты слишком тороплив. Или тебе надо, чтобы Алкид сошел с ума до назначенного срока? Не подгоняй стрелу в полете, ученик Сребролукого Аполлона! По телу Эврита пробежала судорога. — Метко бьешь, Галинтиада… Ладно, оставим. Ты знаешь, что через день состоится состязание лучников за право учить Безымянного Героя? — Знаю. Ты действительно стал старше, Свой. Прибыл совсем недавно и уже успел… — Да, я многое успел. И мой сын Ифит — мой сын и мой ученик, только мой, а не Аполлона! — будет спорить с Миртилом, нынешним учителем Алкида. — И это знаю, — еле заметно усмехнулась карлица. Эврит слегка приподнял бровь. — А знаешь ли ты, дочь Пройта, что проигравший будет принесен в жертву сыну Алкмены?! — торжествующе произнес, почти выкрикнул он. Старуха задумчиво поковыряла клюкой в углях костра, взметнув сноп искр. — О да, теперь я знаю и это… Только знает ли об этом учитель Миртил? — Узнает. И согласится. — Да уж, согласится, — закивала старуха, с некоторым уважением поглядывая на Эврита. — Более того — я знаю, кто победит! И тогда этот Миртил САМ принесет себя в жертву! Ты понимаешь, Галинтиада?! Не просто жертва, не просто ополоумевший от страха раб — а учитель, сознательно всходящий на алтарь своего ученика! Это воистину достойно Тартара! — О да! — глаза карлицы вспыхнули в отсветах догорающего костра. — Ты и впрямь повзрослел, мудрый Эврит! Вот только… Она помолчала, зябко кутаясь в лохмотья. — Скажи мне, Эврит-лучник, — наконец проговорила она странно дрожащим голосом, — зачем тебе все это? Зачем тебе нужны Павшие на Олимпе? Ведь ты не веришь в Золотой век, правда? — Не верю, — слова давались Эвриту с некоторым трудом. — Но иначе Аполлон никогда не примет моего вызова. — Аполлон? Тот, кто учил тебя? Эврит не ответил. Если бы Креонту кто-нибудь сообщил, что в районе северо-восточной окраины города (кстати, довольно-таки недалеко от тропинки, ведущей к уже известному нам холму) есть некий полуразвалившийся домишко — басилей Фив, вероятно, весьма удивился бы, что ему докучают подобной ерундой. Если бы об этом домишке сказали любому горожанину, проживавшему близ северо-восточной окраины — горожанин бы удивился не меньше Креонта, поскольку никакого-такого домишки никогда не видел. Если бы о том же сообщили солнечному титану Гелиосу, некогда предавшему свое титаново племя и пошедшему в услужение к Олимпийцам, то Гелиос (возможно!) придержал бы на миг своих огненных коней, но не удивился бы. Давно разучился удивляться солнечный титан Гелиос, вечный возница. Если бы об этом сказали близнецам Алкиду и Ификлу… А чего им говорить? — вон они бегут, сверкая подошвами сандалий, как раз в тот самый дом, где ждет их старый приятель Пустышка. Хорошо детям: год, два, два с половиной — и случайный знакомый превращается в приятеля, а там и в старого приятеля… хорошо детям! Поворот за корявым абрикосом с еще зелеными, ужас какими кислыми плодами, теперь надо замедлить шаг, оглядеться по сторонам — и бегом, бегом мимо гнилого шалаша к дому Пустышки, не обращая внимания на легкий холодок, возникающий где-то в животе и почти сразу же пропадающий… Только пегий щенок, глупое, вечно голодное существо, греющееся рядом с шалашом, видит, как двое мальчишек, перемигиваясь, пробегают совсем рядом и исчезают, как не бывало — только щенку до этого и дела нет. Ему бы косточку… и чтоб не исчезала никуда. У дома, который был как бы в Фивах и в то же время как бы нет, сидел темноволосый юноша, похожий на совсем молодого Автолика; восьмилетние Алкид и Ификл звали юношу Пустышкой, но он нисколько не обижался, потому что в свое время представился близнецам именно таким образом. Этот юноша вообще очень редко обижался. Может быть потому, что был старше иных стариков. Он сидел, закрыв глаза, привалясь спиной к обшарпанной стене, разбросав стройные ноги в сандалиях-крепидах из отлично выделанной кожи — и при виде его у близнецов глаза загорелись хищным огнем. Бег их стал бесшумным (во всяком случае с точки зрения братьев), пальцы рук скрючились, словно когти (очень страшные когти!), одинаковые лица исказила одинаковая гримаса (самая жуткая на свете), и, не добежав до юноши самую малость, они прыгнули на спящего, как зверь на добычу. Добыча, не открывая глаз, вытянула руки и перехватила завопившего Алкида в воздухе, одновременно увернувшись от плюхнувшегося рядом Ификла; потом добыча аккуратно сгрузила одного брата на другого, поваляла образовавшуюся кучу по песку и встала рядом на четвереньки, злобно рыча и скалясь. — Керберрр! Я — адский пес Керр-берр! — добыча разошлась не на шутку. — Сожру с потррохами!.. рррр… Сомнительно, что души в Аиде ведут себя при встрече с трехглавым и драконохвостым Кербером так же, как повели себя братья — потому что просиявший Алкид мигом запрыгнул адскому псу на спину, обеими руками вцепившись в кучерявые волосы, а Ификл с победным визгом ухватил самозваного Кербера за ногу в замечательной сандалии и рванул на себя, заставив адского пса шлепнуться на брюхо и истошно завыть. После того, как все три головы Кербера оказались исправно оторваны, драконий хвост завязан самым сложным узлом из всех возможных, а героям-победителям были торжественно вручены награды — по лепешке на брата и по горсти изюма — тогда настал черед пищи духовной. — Сказку! — заканючили близнецы. — Пустышка, сказку! Ну, ты же обещал… Про Сизифа! — Нет, про Тантала! Мнение братьев, до сих пор единое, разделилось. — Про Сизифа! — Про Тантала! — Уходи отсюда со своим Сизифом! — А ты — со своим Танталом! — А ты… Пустышка двумя подзатыльниками прервал этот диспут. — Про Сизифа не буду, — решительно заявил он. — Надоело. Лучше про Тантала. — Как он был басилеем Сипила, — подхватил Ификл. — И боги приходили к нему пировать! — И как он пировал с богами на Олимпе, — присоединился Алкид, стараясь перекричать брата. — А потом крал нектар с амброзией — и раздавал своим друзьям! — И разглашал им тайны богов! — И сказал Зевсу, что его жребий, жребий Тантала, прекраснее жребия Олимпийцев! — И украл золотую собаку Зевса из святилища на Крите! Подговорил эфесца Пандарея, тот собаку увез, а Тантал спрятал! — А потом поклялся страшной клятвой, что в глаза ее не видел! — И сына своего Пелопса принес в жертву! — А мясом его накормил богов! — А Зевс его — в Аид! На вечные муки! — Так ему и надо! Будет знать, как богов человечиной кормить! Вон Деметра плечо Пелопса слопала — и живот разболелся! Пустышка весело наблюдал за разгорячившимися братьями. — Конец сказки, — подытожил он. — Вы уже все рассказали. Близнецы растерянно переглянулись. — А бабка Эвритея говорит, — словно что-то вспомнив, зачастил Ификл, одновременно запихивая в рот остатки изюма, — что Тантал не басилеем города Сипила был, а богом горы Сипил! А я ей говорю, что она старая и ничего не понимает! Был бы Тантал богом — не попал бы в Аид! Врал бы себе дальше… безнаказанно. Вот! Алкид с сомнением шмыгнул носом. — Ну да! А если Тантал не был богом — чего ж Зевс его сразу молнией не треснул?! Еще когда он нектар крал или грубил Громовержцу… Зачем терпел-то? Я вот когда грублю — меня сразу… особенно — Автолик! Ты, Ификл, вечно удираешь, а я за двоих получаю, как Тантал! — Не ссорьтесь, — перебил мальчишек Гермий-Пустышка. — Оба правы. Был Тантал богом горы Сипил, был… да сплыл. Стал просто басилеем. Один гонор остался божеский, за что и пострадал. Теперь уже сомнение взяло обоих братьев. — Так не бывает, — хором заявили они. — Бог — он и в Гиперборее бог! Навсегда. Врешь, Пустышка! Гермий-Пустышка молчал, улыбаясь — только улыбка его была не такая, к какой успели привыкнуть близнецы, два с половиной года назад познакомившиеся с Пустышкой в переулке возле базара. — Врешь, — уже не так уверенно повторил Алкид. Ификл и вовсе замолчал. — Врешь, — не сдавался Алкид. — Вот Аполлон: и папа у него бог, и мама — бог… то есть богиня! И у Афины… ее вообще Зевс из головы родил. И Гермес… — У Гермеса папа — бог, — поддержал брата Ификл. — Зевс у него папа! Как у Алкида… И осекся, испуганно захлопнув рот. — Мой папа — Амфитрион, — набычился Алкид. — А тебе я по шее дам! У меня свой папа, а у Гермеса — свой… — А мама у Гермеса — нимфа, — немного грустно сказал Пустышка. — Нимфа Майя-Плеяда, дочь Атланта. А у Диониса папа — бог, а мама — обычная женщина Семела, глупая дочь Кадма, основателя вашего города! И не только у Диониса… — А как же тогда отличить, где бог, а где не бог? — заморгал Алкид, забыв про болезненный вопрос отцовства. — Если так, то в чем разница? — Это как раз просто, — подмигнул обоим Пустышка. — Смотрите: вот вы оба — басилеи города Сипил. А я — бог горы Сипил. И я у вас спрашиваю — чей это город? — Наш, — не задумываясь, ответили близнецы. — А дворец чей? — Мой! — мгновенно выкрикнул Алкид; Ификл же только кивнул. — А дороги в городе чьи? — Мои, — на этот раз Ификл успел первым. — А люди? — Мои! — близнецы стали поглядывать друг на друга с недоверием и ревностью. — А гора Сипил, близ которой город? — Моя! — Нет, моя! — Нет, моя! — А я тебе войну объявлю! — А я тебе… я тебе… — Вот и видно, что вы люди, — покачал головой Пустышка. — Только человек говорит: «Это я, а это — мое!» И готов за это убивать. А бог горы Сипил сказал бы совсем по-другому… Тишина. Напряженная, внимательная тишина. — Бог сказал бы: «Это — я; а эта гора — тоже я! Каждый камень на ней — я, каждый куст — я, ущелье — я, пропасть — я, ручей в расщелине — я, русло ручья — я!» Вот что сказал бы бог… — А Зевс его молнией! — крикнул Ификл. — Да, Пустышка? — Кого, малыш? Если есть «я», и есть «мое» — тогда можно молнией… Огонь, грохот — и «я» исчезло, а «мое» стало «ничье» и вскоре будет «чьим-то»! Но если все — «я», тогда кого бить молнией? Камни, ручей, птиц, кусты, ущелье — кого? Гору — молнией? — Гору! — закричали оба. — Всю гору? — Всю! Стереть с лица земли! Трах — и нету!.. — Стереть с лица земли? Но богиня Гея говорит про землю: «Земля — это я!» А горный ручей впадает в реку Кефис, и бог реки говорит: «Река — это я!» Вода в реке, тростник по берегам, мели, перекаты, галька — я! — И его молнией, — неуверенно пробормотали близнецы. — И Гею — молнией… всех — молнией… Гермий молчал. «Весь мир — молнией? — молчал Гермий. — Из-за одной горы? Молний хватит-то?..» — Так вот почему Зевс не трогал Тантала, пока тот был богом! — вырвалось у Ификла. — Я — это гора, камни, кусты… нельзя из-за одного меня весь мир — молнией! — А потом он украл золотую собаку, — Алкид положил руку на исцарапанную коленку брата. — И сказал про собаку: «моя»… И про жребий сказал: «мой». Мой жребий прекраснее жребия Олимпийцев! Так и стал из бога — просто басилей… Сына своего не пожалел — сын не «я», сын «мой», чего его жалеть?! В жертву его!.. Ификл с непонятным трепетом огляделся вокруг. — Этот дом — мой? — он словно пробовал слова на вкус. — Этот дом — я? Дерево — я? Лепешка — я? Нет. Глупо это прозвучало, глупо, по-чужому, не так… Взгляд мальчика упал на брата, и что-то зажглось в глубине этого взгляда. — Ты — это я, — Ификл радостно хлопнул Алкида по плечу. — Ты посмотри на себя, Алкид! Ты только посмотри на себя! Ты — это я! Понял? — Я смотрю, — Алкид не отрывал глаз от лица Ификла, — я смотрю… на себя. Ты — это я! Правильно?! — Правильно! — Правильно, — согласился Пустышка. — Вы даже не представляете, парни, до чего это правильно. Ну а теперь — пошли драться! — Не по правилам? — восторгу близнецов не было предела. — Разумеется, — подтвердил Пустышка. — А как же иначе? Здесь вам не палестра, герои… И они пошли драться не по правилам. — …Этот Эврит — действительно хороший лучник, — задумчиво пробормотал Автолик, привычно запуская пятерню в свою густую бороду. — И учитель хороший… а так, похоже, сволочь. — Причем тут Эврит? — недоуменно пожал плечами Кастор, сидя рядом с Автоликом на западной трибуне и наблюдая за долговязым Ифитом и коренастым фиванцем Миртилом — те только что наложили по стреле на тетиву и теперь натягивали свои луки. Отсюда все поле стадиона прекрасно просматривалось, и Кастор про себя отметил, что мишень стоит чуть косо; потом он снова перевел взгляд на лучников и подумал, что Ифитов лук под стать владельцу — раза в полтора длиннее лука Миртила. И натягивал его Ифит не до груди, как привыкли фиванские стрелки, а по-варварски, до самого уха. А еще Кастор, как истинный лаконец, подумал, что лук — оружие труса. Ну пусть не труса, но уж во всяком случае не настоящего мужчины. — При том, что Ифита не Аполлон стрелять учил, а Эврит, — как ребенку, пояснил Автолик Кастору свою мысль. — Отец, как-никак… На поле Автолик смотрел невнимательно и думал, что зря он сел рядом с Диоскуром. — А-а-а, — понимающе кивнул Кастор. Автолик покосился на безмятежное лицо Диоскура и больше до конца состязаний с ним не заговаривал. Лук юного Ифита с негромким гудением распрямился — и стрела, свистнув в воздухе, с тупым стуком вонзилась в центр мишени. Хмурый и сосредоточенный Миртил еще некоторое время целился, после чего тоже спустил тетиву. Центр мишени расцвел второй стрелой — и толпа зрителей на трибунах разразилась приветственными криками. Болели за своего, за фиванца. Миртил с усилием улыбнулся и вытер выступивший на лбу пот. Почему-то в тот момент, когда стрела сорвалась с тетивы, пожилому учителю припомнилось выражение лица приезжего ойхаллийца Эврита, когда они перед самым состязанием чуть не столкнулись у входа. Между ними еще тогда ужом проскочила эта старая сумасшедшая, карлица Галинтиада — и Миртилу показалось, что басилей Эврит сухо кивнул нищей старухе, прежде чем проследовать на отведенное ему почетное место. Ему, Миртилу, басилей кивнуть забыл — словно впервые видел… Учитель Миртил с затаенной тоской оглядел беснующиеся трибуны и подумал о том, что бы завопили зрители, если бы узнали об условии, которое было поставлено Эвритом и принято им, Миртилом. Ночью пришел в дом Миртила Эврит-ойхаллиец, и условие было ночное, темное, из тех, которые и принять нельзя, и не принять нельзя… Ну что ж, учитель всегда приносит себя в жертву ученику — правда, не так, как потребовал этого басилей Эврит, человек с пальцами лучника и глазами змеи. Мальчишку, в жертву которому должен был тайно принести себя проигравший сегодняшние состязания, Миртилу видно не было. Небось, вертится в толпе вместе с братом… Герой. Будущий герой. Величайший герой Эллады с цыпками на босых ногах. Учитель Миртил еще раз отер бугристый, с залысинами лоб и заставил себя сосредоточиться на мишени. — …Эй, Пустышка, давай к нам! Отсюда лучше видно! Да здесь мы, здесь, у тебя под носом! Не туда смотришь! — оба брата от души веселились, приплясывая на высоченном каменном парапете, куда непонятно как забрались. Пустышка — типичный разгильдяй-зевака с черствым коржиком в одной руке и флягой вина в другой — завертел головой, потом увидел мальчишек (или сделал вид, что только что увидел) и вскоре протолкался к братьям, легко вскочив на парапет. Пожалуй, даже слишком легко… но кому было до этого дело? Никому — поскольку на поле уже устанавливались новые мишени, существенно меньшие, чем предыдущие; и располагались они от черты, где стояли стрелки, не в пятидесяти шагах, а в полтора раза дальше. Пустышка обнял просиявших близнецов за плечи, кивком указал им на стрелков и восторженно прицокнул языком — что не преминули собезьянничать Алкид с Ификлом. И снова рослый юноша-ойхаллиец выстрелил навскидку, почти не целясь, безошибочно поразив мишень, и снова долго и тщательно целился Миртил, целился, спускал тетиву, и орали счастливые зрители — свой, земляк, фиванец, пока что ни в чем не уступал заезжей знаменитости. А что целился дольше — так это правилами не оговорено!.. хоть неделю целься. — Эй, Пустышка, ты за кого болеешь? — дернул приятеля за край хламиды взмокший от переживаний Ификл. — Я — за Миртила! — гордо добавил он, так и не дождавшись ответа, после чего без спросу отломил у Пустышки кусок коржика и принялся его жевать. — А я — за Ифита! — тут же вмешался Алкид, взволнованно подпрыгивающий на месте и ежесекундно рискующий свалиться с парапета. — Миртил вон сколько целится, а этот долговязый раз — и точно в цель! — Все равно Миртил лучше! — не выдержал Ификл. — Потому что наш! Пустышка, ну Пустышка, скажи ему — кто лучше?! Кто победит?! — Пусть победит сильнейший, — нашелся Пустышка. — Ясное дело, сильнейший, — надулись оба мальчишки. — Но ты-то за кого?! — Я — за Аполлона! — улыбнулся Пустышка, но глаза его оставались серьезными и смотрели куда-то в сторону кромки поля. — Вы, ребятки, болейте на здоровье себе, а я пойду поздороваюсь — родственничка заприметил… Вот он был — и вот его не стало. Близнецы все никак не могли привыкнуть к этой странной особенности Пустышки — умению исчезать мгновенно и совершенно бесследно. То-то удивились бы братья (да и не они одни), узнав, что их замечательный друг находится совсем рядом, рукой подать, просто увидеть его можно, только если уметь видеть по-настоящему — а это умеет далеко не каждый. Например, из собравшихся зрителей это умел только один слепой Тиресий. …Гермий невольно улыбнулся, потрепал Алкида по вихрастому затылку (тот не глядя отмахнулся — муха, что ли, докучает?) — и, незримый для людей, двинулся к кромке поля. Туда, где ждал его один из Семьи, от чьих глаз укроешься разве что в шлеме дядюшки Аида, изделии подземных ковачей-Киклопов. Бог стоял против бога; «Я» против "Я". "Я" путников, воров и торговцев, ораторов и душ, бредущих к Ахерону, послов, пастухов и юных атлетов, Килленец, Лукавый, Пустышка, Психопомп-Душеводитель, Пастырь Стад — легконогий Гермий, сын Майи-Плеяды, горной нимфы, дочери Атланта-Небодержателя; и «Я» поэтов и лучников, строителей и музыкантов, Стреловержец, Мститель, Водитель Муз, Оракул, Несущий чуму, Очищающий от скверны — солнечный Аполлон Пифий, сын гонимой Латоны, дочери титана Кея и Фебы. Братья по отцу. Впрочем, приплясывающий на парапете Алкид (или это Ификл?.. нет, пожалуй, все-таки Алкид) тоже числился в братьях у этих двоих — но боги и люди одинаково глухи к смеху Ананки-Неотвратимости. — Какими судьбами, братец? — еще издалека поинтересовался Гермий, придавая своему лицу самое беззаботное выражение. «Потрясающий красавец, — про себя оценил он горделиво подбоченившегося Аполлона. — Причем знающий это о себе — и поэтому уже не столь потрясающий. Интересно, он искренне простил мне то украденное стадо или просто решил не связываться?..» — Пролетом, — чуть рисуясь, сверкнул ослепительной улыбкой Аполлон. — На состязание взглянуть и вообще… Сам знаешь, папа всей Семье запретил являться в Фивах по-божески, при полном параде — ну, я и заглянул так, потихоньку… вроде тебя, бродяги. — Угу, — кивнул Гермий. — Это правильно. Это сближает… Кого это сближает и каким образом — этого Гермий не сказал, а Аполлон не спросил, и некоторое время они молча наблюдали за соперниками, старавшимися поразить подброшенное яблоко. Ифит снова попал чисто, навскидку, расколов яблоко на две почти равные половинки; Миртил чуть не опоздал, спустив тетиву в последний момент, и от его яблока отлетел довольно-таки небольшой кусок — что, впрочем, тоже засчитывалось. Когда Миртил опускал лук после выстрела, руки его слегка дрожали. — Волнуется фиванец, — заметил Аполлон. — Есть из-за чего, — согласился Гермий. — Ученик твоего ученика… — Не мой ученик! — резко закончил Аполлон, мрачнея. — Мой ученичок во-он где… вырос, заматерел! Встретит — не поздоровается, жертву не принесет… да и так нечасто приносит. И небрежно кивнул в сторону мест для почетных гостей, где переговаривались о чем-то басилеи Креонт и Эврит, рядом с которыми сидел довольный Амфитрион и еще кто-то из городской аристократии. — Мой, не мой, — не преминул уколоть Гермий. — Что ж ты, братец, прямо как смертный? А где же "Я"? — Я не смертный, — отрезал Аполлон. — А Эврит — не я. Гермий подметил странную тень, затмившую в этот миг солнечный лик Аполлона — то ли легкую неприязнь, то ли интерес гиганта к мокрице, испачкавшей слизью его подошву. — На днях поминал меня пару раз, — Аполлон явно имел в виду того же Эврита. — Думал, наверное, что я не услышу. — Это он зря, — усмехнулся Лукавый. — Зря, — согласился Солнцебог, похлопывая ладонью по висевшему сбоку колчану, от которого исходило приглушенное сияние. — Не люблю, когда меня всуе поминают. Надо бы проучить басилейчика — как-никак ученичок… бывший. Жаль только, Семья не поймет — папа велел, чтобы в Фивах без знамений и грозы над охульниками! — Так мы и не будем! — с готовностью подхватил Гермий. — Зачем нам гроза? Гроза нам ни к чему, гром, ливень, молнии там всякие… да только насчет мелкой, но существенной помощи одному из соперников и насчет мелкой, но досадной помехи другому — об этом папа ничего не говорил! Папа велик, ему не до мелочей!.. — Вот и я о том же, — удивительно, до чего же неприятная ухмылка могла возникнуть на столь красивом лице, как у Аполлона. — А то слишком уж много возомнил о себе басилейчик… Фиванцу мы победу, пожалуй, отдавать не станем, не заслужил, но и ничья будет Эвриту как кость в горле. Сделаем, Лукавый? — Сделаем, Стрелок. Только так: Ифит — мой, Миртил — твой. Пакости больше по моему ведомству… «Феб Мусагет, Аполлон сребролукий, строящий подлые козни Эвритову чаду Ифиту» — нет, не звучит! А вот: «И к Аполлону воззвал славный лучник фиванский; и Фебом услышан он был» — это же совсем другое дело! — Болтун ты, Пустышка, — махнул рукой Аполлон. — И в кого ты такой? — В себя, — небрежно отозвался Гермий, следя, как два голубя, громко хлопая крыльями, взмыли в безоблачное небо — и за птицами почти одновременно метнулись две стрелы. Один голубь камнем рухнул вниз — более длинная стрела аккуратно отрезала ему голову; но и другой, судорожно трепыхаясь, упал в гущу восторженных зрителей. Чьи-то руки швырнули птицу обратно на поле; крылья голубя еще раз проскребли по земле, и птица затихла — стрела Миртила прошила ее насквозь, но голубь попался живучий не по-голубиному. Судьи на поле переглянулись, и один из них стал подвешивать к деревянной стойке два позолоченных кубка на длинных и прочных нитях. На этом задании обычно пасовали самые искусные лучники — кубок раскачивали, и стрелок должен был перебить нить не