"Хромой Орфей" - читать интересную книгу автора (Отченашек Ян)Часть третья- Это сплетня, - заявил решительно Богоуш. Он сердито скреб свою реденькую бородку, так как сообщения Леоша не выдерживали никакой критики с научной точки зрения. - Что ж, сплетня так сплетня, - презрительно ухмыльнулся Леош. Речь шла об Анделе и Славине. - Вы видели их обеих утром? Андела прикатывает иной раз измученная как кошка, вокруг глаз такие кольца, что хоть качайся на них, а Славина выспалась, розовая. За ранним завтраком обе сестры сближают головы и перешептываются. Ясно, о чем. Эта продувная шлюшонка шепотом расписывает, что парень с ней делал, а Славина вся дрожит. А после завтрака наоборот: у Славины под глазами круги и лицо такое, будто всю ночь кутила, а Андела расцвела. Умылась живой водой и - как ни в чем не бывало. - Господи, - воскликнул Бацилла, которого ударило в жар. - Просто не верится, что такие вещи возможны. Кружки стучали о залитые столы в заводской столовке. - Знаете, что с Жабой? - спросил Густик, вдохновенно сияя. Было известно только, что Жаба - к радости женщин - вот уже две смены не показывается в «Девине». Заболел, может. - На ладан дышит, - воинственно фыркнул Густик. Самое простое сообщение звучало у него как призыв к ссоре с возможным оппонентом. - Получил по сопатке. Всю рожу ему раскроили. - Он наслаждался кровожадными оборотами, они придавали его тщедушной внешности боевой вид. - Мне ребята из амбулатории говорили... известно только, что их много было. Подстерегли ночью, когда он домой мимо моторного шел, затащили в проулок, а там... Еще увидите, что с другими двумя сволочами сделают... - Заткнись, трепло, - одернули его. - Как бы самому по морде не схлопотать... Как знать, не попадет ли легкомысленное слово не в то ухо, а тогда пойдут молоть жернова! Напряжение после взрыва подъездного пути не ослабло. Наоборот. Это событие послужило началом целой серии актов саботажа, и всем было ясно, что, несмотря на внешнее спокойствие живодерки и многочисленные аресты, подлинные виновники не обнаружены. Из фюзеляжного притащился Пепек и остановился, прислушиваясь к болтовне собравшихся. Хмурый веркшуц появился в дверях и оборвал разговор; под его грозным пристальным взглядом все поскорее разошлись. - Что ты об этом думаешь? - спросил Гонза Войту, когда они брели по коридору в грохочущий фюзеляжный цех; он показал ему обрывок обыкновенной бумаги, на котором, явно второпях, было написано печатными буквами одно только слово: МОЛЧАТЬ! Гонза оглянулся, сложил бумагу и сунул ее опять в карман. Войта в нерешительности покачал головой, не замедляя шаг. - Где ты, говоришь, нашел? - У себя в шкафу, перед началом смены. Адресовано, ясно, мне... Он был встревожен. Что это может значить? При ком молчать? Кому что известно? Почему именно в моем шкафу? - Странно, - промолвил Войта. - Во всяком случае, надо обсудить. Может, это просто-напросто дурацкая шутка? - Сильно сомневаюсь. На пороге фюзеляжного они разошлись. Каждый из них терялся в догадках. Мелихар смерил входящего Гонзу мрачным взглядом, сплюнул, но не сказал ни слова. Он сам сверлил отверстия и насаживал заклепки, видимо, спешил как можно скорей покончить с крылом, которое за ними оставалось, чтобы после полуночи заняться с другими «леваками» изготовлением электроплиток. Гонза слышал, как он тихо чертыхается, стуча молотком в коробке. Дзуб... дзуб... Береги пальцы, Мелихар орудует молотком немилосердно, беспощадно. Что все это значит? Дзуб... дзуб... Что-то висит в воздухе, дзуб... дзуб... Вдруг - тишина, молоток разом умолк. Выглянув из-под крыла, Гонза заметил, что Мелихар кивает кому-то в проходе за его спиной; повернул затекшую шею и увидел чьи-то пузатые сапоги. Сапоги стояли, ждали. А сверху глядело приветливое лицо певца-веркшуца Гавела, его сонные глаза смотрели испытующе. Гонза выбрался не спеша из-под крыла, с недоумением стряхнул с одежды пыль, дюралевые стружки. - Пошли со мной, амиго! - крикнул певец ему на ухо. Это прозвучало скорей как дружеское приглашение. - Куда? - Но он уже знал куда, понял сразу всем существом, испуг был похож на холодное оцепенение, отдался в голове и кончиках пальцев. Вот оно. Вот почему - молчать! Эта разгадка принесла сомнительное облегчение. - Сам знаешь. - Ничего не попишешь! - Посмотрел по сторонам: разговор их не остался незамеченным; все остановили пневматические молотки и смотрели на них. Бежать? У конца крыла стоял другой веркшуц - тощий верзила с крысиными глазами, Гонза его плохо знал. Он небрежно упирался ногой в стапель и ковырял спичкой в зубах. Железный грохот терзал барабанные перепонки, глаза, щеки; Богоуш, полуоткрытый рот Бациллы, балагур Гиян, Маречкова зашмыганная физиономия похожа на сушеное яблоко, - Гонза с необычайной остротой воспринимал подробности и все отряхивался, словно это было страшно важно; наконец остановил взгляд на потном лице Мелихара. Что это? Тот еле заметно кивнул головой и облизнул губы. - Пошевеливайся, не то влетит! Смешно! А что смешного? Гонза шагал с двумя веркшуцами по бокам вдоль главного прохода и чувствовал свое сердце. Оно рвалось вон из груди, сдавленной стальными пальцами. Смотрят! Он заставил себя выпрямиться, чтоб выдержать эти десятки взглядов. Покосился в сторону «Девина», позвал ее без слов, только волей и страхом, но она, с фонарем в руке, наклонилась над рулем и не видела его. Прядь светлых волос выбилась у нее из-под платка, и от этого все внутри него странно сжалось. Знаешь, почему я тебя так люблю? Потому что ты высший сорт... Умеешь говорить комплименты! Он целует ее в губы - ее дыхание пахнет яблоками, кончики их языков встречаются, непобедимое желание подымается в них с каждым вздохом, они сидят в «Итаке», печурка гудит за спиной, а за окошком падает на реку похоронный мрак. Глаза у нее зажмурены, ресницы дрожат. Он берет ее руки и касается губами открытых ладоней, они теплые, влажные, пальцы исцарапаны заклепками и жестью - живые, подвижные, милые пальцы. Вот они! Хорошо мужчине слышать от женщины, что она с ним счастлива? Хорошо? Это все на свете! Я с тобой счастлива. Ужасно. Грешно. Вдруг она подняла голову, он отвернулся с виноватым видом. - Можно мне... - с трудом выговорил он, - можно зайти в раздевалку? Мне бы... Певец покачал головой и выразительно оглянулся на своего товарища. - Ты что - спятил? - Ну хоть в сортир!.. Некоторое колебание, потом Гавел кивнул и остановился у двери уборной. На окнах решетки. - Только мигом... я ведь не один! В тусклом свете его ждал Павел. Гонза облегченно вздохнул, но времени на разговоры не было. Он подошел к писсуару. Павел мгновенно понял и сделал то же самое. Никто из толпившихся в уборной ничего не заметил или сделал вид. Гонза и Павел встали вплотную друг к другу. Гонза говорил уголком рта, неподвижно глядя на исписанную похабными надписями стену. - Я ничего не знаю. Из меня ничего не выжмут. Сходи к маме... и к ней. Осмотрите шкафы и ящики... Мне пора... пока... Оглянулся - в полуоткрытой двери уже торчала нетерпеливая физиономия в фуражке с козырьком. Иду, иду, показал он кивком; почувствовал пожатие ниже локтя. Держись! Темный коридор, ведущий к выходу во двор, дохнул ему в лицо. Держись! Он твердил это про себя, как заклинание, стараясь этой примитивнейшей заповедью выбить из головы все другие мысли; он их боялся. Держись! Молчать! Кто послал мне это? Почем знать? Он лязгнул зубами... Ребята! И она! Что она будет делать? Не думать об этом, держаться и ничего не знать! Все за-быть! приказывали напряженные губы. Мелихар. Стало легче? Нет, меня в самом деле ведут туда. С жестоким удовлетворением отметил, какая в человеке может вдруг возникнуть пустота. Он отрешался от всего и от всех. Взглянул в сумраке на постное лицо Гавела - кажется, даже улыбнулся отважно, но отвага эта только мелькнула и погасла, как блуждающий огонек. Седой ночной туман поглотил три фигуры. Удивительней всего было то, что Гонза, в сущности, не был особенно удивлен. Словно он уже бывал в этом помещении, обставленном с канцелярской скудостью: стол с глубокими выдвижными ящиками и покоробившейся столешницей, несколько простых стульев, картотечный шкаф со свертывающейся шторкой, умывальник на подставке. По стенам - плакаты с благородными, красивыми лицами солдат вермахта и два портрета: на более крупном всматривался в грядущее тысячелетие водянистым взглядом фюрер, на том, что поменьше, - физиономия какого-то вождя помельче. В чертах этого лица было что-то женственное, дряблое, но во взгляде сквозила затаенная жестокость слабого человека. Помещение было жарко натоплено. Гонзу привели сюда по длинному коридору, мимо дверей других канцелярских помещений, и шаги стучали по деревянному полу, прогибавшемуся под ногами. - Жди здесь,-сказал певец и, уже взявшись за ручку двери, прибавил: - И без глупостей, компаньеро. Салют! Дверь захлопнулась, и шаги заглохли вдали. Один. Вот арена борьбы, надо на ней освоиться. Но очень скоро не на что стало смотреть; Гонза с удивлением осознал, что он почти спокоен и что ему даже немного скучно. Сквозь деревянные стены сюда проникали отдаленные голоса, неторопливый стук машинок, смех и низкий, почти мужской голос певицы из радиоприемника: Зара Леандер поет хабанеру. У Гонзы был выбор: либо протереть глаза и постараться прочесть имя заправилы под портретом, либо глазеть на дверь и гадать, кто в ней появится. Я ничего не знаю, не помню. Сейчас полночь, ребята сидят в столовке, и еда не лезет им в горло. Совещаются. А что она? Уже все знает? Отдаленный гудок возвестил конец перерыва, но никто не пришел, и тело начало деревенеть. Он сунул руки в карманы и переложил всю тяжесть тела на другую ногу. Зачем его заставляют ждать, какую цель они этим преследуют? Ага, вот... Сердце заколотилось. Приближались шаги, гремя по полу коридора, маленькая заминка, потом повернулась ручка двери, и вошел человек в штатском; если бы не кавалерийские сапоги да орденские колодки на лацкане пиджака, вошедшего можно было бы принять за озабоченного канцеляриста. Это был Башке, заместитель и тень Каутце, обычно его видели в фюзеляжном следующим по пятам за своим здоровенным начальником и прозвали Мертвяком. Прозвище было меткое, вид у него на самом деле похоронный: болезненно-бледная рябая физиономия производила впечатление смертельной усталости, провалившиеся глаза глядели на мир с флегматичным, даже почти благодушным безразличием, и страшного в них ничего не было. Ни о каких исключительных жестокостях его не было слышно, он всегда прятался за спину своего рыкающего шефа; он был на вторых ролях, пунктуальный исполнитель распоряжений, тип полицейского чиновника, которому привычнее корпеть над бумагами, чем работать с преступниками; он заметно припадал на правую ногу, видимо, ранение на фронте обеспечило ему желанную возможность устроиться в тылу. Мертвяк... Он посматривал на Гонзу, но в глазах его не было ни злобы, ни враждебной предвзятости. - Вот и вы! - Он кашлянул в кулак и указал на стул. - Что же не садитесь? У нас целая ночь впереди, и вам надо сохранить свежую голову. По-чешски он говорил почти безупречно - был, видимо, из судетских немцев; голос звучал с сухой учтивостью чиновника. Гонза сел, но решил по-прежнему быть начеку. Долгое время ничего не происходило. Башке рылся в карманах, потом стал отпирать ключом ящик стола. Он перебирал бумаги, с головой уйдя в это занятие; можно было подумать, что он забыл о посетителе. Наконец он нашел, что искал, небольшую стопку розовой бумаги, вздохнул с облегчением и положил ее на середину стола, закрыв надпись на верхнем листе пресс-бюваром. Зажег лампу. Надень он еще саржевые нарукавники, сходство с канцеляристом было бы полное. Но этого не случилось. Он долго тер кулаками усталые глаза и страдальчески вздыхал, потом устремил на гостя скорбный взгляд. - Вам страшно? Вопрос был неожиданный, но не смутил Гонзу - он выдержал взгляд Мертвяка, не дрогнув. - А мне нечего бояться. Мертвяк на секунду замер, заинтересованный, но и только. Слабо улыбнулся. - Что-то не верится. У нас обычно боятся, даже те, кто вовсе ничего не сделал. Право. Видимо, в этой стране чистая совесть - явление редкое. К чему эти дурацкие подходы? Гонза ждал, что он сразу пойдет в атаку, и принудил себя к спокойной сосредоточенности, но не дождался. Это было не только странно, но и подозрительно. Вместо грубого допроса старание завязать интимный дружеский разговор; Башке своим усыпляющим голосом расспрашивал о самых невинных пустяках. Какой может быть для него интерес в том, есть, ли у Гонзы, родители? Есть только мать, работает на железной дороге. Башке сочувственно кивнул, вспомнил даже свою мать, которая, бедная, погибла во время налета на Эссен. Не надо было посылать ее к брату, тогда она, наверно бы, осталась в живых. Сами знаете, мать никто не заменит, прибавил он с умилением. Посмотрел на наручные часы. - Только час!.. Тут жарко, как по-вашему? Не дожидаясь ответа, стал спрашивать Гонзу о его занятиях, о том, что он собирается делать после войны. - Вы двадцать четвертого года рождения? Этот возраст пострадал больше всех... Я понимаю, поденщина здесь вас не прельщает, но тотальный призыв только вынужденная временная мера. Если б вы жили по ту сторону, скажем, в России, либо еще где, вряд ли вам пришлось бы теперь учиться. Скорей всего валялись бы где-нибудь в грязи на фронтах. Вы не знаете, что это такое, мой милый! - Он выразительным жестом указал на свою правую ногу. - Память о Смоленске... Вам несравненно лучше, вы, в сущности, даже не испытали, что такое война. Вот наши парни - те испытали, а есть среди них даже моложе вас. Война для всех - зло, поверьте мне! Взять, к примеру, хоть нас с вами: два обыкновенных человека. Встреться мы при других обстоятельствах, какая между нами могла бы быть вражда? А война посадила нас за противоположные концы стола. Страшная, тотальная война. - Он печально поник головой. - Что вы о ней думаете? Ничего? Маловато. Не жди, на такой крючок не попадусь. Да ты и не настолько наивен, чтоб на это рассчитывать. И вызвал ты меня сюда не для дружеской беседы. Вопросы были все глупее, Гонза отвечал сухо и коротко. - У вас есть девушка? Здешняя, с завода? Если хорошенькая, - Башке ощерил, зубы в желтой улыбке, - я, конечно, ее заметил. Хотя у нас тут довольно много хорошеньких девушек. И даже... гм... гм... артисток из бара. Можно бы составить очень приличную эстрадную программу, как вы думаете? Жалко, нет времени. Наконец он стал расспрашивать о том, как кормят в заводской столовке, и, когда Гонза с отчаянной дерзостью обругал кормежку, он несколько раз меланхолично кивнул головой и, казалось, искренне возмутился. - Там, видимо, здорово крадут, как и всюду на заводе. Иногда мне кажется, что тут работают пятнадцать тысяч воров. Чего только не крадут... Он замолчал и снова долго тер глаза. Ну, начинай, Мертвяк, чтоб уж было ясно, чтоб я знал, в чем дело! Не тяни! Вместо этого Башке сделал невероятное предложение: сыграть в шахматы. Не ослышался ли Гонза? Нет. - Ночь длинная, у нас пропасть времени. Может, до самого конца войны. И, не дожидаясь согласия, он вытащил из ящика стола коробку с облупленными фигурами и начал тщательно расставлять их на шахматной доске, которую разложил под лампой. Розовую стопку бумаг он