"Владимир Семенович Короткевич. Черный замок Ольшанский (Роман)" - читать интересную книгу автора

ну, строго обоснованных документальных исторических детективов, что ли.
Некоторые появились в журналах. Другие ожидают своего часа: "Злая
судьба рода Галынских", "Убийство в Дурыничах" и т.д. Если вот эта история
вас заинтересует, я когда-нибудь познакомлю вас и с ними.
Смешно? И в самом деле, смешно. Научный работник - и вдруг
пинкертоновщина в далеком прошлом. Мне тоже смешно. Зато - интересно.
И вот писал я, писал - скорее из желания победить чувство своей
неполноценности, потому что писатель из меня никудышный - эти произведения
популярного теперь жанра, писал и не знал, что однажды вечером судьба - в
лице одного встревоженного человека - впутает меня в настоящий детектив.
В тот омерзительный мартовский вечер я как раз готовился к работе.
Говоря откровенно, мне не терпелось дорваться до нее: многие месяцы я
занимался не тем, чем хотелось.
Для меня эти первые минуты - едва ли не величайшее наслаждение в жизни.
Методично разложить на столе вещи: чистая бумага - справа, слева - место для
исписанной. Немного подальше справа - вымытая до скрипа пепельница. Возле
нее нетронутая (обязательно нетронутая!) пачка сигарет. Две ручки заправлены
чернилами. На подоконнике слева свежесмолотый кофе в герметической банке и
кофеварка. На столе ни пылинки.
Сам ты только что побрился, принял ванну, обязательно надел свежую
сорочку. Перед тобой белоснежный лист лоснящейся бумаги. Зеленая лампа
бросает на него яркий, в салатном полумраке круг. Ты можешь отложить работу
до утра - все равно, ты подготовлен к ней, а можешь сесть и сию минуту.
И дьявол с ним, что за окном беснуется и косо метет мартовская снежная
мокрядь, за которой едва можно различить сиротливые уличные фонари,
съежившиеся тени прохожих, ленивый башенный кран поблизости и красную иглу
телевышки вдалеке. Ничего, что так скорбно содрогаются облепленные снегом
деревья, так смолянисто и бездонно блестит под редкими фонарями асфальт.
Пусть. У тебя тепло. И ты весь, и кожей, и нутром, подготовлен к
большой работе, единственно надежному и безусловному, что у тебя есть. И все
это - как ожидание самого дорогого свидания, и сердце замирает и падает. И
чистый, целомудренный лист бумаги ждет первого поцелуя пера.
Звонок!
Я выругался про себя. Но стол был убран и ожидал, и мог ожидать до
завтра, и, может, это было еще лучше - подольше чувствовать ликующую
неутолимость. Лечь спать, зная, что "завтра" принесет первую - всегда
первую! - радость, и проснуться с ощущением этой радости, и встать, и взять
ее.
К тому же звонок был знакомый, "только для своих". Да и кто потащился
бы куда-то из дома в такую собачью слякоть без крайней нужды.
Я открыл дверь. На площадке стояла, переминаясь на длинных, как у
журавля, ногах, худая, тонкая фигура в темно-сером пальто, домотканом
клетчатом шарфе, толстом, словно одеяло, и в бобровой шапке.
Правда, бобр этот весьма напоминал кошку после дождя: вернулся в родную
стихию.
- Заходи, Марьян.
Он как-то странно проскочил в прихожую, захлопнул за собой дверь,
вздохнул и лишь тогда сказал:
- А быти тому дворцу княжеску богату, как костел, да и впредь
фундовать* костелы.