далее чем на локоть от кубка. Подали стрелы с раздвоенными наконечниками. Двое рабов одновременно качнули кубки и отскочили в разные стороны. То ли солнечный зайчик ударил в глаза Ифиту, то ли нога не вовремя поехала по траве, только что бывшей сухой и вдруг ставшей мокрой и скользкой (с чего бы это?!); а может, просто сказалось все возрастающее напряжение сегодняшнего дня — короче, дрогнула не знавшая промаха рука, чуть качнулся лук, зазвенела возмущенно тетива… и стрела все же срезала нить — но слишком далеко от кубка, упавшего на траву. Локоть? Больше?.. И в то же мгновение рванулась вперед стрела Миртила-фиванца — а в глазах пожилого лучника еще горели, не гасли огоньки удивления, словно не он только что натягивал лук, целился, спускал коротко вскрикнувшую тетиву… Миртил поежился, наскоро помянул Аполлона-Стреловержца и глянул через плечо назад — увидеть кого-то ожидал, что ли? Бушевали трибуны, глядя на упавшие в пыльную траву кубки, на рабов, поднимающих эти кубки и стремглав бегущих с ними к Креонту, на басилея Фив, придирчиво мерившего обрывки нитей, равные по длине… Рядом с Креонтом молчал и хмурился Эврит Ойхаллийский. Знал, чувствовал — его только что поставили на место. Молчала у самого выхода старая карлица Галинтиада, дочь Пройта. Звенящая тишина сменила рев толпы. Ожидание. — Ничья! — торжественно возгласил Креонт. И вновь — рев многоголосого зверя по имени Толпа, чудовища, неподвластного ни богу, ни герою. Ну разве что на время. …Молчал Эврит. …Молчала Галинтиада. …Молчал юный Ифит, с робостью поглядывая на сурового отца. И молчал Миртил-фиванец, учитель братьев-Амфитриадов. Знал лучник: сегодня он проиграл. Эту ночь, ночь после дня состязаний, Гермий провел в раздумьях, далеко не всегда приятных (или, скорее, почти всегда неприятных); ну, и утро началось соответственно. Почему-то он раз за разом возвращался мыслями к своей первой встрече с близнецами, случившейся два с лишним года тому назад. Для Гермия было пустячным делом оказаться на пути у мальчишек, когда те бежали на базар, ужасно гордясь поручением матери купить всякой зелени и совершенно не замечая крепкого раба-фессалийца, который на всякий случай следовал за ними в отдалении. Зато Гермий сразу заметил всех: и мальчишек, и прохожего-старика, и раба-сопровождающего, причем последний его совершенно не устраивал — в результате чего раб сделался скорбен животом и, проклиная вчерашнюю рыбу «с душком», шмыгнул между домами и был таков. А Алкид с Ификлом сперва замедлили шаг, а там и вовсе остановились, завороженно глядя на молодого бродягу, в чьих руках маленькими предзакатными солнцами порхали три… нет, четыре… нет, даже пять! — лоснящихся плодов граната. — Ух ты! — округлились два одинаково очерченных рта. Наконец бродяга перестал жонглировать, хитро подмигнул братьям и швырнул каждому по гранату. Поймав их, близнецы так и застыли с открытыми ртами, словно собираясь засунуть туда подарки целиком, с кожурой и косточками — руки бродяги оказались пусты, а остальные плоды (один? два? три?) исчезли неведомо куда. Дальнейшее было несложно — любопытство, интерес, приязнь, дружба, звенья той лживой цепочки, за которую одно живое существо подтягивает к себе другое, будь ты смертный, бог, титан или чудовище. Когда дети с головой уходили в очередную игру, предложенную неутомимым Пустышкой, Гермий исподтишка разглядывал их лица (по сути одно лицо) и жадно искал черты сходства с собой, с Аполлоном, с Дионисом, с другими сыновьями Зевса Кронида; он вглядывался в это общее лицо, способное смеяться и плакать одновременно, меняющееся с каждым прожитым днем, в отличие от лиц Семьи, неизменных и привычных… он искал, находил и тут же понимал, что ошибся. И когда эти дети, похожие на Амфитриона, похожие на Персея, и только потом похожие на Олимпийца, впервые спросили о разнице между богом и смертным — Гермию стоило большого труда не показать близнецам, насколько он взволнован этим вопросом. Если бы в Семье узнали, что он, Гермий-Лукавый, попытался объяснить смертным разницу между «Я» и «мое», разницу между вечным и конечным… Участь Прометея показалась бы тогда Гермию завидной! Семье нужны Мусорщики-Полулюди, способные убивать навсегда — но как только Мусорщик начинает задумываться о сходстве Медузы и Афины, Химеры и Пана, чудовища и божества; как только он касается грани между смертным и бессмертным… О, таких мыслей, таких сравнений Семья не прощает! И сходит с ума победитель Химеры Беллерофонт, безумным слепцом скитаясь по земле; Персей-Горгоноубийца, лучший из лучших, бронзовым диском убивает собственного деда — и до конца дней своих сиднем сидит в Тиринфе, замаливая невольную вину; в огромного змея превращается Кадм-Фивостроитель, сразивший дракона и ставший им, на себе испытавший участь сперва героя, затем — чудовища; братья-Алоады громоздят Оссу на Пелион, гору на гору, держат Арея в заточении более тридцати месяцев, но лань Артемиды пробегает между ними, и убивают друг друга огромно-могучие братья Алоады… Жив еще неистовый Идас из Мессении, год назад дерзнувший поднять руку на Аполлона из-за невесты своей, речной нимфы Марпессы; жив, хотя и изгнан еще один соперник Аполлона, юный Кореб из Аргоса; страшная кара не настигла еще Иксиона, мятежного лапифа, дерзнувшего полюбить Геру, супругу Зевса, как равный равную; многие живы, многие, осмелившиеся шагнуть навстречу, дерзнувшие полюбить, восстать, просто огрызнуться, а не только убивать по приказу. Живы пока что — но Мойра Атропос уже взяла бронзовые ножницы. Нельзя смертным задумываться над тем, почему боги сами не убивают чудовищ. Нельзя смертным удивляться: почему для того, чтобы бессмертное смертным сделать, а там и мертвым, нужен Мусорщик, смертный герой, знакомый со смертью не понаслышке? Нельзя героям задумываться — опасно это. Для них опасно, да и не для них одних. …Гермий вздохнул, почесал щиколотку, укушенную каким-то непочтительным насекомым, и махнул рукой — а, все равно всех мыслей не передумать! Тем более что в Семье это дело и вовсе не принято. Иначе папа давно бы извлек Алкида из Фив, упрятал бы куда-нибудь к себе под крылышко и воспитывал бы своего Мусорщика-Одиночку без помех! Странно — вроде и сын ему Алкид, и герой будущий, и надежда Олимпа, а все равно как неродной! Не любит его Зевс, что ли? Он, Гермий — и то к мальчикам привязался… Вот тут-то Гермия и ожгло, как плетью. Привязался? Он? К смертным?! Узнать толком ничего не узнал, приступов Алкидовых ни разу пока что не видел — хотя за этим в Фивы и явился, торчит тут, как комар на плеши, пацанов Дромосом[26] пользоваться научил — Персей год учился, и то сопровождать потом пришлось, чтоб не заблудился, а эти близняшки с третьего раза носятся туда-сюда, как угорелые, без провожатых! И впрямь Мусорщик-Одиночка! Интересно, двое одиночек, да еще и близнецов — это как считать придется?! К пифии сходить, что ли, спросить? Тут Гермию пришли на ум туманные намеки кентавра Хирона насчет сомнительности отцовства Громовержца — и он вовсе загрустил. Вот уж угораздило родиться в Семье с умом и талантом! Шутки шутками, а мало кто из Семьи обременяет себя излишним мудрствованием. Все больше за оружие хватаются — кто за молнию, кто за трезубец, кто за лук или еще за что… Хватались бы сперва за голову — глядишь, забот бы раза в два поменьше было. Только такой совет никому из Семьи давать нельзя — что, скажут, Пустышка, совсем уже… — …Пустышка! Ну Пустышка же! Ты тут сидишь и ничегошеньки не знаешь! А в городе такое! Такое! И занятия в палестре отменили! И… На этот раз тот, кого называли Пустышкой, и кто сам любил неожиданно появляться и бесследно исчезать, был вынужден признать, что честно проморгал момент появления шумных близнецов. Мальчишки выросли перед ним, словно из-под земли, совершенно незаметно промчавшись по Дромосу, и тут же наперебой затараторили об одном и том же — каждый хотел обязательно первым сообщить потрясающие новости, и Пустышка, рассеянно улыбаясь, слушал обоих вполуха, не особенно вникая в смысл слов, сыплющихся как горох. «Не зря я все-таки их учу, — думал Гермий, глядя на взлохмаченных и исцарапанных мальчишек с облупившимися от солнца носами. — И с Дромосом освоились (с закрытыми глазами пройдут!), и подобрались так, что даже я не заметил…» Юноша встряхнул головой, как бы освобождаясь на время от владевших им мыслей, и попытался вслушаться в галдеж близнецов. — Басилей Эврит уехал! Ночью! Никого не предупредив! — подпрыгивая от нетерпения и распиравших его новостей, вопил Алкид (или Ификл? Нет, похоже, что все-таки Алкид, хотя…) — А сын его остался! — вторил брату, отчаянно размахивая руками и зачем-то поминутно приседая на корточки, другой мальчишка (скорее всего, Ификл; впрочем…) — А еще учитель Миртил куда-то пропал! И никто не знает, куда! Даже Тиресий — и тот молчит! — И все его ищут — и папа, и Кастор с Автоликом, и все-все… — Поэтому и занятия в палестре отменили! — Вот здорово! — А мы сразу к тебе побежали… — К тебе! — Только лучше пусть Миртила все-таки найдут, — на два тона ниже сказал вдруг один из мальчуганов, шмыгнув носом. — Пускай уж занятия, лишь бы нашли… И Пустышка сразу понял, что это Ификл. — Конечно, пускай найдут, — тут же понизил голос и Алкид. — Слушай, Пустышка, ты здесь все знаешь, везде ходишь — найди Миртила, а? Представляешь — все его ищут, с ног сбились, плачут, жертвы Зевсу или там Гермесу приносят, а тут мы с тобой его приводим, и все нас хвалят, подарки дарят, а Автолик клянется, что больше никогда не станет нас посохом лупить… И оба мальчишки с надеждой уставились на своего друга. — Попробую, — медленно кивнул Гермий, чувствуя, что все это неспроста: его утренние раздумья о забытом или запретном, внезапный отъезд басилея Ойхаллии, скорее похожий на бегство; оставшийся в Фивах Ифит, поиски исчезнувшего Миртила, вчерашние состязания… Не нравилось это Гермию, совсем не нравилось, что-то крылось за внешне безобидными событиями — и неизвестность еще больше раздражала Лукавого. — Попробую, — повторил юноша, в какое-то неуловимое мгновение расслабившись — весь и сразу, как дикое животное — и прикрыв глаза. Лицо Пустышки приняло умиротворенно-отсутствующее выражение. — А куда мы пойдем его искать? — поинтересовался ничего не понимающий Алкид. — И когда? Прямо сейчас? — поспешно добавил Ификл, понявший ничуть не больше брата. — Никуда мы не пойдем, — чуть слышно и невыразительно проговорил Гермий, а братья переглянулись: им показалось, что губы Пустышки при этом не шевелились. — Сядьте рядом и ждите. Молча. — Пустышка, ты этот… прохвост? — изумленно вытаращился Алкид и мгновенно поправился. — То есть я хотел сказать — провидец! Как Тиресий, да? Ификл больно ткнул брата острым локтем в бок и, когда Алкид обернулся, приложил палец к губам: дескать, просили же помолчать! Спохватившийся Алкид закивал, и оба поспешили усесться на траву и уставиться на Пустышку, время от времени многозначительно переглядываясь. Гермий не был ни всевидящим, ни всемогущим. Не был он и провидцем, подобно слепому Тиресию или Прометею Япетиду. Но он был богом; и в