отодвинул в сторону, но пресс-бювара не снял. Сел поглубже на стуле и обхватил пальцами свой бледный лоб. Гонза с отвращением заметил, как на висках под кожей у него вздрагивают голубые жилки. - Начинайте! Вам, как гостю, белые... Как там ребята? Как она? Мелихар? Бог знает что думают, а я тут бессмысленно передвигаю фигурки. Идиотский сон. Гонза заставил себя смотреть на доску, но мысли были далеко; он никогда не отличался особым искусством в этой игре, но тут допускал совсем уж любительские ошибки. Будь здесь Павел, тот бы тебе врезал, Мертвяк... Время течет лениво. Может, обтекает меня? - Неважные ваши дела, - послышался бесцветный голос с той стороны стола. Внутри все сжалось от холода, Гонза поднял глаза и увидел слабо улыбающуюся физиономию. Ничего. Мертвяк постучал по доске согнутым пальцем. - Берегите слона. Так нельзя, открываете королеву... После нескольких ходов Гонза оказался в совершенно безнадежном положении, понял это и посмотрел испытующе на своего мучителя. В каком кармане у него револьвер? Башке делал вид, будто поглощен борьбой на доске, казалось, он играл с наслаждением, качал головой по поводу каждого хода Гонзы и осуждающе шипел: - Туда нельзя, Mensch! Глупый ход... Тут послышался какой-то непонятный крик, он проникал сквозь деревянные стены, переплетались два голоса, один угрожающий, другой приглушенный; Башке только беспокойно тряхнул головой. - Не обращайте внимания. Это к вам не относится... Сами понимаете: допрос! Опять крик и грохот, от которого мурашки по спине забегали. Вскочить, ударить? На окнах решетки. Погляди какой: притворяется, будто заинтересован шахматами, норовит довести до безумия. Это игра кошки с мышью, видно, хочет сперва расшатать мне нервы... - Ну вот, - постучал Башке пальцем по доске. - Вот и мат. Плохо играете. Жаль. Вам надо бы потренироваться, научиться правильно комбинировать и сосредоточиваться, может пригодиться. Он с разочарованным видом смешал фигуры, встал из-за стола, без всяких объяснений вышел вон и повернул ключ в замке. Гонза остался один, жара была невыносимая, в желудке урчало от голода. Время тянулось невероятно. Спокойно, держаться, сосредоточиться! Наши, наверное, успели все спрятать... Он расстегнул ворот рубашки, вытянул затекшие ноги. Внимание его опять привлекла розовая стопка, она так и притягивала взгляд. Надпись. Стоит только приподняться - и все станет ясным. Одно быстрое движение... тело уже напряглось, собралось, еще раз окинуть взглядом деревянные стены, вождь из мелких на портрете наблюдает за ним противными глазами... Нет! Прозрачная уловка! А если стены здесь имеют глаза, если он точно заметил положение пачки? Как бы не налететь! Ничего не знаю, не помню! Господи, который же час? Вдруг дверь настежь, на пороге - Башке, впился в него взглядом. Тот же Башке - и не тот. Движения его стали быстрей, беглым взглядом он удостоверился: пачка не сдвинута. - Вижу, вы сдержали свое любопытство, - заметил он. Сел тощим задом на угол стола, против Гонзы, одной ногой уперся в пол, другой стал покачивать в воздухе. - А жаль. Не люблю лишних объяснений. Мертвенные глаза с вдумчивой пристальностью уставились в лицо гостя, следя за его выражением. Кончилось тем, что Башке устало вздохнул, вынул из кармана портсигар и раскрыл его перед носом Гонзы. - Кyрите? Вопросительный взгляд, Гонза чуть поколебался, но жажда успокоительного дыма была так велика, что он протянул руку. Не тут-то было! Портсигар захлопнулся перед его носом, и будто робкое движение арестанта было сигналом к атаке - левый кулак Башке молниеносно и мастерским ударом - боксеры называют это левый крюк - поразил Гонзу в нижнюю челюсть. Внезапный сокрушительный удар сбросил Гонзу на пол, опрокинув вместе с ним стул, но не вышибив полностью сознания. - Наглец! - услышал Гонза. - Спятил? Не знаешь, почему ты здесь? «Не знаю», да? Не знаешь? Не знаешь? Опять не знаешь? - С каждым словом голос его повышался, пока не перешел в смешной визг. - Мерзавец! Курить захотелось! Я тебе вправлю мозги! Если Мертвяк рассчитывал на внезапность, то снова ошибся: вместо расслабления и покорного страха в Гонзе проснулись ярость и жалость к себе. Он остался на полу, первое время не чувствуя боли, а только тупое сотрясение, сопровождаемое каким-то жужжанием в голове - такое ощущение бывает, если прислонишь ухо к телеграфному столбу. Словно излив в этом ударе всю скопившуюся ненависть. Башке соскочил со стола и пнул Гонзу носком сапога. - Не валяйся, как потаскуха. Встань, слышишь? Сесть! Уже сидя на стуле. Гонза обратил внимание, что Башке по дороге к столу удовлетворенно улыбается. - Признайся, славный удар! Не ожидал, верно? - Мертвяк изнеможенно опустился на стул и стал опять прежним Башке. Поднес наручные часы к уху, проверил, не, остановились ли от удара. - Только половина четвертого... Вынул из нагрудного кармана самописку, медленно, заботливо отвинтил колпачок, потом вытащил тяжелый револьвер и положил его, как бы неумышленно, возле опрокинутых шахматных фигур, но в этой подчеркнутой неумышленности было что-то более страшное, чем если б он просто прицелился в Гонзу. Это был жест добросовестного, неподкупного, чиновника. - К делу! Вместе с ноющей болью к, челюсти вернулась чувствительность, но, по-видимому, кость осталась целой; желудок схватила странная тошнота. Закрыть глаза, не смотреть на него! - Это знаешь? Знаешь? Перед глазами розовая бумажка с черной, тщательно выведенной черной надписью: «ОРФЕЙ». В верхнем правом углу - индекс дела и входящий номер. Гонза глядел почти равнодушно, опять больше всего поражаясь тому, что не испытывает удивления, но шум в голове нестерпимо усиливался. Как же это я не удивляюсь? - Странное название. Просто так выдумали или подразумевали что-нибудь? Мне пришлось слазить в научный словарь. Забываешь! Своим пением он укрощал зверей... Попробуй-ка на мне! - Он засмеялся шелестящим смехом, причем лицо его так перекосилось, словно все морщинки болели. - Ну давай! - кивнул он с нетерпеливым раздражением. - Мне ведь тоже хочется спать. Знаешь это название, да? - Только теперь от него повеяло сдержанным, но леденящим ужасом. Конечно, ничего не знаешь... Понятно! Ты невинная овечка и думаешь только о том, как бы помочь рейху одержать победу. Думаешь, я нагадал про тебя на картах? И ты здесь очутился по чистой случайности? Решил твердокаменно молчать и прикидываться идиотом? Видно, ты высокого мнения о своем мужестве. Брось! Видал я таких на своем веку... Зачем начинать сначала? Перешагнем через это! Признаю, первый раунд ты выдержал с честью, не считая того удара, который я теперь бы охотно взял обратно. Я этого, собственно, не люблю. Но впереди еще много раундов - и ты не выдержишь. У меня для тебя пропасть времени, а у тебя - ровно столько, на сколько хватит моего терпения. Неужто у нас с тобой начнется такая же недостойная канитель, какая разыгрывается тут каждый день? Уверяю тебя, надежды у тебя никакой, и это я могу доказать, если хочешь... Говорит он неглупо, но это явно обычная прелюдия: он хочет меня размягчить, как отбивную котлету. Но... что, если он и впрямь все знает? Что, если... Гонза отвернулся в тень, так как начал безотчетно бояться этих мертвых глаз. - Я тебе удивляюсь, - послышалось после невыносимой тишины. - И этим твоим... соратникам, - прибавил он, растягивая с наигранной серьезностью последнее слово. Коротко засмеялся с сочувствующим пониманием. - Мальчикам захотелось поиграть в индейцев, а теперь пришло время заслуженной порки. По голому заду. Довольно забавное происшествие. Знаешь, ведь у нас даже дело на вас заведено под индексом. Погляди! Можете гордиться, ребята! Не то чтоб мы придавали вам уж очень большое значение, но у нас порядок. Один для всего завода. Есть у вас хоть деревянные сабельки и бумажные шлемы? Листовки - и вдобавок на краденой копировальной бумаге, первая была отпечатана на машинке... Нападение на сторожей, кое-что вам удалось. У меня все записано. Подробно. И все это, оказывается, было совершенно напрасно - именно теперь... когда близок час справедливого возмездия... когда кррровавый фашистский зверь уже издыхает на всех фронтах!.. Здорово! Мертвяк читал листовку насмешливо, с пафосом, вождь из мелких на портрете заглядывал ему через плечо, угрожающе посмеиваясь. Кто это? - Вот черным по белому: Орфей! - Мертвяк покачал своей бледной лысой головой - лоб его покрывала зеленая тень абажура - и подергал себя за мочку уха. - Поскольку ты с этим не имеешь ничего общего, то я не задену твоего авторского самолюбия, назвав это глупой писаниной. Теперь такое пишется целыми грудами. Опять покачал головой. - Ладно. Он резко встал, обошел вокруг стола, держа розовую пачку в руке, сел, как прежде, на угол стола и низко наклонился к Гонзе. Холодным пальцем поднял его голову и так, глаза в глаза, вперил в его лицо потусторонний взгляд, а затем, после испытующей паузы, выпустил первый залп вопросов. Они следовали один за другим так быстро, что Гонза не поспевал понимать - водопад, водопад в ушах! Говори! Некоторые вопросы Гонза ожидал, другие безнадежно сбивали с толку видимо, озадачить противника входило в задачу Башке; вопросы произносились доверительно, тихим голосом, они хлестали по лицу, проникали в мозг и причиняли боль, хоть Гонза и старался их не слушать. Нет. Нет. Не знаю. Не видел. Не лгу. Он стиснул зубы, завертел головой, потом почувствовал дрожь, невыносимую дрожь во всем теле и тщетно старался сдержать неудержимый предательский трепет. Не поддавайся, не смей! Сколько вас? Не знаешь? Говори! Не отнекивайся! Хочешь, я сам тебе скажу? Где собираетесь? Громче, я не понял. Та-та-та! Какой-то странный запах, лицо Мертвяка то ближе, то дальше, оно качается в полумраке, запекшиеся губы шевелятся, мерзкое, дряблое лицо мертвеца, уже начавшего разлагаться, слабые духи. Гонза - в мучительно-беспомощном, невыгодном положении, он в кресле у зубного врача, и к нему приближается сверкающий инструмент, нет, нет, мама-а-а... Ничего, доктор только чуть-чуть дотронется, и ты получишь мороженое... Не расслышал! Говори, говори, черт возьми! Где размножаете? Забыл? А хочешь знать точный адрес? Пощечина. Это как бешеная гонка, состязание, скачки. И в эту минуту Гонза впервые, но еще отдаленно, почувствовал это в себе - ослабление воли, зажатой в кулак, - еще не сломался, но может сломаться, обвал чего-то внутри. Так вот как это начинается, невинно, с щиплющей влагой в глазах! Может быть, Мертвяк уловил это в нем и усилил нажим, левой рукой захватив лацканы пиджака у самого горла Гонзы, Мертвяк мял их, а правой стал хлестать по лицу розовой пачкой, не сильно, но ритмично, размеренно, как машина, слева, справа, хлест, хлест, без перерыва, без конца! Будешь говорить? Вот тебе, вот тебе, боли не было, но было нечто худшее: мучительное, липкое чувство унижения, обиды и связанности, чувство тошнотворного бессилия, оно чуть не заставляло желать боли, - хлест, хлест, - оттого, что это было опасней, оттого, что это подстегивало, подгоняло куда-то вверх, к облегчающему гневному взрыву, а этого, видно, и нужно Мертвяку, потому что если Гонза взорвется, то все в нем рухнет и хлынет в неслыханном, вожделенном облегченье: да, Мертвяк, я это делал и буду делать... А вы, убийцы, падаль, подохнете! Нет, нет! У тебя на глазах слезы - хлест, хлест, - сейчас ты не совладаешь с собой, сейчас рванешься к этому жилистому горлу, сил больше нет!.. Хлопнула дверь, видимо, кто-то заглянул сюда, но они не обратили внимания, охваченные исступлением. Говори! - Не знаю. - Хлест, хлест! - Связи? Не имеете? Ишь ты! А кто ты - знаешь? Как зовут? Год и день рождения! Говори, скотина! - Хлест, хлест! - В каком месяце родился? Тоже не знаешь? Вот и влип! Выдал себя - все врешь! Врешь, сволочь! И - слушать, когда я с тобой говорю! Не глазеть по сторонам, невежа. Ты невоспитанный мальчишка. Вбил себе в башку все отрицать? - Хлест, хлест! - Вот я тебя перевоспитаю! Хлест, хлест! - Еще? Раз, два - кто дольше? А Олень? Олень! Не знаешь Оленя? Не слыхал о нем? Рассказывай сказки. А парашюты? Тебе их тетя из Америки прислала? Говори, черт. Магнето. Кто вас предупредил? Святой Иосиф? Кто предупредил? Говори! - Хлест, хлест! Он вырвался, уже изнемогая, из холодных пальцев, закрыл лицо руками. - Оставьте меня! - заревело в нем, и он не сумел подавить рыданья, он дрожал всем телом. - Оставьте меня! Я... ничего не знаю... правда... ничего! Я... ничего не знаю! Где-то захрипела радиола, и голос с наигранным весельем запел: Ich brauche Keine Millionen, Nur du, nur du... [57] - У тебя слабые нервы. - Башке уже снова спокойно сидел на своем стуле, вертя в пальцах самописку, и страдальчески улыбался. - А знаешь, еще немного, и ты бы раскололся. В голосе его опять была хмурая приветливость, он посмотрел на свои часы и удивился: - Пять часов... как время-то у нас прошло, а? Через час - конец смены, твои соратники поедут домой, бай-бай, в постельки. Без тебя. Но ты не огорчайся, им тоже будет плохо спаться. Он шуршал бумагами, перечитывая листовки, и перо его противно скрипело. Канцелярский чиновник работал. Вождь смотрел неподвижно в одну точку, и в округлых чертах его одутловато-бабьего лица можно было прочесть усталость. В тишине слух улавливал даже слабенькое тиканье в остывающих калориферах, а водопад в голове превратился в успокоительное журчание. - Ну, значит, так просто, для порядка: ты этих листовок никогда не видал? - Нет. - Никогда? Башке отложил перо и меланхолически покачал головой. - Многое я могу стерпеть, но не это. Ведь этим ты доказываешь, что врешь. Врешь! И значит, имеешь к этому какое-то отношение! Ну, подумай сам. Листовок на заводе попадается столько, даже на стены стали лепить, ты никак не мог их не видеть. Это исключено! Пойми наконец. - Я не имею к этому никакого отношения, - сказал Гонза. Ответ прозвучал не вполне уверенно. - Ага. Это уже лучше. Значит, все-таки видел... - Видел... но... Он сейчас же замолчал, закусил губы. Влип, глупейшим образом влип! Мертвяк сидел за столом с равнодушным видом и только кивал. - Ты плохой шахматист. Но наконец-то мы хоть до чего-то договорились... Горячо, горячо!.. И что ты с ними делал? Он не повышал голоса, чтобы не спугнуть противника, - плел петлю с терпением профессионала. - Не помню. Это было один раз. - Когда это было? - Уже давно... Я нашел у себя в шкафу... - Вижу, - причмокнул Башке, - память просыпается, но еще зевает спросонок. Я знал, что мы договоримся, - с первого взгляда понял. Практика! Что ты с ними сделал? Секундное колебание. Плохо дело! - Разорвал и бросил. - Куда, позвольте узнать? - В уборную... - Какая точность! Не знаешь когда, а про уборную помнишь. В какой унитаз тоже помнишь? Кто еще читал? Скольжение вниз по склону. - Никто! Я сейчас же выбросил! - Ошибка! - взвыл Башке чуть не жалобно. - Ошибка! Грубая ошибка! Ты должен был передать нам. Разве ты не видел, что это подстрекательство против рейха? Ведь ты, поступая на завод, подписал заявление, так? Все подписывают. Уже одним тем, что ты не сдал листовку, ты совершил преступление против рейха. Измену! Уже за одно это я не могу отпустить тебя. По существу, я должен передать тебя дальше... известно куда! Понял теперь свое положение? - Башке не хватало дыхания, он обтер лоб платком и продолжал уже более мирным тоном: - Ты можешь этого избежать, если будешь благоразумным; я поступлю так только в крайнем случае. Лучше не выносить сора из избы. Да и, в сущности, это просто мальчишество. Пока ты у нас, и ты и твои товарищи могут отделаться сравнительно легко. Это я тебе обещаю. Геройский союз ваш под названием «Орфей» мы можем быстро ликвидировать, хоть я и не говорю, что это пройдет совсем уж безнаказанно для вас. Само собой! Только тут Гонза заметил, что они не одни: в противоположном конце комнаты, у окна, спиной к ним сидел на стуле еще какой-то человек; руки в карманах штатских брюк, он застыл, опустив голову на грудь и совершенно не вмешиваясь в допрос. - Так как же? Поди, ведь тоже спать хочешь? В нестерпимой тишине Башке постукивал ручкой по столу - звук ритмичный и усыпительный; тонкие веки, похожие на мигательные перепонки у кур, то медленно прикрывались, то опять открывались. - Но я действительно... - начал было Гонза. - Послушай, - прервал Башке уже с оттенком томительной скуки. - Ты исходишь из ложной предпосылки, будто мы ничего не знаем - так? И не хочешь подводить остальных. Я тебя понимаю, но ты ошибаешься. Вы совершенно незначительный случай, у нас есть дела посерьезней. Я не хочу подымать из-за этого панику, я этого не люблю. Но нам известно больше, чем ты думаешь. Нам известны все ваши проделки, листовки ваши у меня - все полностью, аккуратно пронумерованные, и, если б не служебная тайна, я бы показал тебе занятную папочку. Там списки тех, кто нам помогает. У тебя глаза бы на лоб полезли. На заводе ведь не одни герои да саботажники, как ты воображаешь. Ты и не представляешь, сколько народу о вас знает, сколько людей вас видело, я мог бы их перечислить. Хочешь? Времени довольно! Я, собственно, знаю все главное, но хочу услышать об этом от тебя, у меня на то свои причины, которые тебя не касаются. Смотрю вот на тебя, и мне ясно, что ты мне не веришь. Говоришь себе: хитрит. Но я не втираю очков. Я маленько помогу тебе... хочешь? Знаком тебе вот этот нож? Только не выдать себя, не повести бровью! Понадобилось неслыханное самообладание. Удалось? Кажется. Гонза чувствовал взгляд из полутьмы по ту сторону стола прямо физически, как нечто весомое. Нож! Лежит спокойно на столе, никелированные части тускло отражают свет, он узнал его с первого взгляда, по облупленному черенку. Нож Войты! Конечно! Что они знают? Конец, конец! - Я нашел его на складе бумаги, - послышалось из-за стола. - Дилетантские штучки, одна за другой. Мы можем продолжать. Если тебе надоело мое общество, скажи только, и хозяин придет сюда за ножом. Почему бы нам не потолковать втроем? Не веришь? Вслед за этим совершенно неожиданно допрос кончился. - Ну, с тебя довольно. Да и с меня тоже. Я не двужильный. У тебя будет время для размышлений, как у Марженки из «Проданной невесты». С чиновничьей аккуратностью он принялся убирать со стола, запер розовую пачку в стол, револьвер исчез в кармане. Перед тем как уйти, он кивнул своему немому коллеге, еще раз наклонился над неподвижным Гонзой, теперь еще больше похожий на мертвеца, чем обычно. - Видишь, я не пустые слова говорю. У вас ни малейших шансов. Теперь слушай: ты останешься здесь, пока я не вернусь, и не пробуй бежать. Впрочем, бежать-то некуда, кончится катастрофой, и не по моей вине. Я позабочусь, чтоб ты не помер с голоду. Вернувшись, хочу услышать от тебя разумное слово. Иначе придется отправить тебя на исповедь в город в один очень солидный дом. Там развязывается язык и у таких борцов, что не тебе чета. Те не занимаются такой школярской чепухой, те кидают гранаты, не моргнув глазом, им пальца в рот не клади. Гм... послушай: а не лучше было бы организовать под этим возвышенным названием, ну, хоть певческий кружок? «Орфей», гм... Или шахматный кружок? Жаль, пропадает красивое название! Ключ загремел в замке, и прихрамывающие шаги мало-помалу затихли в конце коридора. Далекий гудок возвестил конец ночной смены. Посадил сверчка в спичечную коробку и приложил ее к уху: слышишь, как шуршит? Выпусти, выпусти его! Вот бы тебя запереть в коробке!.. Это было давно. За шторами затемнения выползал из тумана день, завод наполнился звуком шагов, но здесь застряла ночь, и время было как замерший поток, отчужденное и неизмеримое, он не воспринимал его бег. Что будет? Вот откроется дверь, и в нее втолкнут остальных. Этого Гонза боялся больше всего. И еще - нож! Самое обидное, что в оскорблениях и насмешках, которыми Мертвяк осыпал их, было много правды. Молокососы, с голыми руками вышли на бой, имея один револьвер, которого так и не пустили в ход! Тем сильней чувство поражения. Все зря! Несколько листовок, несколько блошиных укусов - и конец! Человек бессилен. Душан. Хоть плачь. Зачем мы, собственно, все это затеяли? Красивый жест, потребность дать выход энергии. Хвастовство? Пишкот! Веснушчатое лицо балагура - и душащий бессильный гнев, когда его тащили по цеху, атмосфера бойни и неотступная жажда отомстить. Но это был только порыв, этим не проживешь долгие месяцы. Совесть? Да. Бессилие? Да. Потребность что-то сделать, чтобы всю остальную жизнь не было стыдно смотреть в зеркало, обманчивое чувство свободы действия; нет, меня не волокут на убой, как барана... Да. Довольно ли этого? Теперь ему кажется, что у каждого из них были еще свои собственные причины. Ну, хоть Бацилла! Чем не герой? Который час? Он заставил себя открыть глаза. Вздрогнул от холода. Печаль, липкий деготь печали. Ее лицо. У него даже скривились губы. Река. Почему объединились именно вы, пять таких разных характеров? Чувство товарищества? Вряд ли. Настоящим моим товарищем был скорей Збынек, но он в рейхе. Товарищей выбираешь добровольно, ищешь их, это дело общности интересов, пережитого, симпатия, какой-то близости, а может быть, и сходства, это сложные и прекрасные, целомудренные отношения. Говорят, они крепче и долговечнее, чем любовь. В «Орфее» ничего этого нет. Ни к кому - может быть, кроме Павла, - я ничего подобного не испытываю. Нас собрал случай, этот завод и жалкая участь рабов двадцатого века, которых тотальный набор загнал в один и тот же цех, на одну и ту же свалку. Да. Мы не выбирали друг друга, и, может быть, потом если выживем - при встрече в другой обстановке нам нечего будет сказать друг другу, кроме захватанного: «Привет! Как живешь? А помнишь? Лучше не вспоминать!» И все-таки: есть что-то, что тебя связывает теперь с ними больше, чем со всеми другими людьми на свете. Может, то, что вот распахнутся двери и... заплывшие жиром глазки Бациллы... Может, то, что ты должен молчать ради них! Ради этого толстяка? Должен! Даже если это уже бесполезно и скорее всего неразумно. Как все, что мы сделали. Просто до слез досадно! А что разумно? В чем теперь разум? У старших есть разум. Они слышат его голос. Но старшим уподобились теперь и некоторые из наших призывников. Ничего не делать, раз нет в этом никакого проку! Она все равно не вернется, Павел! Что мы можем против гестаповцев? Она давно уже истлела. Ничего не делать - это еще не измена. Не строить для них самолетов. Что можем, то должны! А вообще-то войну они проиграют и без меня, нам незачем свертывать себе шею. Разумней - не свертывать. Но неразумно ждать - чуда не произойдет, она не останется в живых Павел! Молчи уж. Мелихар тоже разумный. Чепуха, чистое безумие, произносят выпяченные губы по другую сторону стола. Заправила. Он смеется над нами. Есть у вас хоть деревянные сабельки, ребятишки? Он хотел спровоцировать меня своими насмешками, но он прав, мы дилетанты. У него есть разум, он сжимает его в горсти, как потную монету, гнусный разум в пальцах покойника - полюбуйся на него, червяк! Нет, не хочу его, восстаю против него, меня от него рвет, плевать я на него хотел! И если ты меня отпустишь, я опять буду неразумным. Да, да. Буду бояться еще больше, но поступить иначе не смогу. Я боюсь света разума, мне было бы страшно в нем жить. Но тогда... - качает с грустным участием своим зеленоватым черепом Мертвяк... - ты понимаешь! Понимаю. Но ты хотел учиться. Хотел. У тебя девушка. Не говори о ней! Это неразумно. Да, неразумно. Лучшая порука разума страх. И не только это. Ты будешь говорить, будешь! Как граммофон! И против своей воли, и ты уже это знаешь. Чувствуешь это в себе, а? У тебя будет время для размышлений, но это не выигрыш, наоборот: разбираешь себя на части, как будильник. Угадал: это заколдованный круг. В нем заливающая меня уверенность в проигрыше, тщета, упорство, измена, жизнь. Откуда ты взялся, Душан, теперь, когда ты мне меньше всего нужен? Нет, не уговаривай меня, я другой, я люблю ее и хочу жить, чтобы любить ее. Лучше заткну себе уши. Не поможет! Мертвяк раскусил меня, хочет, чтобы я разбился о страх, он заметил, что я скатился на самое дно, когда он хлестал меня листовками по лицу. Он нашел ключ и откроет меня этим ключом, как коробку сардинок, у него есть еще ключи, сотни ключей, о которых я понятия не имею, и он, безусловно, ими воспользуется, так как знает, что в человеке есть кнопки, их можно нажать даже против его воли. Он пошлет меня туда, к исповедникам, - нет, не надо заранее представлять себе! Есть ли смысл молчать? Все равно выудят из меня, а потом... Этот нож!.. А потом попросту убьют. Не могу себе представить: как это быть мертвым? И не хочу. - Ешь, - слышит он чей-то голос. - А то остынет. Это не мама и не бред, но, прежде чем Гонза пришел в себя, дверь уже хлопнула и загремел ключ. Глиняный горшок на столе, ложка - видно, Мертвяки держат слово. Гонза жадно проглотил содержимое горшка, сам не зная, что такое он ест, потом встал, потянулся оцепеневшим телом, подошел к умывальнику попить и вернулся на прежнее место. Не снится же мне все это? Он положил локти на стол, опустил голову на руки. Она была невероятно тяжелая. Какой сон бывает у осужденных в ночь перед казнью? Лучше усни! Усни! Мелихар утер себе здоровенной лапой нос. Чего он волнуется? Пускай отстанет, мне надо лезть наверх, железная лестница - без конца, эта лестница приставлена к будке в малярном цехе. Послушай, а довольно ли в раю мешков? Резкий свет слабеет, это настольная лампа, пахнет чаем, мать проходит в своей тяжелой шинели мимо кожаного кресла, и из вывернутых карманов ее вылетают маленькие птички. Чего он от меня хочет? Мучительное напряжение мозга, и, повернув голову, он видит темную дыру. Хлест, хлест! Я не хочу, я все расскажу! Боль при движении, он хнычет и жалуется, как мальчишка, поняв, что его куда-то несут, а он лежит на разноцветных флагах, а Леандер поет мужским голосом хабанеру. Рука полоснула ножом с отколупанным черенком и - мат! Дверная ниша. Спор с кем-то. Нет, ты позер, ну-ка сделай это, наложи на себя руки. В реку падает слюна, чудовищно обильная, поблескивающая слюна, он мчится по мостовой - и перед ним покачивается сетка с бутылкой молока и пачкой цикория, он их догнал, но когда пешеход обернулся, оказалось, что это она и вместе с тем совсем не она, а та кукла с равнодушным лицом Нефертити, она клюет его остылыми губами в губы... Почему именно она? И жадные, бесстыдно-язвительные поцелуи дарят ему наслаждение, он отчаянно сопротивляется и уже все понял. Нет, не хочу, ведь вы смерть, я не хочу идти с вами. Он проснулся весь в поту и с неотложной потребностью помочиться. Жив! Заколебался у двери, не зная, решиться ли и постучать, но тут заметил ведро под умывальником... Который час? Неразрешимая проблема! Он услыхал гудок. Тишина. Потом шаги. Отдаленное жужжанье насекомых. Заправила вперил в него водянистый взгляд - я тебя запомню!.. Он моргал, глядя на раскаленную нить электрической лампочки, шаги и голоса, пол стонал и гнулся под тяжестью тел, но никто не приходил. Забыл обо мне. Или все-таки... Шаркающие шаги замедлились у двери - нет, это не Башке! Гонза оглянулся, когда ключ начал медленно поворачиваться в замке. Смерть? Нет, в темном прямоугольнике появилась сгорбленная фигурка, проникла внутрь, и дверь захлопнулась. Вошедший попал в полосу света, и оказалось, что это низенький и какой-то совсем уж обтрепанный старичок. Морщинистое лицо с лукавыми глазками. Пришлепал ближе, со щеткой и ведром в руках, жмурясь на свет. Узнал Гонзу. - Эге, браток! Ведь мы знакомы, а? Помнишь? Где я его видел? А, вспомнил: холодный утренний вагон, пустое отделение, рука кромсает кожаный ремень у окна - тот самый старик! Чего ему здесь нужно? - Знаешь, набойки-то до сих пор держатся! - начал он, показывая свои чиненые башмаки. - Кожа как с бегемота, зря ты не взял. Ну, не беда... Держался ты молодцом, прямо сказать... Он побрызгал пол водой и принялся не спеша размахивать щеткой, время от времени оглядываясь на дверь, непрестанно бормоча всякую чепуху, хотя его мучила одышка. - Нужно же кому-нибудь здесь подметать, верно?.. А платят неплохо, между прочим, это они молодцы... Вот пустомеля! Гонза не отвечал, но был рад, что видит знакомое лицо, пусть даже лицо этого болтливого старикашки. - Ну-ка, братишка, отсядь, надо подмести тут! - Старик подковылял к самому стулу. - А под тобой-то подметать нехорошо, примета такая - тогда ты не женишься и останешься бобылем, вроде меня. А плохое это дело - человеку одному на свете жить... Что это он шепчет? Я не ослышался? Нет. Слышал внятно. - ...Ничего они не знают... Не поддавайся на ихние штучки! Ни гу-гу! Ржигу знаешь? Из него что-то выудили... будто он тебя где-то видел... Старик распрямил спину, на лице его не изменилась ни одна черта, он громко произнес, отдуваясь: - Конец - делу венец! Проклятущий ноябрь. На дворе опять льет, то-то слякоть будет. Ну, спасибо этому дому, пошел к другому. Не говоря больше ни слова, он поплелся из комнаты, стуча ведром, и не успел Гонза опомниться, как за стариком захлопнулась дверь... Узнав прихрамывающие шаги, Гонза выпрямился и напряг мускулы лица. После ухода старика протекла, наверно, бездна времени. Он вздохнул почти с облегчением. Ключ. - Наконец-то могу уделить вам минуту, - промолвил Мертвяк, усевшись за письменный стол. И все началось сначала: чиновник опять вынул листовки, тщательно отвинтил колпачок самописки, снял волосок с пера и только после этого вперил в Гонзу свой мертвенный взгляд. - Надеюсь, вы тут не очень скучали. У меня не было возможности обеспечить вам приятное общество. На дворе ужасная погода!.. Так - начинай! Короткий приказ был дан утомленным голосом и без угрозы. Гонза поднял голову. - Я ничего не знаю. Все, что знаю, я уже вам сказал. Эту листовку я бросил в уборную, не читая... Решительный тон, каким это было произнесено, вызвал у Мертвяка некоторый интерес, но не вывел из себя. - Это ваше последнее слово? - спросил он без подъема. - Да. Не могу ничего больше прибавить. - Гм... и то ладно. - И после краткого, но сосредоточенного раздумья: - А вы знаете, что я с вами сейчас сделаю? - Не знаю. Но, кажется, догадываюсь, - промолвил Гонза кротко, чтобы не слишком раздражать его. - Нет, не догадываетесь, - живо прервал его Башке и встал. Он удалился необычно твердым шагом, заперев за собой дверь на ключ, и вернулся не очень скоро с какой-то бумагой в руке. Перестав обращать внимание на Гонзу, он закурил сигарету и стал что-то тщательно переписывать. Канцелярский чиновник с наслаждением работал. Готово. Он с довольным лицом придвинул бумагу к своему побледневшему гостю и подал ему самописку. - Прошу подписать! Это как будто мелкая формальность, но дружески советую вам отнестись к ней внимательно. Прежде всего прочтите. Если мы узнаем, что вы кому-нибудь рассказали, о чем мы с вами здесь говорили, нам, само собой, придется принять меры. Текст прыгал у Гонзы перед глазами, он прочел с большим трудом, потом поднял глаза на терпеливо ожидающего Мертвяка: - Значит... - Вот именно, - прервал его Башке с довольной улыбкой. - Не говорите, что не рады, все равно не поверю. Понимаете теперь, что разговоры о нашей жестокости в значительной мере несправедливы? Я рад, что могу это сделать. Право! Мы не людоеды и действуем только по закону. Вы не признались - ничего не поделаешь. Может быть, тут в самом деле ошибка, бывает иногда такое странное стечение обстоятельств, и мы не непогрешимы. Бывает, бывает. Хотите закурить, чтоб успокоиться? Да не бойтесь, теперь можно. Представляю себе, что значит для курящего так долго не курить, а паек - маленький. На сей раз закроем глаза на то, что вы не передали той листовки, а то пришлось бы ползавода посадить, и производство станет, верно? Но только на сей раз! Вы теперь знаете, что должны сделать, если натолкнетесь еще на что-нибудь подобное... Он встал, обошел, прихрамывая, вокруг стола и улыбнулся с самоуверенной благосклонностью. - Если случайно встретитесь с кем-нибудь из этого... «Орфея»... скажите им, чтоб они бросили! Пока не поздно! Ведь глупо! Переловим их как мышей, жаль молодежь. И рук, нужных государству. Прошу передать им это от меня лично, прибавил он со смешком. - А вы научитесь играть как следует в шахматы! Вы играли schreklich .