Семье считался не из последних. Путники частенько взывали к Лукавому, и не зря почти на всех дорогах Эллады время от времени попадались гермы — деревянные или каменные столбы с изображением Бога-Покровителя наверху. Зачастую изображение имело мало общего с оригиналом, но при установке герм ритуал их посвящения Гермесу-Киллению соблюдался неукоснительно, да и путники не ленились оставлять дары божеству в расчете на его благосклонность; так что Лукавый не раз пользовался путевыми столбами. Для него это были не просто каменные изваяния — сейчас сидевший на земле юноша находился в каждом из этих столбов, он был ими, как они были частями его; и Гермий мог видеть все, что происходит на дорогах, иногда ясно, иногда смутно, но видеть, видеть слепыми надтреснутыми глазами изображений наверху столбов-герм. …вот тащится по Беотии торговый караван из Панакта в Иолк; мелькают лица, конские морды, тюки с товарами… нет, здесь нет того, кого ищет Гермий! Дорога в Микены. Ага, вот несколько оборванцев с дубинами обирают двоих перепуганных путников… в иное время Гермий не преминул бы пугнуть разбойничков, но сейчас не до них — простите, путники, молитесь кому-нибудь другому!.. дальше, дальше… долина Кефиса, предгорья Киферона, взгляд скользит от гермы к герме, от столба к столбу — ох, что-то редко они здесь стоят, маловато тут МЕНЯ, не охватить всю дорогу… И вспышкой узнавания — за последней на этой дороге гермой, после которой сама дорога постепенно сходит на нет, превращаясь в извилистую и каменистую горную тропу, мелькает наконец знакомый коренастый силуэт с луком за плечом. Миртил шел в горы, оставив у обочины брошенную колесницу. Зачем? На охоту, что ли? Не предупредив друзей, бросив учеников, покинув семью?! Вопрос остался без ответа. Миртил свернул за поворот и скрылся из вида. …Пустышка глубоко вздохнул и открыл глаза. — Ваш учитель Миртил сейчас в предгорьях Киферона, — глухо бросил Гермий. — И он уходит все дальше от Фив. — С ним все в порядке? — нахмурился Ификл. — Да. Жив и здоров. Пока… Это странное «пока» вырвалось у Гермия неожиданно для него самого, но близнецы не обратили внимания на непрошенное слово. — Точно! — выдохнул Алкид. — Провидец! Слышишь, Ификл: наш Пустышка — провидец! Что ж ты раньше-то молчал? А еще друг называется! Мы тебе все рассказываем, а ты скрытничаешь!.. — Киферон во-он где, — тихо сказал Ификл. — Что Миртилу там делать? — Не знаю, — честно признался Гермий. — Не знаешь?! — искренне удивился Алкид. — Нет, Пустышка, ты все-таки прохвост! Как это не знаешь?! Должен знать! — Во-первых, я никому ничего не должен. А во-вторых, я действительно не знаю. Вы что думаете, провидцы всеведущи? Нет… И тут Пустышка умолк на полуслове, даже не заметив, что Алкид тоже молчит, каменея лицом и словно прислушиваясь к чему-то. В сознании Гермия, мешая сосредоточиться, эхом звучал испуганный вскрик: «Во имя Гермеса-Проводника! Что ты хочешь делать с этим ножом, добрый человек?! Остановись!..» Гермий закрыл лицо ладонями и, отрешившись от братьев, попытался сосредоточиться на голосе, призывавшем его где-то там, в лесистых предгорьях Киферона. — …Что ты хочешь делать с этим ножом, добрый человек?! Остановись!.. Пожилой пастух с козьей шкурой на плечах испуганно попятился от сурового мужчины в дорогом, вышитом хитоне и плаще, заколотом железной[27] фибулой. У ног мужчины лежал сломанный лук, одним концом касаясь сваленных в пирамиду камней; колчана со стрелами, положенного любому лучнику или охотнику, у человека попросту не было. В руке же незнакомец сжимал широкий, слегка изогнутый нож. — Не бойся, — спокойно-мертвым голосом ответил мужчина. — Этот нож не для тебя. И укрепил оружие между камнями острием вверх. — Видишь эти камни? — Вижу, — пастух хотел удрать, но что-то удерживало его на месте. Страх? Любопытство? Жажда наживы? Глупость?! — Это жертвенник будущего героя, сына Зевса и Алкмены. На нем я принесу себя в жертву моему ученику… моему бывшему ученику. А тебе я оставлю свою одежду и колесницу с лошадьми — она там, внизу у дороги — если ты окажешь мне одну услугу. — А может, лучше… — Молчи и слушай! Я не хочу, чтоб моя неприкаянная тень скиталась по земле, не зная покоя и наводя на людей ужас. Поэтому прошу тебя: когда все будет кончено, сожги мое тело, чтобы душа моя мирно упокоилась в Аиде. Согласен? — Но… зачем тебе умирать? Купи у меня козленка — и мы принесем его в жертву, кому ты скажешь! — Нет. Я поклялся. И проиграл состязание. Боги помогали мне, но проиграл я, а не боги. Проиграл я, Миртил-лучник, и я исполню клятву. Так ты поможешь мне — или моя тень будет преследовать тебя до конца твоих дней?! — Конечно, конечно, — поспешно закивал пастух, глядя, как Миртил поворачивается к нему спиной и подходит к жертвеннику, между камнями которого пробился к солнцу зловещий росток, отсвечивающий бронзой — широкий и слегка изогнутый на конце. — ПУСТЫШКА! ПРОСНИСЬ! У НЕГО… У АЛКИДА ОПЯТЬ Гермий отнял ладони от лица, и первое, что бросилось ему в глаза — бесчувственный, странно скрючившийся Алкид и едва не плачущий Ификл, стоящий над слегка подрагивающим телом брата. — Пустышка! ОНИ сейчас будут звать его! «Приступ, — догадался Гермий. — Сейчас у него будет приступ…» Непонятное волнение охватило Лукавого. Такого с ним давно не случалось. Он хотел увидеть приступ Алкида, для этого он уже больше двух лет сидел в Фивах, но теперь, когда Гермий наконец дождался желаемого — он растерялся. Растерялся, как обычный смертный! Что бы сейчас ни довелось увидеть Гермию, какое решение ни принял бы он после — ему было страшно принимать это решение в одиночку! «Хирон! — озарением сверкнула мысль. — Он должен видеть это! Он вне интересов Семьи — идеальный свидетель… Кроме этого, Хирон тоже Кронид, и его слово может что-то значить для папы!» Гермий подхватил начавшего корчиться в судорогах Алкида на руки, мельком ощутив жар этого маленького тела, в котором, казалось, закипала чудовищная волна, пенясь расплавленным мраком. — Ификл, держись за мой пояс! Живо! Ификл не узнал голоса Пустышки, ставшего вдруг жестким и повелительным, но послушно уцепился за пояс друга. Гермий шагнул вперед, открывая Дромос. Очертания дома, возле которого они стояли, подернулись туманной дымкой; нетерпеливо задрожали крылышки, прорастая из задников сандалий Лукавого… Шаг. Другой. Ификл спотыкается, но пальцы его лишь крепче смыкаются на поясе Пустышки. Третий шаг они сделали уже на Пелионе. — Где мы? — испуганно спросил Ификл, щурясь от солнца, бившего ему прямо в глаза. — Где это мы, Пустышка? — На Пелионе, — коротко ответил Гермий, не вдаваясь в объяснения. — Можжевельником пахнет, — похоже, Ификл сразу и безоговорочно поверил другу-Пустышке и теперь пытался справиться с потрясением. — И еще травой… Алкид, ты слышишь? Мы на Пелионе… ты лучше кричи, Алкид, или дерись со мной, только не лежи вот так, как неживой… — Заткнись! — оборвал мальчишку Гермий. Ификл послушно замолчал, сглатывая противный комок, предательски застрявший в горле, и стараясь не сморгнуть повисшую на ресницах слезу — но она все-таки слетела, каплей соленой росы упав на стебелек травы, согнувшийся под этой неслыханной тяжестью. Гермий даже не повернулся к нему, словно Амфитрионова сына больше не существовало на свете. Осторожно опустив наземь бесчувственное тело Алкида, Лукавый направился к кустам маквиса, те внезапно качнулись, расступаясь… И навстречу Гермию вышел Хирон. За спиной Лукавого еле слышно ахнул Ификл — что простительно мальчишке-смертному, то позорно для взрослого бога, но и Гермию захотелось отступить на шаг, когда он увидел непривычно-суровое лицо кентавра. Косматые брови Хирона сошлись к переносице, как беременные грозой тучи нависают над горным хребтом, резко очерченный рот отвердел, в раскосых глазах обжигающе играли зарницы; под шелковистой кожей конского крупа и человеческого торса слегка перекатывались валуны мышц, четыре стройные ноги с тонкими бабками словно вросли в землю… Выпрямившись во весь рост, Хирон был более чем на голову выше Лукавого — Ификлу он вообще должен был показаться гигантом — и Гермию стоило немалого труда припомнить, что он, Гермий-Психопомп — один из Семьи, и бояться ему, в сущности, нечего. Он попросту разучился бояться, и сейчас это ощущение поразило его своей новизной. — Вот, — глупо пробормотал Гермий, не в силах отвести взгляд от Хиронова лица. — Вот, Хирон… это мы. Ты же говорил — если с ними, мол, то можно без разрешения… Кентавр не ответил. Он пристально смотрел поверх Лукавого на неподвижно лежащего Алкида, и, словно в ответ этому взгляду, Алкид шевельнулся, хрипло застонав — но стон внезапно перешел в такой же хриплый нечеловеческий смех. Гермий дернулся, резко оборачиваясь — в этом диком хохоте он услышал предсмертный вскрик фиванского учителя Миртила, упавшего на нож, который острием вверх был закреплен в самодельном жертвеннике. Свершилось жертвоприношение, кровь пролилась на камень, Павшие на миг вздохнули полной грудью, колебля медные стены Тартара; Гермий замешкался, вслушиваясь в гул преисподней, и пропустил то мгновение, когда Алкид кинулся на него. От страшного удара головой в живот у Лукавого потемнело в глазах, он согнулся, хватая ртом воздух, и только руки его делали привычное дело, обхватив тело взбесившегося мальчишки и перебрасывая его… нет, совсем не так, как хотелось — через себя, по крутой дуге, чтоб только пятки мелькнули в воздухе — а грубо, почти над самой землей, в последний момент едва удержав ставшего невероятно тяжелым мальчишку. Алкид упал на бок, но тут же вскочил, кинувшись к растущему рядом орешнику. Молодой ствол толщиной с запястье жалобно хрустнул, когда Алкид вцепился в него обеими руками и изо всех сил ударил босой пяткой у основания; лопнула лента пятнистой коры — и, выставив перед собой палку с белым измочаленным концом, безумный ребенок двинулся на Гермия. Не ведая, что творит, невинный и смертоносный, взбесившийся зверь, несчастный мальчишка, Безымянный Герой; дверь, в которую стучатся все — Тартар, Олимп, Зевс, Амфитрион, Гермий, Эврит, боги, люди, нелюди… Израненная мишень многих хитроумных стрелков. И Гермий второй раз за сегодняшний день вспомнил, что это значит — бояться. …Лукавый никому и никогда не расскажет об этом случае. Промолчит о нем и Хирон, потому что им обоим — Богу и Кентавру — привиделось одно и то же: пурпурно-золотистое марево, в котором противоестественным образом смешивалось расплавленное золото и отливающий черным пурпур, а в нем, в сверкающем тумане, стояло двухтелое существо вне добра и зла, вне правды и лжи, вне Тартара и Олимпа — но равно способное быть и тем, и другим. Содрогнулся Пелион. Не сразу понял Гермий, что происходит, а когда понял — кентавр уже второй раз взвивался на дыбы, и передние копыта его снова били оземь, заставляя гору молить о пощаде. Вечное право сыновей Крона-Временщика: воззвать к Тартару, трижды ударив свою бабку Гею-Землю, воззвать и быть услышанным. Только Зевс-Олимпиец бил молниями, Посейдон-Энносигей — трезубцем, а кентавр Хирон — просто копытом. И Гермий понял, почему Семье было важно, чтобы Хирон Кронид в дни Титаномахии оказался в стороне, не участвуя в битве. И Пелион потом отдали кентавру, и нелюбовь к Семье простили, и Стиксом клялись не поднимать на Хирона руку… В третий раз ударили копыта, и конское ржание вырвалось из человеческого рта кентавра, громом прокатившись над Пелионом — так ржал, должно быть, великий Крон, в облике лазурного жеребца несясь по земным просторам вслед за кобылицей Филюрой, матерью Хирона. Вслушался в далекий Хиронов зов Тартар, Крон-Павший вслушался в ржание над Пелионом, горой недолгого своего счастья; и когда эхо трижды повторило голос кентавра — маленький Алкид выпустил из рук смешную свою палку и навзничь упал на траву. Гермий посмотрел на него, потом на застывшего как изваяние Ификла. И вновь на Алкида. — Я был прав, — прошептал Лукавый, поднимая невидимый до того жезл-кадуцей, обвитый двумя змеями. — Я был прав. Герой должен быть один. Жаль, что так получилось… Я сам отведу твою душу в Аид, мальчик — это все, что я могу для тебя сделать. Ну что, пошли? Камень попал ему в правое плечо, чуть не заставив выронить жезл. Гермий зашипел, схватившись за ушибленное место; Ификл, всхлипнув, торопливо метнул второй камень, промахнулся и вытер слезы ладонью, размазав грязь по лицу. Потом мальчишка закусил губу и шагнул вперед, встав между братом и богом. — Гад ты, Пустышка! — срывающимся голосом выкрикнул Ификл. — Гад ты… обманщик! А мы, мы-то тебе верили, дураки… Он шмыгнул носом и присел на корточки, ухватившись за валун величиной с голову, на треть вросший в землю. — Ты не бойся, Алкид, — Ификл стиснул зубы, не замечая, что из прокушенной губы идет кровь, и качнул неподдающийся валун с такой ненавистью, словно это была голова гада-Пустышки, которую он собирался оторвать. — Ты только не бойся, ладно? Сейчас мы их убьем и уйдем отсюда… уйдем домой. Ты, главное, не бойся, ты помни, что ты — это я… а я не боюсь! Это пусть они нас боятся… Тонкие руки натянулись, каменная голова недовольно заворочалась, из-под нее во все стороны брызнули растревоженные черви и мокрицы. Ификл охнул, приподняв выскальзывающую из рук ношу до колен, едва не выронил ее, но в последний момент перехватил камень снизу и неожиданно легко вскинул его себе на плечо. Он не видел, как позади него вставал пришедший в себя Алкид: сперва на колени, изумленно моргая и переводя взгляд с брата на Гермия, вновь поднявшего жезл; потом — во весь рост, подобрав упавшую палку, недобро сощурившись и не задавая никаких вопросов. После приступа Алкид нетвердо держался на ногах, но это не делало его похожим на больного ребенка — скорее он был похож на кулачного бойца, упрямо встающего после пропущенного удара. Нет, Ификл не видел этого; просто камень вдруг стал вдвое легче, а смерть превратилась в нечто далекое и совершенно невозможное, как и должно быть, если тебе восемь лет. «Или если ты сын Амфитриона, внук Алкея, правнук Персея, и лишь потом праправнук какого-то там Зевса, тайком шастающего по чужим спальням», — мелькнуло в мозгу у Гермия, и от этой чуждой, крамольной, противоестественной мысли холодный пот выступил на лбу Лукавого. Плечом к плечу, не по-детски ссутулившись, хмуро глядя исподлобья — Гермий с ужасом узнал боевую повадку Автолика, своего сына — пред Гермием стояла Сила. Юная, неокрепшая, хрупкая до поры, впервые осознавшая себя Сила смотрела на друга, ставшего врагом, на первое в своей жизни предательство, и в глазах Силы сквозь застилавшие их слезы ясно читалось желание убивать, убивать навсегда, без пощады и сожаления… С нелепым камнем на плече, с наивной палкой в руках, перед Гермием стоял новорожденный Мусорщик-Одиночка, Истребитель Чудовищ — и он, Гермий-Психопомп, сейчас был предателем, подлецом, чудовищем, мусором, который следовало убрать или сжечь; и обвитый змеями жезл-кадуцей был в этот миг не менее нелеп и смешон, чем грязный валун или ореховая палка, потому что близнецы больше не видели в Пустышке друга — но они не видели в нем и бога. Не Тартар — Лукавый сам поставил себя против этих детей сегодняшним предательством, как против равных, как змея, загнавшая в угол хорька; и Ананка-Неотвратимость лишила Гермия права решать и выбирать, оставив лишь право драться с теми, кто только что сказал: «Сейчас мы их убьем и уйдем отсюда». Убьем и уйдем. Впервые жезл показался Гермию невыносимо тяжелым. …Лукавый чуть не упал, когда Хирон властно отстранил его и, как ни в чем не бывало, направился к близнецам. Хвост кентавра описал в воздухе замысловатую восьмерку; Хирон наклонился, сорвал желтый цветок нарцисса и засунул его себе за ухо. — До ясеня докинешь? — спокойно спросил кентавр у Ификла, одной рукой указывая на камень на плече мальчишки, а другой махнув в сторону ясеня, растущего в двадцати шагах. — До тебя докину, — враждебно отозвался Ификл и, подумав, добавил: — Ближе не подходи… лошадь. — Сам ты лошадь, — засмеялся Хирон, пританцовывая на месте. — Пуп не надорви, герой! Ну-ка, дай сюда камешек… Гермий удивленно смотрел, как Ификл безропотно отдает кентавру свое оружие, а Хирон взвешивает камень на ладони — глаза кентавра при этом странно вспыхнули — и швыряет глыбу в старый ясень. — Здорово! — одновременно выдохнули забывшие обо всем близнецы, когда камень врезался в корявый ствол и, ободрав кору, упал к подножию пелионского великана. — А вы думали! — в тон им отозвался Хирон, блестя зубами, которые завистник скорей всего назвал бы лошадиными. — Ну что, парни, поехали ко мне в гости? — Поехали? — недоверчиво переспросил Алкид, запустив в ясень своей палкой и промахнувшись. — Мы тебя что, в колесницу запрягать будем? — Нет уж! — расхохотался кентавр. — Мы с вами как-нибудь без колесницы обойдемся… И подхватил под мышки сперва Ификла, а потом и Алкида, изогнувшись и усаживая братьев на своей конской спине. — Держитесь! — строго приказал Хирон, но в этом не было нужды: Алкид ухватился за брата, Ификл вцепился в правый локоть кентавра, и две пары пяток дружно забарабанили по гнедым бокам Хирона Кронида. — Эх, жаль, стрекала нет! — заикнулся было Алкид, с тоской поглядывая на брошенную им палку, но кентавр сделал вид, что не расслышал, и медленной иноходью двинулся к кустам маквиса, откуда не так давно появился. У самых кустов он задержался и покосился на одиноко стоящего Гермия, словно впервые его заметив. — А этого с собой возьмем? — небрежно спросил Хирон, теребя свободной рукой цветок за ухом. — Не-а! — возмущенно заорали близнецы, а Ификл даже погрозил Пустышке кулаком, чуть не свалился на землю и поспешно уцепился за Хирона. — Правильно! — согласился кентавр, тряхнув гривой спутанных волос. — Этого мы не возьмем! А если он сам придет, то мы его… — Зарежем! — предложил Алкид. — Повесим! — добавил Ификл. — А потом утопим, — вполне серьезно подытожил Хирон. — И после всего этого заставим развести костер и сварить нам похлебку. Договорились? И, не дожидаясь ответа, весело заржал и двинулся напролом через кусты. Когда треск, топот и вопли значительно отдалились, покинутый в одиночестве Гермий почесал в затылке, сунул жезл за пояс и, растерянно пожав плечами, двинулся следом за Хироном, вполголоса проклиная колючие ветки, норовящие хлестнуть Пустышку по лицу. Уже почти дойдя до самой пещеры — Гермий прекрасно помнил, где она, потому что именно у Хироновой пещеры Семья клялась Стиксом не нарушать границу Пелиона без дозволения кентавра — Лукавый вдруг резко свернул в сторону и устремился между соснами туда, где еле слышно смеялся бегущий по дну оврага ручей. Позже. К пещере он подойдет позже, когда вернет себе прежний облик — а таким, растерянным и смятенным, он не хочет предстать перед Хироном. Негоже богу пребывать в растрепанных чувствах, да и вообще… стыдно. Стыдно, и все тут! Сколько душ в Аид отвел, и ничего, а сейчас своя душа не на месте… Вот ведь что странно — едва Гермий признался сам себе, что ему стыдно, и не столько перед Хироном стыдно, сколько перед мальчишками, перед восьмилетними смертными шалопаями, как ему сразу стало легче. И сосны перестали укоризненно качать ветками, и кусты перестали тыкать в него сучками, и сухая хвоя под ногами зашуршала гораздо благожелательнее, и мордочка симпатичной дриады высунулась из дупла, подмигнула Гермию и, застеснявшись, исчезла с легким смехом. «Правильно, — подлил масла в огонь Лукавый, — посмешище я и есть! Вон Аполлон с Артемидой у болтливой Ниобы не то дюжину детей перестреляли, не то вообще два десятка (кто их считал, покойников-то?!), а потом сияли, как солнце в зените, и все хвастались, что ни одной стрелы зря не потратили! Тантал или там Прокна, жена Терея — эти не то что чужих — своих детей не пожалели, зарезали, как скотину, а после еще и еду из них сготовили… Ну нет же, нет такой богини — Совесть! Ата-Обман есть, Лисса-Безумие, Дика-Правда, наконец, — а Совести нету! Ну почему у всех ее нет, а у меня есть?! Что ж я за бог такой невезучий?! Ведь сказать кому: Лукавого совесть замучила — засмеют! Воровал — не мучила, врал — как с гуся вода, друг на дружку натравливал — и глазом не моргал… пойду к Арею, в ножки поклонюсь: научи, братец, убивать!.. Этот научит… вояка! Все хвастается, что Гера его прямо в шлеме родила! Видать, головку-то шлемом и прищемило…» Спустившись к ручью, Гермий не сразу заметил, что от приступов самобичевания он как-то машинально перешел к мысленному бичеванию своего вечного недруга Арея; не сразу заметил он и то, что у ручья уже кто-то сидит, свесив в воду раздвоенные копыта и задумчиво почесывая кончик острого и волосатого уха. — Привет, Лукавый! — правое копыто взбаламутило тихую до того воду. — Какими судьбами? — Привет, — отозвался Гермий, садясь рядом. Старый сатир Силен, наставник и вечный спутник кудрявого Диониса, покосился на расстроенного бога и неопределенно хмыкнул. Лукавый поморщился — от Силена явственно несло перегаром. — Вот когда я учил юного Диониса нелегкому искусству винопийства… — не договорив, Силен замолчал; потом, не глядя, протянул руку и выволок из груды сушняка объемистый бурдюк. Бурдюк зловеще булькнул. — Дай сюда, — неожиданно для самого себя приказал Гермий. — Давай, давай, не жмись… — Не жмись, козлоногий, — наставительно поправил его Силен, смешно шевеля ушами. — Когда у вас, богов, неприятности, вы должны быть грубы и неприветливы. Бурдюка, однако, не дал — потряхивал им, вслушивался в бульканье, скалился щербатой пастью. — Какие у богов неприятности? — пожал плечами Гермий. — А вот у тебя, козлоногий, они сейчас начнутся. Из-за жадности. И никакой Дионис тебе не поможет. Понял? — Понял, — равнодушно кивнул сатир. — Как не понять… Пей, вымогатель! Авось, повеселеешь — на тебя такого смотреть, и то противно! Подняли шум на весь Пелион — Хирон копытами топочет, этот летун кадуцеем машет, орешник трещит, камни чуть не сами собой из земли выворачиваются… Как не выпить после трудов праведных? Гермий, успевший к тому времени отобрать у Силена бурдюк и жадно припасть к нему, подавился и закашлялся, багровея лицом. — Водички на запивку дать? — с участием поинтересовался сатир. — А то как бы не