[58] Он отковылял к двери и повернул ключ. - Можете идти! И эта была, в сущности, самая большая неожидаиность, которую Гонзе привелось здесь испытать. Его охватило головокружительное чувство легкости и трепетной радости, хоть и не без примеси подозрения. Нет, это невозможно, не может быть, чтоб этим все кончилось... да, но я на свободе и могу идти, куда хочу, могу шататься как пьяный по заводу и дышать полной грудью... Тьма, агатовая тьма свистела в сплетениях проводов и плескала ему в лицо облачной водой, но это было очень приятно. Он слизывал капли с губ, подставлял лицо дождю. Куда? К ней! Фюзеляжный притягивал его, как свет ночную бабочку, он протащился мимо проходной, в главных воротах посмотрел на часы: половина десятого, господи, сколько же времени я там проторчал! Ребята снова уже на работе. Услыхал, что кто-то зовет его из ворот, узнал певца. - Иди сюда, компаньеро, здесь тебя ждут! Мама. Он увидел ее в жарко натопленной комнатке за проходной, она встала ему навстречу в своей железнодорожной шинели, с сокрушенным лицом и глазами, подведенными бессонной ночью. Она подавила рыданья. Он был ей благодарен за это. - Енка! Он еще не был уверен в своем голосе и предпочитал не открывать рта наклонился к ней и дал себя обнять и поцеловать, что ж такого, ведь это моя мать, я вышел из этого женского тела, и она имеет теперь естественное право прикасаться к нему с этим особенным жадным чувством собственности, словно лихорадочно стараясь убедиться, что я целый и что ни кусочка меня не осталось там, нет, руки, ноги, голова - все здесь. Ну довольно, прошу тебя. Его смущали глаза веркшуца, - этот взрыв чувств как бы застал его врасплох. Он осторожно высвободился из ее объятий. - Все уже в порядке, - предупредил он ее вопросы, боясь, как бы это свиданье не приобрело слишком патетического характера. - Павел заходил? Почему ты здесь? - Я хотела... хотела идти туда, Енка... Его смяла внезапная растроганность; к ее материнской тревоге примешивалась почти девичья застенчивость, он не удержался, погладил ее по каштановым волосам. Они были мокры от дождя. Красивая еще, подумал он с горькой гордостью, у меня довольно красивая мама. - Отпустили меня. Все объяснилось. - Он нарочно сказал это громко, чтоб слышали веркшуцы. - Утром буду дома. Вот и все, и сразу словно им больше не о чем было говорить, их охватила обычная неловкость. Балда, надо было бы ей что-нибудь сказать, ну хоть что ты очень рад ее приходу. Он не сумел выговорить этого, его хватило только на самые банальные вопросы - что нового дома, что делает дед, и все то, что несмело затрепетало между ними в первую минуту, улетучилось. Он даже преувеличенно забеспокоился, как бы не ушел последний автобус в город, а ей ведь утром на работу; она грустно согласилась и унесла во тьму свое разочарование. Он с трудом подавил желание еще раз окликнуть ее и только помахал рукой, наугад, по направлению к автобусной остановке. - Все в порядке, компаньеро? - Кажется. Он откозырял и пулей выскочил из проходной. Все стало какое-то другое, а может, все прежнее, только я изменился. Видно, взросление - не плавный процесс, он идет скачками в решающие дни, а то и минуты. В лицо ему ударил железный грохот, запах металла, затхлого тепла. Он втянул ноздрями воздух и зашагал по проходу, к стапелям, не глядя по сторонам. Но, сделав несколько шагов, ясно понял, что его возвращение не осталось незамеченным. Сотни глаз следили за ним, кто как будто бы с безразличием, кто с дружеским удивлением или с безотчетной тоской, точно он вернулся с того света. Он понимал их. Но он-то мог смотреть прямо в глаза кому угодно оттого, что совесть его была как перо ангельского крыла. Факт, господа! Из меня ничего не выудили. Чей-то голос пробился к нему сквозь грохот цеха, он повернулся на него и в то же мгновение почувствовал ее губы на своих губах. Она обняла - это была она, он узнал ее по этому шалому поступку, по тому, как она обняла его на глазах у всех, впервые показав открыто, что близка ему. Он понял все это и схватил ее за руку. - Как ты выдержала? Некоторое время они были в забытьи, в полной тишине, они стояли в этой тишине одни, обнимаясь глазами. Потом она опомнилась и заправила выбившуюся прядку волос под платок. - Не знаю. Умирала от страха. Тысячу раз, в последний - вот только что... А теперь я до невозможности жива. Потрогай! Он беспокойно огляделся. - Потом. Я обыкновенный смертный и чувствую себя на сцене дураком, понимаешь? - Абсолютно не понимаю. Пускай смотрят, мне нечего стыдиться. Вот человек, которого я люблю, смотрите! - Она опустила ресницы. - Ты не боишься, что я тебя съем? В проходе между крыльями на него натолкнулся ничего не подозревавший Богоушек, он вскрикнул от неожиданности и выпустил из рук шланг от пневматического молотка. - Могилы разверзаются! Что с тобой было, друг? - Ты не поверишь, но они решили спросить моего совета, где пустить в ход тайное оружие - на Западе или на Востоке. - Иди ты... - выругался по-мужски будущий ученый и провел рукой по своей бородке. - Врешь?! - Ни капельки. Кроме того, я позорно проиграл партию в шахматы. Ты случайно не видел Павла? - Нет. А что? - Да хочу спросить его насчет одного хода слоном. А Бацилла где? - Болен. Вчера еще скапустился, с животом что-то. На складах вчера аресты были... Ну будь!.. Мелихар поправлял изоляцию на подвесной лампе, он кинул на вернувшегося хмурый взгляд и непристойно выругался. - Наконец-то! Я уж думал, придется мне обучать какого нового пачкуна. Нам со вчерашнего дня прибавили еще одно крыло, так что зевать нечего! И как ни в чем не бывало он взял молоток и с нетерпением стал ждать, когда напарник найдет поддержку и залезет под крыло. Ну вот, размышлял Гонза под оглушительные удары, пусть-ка теперь Милан врет насчет рабочих! Вот там один из них. И хоть Гонза уже знал разные капризы Мелихара, но такого он не ждал: в том, как тот его встретил, не было ни капли дружеского участия, даже просто чувства, - одна резкость и чуть не гневное осуждение. Словно Гонза прогулял по своей воле. Сволочь, чурбан бездушный! Кретин! Его взяла досада, он работал, стиснув зубы, замкнувшись в гордом молчании, и не думал скрывать свои чувства. Дзуб... дзуб... Как можно скорей отыскать ребят и успокоить их! Неужели не знают, что я вернулся? Как же это, никто из них еще не подошел? Боятся, что ли? Задумавшись, он не успел снять палец с головки заклепки, железо задребезжало под молотком. От острой боли поддержка вывалилась из руки, Гонза тихонько застонал и сунул палец в рот: обычно это помогало. Зажмурился. - Что там еще? - загремело у него над головой. - Работаешь, так не думай о всякой чепухе, черт возьми! На такую работу мне... Ох, это мучительное желание кинуть в него молотком или хоть швырнуть ему в лицо самые грубые оскорбления! Сдержался. Не опускаться до его уровня! Показать ему свое презренье! Он сплюнул и, чуть не задохнувшись от бешенства, поднял поддержку. Давай! Меня не заденешь, дикарь! Только когда закончили крыло и устало перевели дух, с Мелихаром произошла одна из свойственных ему непонятных перемен: он отер пот с лица, осклабился и сам надкусил кислое яблоко примирения; вид у него был как у виноватого мальчишки. Он подбросил поддержку, что обозначало обычный призыв: ну-ка, сколько раз поднимешь? - Ну что, молодой? Неохотное пожатие плечами. Мелихар поскреб себе виски. - Ежели ты рассчитывал на триумфальную арку с певчими... - Гонзу обозлило, что Мелихар понял причину его строптивости и так бесцеремонно ее обнажил. Но он промолчал. Мелихар вынул из кармана мятую пачку дешевых сигарет вчерашней выдачи - в ней оставалось всего три штучки. - Пойдем подымим, что ли, молодой. Приглашение нельзя было отклонить, и они пошли. Меня не умаслишь, твердил про себя Гонза. Коридор, ведущий во двор, был пустой и холодный, за дверью свистел ветер. Закурили молча. - Дали вам там хоть кофей-то? - прогудел Мелихар. Гонза дрожал от холода, но нарочно не спешил с ответом. - Почти что так. - Гм... И просто взяли да отпустили? Гонза выдохнул облако вонючего дыма. Ломай себе голову! Потом с небрежным лаконизмом бросил: - Взяли да отпустили. - Ну да! - промолвил Мелихар. - Они ведь добрые, факт. Он сильно затянулся, огонек сигареты озарил его лицо; он перестал расспрашивать, но Гонза готов был поклясться, что Мелихар усмехается в темноте. Это побудило Гонзу начать самому. - Ничего из меня не выудили. Это прозвучало строптиво. - Понятное дело. Они ведь круглые дураки, это уж как есть. А вы почем знаете, что не выудили? - Что я, совсем дурак, что ли? - В голосе Гонзы был оттенок неуверенности. - А что вы хотите сказать? - Ничего. Не выудили так не выудили. Мелихар простуженно раскашлялся, потушил сигарету пальцами и кинул взгляд вдоль коридора. - Только вот что... - равнодушно пробормотал он, - другой раз можно выдать, хоть и держишь язык за зубами. Куда он гнет? Почему не говорит прямо, черт бы его побрал! - Послушайте, - продолжал Мелихар, чуть шевеля губами, - знаете, что такое подсадной? Нет? Старый трюк. Подсадной пьянеет оттого, что его выпустили на свободу, и приводит к ним остальных, как на веревке. Тут много глаз. - Ткнув безмолвного помощника в грудь, он прибавил: - Конечно, лучше всего, когда ты ни во что не впутывался, а потому никто из тебя ничего не может выжать, правда? Что у тебя на уме? Вызывающая беззаботность, с которой говорил Мелихар, задела Гонзу. - Откуда вы знаете, что из меня нечего было выудить? - вырвалось у него. Думаете, я трус? Зас... с аттестатом? Было, если хотите знать... было! - Заткнитесь! - резко остановил его Мелихар, невидный в темноте коридора. Кто-то прошел мимо, дверь скрипнула, шаги удалились, но напарник долго не подавал голоса. Гонза слышал его дыхание, испытывая тягостное ощущение, что на него упорно смотрят. - Да что я тут с вами время теряю... - промолвил Мелихар уже без всякого пыла. - Неохота мне из-за вашей болтовни беду наживать. Я ничего не слыхал, хоть расшибите свой ученый кочан! Ничего не поделаешь... никогда вам не образумиться, одно слово - гимназер! - Главное - вы сами благоразумненький! И такие, как вы... - кинул Гонза, задыхаясь от злобы. Выпрямился лицом к лицу с этой огромной тенью. Взорвался. Теперь-то я ему все выложу! Все, что о нем думаю! Гонза с изумлением слушал себя: - Вам мажут медом по губам... подкупают вас деньгами и водкой, чтоб вы для них вкалывали... вы нужны им для их войны... Вы благоразумны! Эти ваши электроплитки... эта шарашка... Деньги-то не пахнут! Плевать вам на все, так?! Он не договорил. Прежде чем он понял, что в бешенстве наговорил лишнее, было уже поздно: крепкая рука схватила его за шиворот и стала трясти, как сухую тростинку, превратив в беспомощный предмет. В лицо ему пахнуло прокуренным дыханьем. - Ты!.. Нахальный... щенок... Только еще пикни - пришибу! Ты... смеешь меня упрекать, а сам дальше собственного носа не видишь! Кто тебя кормит, дохлятина? Как ты смеешь оскорблять людей, о которых понятия не имеешь? Ты, пузырь надутый... кабы не был таким дохлым... Сейчас он меня убьет! Зачем я это сказал, дурак... Ну и пускай, пускай знает! Гонза с бешеной силой уперся ему в грудь. - Ну и бейте, - прохрипел он, почти теряя сознание. - Бейте... чтоб мне не отвыкнуть... я уже привык там... Руки Мелихара разом разжались - страшная сила, прижавшая его к стене, чуть не лишила его последнего дыхания, - но теперь он был свободен. Шипенье, как из лопнувшей трубы парового отопления. Это было все. Мелихар уходил, нет, убегал, может быть, испугался силы своих рук, распахнул дверь в фюзеляжный, огромная фигура его скользнула в полосе света и скрылась в проходе. Эхо захлопнувшейся двери отдалось в пустом коридоре. Что же это? Что я наделал? Я там с ума сошел, совсем спятил. Оскорбил Мелихара. Что я знаю? Он прав, прав, он меня предупреждал, он добра мне хотел, конечно! Как же теперь быть? Поправить дело, пока не поздно. Подсадной... А что, если он прав и мое освобождение в самом деле ловушка? Во что бы то ни стало найти ребят и все им выложить, пока они не наделали глупостей. Ох, этот нож! Голова трещала от напряжения, в животе урчало от голода. Гонза провел рукой по лицу и вышел во двор глотнуть чистого воздуха, но не мог освободиться от отвращения к самому себе. Извинюсь перед ним, переломлю свою идиотскую гордость! Вернувшись в цех, он уже с порога стал искать глазами кого-нибудь из ребят, но никого не увидел. Где Павел? Где Войта? Как это они сами до сих пор меня не отыскали? Что с ними случилось? Спокойно! По проходу навстречу ему шел Пепек. Нет, я тогда не ослышался. Посмотри на него, вот кто тебя подсидел, а теперь спокойненько посвистывает себе, выпятив губы, кепчонка набекрень, вот увидел тебя, изображает удивление, хоть наверняка давно знает, что ты вернулся! Не вотрешь очки! Спекулянт моргнул как ни в чем не бывало. - А-а, привет. Ну как дела? - Как видишь, - отрезал Гонза с кривой улыбкой. - Цел остался. - Славно, милок. И ничего не выжали, а? - А ты знаешь, что из меня что-то можно было выжать? - В этом вопросе была вызывающая двусмысленность, на которую его подбил вопрос Пепека. Гонзе показалось, что щучье лицо в какую-то долю секунды дернулось, но Гонза сам вывел его из затруднения. - Какая-то ошибка. Ничего серьезного... - Да ну? - удивился Пепек. Сопнул носом. - Может быть. Люди - сволочи. А как... - запнулся он, - взбучку... получил? В вопросе таился животный страх перед побоями. Нет, ничего ему не сообщать, а ребят предупредить! Если он догадается, что я о нем знаю, это может стать опасным. - Да нет. - Славно! Зря болтают. Как и насчет этих евреев... Спокойно! Это не Яго, эстет, смакующий зло, это просто загнанная в угол крыса. Нетрудно представить себе, как пара оплеух заставила его говорить, как он хныкал, давал обещания и скулил от страха, чтоб только не развеялась заветная мечта о звякающей автоматической кассе. - Само собой. Было даже интересно. - Вот и хорошо, - вздохнул оживленно Пепек. - Курева не нужно? По двадцатке. Набитые гильзы подешевели. Что же ты им скажешь, мерзавец? Что ошибся? - Не надо, - мягко отказался Гонза. - Мне бы чего-нибудь пожрать. Пепек с удовольствием перешел на свою любимую тему: - Андела принялась за святого. Ты знаешь?.. - Пепек был из тех, которым какая бы то ни было чистота не дает спокойно спать, пока ее не поваляют в грязи. - Затащила его в будку в малярке - должна, мол, исповедаться ему во всех своих грехах, а мы-то в окошко глазеем. Видим, у него пальцы дрожат, когда она как ни в чем не бывало руки его на ляжки себе положила... а он этак насупился, и даже очки у него запотели. Заметил ты новую кошечку в «Девине»? С Коброй работает... Лакомый кусочек. Буфера - во! - Ну, будь здоров! - прервал его Гонза на полуслове. Он увидел Павла. Тот медленно шел от конторы к своему участку, тонкий, чуть сутулый, руки у него висели, и он, казалось, был безразличен ко всему окружающему. Гонза догнал его, тронул за локоть. - Привет. Павел обратил к нему бледное лицо, как будто ничуть не удивившись. - Привет. Он опять отвернулся и не замедлил шага, так что Гонзе оставалось приспособиться к нему. Павел будто спал на ходу. - Мне нужно с тобой поговорить. - О чем? - шепнул Павел, не пошевелив губами. Все стало другое, и в Павле какая-то перемена. Гонза, озадаченный, помолчал, потом высказался напрямик: - Что дурака валяешь? Не делай вида, будто не о чем. - Не останавливайся, - пробурчал Павел; он упорно глядел вперед с таким видом, словно хотел отделаться от Гонзы. - На нас глядят... Замечание было разумное, Гонза признал это и подчинился. Что они все, ошалели от страха? Или что-то произошло? Разве он не рад меня видеть? Перегибают палку с этой конспирацией! Что из того, что кто-то нас видит вместе, ведь это не первый и не последний раз и тут нет ничего примечательного. - Все в порядке, кажется. Пока что! Они из меня ничего не вырвали, но, видимо, знают порядочно! Мы наделали кучу глупостей. Голос его тонул в гуле цеха, он шептал Павлу на ходу, не зная, с чего начать, но с каждым словом усиливалось глупое ощущение, что Павел почти не слушает. Больше того: не хочет слушать, старается ускользнуть от него. - Где ребята? - Какие? Невероятный вопрос, кинутый в пространство перед собой. - Милан. - Переведен в погрузочный. Бригада «раз, два - взяли». Только в дневную смену. - А Войта? - Завтра приступит на стартовой. На аэродроме. Тоже перевели. - Как же так? - А я почем знаю? - прозвучал равнодушный ответ. - Нас разогнали, но кто? Кто это устроил? Значит, кто-то о нас знает... и так вдруг... Должно быть, это наши люди... - Молчи! Они подошли к крылу, у которого работал Павел, и остановились. Павел неизвестно почему глядел в сторону, и на лице его была написана тревога. - Мне кажется, я сошел с ума. Что с тобой сделалось, Павел? - Я ничего не знаю, не задавай дурацких вопросов и шагай дальше! Имей соображение! - Но надо же нам... - О чем, скажи пожалуйста? Советую тебе ничего не предпринимать, никого не разыскивать и обо всем забыть! Ясно? Так нужно, понимаешь? Когда все успокоится, мы тебя сами позовем... Он повернулся и отошел от остолбеневшего Гонзы, как будто сразу забыв о нем; взял молоток и нажал спуск. Тррррра! Залп карательного отряда! Не стой, проходи! Почему? Или мне просто кажется? Ты прокаженный, отмеченный, можешь заразить всех, держись подальше! Один! Выброшен на пустынный берег посреди шумного множества знакомых людей. Что тут произошло? И что делать? Забыть, не искать их? С ума сойдешь. Мы тебя сами позовем! Не звучит ли это как вызов на суд? Сами позовем. Кто? Мы. Мы, остальные. Но почему? В чем они подозревают меня? Он поплелся к своему стапелю, а на душе у него кошки скребли, он насильно заставлял себя передвигать ноги. Мелихар, копавшийся в жестяной коробке, окинул подошедшего загадочным взглядом. Он не дал Гонзе открыть рот, отмахнулся от его извинений и указал ему на поддержку под крылом. Стук молотка зазвучал для Гонзы прелюдией к примирению, но в воздухе не проходила напряженность и неуловимое ощущение, будто почва уходит из-под ног, куда-то унося его, осталось. Больше того - оно усиливалось. Дверь чуть заметно приоткрылась, кто-то глянул сквозь щель во тьму коридора и сейчас же закрыл опять. Он узнал голос Бациллы. - Ребята, это Гонза. И снова тишина, словно они там, внутри, шепотом совещаются, впускать или нет. Он потоптался на месте и еще раз отстукал по деревянной филенке условленный сигнал. От поворота лестницы доходил мерцающий огонек, теплящийся под распятием, бросая на исцарапанную стену его фантастически увеличенную тень; где-то играло радио, по галерее шаркали туфли. Сколько уж дней? Один, два, три. А ничего не делается. Ровно ничего. Никто его не ищет, никто не обращает на него внимания, и это хуже всего. Просто невыносимо! Будь он дурак, он поверил бы, что тут и конец, все вернулось к однообразию приходов и уходов, звяканью контрольных часов и ночной дремоте. Разверзшаяся вокруг него пустота создавала нежеланный простор для размышлений, терявшихся в мутной мгле. Он торчал в холодном кафе, так как Бланка не могла с ним встретиться, смотрел на свои праздные руки и казался самому себе каким-то иссушенным и покинутым. ...Наконец дверь приоткрылась, послышался голос Павла: - Входи! Он вошел в темноту. Только после того как дверь за ним захлопнулась, на столике зажглась лампочка. Невнятное бормотанье было ответом на его приветствие. Глаза привыкли к свету и начали различать лица. Здесь были все. Они смотрели, как он снимает мокрый плащ, и молчали. Возникло гнетущее, хоть ничем и не обоснованное ощущение, будто он непрошеный гость, но он сейчас же отогнал его. Глупости! Он хотел занять свое обычное место на кушетке, но кто-то подставил ему стул; это немного его удивило, но он сел и стал дуть на застывшие пальцы. Почему они молчат? Он растерянно огляделся. Павел пристально смотрел на него из охровой тени - неподвижно и печально; Войта отвернулся, смущенно сложив большие руки на коленях; Бацилла, сидя на расклеившемся стульчике, избегал прямого взгляда, и его жирное лицо все обвисло, как тесто. Милан рассматривал Гонзу, пытливо прищурившись; его все время душил кашель. «Орфей»! Весь «Орфей» налицо, опять они все вместе, все по-прежнему - и в то же время по-другому. В чем? Гонза не понимал, но это было в воздухе. Даже в том, что сидит он против них на стуле, как бы отдельно. Это намеренно? В их поведении нет ничего враждебного, но напряженность такая, что ее можно пощупать. Он вздохнул с облегчением, когда Павел тихо нарушил молчание: - Никто не видел, когда ты шел сюда? - Будьте спокойны. Это исключено. Он стал поспешно описывать, как дошел, но уже во время рассказа понял, что дело не в этом, и оборвал на полуслове; смутившись, стал рыться в карманах, но ничего не нашел. Милан протянул ему потертую коробочку, в которую собирал для других окурки. Гонза поблагодарил его взглядом и с преувеличенной тщательностью стал свертывать самокрутку, а все следили за ним. Он закурил и поднял глаза. - Ну давай! Павел не пошевелился, по-прежнему лицо его было в тени. Только заговорив, Гонза почувствовал какое-то облегчение. Он старался рассказывать как можно подробнее обо всем, что ему пришлось пережить, боясь упустить самую незначительную, пусть даже ничтожную мелочь; он опустил все относящееся к его личным чувствам, зато изложил свои соображения. - Нужно все хорошенько продумать, ребята! Этот старикан, я его знаю, мы должны найти его и попробовать, что можно... Не знаю... Может, его кто-нибудь подослал и через него найдем нить. Что он там делает? Не знаю. Может, случайно услышал что-то, а может, и так сбрехнул - следует допустить и это. Нет, я не ослышался, в этом готов поклясться, хотя, признаюсь, я там совсем обалдел. Там знают обо всем, что мы до сих пор затевали. Пепек Ржига. Факт. Нам надо повести дело иначе и быть осторожней, ребята, а то нас сцапают как пить дать! Твой нож, Войта, я сам видел, собственными глазами, в лапах Мертвяка... Они слушали затаив дыхание, ошеломленные, волненье их достигло высшей точки, когда он передал им оскорбительный совет Башке. Они были явно задеты. Милан плюнул, Бацилла, выпучив глаза, заерзал на стуле. Страх снова овладел им. Господи! Какая скотина! Они были задеты. От Гонзы не ускользнуло, что они с трудом подавляют свои чувства, но странно было, что никто его не перебивал; как будто они натянуто и строго молчат, заранее сговорившись предоставить ему самому запутаться в противоречивых соображениях и вопросах, на которые нет ответа. У него снова возникло леденящее чувство, что он перед судом. Вздор! Он отряхнул его и продолжал говорить, как граммофон, который забыли остановить. Допустим, они хотели сделать из него подсадного - термин, который он впервые услышал от Мелихара, - и накрыть через него весь «Орфей», а может, и еще кого... тех. о ком мы даже не знаем. Но ясно одно: кому-то, безусловно, про нас известно! Он привел веские доказательства. Мы не одни, кто-то постарался капнуть, причем кто-то с нашей стороны! Может быть, есть целая группа, связанная с высокими кругами, может, из руководства, с большими возможностями. Например, эти акты саботажа! Может, таких групп гораздо больше. Среди рабочих - кто знает? Надо любой ценой установить с ними связь, потому что одни мы ничего не добьемся и провалимся все поголовно. Он кончил, скользнул взглядом по лицам товарищей и с замиранием сердца увидел, что они отводят глаза в сторону. Тут он взорвался: - Да говорите же, черт побери! Что у вас - язык отсох? Бацилла испуганно опустил голову на грудь, Милан харкнул в платок, Войта кусал губы, блуждая взглядом по стенам. «Орфей»! Так вот чем все кончается, и это после всех торжественных клятв! Возможно ли? - Как будто я пришел не по тому адресу. Ну же, Павел! Войта! Неужели я не заслужил... Что случилось? Павел, собравшись с духом, обратился ко всем: - Кто хочет высказаться? Что же вы молчите? Не получив ответа, он устремил из полумрака на ничего не понимающего Гонзу сочувственный взгляд и слабо махнул рукой. - Нет... ничего особенного. Дело не в том, и нет смысла... - Он как-то странно запинался, будто каждое слово стоило ему мучительных усилий. Понимаешь... никто из нас против тебя лично ничего не имеет. Не может иметь. Мы верим, что ты держался молодцом. Если б ты проговорился, ни один из нас не сидел бы сейчас здесь. Этого никто у тебя не отнимает. Мы хотели тебя позвать, когда ты придешь в себя, и сказать тебе о нашем решении, но ты пришел сам... Ну что поделаешь? Оказалось, что ты нарушил главное обещание, которое мы дали друг другу в самом начале... и это... пойми... - Обещание? - Погоди, мы долго об этом толковали, поругались даже, но... Все, что ты нам сказал сейчас, мы учтем, но... - тут и Павел отвел глаза в сторону и слегка задохнулся, - но без тебя! Кто-то прошел по галерее, половицы жалобно заскрипели. Все остановилось. Два слова звучали невыносимо долго, отдаваясь в четырех стенах; Милан выпустил коробочку из рук, она шлепнулась на стол - все, вздрогнув, обернулись. Стыд, темная печаль и сомнения. - Значит... - хрипло вырвалось у Гонзы. - Да. Так необходимо. Приговор был вынесен, и все почувствовали какое-то облегчение; только осужденный не понимал. Рассматривал свои пальцы, потом снова стал бессмысленно шарить у себя в кармане, и Милан снова протянул ему свою коробочку. Гонза устремил на него неверящий взгляд, и пальцы у него так дрожали, что он не мог скрутить цигарку. Без тебя!.. - Вы что, ошалели, ребята? - Нет, - возразил уже твердо Павел, выпрямившись. - Но ведь я... я же правда ничего не выдал! Я не хвастаюсь!.. Не знаю, как было бы, если б меня прижали в гестапо, мне повезло, но клянусь вам, ребята... Мертвяку я ничего не сказал! Ничего! Поверьте мне! Ровно ничего! Подохнуть мне на этом месте, если вру!.. - Никто и не утверждает, что там... - Так где же, черт побери? - воскликнул Гонза уже вне себя, но пристальный и словно неумолимый взгляд Павла лишил его уверенности. - Ей. - Павел наклонил голову. - Я сам с ней говорил. Все ты ей про нас выболтал. Этого ты не станешь отрицать. Удар был нанесен с неожиданной стороны. Свет лампочки резал глаза, по телу растекалась слабость. Да, этого он не отрицает. Это так. Они правы. Мелихар, Павел, Милан, все. Зачем я тогда рассказал ей? Сам не знаю. Они, конечно, думают - и в этом мне их не разубедить, - что мне захотелось похвастаться, блеснуть перед ней! Впрочем, разве это не так - пусть хоть отчасти? Да теперь уже все равно. Остается стиснуть зубы и уйти, как побитая собачонка. Он встал, бледный, нагнулся, чтобы взять плащ, никто его не удерживал. Ждут, когда я испарюсь, пришло в голову, пока он одевался. Жаль. Он заметил расстроенный и сочувствующий взгляд Бациллы, этот жирный добряк с трудом сдерживал желание сказать ему что-нибудь утешительное; Павел сидел подавленный, полный отчаянья; но лицо Милана - лицо беспощадного судьи после приговора - заставило Гонзу заговорить. - Мне нечего объяснять, - выдохнул он, с усилием выпрямляясь, - это было. Если б я мог, я взял бы обратно все, что сказал ей, хоть в этом-то поверьте мне, ребята. Я подчиняюсь вашему решению... Понимаю вас... Ну что ж! Но я прекрасно представляю себе, кто торжествовал по этому поводу, - закончил он, вперив взгляд в Милана. - Оставь, - прервал его строго Павел. - Ты ошибаешься. - Может быть. Но теперь это уже не имеет значения. Я не стану выклянчивать милости. - Он говорил, чувствуя, как слова беспомощно хлопают крыльями. Надеюсь, вы не думаете, что это она меня выдала! Вчера на Вацлавке забил фонтан нефти... Не верите? Но это куда правдоподобней. Я знаю, что мог бы сказать Милан, наизусть знаю. Личные чувства - в сторону! Может, он и прав со своей точки зрения, но это холодная, нечеловеческая правота, она для меня неприемлема. Я пошел на это добровольно, потому что до конца жизни не простил бы себе, что уклонился. Но... больше не могу! - Комок подкатил к горлу, он продолжал: - У меня нет никакого мировоззрения, как вот у Милана, и я этого не скрываю... никакого бога, никакой философии, я ни с кем и ни с чем не связан. У меня есть только она. И я не променяю ее ни на что, ни на какую фикцию будущего рая, в который я не очень-то верю, ни на какую идеологию. И ни на какое будущее! Без нее я никакого будущего даже не представляю. Мне наплевать на все. Я гордился «Орфеем»... но могу обойтись и без него. И не останусь одиноким. Не пожертвую ради этой глупости самым важным, что я нашел. Что я должен был сделать? Отказаться от нее? Нет, можете считать меня хоть скотиной... Тебе, Павел, я удивляюсь... Неужели ты не понимаешь... - Нет, не понимаю! - Павел нервно взъерошил рукой свои светлые волосы. Этим не объяснишь, почему ты проболтался! - Почему? Я и сам теперь не знаю. Но это уж все равно. Может быть, потому, что верю ей. Как самому себе. Может быть, более того - потому что не сумел что-то скрывать от самого близкого человека... потому