стошнило… — Подсматривал, да? — вырвалось у Гермия, которому только свидетелей не хватало для полного счастья. — Нет, в горячке примерещилось! Пелион испокон веку место тихое, я сюда душой отдыхать прихожу («С похмелья!» — ядовито ввернул Гермий, но сатир пропустил это мимо мохнатых ушей), а тут чуть гору с корнем не вывернули! Глухой не услышит, слепой не увидит… а дурак не поймет — раз Хирон к Тартару взывает, значит, кому-то хвост подпалили! И уж наверное не Хирону. Дай-ка сюда бурдючок, что-то у меня в горле пересохло… Пересохшее горло Силен смачивал долго и усердно, причмокивая и удовлетворенно сопя, а Гермий смотрел на старого сатира и ощущал, как затухает внутри головня раздражения, подергиваясь серым пеплом, как вино из Силенова бурдюка туманит голову, но это хорошо, потому что такая голова соображает гораздо лучше, а даже если это Гермию только кажется, то неважно и вообще — наплевать… и еще очень своевременно будет разуться и опустить босые ноги в холодный ручей. — Хорошо сидим, — Силен с сожалением встряхнул заметно полегчавший бурдюк и великодушно протянул его Лукавому. — Хорошо… Сочетание воды, остужающей ноги, и вина, согревающего сердца, наполняло Гермия терпимостью; и даже морщинистая физиономия Силена с вывороченными губами и хитрыми, близко посаженными глазками выглядела в этот миг вполне… вполне. Разве что напоминала о прошлом, которое Гермий не любил тревожить. — Ты мимо Дриопы не проходил? — как бы невзначай спросил Гермий у Силена. — Как там она, все цветет? Сатир отрицательно помотал кудлатой головой. То ли не проходил, то ли не цветет… весна прошла, с чего тут зацветешь? …Ах, как божественно, как безбожно хороша была черноглазая Дриопа, дочь племени дриопов, лесная нимфа по матери! Как глуп был смертный муж ее Андремон, не оценивший врученного ему сокровища! — глуп и жесток был Андремон, злобно бил он несчастную Дриопу, портя синяками прекрасное лицо нимфы! Не стерпел Гермий, плененный хрупкой прелестью несчастной — плохо кончил зверь-Андремон, подвернувшись под удар невидимого жезла-кадуцея, и смеялась на похоронах мужа невинная нимфа, уже беременная от Гермия. От него, неутомимого любовника, великого бога, лучшего в мире, единственного и неповторимого… неистощима была Дриопа как в любви, так и в славословиях! Только увидев новорожденного сына своего, которого черноглазая Дриопа равнодушно бросила в лесу, даже не удосужившись обмыть младенца и завернуть его в покрывало — только тогда понял Лукавый, за что покойный Андремон бил жену, как Зевс восставших титанов. Понял и спустился в Аид, нашел там тень Андремонову и щедро поил ее кровью жертвенной коровы, возвращая мертвому память, а потом долго беседовали убитый и убийца, Андремон и Гермий-Лукавый, Гермий-Простак, Гермий-Рогач… Сын любвеобильной Дриопы от мужа-Андремона, юный Амфис, удался не в мать и не в отца (странно, что это не заинтересовало Лукавого раньше!), но сын белогрудой нимфы от него, Гермия… Это уже ни в какой кувшин не лезло! Младенец возился и хныкал, а Лукавый тупо смотрел на сына — рогатого, козлоногого, покрытого темной и густой шерстью, остроухого, смуглого… Не год, не два прятались потом от Лукавого дикие сатиры, пока остыл да успокоился Гермий, а вместо нимфы Дриопы встало в лесу дерево, раз в год цветущее белоснежным цветом, но плодов не приносящее — говорят, покарали дерзкую Дриопу боги за то, что обрывала она лепестки священного лотоса… вот только неизвестно, кто именно карал и вообще — причем тут лотос?! Ни при чем. А младенца Гермий отнес Семье показать. И стоял, как оплеванный, смех слушал, шуточки терпел, зубы сцепил, на Арея не бросился, когда тот предложил назвать новорожденного Паном, то есть (как подчеркнул сам Арей) «всехним». — Всеобщим, — с ухмылкой поправил Аполлон, не любивший солдатских замашек Арея. — Тем, кто всем нравится… как мамочка его. И это снес Гермий (правда, у Арея потом любимый шлем пропал, искали — не нашли, а когда нашли, то полон был шлем до краев… «шлем изобилия», как бросил Мом-насмешник[28]); промолчал Лукавый, дождался, пока Зевс-отец кивнет благосклонно — дескать, пускай живет себе внучок, Семья не возражает — дождался и отнес Пана к Дионису на воспитание. Так и прижился маленький Пан в свите Диониса. Освоился, вырос, бегал среди сатиров и буйно-пьяных менад; пастухам да охотникам покровительствовал, как и сам Гермий, каждый лес своим считал… козлоногий, козлорогий, лохматый весельчак и лентяй, зовущий Гермия «папой», а Вакха-Диониса — «дядей». Одно странно: нахмурится невзначай Пан, глянет исподлобья, а то и засвистит-заулюлюкает… будь ты человек, будь ты бог или чудовище, бежать тебе прочь, слепо нестись, не разбирая дороги, не понимая, что погнало тебя, как слепни лошадь… Паника, одним словом. А так ничего — хороший бог вырос, правильный, разве что лицом не вышел, так с лица воды не пить; и не все нимфы переборчивы. Некоторым что чудо, что чудовище — все едино. …Отбросив бурдюк, к этому времени давно опустевший, Гермий резко встал и, шатаясь, побрел по дну оврага. Он помнил, что должен что-то сказать Хирону — только не помнил, что именно, и надеялся выяснить это прямо на месте. Про Силена он уже забыл. Старый сатир, болтая в воде копытами, долго глядел ему вслед. — С огнем играешь, Лукавый! — еле слышно пробормотал Силен. — С тем огнем, что в тебе горит… а он пострашней Диевых молний жжет. Понамешалось в тебе земного, божественного, преисподнего; на Олимпе чужой, в Аиде не свой, на Пелионе — гость, в Фивах — соглядатай! Вот и вспыхивает внутри то одно, то другое!.. А вот детей убивать ты никогда не мог. Зевс мог, Аполлон, Афина, даже кроткая Афродита могла, один ты не научился. Значит, и не научишься никогда. Ну что ж, так Пану и передам — не зря Пан тебя отцом зовет, не зря чуть Дионису глотку не перервал, когда тот про Гермия дурное слово бросил! Правильно, Пан, таких отцов поискать… Сатир откинулся на спину и закрыл глаза. — Д-да, бог! Ну и что?! Эх, жизнь наша — полная чаша… полная чаша — налетай, папаша!.. Хирон, до того спокойно лежавший в своей пещере, приподнялся и с интересом глянул в сторону входа. Раздался треск кустов, нечленораздельное бормотанье, какие-то странные звуки, похожие на шлепки — и в пещеру ввалился Гермий. Он передвигался на четвереньках, мотая головой, из всклокоченной шевелюры Лукавого сыпались травинки и прелая хвоя, осоловевшие глаза съехались к переносице; драная хламида с капюшоном куда-то пропала, но ее с успехом мог заменить оставшийся на Гермии хитон — некогда щегольской, а теперь такой же драный и грязный, как и утерянная хламида. Знаменитые сандалии Лукавого летели следом за босым хозяином, возмущенно трепеща крылышками. Пещера мгновенно наполнилась ароматом винного погреба. — Д-да, бог! Вот т-такой! Прошу любить и ж-жаловать! Или не любить и не ж-ж-ж… и не ж-ж-ж… Гермий неожиданно перестал жужжать и икнул. — Тихо ты! Не видишь — дети спят! Разбудишь, — Хирон попытался было утихомирить Лукавого, но тот пропустил слова кентавра мимо ушей. К счастью, близнецы, свернувшиеся калачиками на травяном ложе в дальнем углу пещеры, и не думали просыпаться от пьяных воплей Гермия. — Детки! — запричитал Лукавый, целеустремленно переставляя руки и ноги в направлении братьев. — Родные мои! Простите меня, подлеца! Детство у меня… беспризорным рос, в пещере!.. папа на Олимпе, мама на небе, дедушки — один в Тартаре, второй небо держит!.. ни ласки, ни подарков в день рожденья! Воровал я, обманывал… вот и вырос такой б… ик!.. Такой б… ик! Такой б-богом! Простите меня, мальчики! Не хотел, правда, не хотел! И сейчас не хочу-у-у!.. В этот момент целый водопад ледяной родниковой воды обрушился на покаянную голову Лукавого. Это мудрый кентавр, видя, что словами тут не поможешь, опрокинул на Гермия огромную деревянную чашу с водой, до того мирно стоявшую у входа. Гермий взвыл раненной Химерой, с фырканьем встряхнулся, отчего во все стороны полетели брызги; затем некоторое время постоял на четвереньках — и вдруг потребовал неожиданно бодрым голосом: — Еще! Второй чаши у Хирона под рукой не оказалось, зато нашлась здоровенная бадья (вполне достаточная, чтобы кентавр мог в ней искупаться), которую Хирон с некоторым усилием накренил и вылил часть ее содержимого на многострадального Гермия. Лукавый еще раз встряхнулся, одобрительно хрюкнул и довольно-таки резво подполз к стене, где и принял более подобающее богу положение, усевшись на земляной пол и привалясь спиной к прохладным замшелым камням. Почти сразу перед его глазами возникла мощная рука Хирона с долбленой миской, до краев наполненной какой-то зеленоватой жижей. Миска двоилась и оттого казалась вдвойне непривлекательной. — Опять вино?! — ужаснулся Гермий, с трудом подавляя тошноту. — Вы что тут все, сговорились?! — Не вино, не бойся! Выпей, легче станет. По себе знаю — Силен у меня частый гость… Последние слова явно убедили Лукавого. Непослушными пальцами вцепился он в миску, едва не расплескав, поднес к губам и стал торопливо глотать терпкий травяной настой, роняя капли на свой и без того уже безнадежно испорченный хитон. Горечь заполняла рот, в голове по-прежнему шумело, но окружающие предметы приобрели резкость, и даже удалось слегка изменить позу, не треснувшись при этом о стенку затылком. — Хороший ты лекарь, Хирон, — криво улыбнулся Гермий. — Еще немного — и я буду совсем трезв. А зря… зря. Так хорошо быть пьяным, ничего не помнить, ни о чем не знать, ничем не мучиться… Забыться. И забыть. — Наверное, я плохой бог, — добавил он непонятно к чему, но кентавр лишь согласно кивнул, ложась напротив и разглядывая Лукавого — такого несчастного, в насквозь промокшем хитоне, плотно облепившем тело. — Да, ты плохой бог. И я плохой бог. Потому что когда в Семье начали всерьез выяснять отношения, я ушел в сторону. Наверное, это был не лучший выход, но для меня он был единственным. Хирон некоторое время молчал, слегка подергивая хвостом. — Ты сейчас тоже на распутье, Гермий. Хотя бы потому, что понял, какую опасность представляют эти дети. Для Семьи. Для нас. Для всех. Надежда для тех и для других — это очень, очень опасно. — Понял, — хрипло выговорил Гермий, не то спрашивая, не то утверждая. — И ты хотел убить их. Не сейчас — раньше. Я помню, ты уже говорил мне об этом почти три года назад. — Хотел. Но не их — его. Алкида. А Ификл… мог бы заменить брата. Герой должен быть один. Так лучше и для Семьи, и для людей, и для него самого. Голос Гермия дрогнул, и сказанное прозвучало неубедительно. Хирон задумчиво наматывал на палец прядь волос из своей бороды. — Ты говоришь и не веришь, Гермий. Они действительно опасны. Особенно — Алкид. Тут я с тобой согласен. Убей его, Гермий. Убей мальчика. — И это говоришь мне ты? — опешил Лукавый. — Это говорю тебе я. Да, с первого раза у тебя не получилось. И я не дам совершиться этому у себя на Пелионе. Но кто мешает тебе повторить попытку? Ты же бог! Почему бы, к примеру, метательному диску СЛУЧАЙНО не угодить Алкиду в голову? Или почему бы не произойти несчастному случаю, когда братья будут упражняться с оружием? Или