что... это... Довольно! Довольно! В глазах у него уже накипали слезы, и все в нем собиралось взорваться; он на ощупь искал ручку двери, чувствуя, что больше не в силах говорить. Ему удалось бы уйти, если б Милан, все время сдержанно молчавший, не пригвоздил его к месту. - Я одного не пойму. Если ты так ее любишь, то хоть поинтересовался бы, с кем она встречается... С кем таскается по ночам... - Заткнись! - оборвал его Павел. Поздно. - Что ты сказал? - промолвил дрожащими губами Гонза. Новый удар и опять с неожиданной стороны - он зашатался под ним. Но тотчас словно оцепенел. Повтори! Дрожь охватила его. Милан успел только поднести руку к лицу для защиты. - Зачем же я буду... Сам проверь, черт возьми!.. Он не договорил. Попробовал освободиться, оторвать пальцы, с судорожной силой вцепившиеся ему в горло. Гонза тряс его, поднял со стула, как тряпку. - Говори! - хрипел Гонза у самого его лица. - Скажи еще раз, ты... скотина... я убью тебя, убью, если ты коснешься ее своей ядовитой слюной, ты, грязная крыса... Только теперь все опомнились от неожиданности. Кинулись разнимать, вырвали Милана, который уже хрипел; шум, паденье стульев, сиплое дыханье отвратительной драки, в этом дьяволе не узнать было прежнего Гонзу, он обезумел, он убил бы, если б Павлу и Войте не удалось общими усилиями вырвать у него из рук совершенно обессилевшего Милана. - Убью тебя, сволочь, пустите меня! Я убью его! - Довольно! - сипел Павел, почти теряя самообладание и дрожа от гнева. Держите его, ребята! Тише ты! Войте удалось завести Гонзе руки за спину, Павел толкнул Милана на стул и загородил его собой. - Хватит, опомнись, сумасшедший! Не успели они прийти в себя и собраться с мыслями, как Гонза, резко мотнувшись в сторону, вырвался из рук Войты, и дверь за ним захлопнулась. Удар грохнул по засыпающему дому и разлетелся по галереям, промчалась буря торопливых шагов по деревянной спирали лестницы, и настала тишина, испуганная, зыбкая тишина. Они старались не смотреть друг на друга. Милан сидел, неестественно наклонившись вперед, измученный, судорожно кашляя и вытирая взмокший лоб грязной рукой. Он дышал открытым ртом, как загнанная птица, и глядел в пустоту. - Послушай! - взорвался Войта. - Если ты это выдумал... - Что вы на меня таращитесь? - голос Милана сорвался смешной фистулой. За кого вы меня принимаете? Что я - из пальца высосал?.. Мне Лекса сказал, значит, железно! Он знает всю историю с ее братом и врать не станет. Лекса не врет! Он все знает. Что же мне было - молчать? Он обязался - значит, это уж не его личное дело! Знаете, что могло быть с нами? Это звучало убедительно, но он все же чувствовал, что слова его вызывают в них какой-то молчаливый и в корне нелепый протест, который заставил его продолжать: - Конспирация имеет свои законы, - опять он говорил, как проповедник. - Вы до невозможности сентиментальны. Я сказал это и для его пользы, факт! Я тоже представляю себе, каково ему будет, но в таких делах сострадание побоку, слишком многое поставлено на карту. Никто не возражал, но атмосфера была отравлена. И хотелось убежать от своего собственного стыда, вон из этой душной дыры, но они все сидели, погасшие и угнетаемые нарастающим чувством бессилия и бесплодности всякого начинания. Хоть плачь! За шторой затемнения опять заскрипели половицы и в тишине, упрямо разъединяющей их, нереально стучал маятник. - Так что же? - послышался из тени голос Павла. - Нас ведь еще четверо, а? Он вытащил из-под кушетки картонку с бумагой и поставил ее на стол. - Я составил текст новой листовки. Надо ее как можно скорей выпустить, иначе Мертвяк убедится, что напал на след. Правильно? Ответа не было. Растерянность. Никто не пошевелился. Кроме Бациллы. - Я... - промямлил он с затуманенными глазами. - Я не знаю, ребята... я больше не могу... я не уверен, что мы правы... ведь он нас не выдал... и мне как-то не по себе. - Не мели чепухи, Бацилла, - прервал его с отвращением Павел. - Мы что, вчера слова на ветер бросали? - Нет, ребята, это не чепуха, и я... Беспомощный жест пухлой руки повис в воздухе. Как им растолковать? Словами не опишешь: этот постоянный страх, который медленно сдавливает тебя, и вот ты раскалываешься в нем, как орех между створок щелкунчика. С той ночи он ни разу глаз по-настоящему не сомкнул, и мягкая постелька его, устланная пуховыми перинами, превратилась в котел с кипящей смолой. Ягненочек, детка, я позову доктора, что с тобой? Мамуля, бедненькая, не подозревает, что нависло над ее ягненочком. В какую я влип историю! Какой дьявол напел мне в уши? Тщеславие! Молодчина Бацилла, герой! А что, если и маму будут бить? Он хватался за голову, метался по потной простыне и хныкал от отчаяния. Др-р-р-р! Звонок. Уже идут, уже ломятся в дверь - кулаки, револьверы, сапоги, внизу возле тротуара ждет машина. Конец! Каждый звонок вырывал его из постели, он весь трясся, прижавшись ухом к двери комнатки, напрягая слух. Ненадолго отлегло от сердца: нет, это только тетя из Дейвиц. Если все это кончится благополучно, но едва ли, так... что? Он договаривался с судьбою, готовый на что угодно: все раздам бедным - дом, деньги, библиотеку... Стану просто Бациллой. Лишь бы пронесло мимо! Что это? Остановилась машина?.. Хуже всего было во время засыпания, закроешь глаза - и... колючая проволока, решетка, побои. - Должен вам сказать, ребята... я дерьмо. Не гожусь я, видно, для этого дела и не знаю, выдержал ли бы, как Гонза, если б меня начали бить... Позорное признание растаяло в смущенной тишине, и никто не удивился. Лучше не думать, что было бы, если б Мертвяк поприжал его! Павел оглянулся на Милана: сейчас Милан обрушится на этого несчастного, обдаст его целым ливнем отборных ругательств: буржуй, обжора, трусливое брюхо! Катись отсюда! К мамуле! Под перинку! Но Милан поднял голову, обвел присутствующих взглядом и, увидев их ждущие глаза, откашлялся. - Что вы на меня уставились? Он хоть сумел об этом прямо сказать. Никто из нас ни в чем не может его упрекнуть. - Потом Милан прибавил с лихорадочным блеском в глазах: - И я меньше всех... Изумление, которое он прочел в их глазах, не остановило его: он не позволил своим глазам уйти от их взглядов и рассказал им все о себе. Он запинался, он вонзал себе ногти в ладони и не щадил себя. - Я думал, что преодолею, но это сильней моей воли, моих убеждений, моего разума. Лекса знает это за мной, помните, как он предостерегал вас насчет меня... Тот раз, возле конторы, когда нас заметил веркщуц, помните? Я тогда ведь смылся, ребята! Сбежал, как трус, не думал ни о чем, кроме как о своей шкуре. И не признался вам в этом, да! Я не хочу отступаться от дела, не хочу, мне тошно было бы жить, но теперь я должен был сказать вам это. Решайте сами! - успел он прибавить перед тем, как новый приступ кашля заставил его замолчать. Что-то всплывало на поверхность - такое, чего никто не ожидал. Гнусный вечер! Выломился один кирпич - и другие посыпались, вся стена вот-вот рухнет, конец, конец «Орфею»! Первым встряхнулся и заговорил Павел: - Тебе надо прежде всего лечь в постель и лечиться, Милан. Болтаешь черт знает что, у тебя просто жар. - Он положил руки на колени и совершенно спокойно оценил ситуацию.- Похоже на то, что мы промахнулись. Корить друг друга бессмысленно. Уговаривать тоже. Жаль. Конечно, войну выиграют и без нас, это ясно, и никто не должен ни в чем себя упрекать... Желание у нас было. Я хотел сказать вам сегодня важную вещь. Я встретил одного старого знакомого, это замечательный химик. Пожалуй, пора бы нам перейти от листовок к другому понимаете? Взрывчатка... Может, ему удалось бы, хотя вообще-то он не хочет иметь с этим ничего общего... Но теперь уж о чем толковать... Он встал, обвел взглядом грязные стены каморки, задерживая глаза на отдельных предметах убогой обстановки, коснулся подушки с выцветшим рисунком, провел пальцем по абажуру на лампе, поиграл шнуром от шторы затемнения. Встал у окна спиной к остальным и засунул руки в карманы дешевеньких брюк. - Что касается меня, - промолвил он глухим, но совершенно твердым голосом, - то я буду продолжать. Я не бахвалюсь. Я не герой и испытываю страх, как все люди. Но я должен, ребята... Есть вещи похуже страха... Где-то заскулило радио и. торжественно пробили часы. Левый край шторы был сильно разорван, и на это место он когда-то наклеил заплату. В конце галереи хлопнула дверь, зажурчала вода, дом засыпал, но еще жил - корабль, неосвещенный корабль, с живым грузом боли, и счастья, и отчаяния, и гнева, и памяти, и надежды. Павел вздрогнул от холода и прикрыл глаза. Обернулся на голос Бациллы. - Может, возьмемся за дело, ребята? Уже страшно поздно, и мне пора домой. А там и передача из Лондона... Когда они ломали голову, редактируя листовку, Войта вдруг обратился к Павлу со странной просьбой: - Послушай, Павел, мне бы надо... пожить у тебя. Хоть некоторое время. - И в ответ на изумленные взгляды прибавил с краткостью, заранее исключавшей всякие расспросы: - Я не могу вернуться домой... Блюз, это был блюз, его блюз, название которого выскользнуло из памяти, индиговый голос кларнета забирался ввысь, чтоб потом вдруг сорваться в рыданье. Не было ничего, кроме этого блюза, он бежал рядом в хлюпающей тьме, развеваясь. Сквозняк вдоль улиц играл полами плаща. Он спустился на мокрую скамейку в парке, перевел дух. Ветер прочесывал ободранные кусты, капли шлепали о бетон. Вода и ветер. Он узнал угол дома по запаху свежего хлеба из пекарни, витрину с церковной утварью забила тьма, а вот и ниша входной двери! Час, когда запирают дома, должен скоро наступить... У доходных домов свои особые запахи, этот запах было трудно определить: смесь пыли и высохших цветов, и тут же холодный, но не очень сильный запах камня и штукатурки. Пожалуй. Подъезд, голубая лампочка; он побежал вверх через две ступеньки, придерживаясь за перила. Нащупал в кармане коробку спичек, только третья с треском вспыхнула, дрожащий огонек пополз по дощечкам с фамилиями. Чужие, ничего не говорящие имена. Иозеф Клика, д-р Жалду... Ага, вот! Он чиркнул новой спичкой и постучал в деревянную дверь. Ничего. Нажал кнопку звонка. Ничего. Попробовал повернуть ручку двери. Не повернулась. Обыкновенная дверь, с прорезью для писем, он всунул пальцы в эту прорезь - изнутри повеяло легким сквозняком. В пустых квартирах своя особая, стоячая тишина. Постучал еще раз, настойчивей, и ему было безразлично, что удары разносятся по пустой лестнице. Приоткрылась соседняя дверь, на плитки брызнул свет электрического фонарика, подполз к его башмакам. - Разве не видите, что нету дома? - произнес ворчливый голос.- И поторопитесь, а то запрут парадное! Это была правда. У входной двери он наткнулся на кряхтящую фигуру дворник брел по коридору, гремя связкой ключей, и Гонза прошмыгнул мимо, как улепетывающий вор. У него за спиной враждебно загремел ключ, и опять перед ним - тьма. И дождь. И улица. Он чихнул. Минуту растерянно повертелся на краю тротуара, потом поднял воротник пальто до самых ушей и спрятал закоченевшие руки в карманы. Ничего. Отзвуки одиноких шагов. С главной улицы долетал скрежет трамваев о рельсы. Высоко над головой ветер раскачивает фонарь, стук фонаря о столб то перестает, то повторяется снова. Он сделал несколько шагов вперед, но не дальше соседнего угла, где пахло печеным хлебом. Как хочется есть! Он стал глядеть вдоль улицы, напрягая слух, чтоб не пропустить знакомый топот туфелек. Прижался спиной к опущенной металлической шторе пекарни - хоть от дождя укрыться - и застыл, перестал воспринимать время. Превратился в статую, которую можно назвать «Ожиданье». Ее поставили перед булочной. Шелест дождя усилился, убаюкивал, погружал в полусон; Гонза сосчитал до ста, потом до тысячи, закрывая глаза и поспешно открывая их, когда слышались приближающиеся шаги. Нет, это широкий мужской шаг, шлепанье калош слабеет и сливается с чавканьем дождя, вот бьют часы на башне: бом-бом... Сколько же пробило? Он все стоял и ждал, ждал. Долго ли? Ах, не все ли равно? А потом... это произошло с ошеломляющей внезапностью и так быстро, что он успел сделать всего два неуверенных шага от металлической шторы под дождь. Рокот. Легковая машина с голубыми огнями - мотор еле слышно ворчал под капотом - остановилась у края тротуара, дверца, выпустив стройную фигурку, захлопнулась, и машина уплыла вниз, в темную улицу, может быть, в мир сновидений. Дождь. За сеткой дождя - стройная фигурка. Перед ним была она. Их разделяли всего четыре шага. Он узнал ее сразу, но не тронулся с места. Видимо, она его тоже узнала. Он заметил, что она остановилась как вкопанная, рука опустилась в сумочку за ключом, но не окончила этого тысячу раз повторенного движения. Это не она, не может быть! Он воспротивился этой возможности. Отверг ее. Простуженно потянул носом, дрожал от холода, но все еще не двигался: в неосмотрительном движении могла таиться развязка, неприемлемая, как смерть, как безумие или действительность. Он отчаянно пожелал, чтоб она тоже не шевелилась. «Не двигайся!» - хотелось ему крикнуть, предупредить ее, а то произойдет что-то ужасное, непоправимое, пусть лучше она растает так же неожиданно, как появилась. Завтра расскажем друг другу об этом и посмеемся... Он не верил, пока она не протянула к нему руку и слуха его не коснулся мучительно знакомый голос: - Я знала, что этим должно кончиться. Пойдем! И все-таки! Он здесь и, как ни удивительно, проник сюда без затруднений и без унизительных упрашиваний, был введен по бесконечным лестничным маршам, как благовоспитанная собачка, вошел в дверь и вот торчит здесь и жмурится от света, и с плаща его капает вода. - Может быть, ты хоть плащ снимешь? Он подчинился молча, избегая ее взгляда, ему казалось, что его движения до смешного неловки и словно чужие. Он обтер ладонью мокрое от дождя лицо. Здесь было тепло, его удивило, что в доме центральное отопление, хоть дом не из новых. - Ты сядешь? Да. Почему бы нет? Он сел на край широкой постели и тотчас понял, в каком он невыгодном положении - сидеть было слишком низко, колени под подбородком, и руки казались ему длинными, как у обезьяны. На круглом столике валялась раскрытая книжка, он заглянул в нее по привычке. Рамю... За цветистыми ширмами - умывальник и плитка. Над постелью миниатюрное радио на полочке, забитой книгами. Дальше! Мягкий комочек чулок на шкатулке для шитья. Приличная репродукция Коро. У молодого человека на фотографии правильные черты Аполлона. Тонкие строгие губы. Завоеватель. Ее глаза. Нет сомнения! Подавив предубеждение, он признал это лицо интеллигентным. В воображении эта комнатка являлась ему призрачно-нереальной; на самом деле самая обыкновенная комната, здесь хозяйничает ее рука, ее вкус, все говорит о ней. Нарушало цельность лишь большое и, видимо, дорогое зеркало суетной своей пышностью: оно не подходило к этой бедной обстановке. Он представил себе, как она глядится в него с критической сосредоточенностью - так обычно женщины рассматривают себя в зеркале. Смотреть больше было не на что, и он перевел взгляд на нее. Она стояла недалеко, лампа озаряла ее волосы, она глядела на него с той умоляющей жалобностью, с какой глядят на безнадежно больных. Это ему не понравилось. Говорили, просили его такие знакомые глаза. - Мне бы надо было представиться, - промолвил он. - Нет. Я тебя узнала. - Но ты - это не ты. У тебя есть сестра? Она страшно на тебя похожа. Такие же руки, губы, такие же глаза и такие же брови. Я расстался с ней несколько часов назад у входной двери. Ты не знаешь, где она? Она сжала руки, шагнула к нему, заколебалась, не посмела его коснуться. - Гонзик... Закрыла лицо руками, но потом их резко отдернула, подошла к зеркалу и принялась расчесывать волосы гребнем. Он смотрел на нее с изумленьем, склонный видеть в этом бесчувственность содержанки. Она повернулась к нему уже с невозмутимым выражением лица. Черт побери, как умеет притворяться! Такая трогательная невинность разоружила бы целый суд присяжных - кто не попался бы на удочку? - Говори, пожалуйста! - О чем? Ты ведь запретила мне задавать вопросы. Как может тебя интересовать, что скажет идиот? - Не говори так. - Почему? - воскликнул он. - Прикажете осведомиться, как прошел сеанс, мадам? Или почем берете за любовь? - Он хрипло выбрасывал из себя слова, но внешне ему удалось сохранить хладнокровие. - Со мной-то можно не стесняться. Я тотально мобилизованный подсобный рабочий, и машины у меня нет... И вы мне не по карману. Только ее вскрик заставил его замолчать. Он опустил голову - в нем заговорили ужас и стыд. Ее голос зазвучал совсем близко. Гонза брезгливо отклонился, чтобы избежать прикосновения, и подавил минутное, но сильное желание ударить ее. Она стояла перед ним, уронив руки, и ее отчаянье казалось таким искренним, что он на мгновение смешался. Полюбуйся: актриса в высшем взлете своего искусства! Браво, вопит зрительный зал. Тем хуже! Чего ты домогался? Куда тебе до нее! Ты шут с нищенским узелком в руке, печальный паяц, чье выступление завершится пинком под зад. А эта далеко пойдет! Камень и тот разжалобится. Он не по шевелился, даже почувствовав ее пальцы в своих волосах. - Чего тебе от меня еще... Оставь меня, пожалуйста! Чего ты хочешь? - Чтоб ты взял себя в руки... на минуту... Чтоб выслушал меня! - Зачем? У меня глаза есть. Пока еще есть. - Теперь мне нечего таить... скрывать! Теперь - нечего, все равно я не могла больше, я боролась, но потом пришел ты... застал меня врасплох!.. И вот - кара, я знаю, но только не так, прошу тебя, так мы не должны разойтись! Только не так! В чем смысл? - записал он через несколько дней в тетрадь. В чем смысл эпизода, который я не высосал из пальца? Продолжения не будет! Точка? Мораль? Вывод? Все на деле иначе, чем кажется, ты прав, Душан. Верить - значит стать посмешищем. ...но завтра они ведь сойдутся! Он будет ждать ее в нише двери, и она выбежит, раскрасневшаяся от спешки, и все пойдет по-прежнему, в кармане греют ему бок два билета в кино, он ради этого фильма толкался в очереди, ревели сирены, пальто перед ним с воротником, изъеденным молью, пахло нафталином, у кассирши были противные пальцы, короткие и толстые, красные, как морковки... - Я тебя понимаю. Представляю, как тебе тяжело, но ты должен мне верить, даже если потом... может быть, уйдешь... Он заметил, что у него невольно дрожат пальцы, надо вычистить траур из-под ногтей, как-то раз она его за это уже отчитывала. «Ты как мальчишка», сказала она тогда. Завтра нет, есть только сейчас. - ...мне страшно, - шепчет где-то над ним знакомый голос, - страшно... Не надо бы ходить сюда, не надо было позволить затащить сюда себя. Где-то он читал, что раненный пулей в первое мгновение не чувствует никакой боли. Именно так. - Я струсила... Я боялась потерять тебя. Я не умею лгать... и теперь я тебя боюсь... Ты - другой... Гонзик! Очнись! Стань хоть на минуту самим собой, кричи или бей меня... только не будь таким! Он с трудом выбрался из отупения, кивнул головой. - Этого не проси, - промолвил он бесцветным голосом. - Если я стану самим собой, я должен буду убить тебя. А зачем? Я убил бы человека, которого не знаю. «Остается поставить точку! - напишет потом он в тетради. - И этот эпизод не сумел ты довести до конца, до того, что называют катарсис! Человек учится только на собственном опыте, каждый проходит свою школу. Вот это твоя школа. Ты понесешь ее в себе, но по твоему лицу этого не будет видно; до последнего твоего вздоха в тебе будет жить медленно действующий яд, от которого умирают понемногу, непрерывно, зато на протяжении всей жизни. Сумеешь ли ты когда-нибудь еще протянуть руку к чему бы то ни было без подозренья, без скепсиса, без неверия, без леденящего страха увидеть изнанку? Не сомневайся!..» - Кто тебе сказал? Он поднял глаза, она загораживала свет лампы, она была тень. Силуэт. Без третьего измерения. - Милан. - Так и знала. Всегда я его боялась. - Но он не солгал. Да и все они были правы. Выгнали меня как раз сегодня за то, что я все тебе рассказал. Как собаку. Сегодня - мой вечер. - Я просто голову потеряла, когда ты был там... - Это теперь неважно. - Что ты сказал? Он пренебрежительно махнул рукой. - А ничего. Это уже неважно. И в этот самый момент в нем будто прорвался нарыв, внутри отдалось какое-то странное, почти звериное завыванье; это было как удар, его швырнуло к стене. Он закрыл глаза. Способность чувствовать вернулась. Он повалился навзничь на постель, пальцы нащупали подушку. «Это уж неважно!» Когда он открыл глаза, над ним плыл серый потолок, томительно чужая поверхность, растекшаяся слезами. Он перестал существовать. Осталась лишь брошенная бесформенная материя. На этом дне он смутно почувствовал, что она легла рядом. Но не придвинулась, не прижалась. Он воспринимал ее только по аромату и теплу близости. Дождь отстукивал по карнизу, еле внятный звук железа, он уловил в этом звуке свое имя, произносимое тихонько и отдаленно, с робким желанием успокоить. Она протянула руку и почему-то включила радио; из хрипа и электрических шорохов вылущился банальный опереточный вальсик; он покачивался рядом и не мешал. Пальцы пугливо коснулись нечувствительной кожи, скользнули по мокрым волосам, потом заснули у его лица. Это уж... - Знаешь, когда я впервые понял, что хочу с тобой жить? Еще тогда - в поезде. Но я как-то стеснялся перед тобой. Как подросток перед взрослой женщиной. Ты казалась мне гораздо старше и была слишком красива для меня. Теперь-то я знаю, что за всем этим во мне всегда таилось эдакое скверное ощущенье... что-то во мне все время ждало. Кто ты? Прошлое удивительным образом переплеталось с настоящим, искривленное, выпяченное. Она молчала; он продолжал: - Говори же... если, конечно, хочешь. Но не обязана. И я вообще могу просто встать и уйти... Может, это было бы разумней всего. Кто он? Как будто имя имеет значение! Она отчетливо произнесла его в обессиленной тишине. Одно имя, но от этого у него перехватило дыханье, хоть он никогда его не слышал. Он повернулся на постели. - Немец? - Да. Он закрыл глаза. - Ты хочешь совсем свести меня с ума? Опомнись! - Но это правда. - Что, что? Не хватало только, чтоб это был какой-то нибудь зверь из Печкарны... Да? Гестаповец? - Нет... и не кричи. Он не оттуда... но, кажется, еще выше... у него большая власть, это я знаю! Она назвала учреждение - название было знакомо. Гонза определенно где-то его слышал, но имел о нем лишь туманное представление; оно не так явственно пахло кровью и не имело той ужасающей репутации, как гестапо. Видимо, компания головорезов более высокого полета. В перчатках... - И ты там шпионишь... или как? - Нет. Я знаю только его. Он мне нужен. - Да? Он дает тебе деньги? Побрякушки? Или сигареты? С каких пор ты куришь? - Я не курю. Эти просто остались тут. Зачем ты меня оскорбляешь? - Извини... - прохрипел он. - Ты не погасишь лампу? Я не хочу ничего видеть. И не щади меня. Обещаю, что теперь выдержу все. Странно! Только теперь в этой пустой тьме она осознала, что ей очень мало о нем известно, что она знает его скорей как человека - да и то довольно относительно, - чем как сотрудника некоего всемогущего учреждения. В этом сказалось чисто женское безразличие. Да и он не любил говорить о месте своей службы, он вообще мало говорил о себе, о своем прошлом и о теперешней работе. Он как будто не придавал ей значения, во всяком случае, делал такой вид. Когда она однажды прямо спросила его, он снисходительно улыбнулся. - Ничего возвышенного, - и махнул узкой, крепкой рукой. - Ты все равно не поймешь. - И продолжал, разговаривая как бы сам с собой: - Страшно путаное дело! Должность - формальная вещь, моя милая, все зависит от случайных влияний, от связей наверху, в общем от того, какая у тебя власть. Система если во всем этом есть какая-нибудь система, даже для меня самого подчас загадка. Все друг друга подстерегают - точная копия нашего мира! Поняла? Нет. Ну вот, а я ведь выболтал что-то вроде служебной тайны. Пей и не ломай голову над проблемами Новой Европы. Иногда, особенно подвыпив, он говорил с насмешливым презрением о делах, с которыми был связан всей своей жизнью. Пошлый кретин! Он не назвал имен, но и так было ясно, кого он имеет в виду. Видимо, он испытывал потребность облегчить душу перед человеком, который не смеет его выдать; ему нужна была ива, которой можно вышептать все свои сомненья. - Ты меня очень ненавидишь? - спросил он ее, когда они лежали рядом. - Зачем вам это знать? - Опять - «вы». Не дурачься. Когда двое спят вместе, они могут говорить друг другу «ты». Ненависть - другое дело. Ты чешка, у тебя брат патриот, борец против нас... а я! Ненависть я бы понял. Не утруждай себя этим! В мягком полумраке рисовался острый профиль с выступающим упрямым подбородком; поросшая черными волосами выпуклая грудь вздымалась и опускалась. Правое плечо было отмечено шрамом - вероятно, от пулевого ранения. Он был не стар - ему едва перевалило за сорок. Сильное, самоуверенное мужское тело отдыхало после объятий. В такие минуты он любил поговорить. - Хотел бы я встретиться с тобой в другом месте и в другое время, как равный с равным, даже жениться на тебе, иметь от тебя детей, зажить самой обыкновенной жизнью, быть сентиментальным и, может быть, даже немножко скучать. А что? Скука не всегда плохая вещь: человек, переживший то, что пережил я, сумел бы ее оценить. Я тебе говорил, что когда-то изучал медицину? Бросил, заинтересовался другими вещами, но иногда немного жалею об этом. То ли годы берут свое. Врач! На этом поприще можно состариться и умереть с добрым чувством. Если только вообще можно умереть с добрым чувством. Я видел, как умирали многие, и сильно в этом сомневаюсь. Умирание всегда нечто противоестественное, это насилие, совершается ли оно в постели, среди рыдающих родственников, или после выстрела в затылок... Результат один: герой-патриот, мученик, дюссельдорфский убийца - ни к одному из них не приложимы все эти выдуманные понятия... после того как жизнь покинула их тело. Ты, конечно, не согласишься, и я тебя не принуждаю. А жаль. Мы с тобой друг к другу вполне подошли бы. Все зависит от обстоятельств. При других обстоятельствах я мог бы оказаться на месте твоего героического братца, а он на моем... - Нет, не мог бы, - решительно промолвила она, натягивая на себя одеяло. Ей вдруг стало неловко своей наготы. Он улыбнулся, глядя в потолок. - Упрямая! В человеке есть все, все свойства: от ангела до Люцифера. Моя профессия позволяет мне многое видеть, я мог бы тебе это доказать. Все зависит от того, какие твои свойства вызываются к действию обстоятельствами. Думаешь, твой музыкальный народец, который теперь кичится своим голубиным нравом, не восстал бы против своего крысолова, если б вас было в десять раз больше? Я не склонен его недооценивать. Сила тоже обстоятельство, да еще какое! Это магическое чувство, оно похоже на опьянение... - Нельзя все сводить к обстоятельствам, - возразила она. - Человек не марионетка на ниточке... - Разве я это говорю? Но его характер, склонности, чувства, любовь к жизни и так далее - все это тоже обстоятельства. Их он не выбирал, они у него с рождения, так же как не выбирал он семью, национальность, часть света, расу, интеллект. - В таком случае он даже не виноват, даже не... - Умница! Он и не виноват. Что такое вина? Суеверие, выдумка тупиц. Виноват всегда побежденный, потому что проблемы виновности крепко держит в руках победитель. Так же, как право, историю, мораль и всю эту возвышенную белиберду. На это у него после победы предостаточно времени. Впрочем, в том, что я говорю, нет ничего нового, и хоть все это кажется тебе отвратительным и бессмысленным, но это так. Не думай, что это доставляет мне особенную радость, я не вижу в мире ничего хорошего... Он лжет, лжет, говорила она себе, он зло, живое, темное зло, особенно опасное тем остатком человечности, который в нем, кажется, сохранился! Он не убедит меня, пусть хоть разорвется! Ну и что же? Мы выполняем по отношению друг к другу неписаный договор, он принес мне сегодня весточку, и потому все в порядке. Какое значение имеют мои взгляды? И вообще - я? ...- Не знаю, отчего я говорю об этом. Я бы сказал, что эти речи дьявольски не к лицу германскому офицеру. - Он засмеялся при этой мысли. - В конце концов я не стремлюсь тебя переубедить, ты мне нравишься, какая есть, а ты фантастически упряма. Крепко зажала свои благородные понятия в горсти, словно крейцеры, и занятно, с каким упорством ты их от меня защищаешь. Ты красива, и у тебя великолепное тело, словно нарочно созданное для любви... - Не говорите так, - перебила она, - я много раз просила вас об этом. Это не имеет отношения к нашему договору... - Молчу. - Он нашел под одеялом ее руку. - Однако при условии, что ты бросишь это неуместное выканье. У тебя холодные руки. Я не хотел тебя обидеть, но мне жаль, что мы встретились так не вовремя. Все могло быть совсем иначе. А знаешь, ведь скоро у нас с тобой маленький юбилей! Три четверти года! Это надо отпраздновать! По нынешним временам невозможно ждать крупных дат, многие серебряные свадьбы не будут отмечены! Три четверти года! Он говорил во тьму, и она слышала его близкое дыхание. Слова его были острые осколки камней; они ранили ее, но она строго-настрого запретила себе жалеть и себя и его. - Уже тогда, когда я впервые тебя увидел, - продолжал он, - я знал, что у нас с тобой будет. Есть в тебе нечто... Лучше б он молчал! Она даже не помнит, когда увидела его впервые, не заметила его тогда, жила как во сне, в вечном страхе, что сделают со Зденеком, полубезумная от чувства беспомощности, а потом ее вызвали, она стояла среди них, и вокруг были чужие лица, она не отличала их друг от друга, были только лица да ненужные, ничего не говорящие предметы: массивная чернильница, и портреты, и толстый ковер с бахромой, у стоячих часов с чеканным циферблатом был приятный, мелодичный бой, за окнами вот так же лило... Она искала глазами, не увидит ли Зденека, - страстно желала этого и в то же время боялась себя, нет, его здесь нет, может быть, им устроят очную ставку. Нет. Она не видала его с того последнего вечера, когда он сидел у нее, вот здесь, на этой широкой тахте, с рассеянным лицом. «Ну, Сверчок, - сказал он ей с улыбкой, в которой видна была тревога, - он с детства называл ее Сверчком - в те редкие минуты, когда они не ругались, - теперь ты должна встать на ноги - война, детка». А потом вышел на улицу в пальто, оставшемся от отца, и вот она стоит перед теми, кто его схватил и держит его жизнь в своих руках. Она, наверно, бледна, но держится, чтоб они не увидели ее страха и