кони понесут. Не мне тебя учить, Лукавый. Если хочешь — посоветуйся с Герой. — А Олимп?! — совсем растерялся Гермий. — А гиганты?! Папа, наконец… он так надеется на Мусорщика-Одиночку! — Ну и что? — Хирон жестко глянул в глаза Лукавому, и Гермий отвел взгляд. — Ты знал об этом и сегодня. Это остановило тебя? Отвечай! — Нет. Но… если я убью Алкида, а Ификл все-таки заменит его, став Истребителем Чудовищ — то первым чудовищем, которое он постарается убить, стану я. А это значит, что потом придет черед других членов Семьи… и Тартар в результате получит долгожданного союзника. Это не выход, Хирон! Хирон, как-то странно прищурившись, слушал Лукавого, время от времени косясь на спящих детей. — Это мудро, Гермий. Ты взрослеешь — не ухмыляйся, я имею в виду не число прожитых лет. Но только ли поэтому ты не хочешь убивать Алкида… или обоих? Попробуй снова опьянеть и, трезвый, понять себя пьяного. Попробуй, Гермий! Почему ты хочешь, чтобы они жили?! Гермий долго не отвечал, и взгляд Лукавого в эти минуты был расплывчатым и сосредоточенным одновременно, словно он и впрямь пытался всмотреться в глубины своего существа, в личный внутренний Тартар, в чьи медные стены сейчас, словно руки гекатонхейров, били слова Хирона. — Я действительно плохой бог, — медленно проговорил наконец Гермий, глядя в лицо Хирону и на сей раз не отводя глаз. — Просто… просто я слишком привязался к этим мальчишкам! Частица меня уже вложена в них — и мне жалко эту частицу, Хирон, потому что это тоже «я». Да, я понимаю, что они все равно умрут — не сейчас, так через сорок, пятьдесят, семьдесят лет! Для них это — жизнь. Для нас — мгновенье. И все равно я не могу их убить просто потому, что не могу! Семья Семьей, но (хотя по мне лучше Семья, чем Павшие!) я не стану убивать этих двоих даже ради Семьи! И пусть я плохой бог… я такой, какой я есть, и другим уже не буду. — Вот теперь ты сказал, а я услышал правду, — удовлетворенно кивнул кентавр. — Ты и вправду стоял на распутье, Гермий: сверкающий Олимп, темные глубины Аида — и серединный мир, не знающий небесного всемогущества и подземного спокойствия, мир ежедневного, ежеминутного выбора; мир живущих в нем, таких, как я, Дионис, Пан, Амфитрион, Кастор, Алкмена, вот эти дети, старый Силен… все мы, сделавшие свой выбор, равны — как бы мы ни назывались, и на скольких ногах бы мы ни ходили, на двух или четырех! Сказав: «Я привязался к ним!» — ты выбрал, Гермий, и я очень надеюсь, что ты не ошибся. Теперь ты вправе приходить ко мне на Пелион, не дожидаясь приглашения или разрешения, хоть с детьми, хоть без, просто так, как приходят в дом друга. Пелион — не место для Семейных игр, но для друзей он всегда открыт. Гермий слушал кентавра, улыбаясь растерянно и чуть-чуть смущенно. — И еще, — после паузы добавил Хирон. — Дети детьми, но… хорошо было бы, если бы ты поближе познакомился с их отцом. — С которым? — Гермий кивнул на близнецов, заворочавшихся во сне. — С которым отцом-то? Хирон не принял шутки — если, конечно, Лукавый шутил. — С ИХ отцом, — подчеркнуто повторил он. — Я полагаю, что так ты сможешь лучше понять детей; и не только детей. Потому что прадед этих близняшек Персей стал героем не тогда, когда ты по приказу Зевса подарил ему меч и повел к Грайям-Старухам. Просто он увидел вот таких каменных мальчишек на улицах Серифа и Аргоса — и понял, что Медуза больше не должна жить. Гермий неожиданно протянул руку и легко коснулся конского крупа Хирона. — Скажи, Кронид, — спросил Лукавый, — ты действительно считаешь, что сегодня я что-то выбрал? Хорошо бы, если так… Он встал, подошел к наполовину опустевшей бадье и принялся брызгать водой себе в лицо. Сандалии Гермия, до того прятавшиеся за бадьей, выпорхнули из укрытия и опустились у ног хозяина. — Брата хочу! — повизгивал Гермий, явно становясь прежним — легкомысленным обманщиком, обманчиво-легкомысленным богом, непредсказуемым, шумным выдумщиком. — Брата-близнеца! Чтоб удерживал меня от неразумных поступков! Как Ификл Алкида во время приступов! — Почему же он сегодня не удержал брата? — спросил Хирон, явно не рассчитывая на ответ. Но ответ прозвучал. — Потому что гад-Пустышка убить нас хотел! — раздался из дальнего угла пещеры заспанный детский голос. — Вот почему! Вот! Уходи отсюда, Пустышка! Мало тебе тогда камнем досталось?! Еще хочешь? Получай!.. И раскрасневшийся Ификл запустил в своего врага подвернувшимся под руку яблоком. Яблоко мальчишка швырнул довольно метко, однако сочный золотистый плод по непонятной причине завис в воздухе, на локоть не долетев до головы склонившегося над бадьей Пустышки. Гермий лениво обернулся, протянул руку, взял яблоко прямо из воздуха и с хрустом откусил чуть ли не половину. — Как это? — озадаченно спросил Ификл, на миг позабыв про свою обиду. — А вот так! — ухмыльнулся Лукавый и схрумал остаток яблока. — Ну вот… сидит тут и яблоки жрет, — толкнул брата в бок тоже проснувшийся Алкид. — Вроде так и надо. Ты зачем нас убить хотел, обжора?! — Да, зачем? — присоединился Ификл, протирая глаза. — А зачем ты первый на меня напал? — в тон близнецам ответил Гермий, для ясности ткнув пальцем в Алкида. — Я?! — искренне изумился Алкид. — Чего ты врешь? Ты сам — первый… — Нет, ты вправду на него напал, — не поддержал брата честный Ификл. — Приступ у тебя был. Ты ему головой в живот как дал! — Пустышку аж скрутило… — Не помню, — угрюмо буркнул Алкид. — А жаль! — Ну ладно, Алкид первый, — Ификл нетерпеливо махнул рукой. — Так ведь и ты его тоже здорово кинул! А убивать-то за что?! Вот меня — меня ты за что убить хотел? — Тебя? — в свою очередь удивился Гермий, садясь на край бадьи. — Тебя я и пальцем бы не тронул! Алкида — да… ну, погорячился — уж очень больно было! Разозлился я… — Да, ты хотел убить Алкида, — Ификл, смешной и взъерошенный, о чем-то напряженно думал, но мысль ускользала, и слова давались мальчику с трудом. — Конечно, Алкид… а потом ты начал убивать Алкида — и меня! То есть… Он совсем запутался, замолчал — и вдруг лицо его просветлело. Видимо, Ификлу наконец удалось поймать нужную мысль и облечь ее в более или менее связные слова. — То есть мне было все равно, кого из нас ты будешь убивать! — выпалил он. — Хоть Алкида, хоть меня — все равно МЕНЯ! И я очень захотел убить тебя первым… Ну, за двоих захотел — за себя и за Алкида! Ификл просиял, вспомнив, как он один захотел за двоих убить негодяя Пустышку. — А здорово я тебя тогда камнем треснул! — уже более миролюбиво закончил он. Хирон незаметно для Гермия показал Ификлу оттопыренный большой палец — дескать, еще как здорово! — Жалко, я не видел, — хлюпнул носом Алкид, тоже постепенно успокаиваясь. — Зато ты такую дубину выломал! — поспешил утешить его Гермий. — Если б ты меня ею огрел, я б сразу в Аид провалился! — Какую дубину? — живо заинтересовался Алкид. — А вон такую примерно, — Гермий высунулся из пещеры, огляделся и, подозвав Алкида, указал ему на росший неподалеку орешник. — Видишь крайний ствол? Алкид с сомнением посмотрел на орешник, потом на Пустышку — явно подозревая, что тот попросту врет — и снова перевел взгляд на указанный ствол. — Сломал, — подтвердил Ификл. — Я сам видел. — Не помню, — в очередной раз пробормотал Алкид, выбрался из пещеры и попытался сломать орех, упершись в него коленом и изо всех сил дергая ствол обеими руками. Разумеется, дерево и не думало ломаться. — Врете, — уверенно заявил Алкид. — Все врете: и Пустышка, и ты, Ификл, и этот… лошадядя. Тут он с удивлением огляделся по сторонам и без всякого перехода добавил: — Где это мы? Ой, я раньше спросить хотел… и заснул. — У меня. На Пелионе, — подал голос молчавший до того Хирон. — На Пелионе? — глаза мальчишки округлились. — А ты чего тогда — мудрый кентавр Хирон?! Мы ж у тебя на спине катались… — Насчет «мудрого» не знаю, — улыбнулся кентавр, — но зовут меня Хироном. — А… как мы сюда попали? Это же от Фив… — Пустышка притащил, — проворчал Ификл. — Ничего не помню! — искренне огорчился Алкид. — А как он нас сюда тащил? За шиворот, что ли? Мы что, месяц шли?! — Какой там месяц, — вздохнул Ификл. — За пояс, говорит, держись… три шага сделали — и тут. — Ну да! Пустышка, как это у тебя получилось? И с яблоком… — Да вы хоть знаете, кто он такой, ваш приятель? — вмешался Хирон, напуская на себя притворную строгость. — Знаем! — хором ответили близнецы. — Пустышка! Врун и… — И предатель, — не удержался Ификл, но в голосе его уже не было прежней злости. — Правильно. А еще он бог, — негромко, но так, что все разом присмирели и замолчали, бросил кентавр. — Бог Гермес, один из Семьи… э-э… из Олимпийцев. Между прочим, парни, ваш родственник. Как и я. Дальний, правда. — У нас в роду Пустышек не было! — запальчиво выкрикнул Алкид, еще не успевший до конца осмыслить то, что сообщил Хирон. — И лошадей тоже, — тихо добавил Ификл. — А прадед ваш, герои, кто был? — Персей! — гордо ответили братья в один голос. — А отцом Персея кто был? — Зевс-Громовержец, — тоном тише произнесли близнецы. — Кронид. — Так ведь и я Кронид! И Зевс — мой сводный брат, а заодно отец вот этого… — Хирон указал на приосанившегося Гермия («Вот этого?!» — недоверчиво ахнул Ификл, Алкид же просто показал Пустышке язык.) — Так что независимо от того, герои, кого вы считаете своим отцом… — Наш папа — Амфитрион! — Хорошо, Амфитрион, я же не спорю, — еле заметно усмехнулся кентавр. — Но, в любом случае, мы родственники. Хотите вы этого или нет. Близнецы переглянулись. — Ну ты — еще ладно, — милостиво разрешил Алкид Хирону считаться их родственником. — А вот этот… — Нет у нас таких родственников, чтобы маленьких обижали! — безапелляционно закончил за брата Ификл. — Да и вообще — какой из него Гермес?! Грязнуля и прохиндей! И этот… как его? Ну, этот… Гермий чуть не подпрыгнул, когда Ификл вспомнил наконец нужное слово — которое однажды подслушал у выпившего Автолика и потом повторил при маме, за что был нещадно порот Амфитрионом. — Лукавый, покажи им, — еле сдержавшись, чтоб не рассмеяться, Хирон впервые назвал Гермия Лукавым. И уставившиеся во все глаза на Пустышку близнецы увидели. Они увидели, как сами собой исчезают грязные пятна с некогда нарядного хитона Гермия-Пустышки, как измятая ткань высыхает и разглаживается, быстро приобретая первозданный вид; а дырок теперь не нашел бы в ней и самый дотошный свидетель. Они увидели, как неизменные, не знающие сносу Таларии[29] сами обуваются на Пустышкины ноги, трепеща призрачными крылышками, сливающимися в туманные полукружья; увидели, как их приятель-неприятель, смеясь, взлетает на локоть над полом и, вольно взмахнув руками, покидает пещеру. Снаружи Гермий проделал в воздухе несколько замысловатых фигур и, когда он опустился, в руке Лукавого шипели две змеи, обвивающие невесть откуда взявшийся жезл-кадуцей — всем известный атрибут бога-Гермеса, покровителя атлетов, путников, торговцев и воров. Гермий рассеяно щелкнул змей по носу — и те исчезли вместе с жезлом. — Достаточно? — осведомился Лукавый, подмигивая кентавру. — Или еще полетать? — Ну вот, а мы еще жертвы тебе приносили, — непонятно почему обиделся Ификл. — А он маленьких обижает! — добавил Алкид. Тут ему в голову пришла какая-то мысль, и глаза мальчишки подозрительно заблестели. — Вот вернемся домой — я твой жертвенник поломаю! — пообещал он опешившему Гермию. — Или лучше… — Лучше навоза на него насыплем! — подхватил Ификл. — И подожжем… Пусть ест! Много чего было бы обещано Гермию сейчас — но близнецов прервал неудержимый, наконец прорвавшийся наружу смех Хирона, чем-то похожий на лошадиное ржание. Кентавр хохотал от души, сотрясаясь всем своим могучим телом и схватившись руками за живот (человеческий, потому что до лошадиного руки не доставали). Близнецы умолкли на полуслове, с недоумением глядя на хохочущего Хирона, Гермий не выдержал и тоже прыснул; не прошло и минуты, как к нему присоединились братья — и вскоре изумленные нимфы и сатиры Пелиона могли наблюдать всю четверку, буквально корчившуюся от смеха у входа в пещеру Хирона: мудрый кентавр, юноша-бог и двое смертных мальчишек — будущих героев Эллады. — Ну что, мир? — осведомился Гермий, когда все устали смеяться и теперь без сил валялись на траве у входа в пещеру. — Мир, — вяло махнул рукой Алкид. — Мир, — согласился Ификл. — Мир — это правильно, — поддержал Хирон. — И сейчас, когда все отсмеялись и помирились — у меня есть к вам, герои, пара вопросов. — Ну? — одновременно повернулись к кентавру близнецы, разом забыв про усталость. — Не «ну», а «каких», хотели вы сказать, — как бы невзначай заметил Хирон, чем сильно смутил мальчишек. — Первый вопрос к тебе, Алкид. Извини, что приходится возвращаться к неприятному, но — надо. Ты уже почти взрослый, ты поймешь. — Я понимаю, — солидно кивнул Алкид, хотя по его виду было ясно, что он ничего не понял. — Надо — значит, надо. — Так вот, Алкид… ты помнишь хоть что-нибудь из того, что делаешь во время приступов? Алкид честно попытался что-либо вспомнить, на лбу мальчика проступили упрямые складки, но в конце концов он отрицательно помотал головой. — Не вспоминается, дядя Хирон. Помню, как с Пустыш… с Гермесом о Миртиле говорили, а потом раз — и мы уже здесь, я лежу, а Ификл с камнем против Гермеса стоит. Все. — Ну а что ты чувствовал в это время? Не помнишь — ладно, но хоть что-то… может быть, перед тем, как потерять сознание… Алкид вздрогнул и затравленно огляделся, словно боясь, что Пелион сейчас исчезнет, и он опять останется один на один с безумием. — Не знаю, — медленно протянул он. — Вроде я куда-то проваливаюсь, глубоко-глубоко, а вокруг темень, ничего не видно, и гудит все… кто-то меня держит, за руки хватает, сам весь скользкий и плесенью пахнет, а я вырываюсь, вырываюсь… и вырываюсь. Потом мне говорят, что я опять дрался или ломал что-то, а я ничегошеньки не помню. Слушай, Пустыш… Гермес («Да называй меня как хочешь!» — отмахнулся Гермий), раз ты бог — объясни, что это со мной? Или лучше — вылечи меня… пожалуйста. Что тебе стоит? Столько сдержанной боли прозвучало в этой просьбе, что Лукавый не выдержал и отвернулся, еле слышно помянув Тартар такими словами, которые может произнести только бог и только сгоряча. — Не трогайте его, — Ификл положил руку на колено брата и неприязненно посмотрел на кентавра. — Видите же, он не помнит ничего… лучше меня спрашивайте. Они — которые скользкие и плесенью пахнут — они тоже меня спрашивают. Только я им не отвечаю, кто я, а они тогда зовут Алкида и хотят, чтобы он был с ними. Чтоб тоже — скользкий… и чтоб помог им откуда-то выбраться. Тогда Алкид кричит и начинает на всех бросаться, а потом ничего не помнит. Ификл глянул на Хирона сухими горячечными глазами. — А я держу Алкида, — почти беззвучно прошептал мальчик. — Я его держу, а он вырывается… и те, кто его зовут — тоже вырываются… а я держу. Потому что иначе Алкид будет с ними, а я хочу, чтобы он был со мной. — А кто эти «они»? — спросил Алкид. — Они… — Гермий немного помолчал, раздумывая. — Они очень старые, мальчики, очень-очень, и потому… непонятные. Их действительно заперли, но не в этом дело, а в том, что они — не такие, как вы. Они даже не такие, как мы. — Сейчас уже не такие, — двусмысленно подтвердил Хирон. — Так что, Ификл, держи брата крепче, когда они его зовут. Иначе может случиться беда. — Знаю, — глухо отозвался Ификл. — И последний вопрос, — Хирон повел плечами, как сильно усталый человек или очень усталый кентавр, знающий, что отдыхать ему в ближайшее время не придется. — К тебе, Ификл. Что чувствовал ты, когда кидал в Гермия камни? И потом, когда твой брат пришел в себя? — Я тогда очень злой на Пустышку был, — насупился Ификл. — Друг, называется!.. я ж не знал, что он бог. А хоть бы и знал! Я тогда любого мог убить — бог, не бог… Ты же, Пустышка, не спрашивал, кто мы, когда собирался меня… Алкида… нас… Ну, я уже говорил! А потом я понял, что Алкид очнулся, и так обрадовался, что камень тот запросто поднял! Ну, тут Хирон вмешался… и все. Гермий и Хирон обменялись взглядами. Во всяком случае, близнецам показалось, что это был всего лишь короткий, почти незаметный обмен взглядами — потому что Гермий слабо прищелкнул пальцами, еле слышно зашипели невидимые змеи с жезла-кадуцея, и многое, очень многое осталось для близнецов загадкой, пройдя мимо их сознания… — Хирон, я понял! — и теперь не удивляюсь, почему не понимал этого раньше. Мы все были слепы и глухи; не Тартар — любой, в кого ни ткни, виновен в происходящем… и первым из виновных стал мой отец, когда объявил Семье: «Сын Алкмены будет Мусорщиком-Одиночкой, героем, равным богам и не нуждающимся в их помощи; а в конце своей жизни он получит бессмертие и взойдет на Олимп!» Хирон, Зевс сказал, а Семья поверила! Радуясь, ссорясь, обсуждая, строя козни Амфитриону и пытаясь убить Алкмену — мы верили в слова Зевса, и значит, верили в Мусорщика-Одиночку!.. а следом за нами уверовали люди. Ни в одного из богов не верили до его рождения; герою-человеку приходилось сперва доказывать, что он — герой. И то не верили… Полидект издевался над Персеем, уже убившим Медузу; Беллерофонт сокрушил Химеру, разгромил воинственных солимов, устоял против амазонок — но Иобат-ликиец упрямо пытался отправить Беллерофонта в Аид. Здесь же… — Говори, Гермий. — Здесь же вся Эллада снизу доверху, от Тартара до Олимпа, знала: рождается великий герой! Всеобщая надежда! И мы получили, что хотели — героя, равного богам! Еще бы не равного, если Крон-Павший верит в него, Зевс-Олимпиец верит, Амфитрион верит, я верю… и все мы еще во чреве Алкмены превращали младенца в героя. А герой, Мусорщик, должен уметь одно — убивать. Защищать своих и убивать чужих. Алкид еще маленький, убивать не научился, зато научился драться. Амфитрион учил, Автолик учил, Кастор учил, великовозрастные обормоты в палестре учили; я сам учил — не по правилам… Вот он и дерется. Во время человеческого жертвоприношения Павшие из Тартара прорываются в сознание этого ребенка, и разум Алкида не выдерживает — безумец, он делает то, чем всегда отвечал на обиду. Он дерется, не различая своих и чужих! А когда он вырастет — он, герой-безумец, в этот миг будет убивать всех, кто рядом, будь ты смертный, титан, бог или чудовище. Герой, равный богам, чья душа превращается в рвущийся на свободу Тартар, а разум отказывается ему служить — такого Мусорщика никто не остановит, кроме… — Говори, Гермий. — Кроме его брата Ификла. Слишком многим нужен великий герой Алкид, но никому, кроме самого Алкида, не нужен Ификл. Это не два брата, Хирон, не два разных человека — это единое существо! Алкид и Ификл — особенно во время приступов — это чувства и разум, кони и возница, сила и… сила. Не зря мы вечно путаем детей, Хирон! Без Ификла Алкид будет подобен безумной упряжке, взбесившемуся зверю, вулкану, время от времени вспыхивающему и испепеляющему все вокруг. Необузданность Тартара станет хлестать из него, жажда освобождения и мести, буйство прорвавшихся стихий — разум Алкида, подобно языку пламени в ливень, с детства привык гаснуть в подобных случаях! — и лишь Ификл сможет противопоставить силе разрушения силу сдерживания, ненависти Павших — свою ненависть к ним, мучителям брата; только Ификл сможет отделить истинного Алкида от Алкида-безумца, только вдвоем братья уравновесят весы. Только Ификл способен удержать Алкида, не убивая; только Я может обуздать само себя. — Говори, Гермий. Я слушаю. — Но равновесие не нужно ни Павшим, ни Семье. Им нужен герой. Значит, никто не должен задумываться о том, что братьев двое; никто не должен сравнивать Алкида с Ификлом. Сын Зевса должен затмить сына Амфитриона — короче, герой должен быть один. Пусть Семья забудет про Ификла, а Павшие — так и не узнают. Пусть люди называют Ификла просто братом великого героя. Мальчики неотличимы друг от друга — отныне кто бы из них ни победил на состязаниях или в единоборстве, и кто бы потом ни совершил подвиг — он будет называться Алкидом. Ификл же уйдет в тень. Да, реальному Ификлу придется нелегко, но ради Алкида он обязан согласиться. Разуму привычно подавлять чувства… А Ификл — это разум. Они, эти двое, сегодня впервые осознали себя Одним, единым целым; сегодня, Хирон, на Пелионе родился великий герой, который не побоялся поднять руку на бога, которому было все равно, кто перед ним; сегодня родился герой, равный богам. — Да, Гермий. Ты — повитуха Мусорщика-Одиночки. — Но дети есть дети, Хирон, а жизнь продолжается! И сегодняшний приступ был у Алкида не последним — так что незачем кричать о том, что мы знаем, на весь белый свет! — Да, Гермий. Безумие Алкида — дело рук ревнивой Геры; так считают все, и… да будет так! Пусть Павшие пребывают в уверенности, что все вершится согласно их замыслам. Люди говорят, что будущее — у богов на коленях, но я не знаю этих богов. Может быть, ты знаком с ними, Гермий? — И я не знаю их, Хирон. Мне просто не хочется видеть будущее на коленях. — …Хорошо, мы поняли, — угрюмо ответили близнецы. — Как мы кого побили — значит, Алкид побил. Как нас кто побил — значит, Ификла побили. Диск дальше кинул — Алкид… — Мамину вазу разбил — тоже Алкид, — совершенно серьезно добавил один из братьев, и Гермий с Хироном так и не поняли, который. Хирон для себя решил, что это был Алкид, а Гермий — что это Ификл. — Ой, а дома-то нас, небось ищут! — спохватились вдруг братья. — Влетит теперь… обоим. Слушай, Пустышка: кто из нас Алкид — тот, кому больше всыплют, или кому меньше? — Всыплют поровну, — утешил Гермий, улыбаясь. — Но не сегодня! Об этом я позабочусь! Никто и не заметит, что вас не было… Бог я или не бог?! — Значит, точно выпорют! — шепнул Алкид брату, но того в данный момент мало занимала божественность Гермия. — Пустышка, а ты… ну, после всего этого… будешь нас учить драться не по правилам? Алкид тоже вопросительно уставился на Лукавого — видимо, это существенно волновало обоих близнецов. — Буду, буду, — заверил братьев Гермий. — Похоже, и мне придется вас кое-чему поучить, — задумчиво протянул Хирон. — Чему? — в один голос спросили братья. — У нас копыт нет; мы так, как ты, драться не сможем. — И не надо. Драться вас и без меня научат. Я буду учить вас думать. — Не по правилам? — Не по правилам, — без тени усмешки ответил кентавр. |
||
|