отчаянья, - она знала, что и он хотел бы видеть ее такой, - а они рассматривают ее, как пойманного зверька, и задают непонятные вопросы, по которым она даже не догадалась, что он, собственно, сделал, и спрашивают о людях, которых она никогда не знала, - он ни во что ее не посвящал из осторожности, - теперь она воспринимала это как несправедливость, - и это длилось без конца, без конца, а потом ее вдруг отпустили, видимо, поняли, что она ничего не знает; ей не хотелось уходить. Она спросила их: что с ним? Где он? Не ответили. Дни, часы, минуты. Поиски его товарищей, с которыми она была знакома: одни ничего не знали, во всяком случае, делали вид, что не знают, другие утешали, обнадеживали, кое у кого от страха подергивались углы рта, иные посылали сказать, что их нет дома, а некоторых она совсем не нашла, и остались ей только отчаянье, слезы, она могла лишь бессильно метаться в постели без сна, без облегчения. Что делать? Куда обратиться? Как спасти его? Или опять пойти к ним, упасть на колени: отпустите его, пожалуйста, отпустите, он невиновен, ручаюсь, невиновен, ведь это Зденек, я знаю его с детства. Дни, недели... Потом она снова очутилась в той вилле, но там уже никого не было, за столом сидел только он, на среднем пальце у него блестел перстень с халцедоном, он не кричал и, казалось, вовсе ее не допрашивал. Выглядел он человечней, чем другие, держался дружески, и она мало-помалу привыкла к его лицу, а потом осознала, что не боится его. Он шагал по ковру в элегантном штатском костюме и, говоря, даже улыбался. Дни, недели... Чего ему от меня надо? - невольно подумала она, когда он однажды проводил ее до двери. - Я ничего ему не скажу! Он предложил отвезти ее на своей машине, а потом сидели в незнакомом, когда-то, видимо, фешенебельном кафе, как старые знакомые, и перед ними стояли бокалы с вином. Она ничего не могла понять. - Мне с первого взгляда было ясно, что вы ничего не знаете, - успокоил он ее с открытой улыбкой. И положил ей ладонь на руку. - Вы не обидитесь, если я скажу, что сижу с вами не по долгу службы, хотя дело вашего брата, скажем так, на моем попечении? Тем, что вы здесь сидите, вы нисколько не грешите против него, скорее наоборот. - Пожалуйста, скажите, что с ним будет? Чем я могу ему помочь? Ее самоотверженный порыв как будто тронул его, он долил бокал и задумался, устремив взгляд в окно, на покрытую слякотью улицу. - Трудно сказать... Сами вы - абсолютно ничем. Дело еще в стадии расследования, и пока, собственно, ничего не решено, но... не хочу вас обнадеживать. Это невероятно сложное и тяжелое дело... - А надежда? После небольшой паузы он участливо покачал головой. - Никакой. Для него никакой... Его действия, которые уже сейчас неопровержимо доказаны, такого сорта... вы понимаете? Нет такого суда, который не вынес бы единственно возможного приговора... Лицо его расплылось за пологом ее слез. - Но ведь должна же быть какая-нибудь возможность... - Трудно сказать. Пожалуй, она есть. Но единственная и довольно неверная. Успокойтесь, прошу вас! Не плачьте! На нас уже смотрят. Вы курите? Пожалуйста! Она знаком отказалась; тогда он наклонился к ней через стол и снова, может быть, неумышленно коснулся ее руки. - Необходимое условие - чтоб он не предстал перед судом. Понимаете? Случай необычайно сложный, и для расследования, может быть, - повторяю, может быть, потребуется, чтобы он жил. Очные ставки, свидетельские показания и так далее все это может длиться месяцы. Сколько понадобится. А по всему видно, что война не затянется. Понимаете? Как бы состязание со временем. Но это единственная возможность. Она поняла. Пораженная, подняла на него глаза. - И вы... вы могли бы... Он не ответил, только с еле заметной улыбкой прикрыл веки. Потом оглянулся и велел кельнеру подать кофе. - Где он? - спросила Бланка. Слабенький, робкий росток надежды. - Давайте договоримся с вами, что вы преодолеете любопытство и не будете задавать ненужных вопросов. Она заметила, что у него открытая, светлая улыбка, минутами в этом твердом лице появлялась почти мальчишеская нерешительность. - Друзья, да? - Он поднял бокал. - Вы должны понять, - прошептал он, улыбаясь шутливо-заговорщицкой улыбкой, - что все имеет свои пределы. Служебная тайна! Не кажется вам это вино слишком кислым?.. - А я что должна для этого сделать? - Ничего. Не терять мужества и беречь нервы. И желать, чтоб скорей кончилась война. И снова улыбаться! Попробуйте, не забыли, как это делается? Браво! Я сумасборд, правда? Итак, за вашу улыбку! Он не торопил событий, был изумительно терпелив и приносил ей короткие весточки. Брат жив, все в порядке. Писать он, само собой, не может. Здоров. Она была переполнена благодарностью, хотя и не могла избавиться от опасений. Она нарочно не подводила губы и, когда шла на свиданье с ним, надевала самые старые платья. Он понял почему - и улыбнулся. - Вы были бы хороши и в мешковине. Бланка. Как-то раз он приехал прямо к ней в блестящем мундире, черная машина барственно расположилась перед обыкновенным доходным домом на обыкновенной улице, вызывая нежелательный интерес, который Бланка скоро прочла на лицах жильцов: «Сучонка продажная, вся тут сказалась». Ну как она может им объяснить? Она ужаснулась и попросила его больше к ней не ездить и не носить при ней мундира, потому что всякий мундир внушает теперь страх. Он обещал со смущенным недоумением. Но и в штатском осанка его оставалась военной. Он сказал ей свое имя - Георг. То есть Иржи, Ирка, звучит неплохо, но она никогда не звала его по имени. И, задетая, отказалась, когда он с дружеской непринужденностью предложил ей денег - у него ведь больше, чем нужно. В комнате ее осталась только вот эта коробочка сигарет, больше ничего она не приняла, даже его предложение пустить в ход свое влияние, чтобы освободить ее от тотальной мобилизации с тем, чтоб она могла найти себе более подходящую дневную работу. Нет, ей не надо никаких льгот, она останется на заводе, как остальные. Его забавляло ее упрямство, но он ни к чему ее не принуждал, держался безупречно, временами был весел, временами печален - как все люди. И ее не удивило, когда он однажды пригласил ее к себе на квартиру: глупо слоняться по неуютным кафе, на глазах у людей; он сказал это без тени угрожающей настойчивости, но она поняла, что надо согласиться. Он занимал прекрасную квартиру на Летне с видом на парк Стромовку и даже не подумал скрыть, что до него здесь жил врач-еврей, угнанный в концлагерь. Книги, ваза, радиола, миниатюрная кухонька, о которой она всегда мечтала, сухое тепло калориферов. - Вы здесь у себя дома, пожалуйста, хозяйничайте, я живу один как перст. Нет, она ни к чему не прикоснулась, брезгливо уселась в кресло и с бьющимся сердцем стала ждать неизбежного. Он не торопился. Вино, музыка, мягкий свет торшера. Она почувствовала его за спиной и замерла, когда он легко положил руки ей на плечи. Подняла покорные глаза: - Это - условие? Он погладил ее по волосам. - Нужно ли так об этом говорить. Бланка? - укоризненно промолвил он. Зачем тащить в наши отношения грязь, в которой мы неповинны? Ты мне нравишься как женщина и нравилась бы когда угодно и где угодно. - Он первый заговорил с ней на «ты». - У тебя есть кто-нибудь? Она, не лукавя, покачала головой - тогда у нее никого не было. - А был у тебя уже мужчина? Я хочу сказать: ты еще девушка? Она почувствовала, что вспыхнула. - Нет. - Ну вот видишь. Тебе нечего бояться. И меньше всего - меня. Он погасил свет, и она стала вещью. «Война, Сверчок, - говорила ей ожившая тьма, - не смей думать о себе». Да, да, я знаю: где-то гремят орудия и умирают люди, а здесь только жгучая тишина прикосновений и дыхания, не кричи, не сопротивляйся! Нет, это не я, не я, еще нет! Так надо! Надо, чтоб Зденек остался жив, ведь ты ничего не теряешь, не думай, не чувствуй, не участвуй в этом! Зачем играет музыка? Она закрыла глаза, и ее подхватил вихрь, призрачный и мягкий, она сопротивлялась ему, стиснув зубы и комкая пальцами материю: «Я не здесь, здесь только мое тело, не имеющее значения, жалкое, ничтожное тело, захватанная монета», но она была здесь, хоть и сопротивлялась тому, что близилось, полыхая на нее из этого горячего и сильного тела... - Зажги! - прервал тишину ее крик. - Ради бога, зажги! Свет облил Гонзу, он перевернулся на живот и уткнулся лицом в подушку. - Ты восхитительна, - благодарно промолвил тот, другой и поцеловал ее в ладонь. - Ты восхитительна, знаешь? Если б он молчал, если б он только молчал! Она обхватила Гонзу руками, прикрыла своим телом, словно желая оградить от того, что должна была рассказать ему, и уже не сдерживала слез. Он не видел их, не слышал ее больше, а когда поднял голову - у него было другое лицо. Она его испугалась. Он отстранил ее рукой, стряхнул с себя и встал с постели. Куда он? К окну. Обратно к постели. Провел ногтем по листу пальмы, сжал виски, застонал. К стене. Банальный трафаретный узор. Кто живет по ту сторону стены? Где я? Потом успокоился, но не повернул головы. - Тебе ясно, что я должен его убить? - Он произнес это неестественно спокойным голосом. - Должен. Я знаю как. Должен потому, что он не имеет право жить, пойми. Он прижался лбом к стене, почувствовал ее неровности, и ему захотелось боли, физической боли, которая оглушила бы. Он закрыл глаза. - Не смей! - Это донеслось откуда-то издалека, он не поверил. - Нельзя, ты должен понять, что нельзя этого... Опомнись! Он вздрогнул, повернулся и пошел к ней с безумием в зрачках. - Почему? Ты его защищаешь? От меня! Он доставляет тебе наслажденье. Понимаю. Наверное, делает это хорошо, этот сверхчеловек, он сильный самец?.. Он знал, что бьет в больное место, но продолжал говорить, потому что ее ужас доставлял ему горькую отраду, в этом было облегчение, ему хотелось терзать ее, ему нужно было, чтоб она страдала, чтоб упала перед ним в слезах, как библейская грешница. Этого он не дождался. Что она говорит? Ах, хорошо бы не быть, не жить... - Пойми! Если ты это сделаешь, ты убьешь Зденека. Тогда все было напрасно... И я не позволю. Пойми! Никогда не позволю... Он остановился, опустив руки и дрожа, к горлу подступила тошнота, хотелось плакать - он только вяло махнул рукой. Опомнись! Он не узнавал ее, его потрясло упорное сопротивление, она другая, это уже не та девушка, что была летом в «Итаке»... Эту не сломишь, хоть избей до смерти и как ни старайся вытряхнуть из нее упрямство. - Не смей! Если сделаешь, я сама тебя выдам, слышишь? Сама тебя выдам! Он чувствовал, что лицо его мокро от слез, но не стал вытирать его. Как удобно, Павел держит это в промасленной тряпке под диваном - спасибо, Пишкот! Но - не смей! Он понял, и ослабел, и вдруг почувствовал пустоту, растерянно запустил пальцы в растрепанные волосы - хороший у меня, наверно, вид, комната плыла в полутьме и была все такая же, он ненавидел ее. Он подошел, прищурившись, к фотографии на стене, поклонился правильному лицу Аполлона, подавляя желание сбросить его на пол. - Милостивый государь, - сказал он портрету, - ваше геройство обходится чем дольше, тем дороже. Меня, например, оно только что доконало. Для кого вы все это совершили? Да здравствует это ваше человечество! Это ваше будущее! Я плюю на них! Он умолк, увидев ее глаза. Изумленье, разочарованье, стыд. - Нет, так ты не должен говорить! - услышал он. - Тогда лучше уходи и не оскверняй того, что было... И имей в виду - я его одобряю! Одобряю все, что он делал, и горжусь им... Чего бы это ни стоило, чего ни будет стоить... И никому, слышишь, никому не позволю его оскорблять. Даже тебе! Я не хочу, чтоб ты любил меня и был глух и слеп, пойми, такого я тебя не хочу! Он был потрясен. Он стоял перед ней, испытывая удушающий стыд, и ожесточенно тер лицо. Нет. Все равно это только кошмарный сон. Бред. Только завтра ты от него не проснешься, потому что нет ни завтра, ни послезавтра, потому что... - Хорошо, я не буду, - прошептал он, отводя взгляд. - Что было, то было, и я забуду. Если хочешь. Должен забыть, потому что люблю тебя, потому что, несмотря на все, не могу себе представить, как жить без тебя... Встану перед тобой на колени и буду просить как нищий, я не стыжусь этого, но ты должна мне обещать, что больше... что больше никогда к нему не пойдешь... Он выдирал из себя комки слов, дрожа от бессилия перед той почти нечеловеческой непреклонностью, которую чувствовал в ней. Слушай, что она говорит! - Но я не могу, пойми! Не могу, хоть знаю, что для тебя это ужасно... я не лгала тебе, я тебя страшно люблю... И все-таки должна... я буду к нему ходить, пока будет нужно, пока это не кончится, буду ходить, потому что не могу иначе... Гонза опустился возле нее, сжимая голову в ладонях, он понял, почувствовал при этом, что жизнь застывает в нем и все рушится в безобразный хаос. Милан! Может, лучше б она солгала? Почему она не обещает мне?.. Может, в этом был бы гнусный выход? Фу! Она просто сумасшедшая, требуя от меня такое. Все навыворот! Нет, не знать об этом! Но теперь уже поздно. Чего еще нужно от меня этому фанатику правды? Чтоб я помешался? Если это уже не произошло? Нет, это нет, этого не говори! Это ведь... Что еще? Он не мог постичь того, что она теперь сказала, и смотрел на нее во все глаза. - Так знай же все... Он мне нужен, чтобы Зденек остался жив... клянусь тебе, я его ненавижу, хоть он и лучше других и он тоже рискует... И я не только ради Зденека, но и ради... Думаешь, был бы ты на свободе, если б... если б... Она проглотила конец фразы, увидев его глаза, но было поздно. - Значит, - говорил ей тот, другой, с непонятной улыбкой, за которой он всегда прятался, - у меня есть соперник. - Он стоял у окна, спиной к ней, голову его окутывало облако дыма; он не шевельнулся. - Браво, Бланка! Признаюсь, этого я не ждал, но в конце концов понятно, что ты не делаешь ставку на меня. Это теперь рискованно. Ну что ж! Попробую, хотя все зависит от того, в чем суть дела. - Он слабо улыбнулся и кивнул. - В общем беда мне с твоими героями, голубушка. Кто же этот мой уважаемый соперник, ты понимаешь, мне это надо знать... - Он тебе не соперник, - возразила она. - Ведь я его люблю. - Правильно. На это я, конечно, рассчитывать не могу. Понимаю. Меня ты, как патриотка, должна только ненавидеть. Что ж, хоть какое-то чувство... - Нет... неправда, - прошептал Гонза запекшимися губами и закрыл ладонями лицо. - Ты с ума сошла. Она глядела на него широко раскрытыми глазами, кусая губы; не выдержав его взгляда, она склонила голову. Прядь волос упала ей на плечо; волосы тускло светились. - Ты не знаешь, что я пережила. Я боялась за тебя, пойми! Пойми, ради бога! Я не хочу больше утрат! - Прошу тебя, разбуди меня... Не говори, что ты так гнусна! Я не хочу тебя ненавидеть. Ведь это неправда!.. Он смял сигарету в пепельнице, повернулся к ней уже с невозмутимым выраженьем лица; видимо, научился кое-что таить в душе и владеть собой, даже сложил складки вокруг рта в ободряющую улыбку. Она ему шла. Крепкие, невероятно правильной формы зубы годились бы для рекламы зубной пасты, если б не слегка выступающие вперед резцы, говорившие о волчьей жадности к жизни. - В общем это весьма умилительно... Любовный роман среди военного неистовства, это надо оценить! - Он даже не обиделся, когда она отдернулась от его руки, которую он хотел успокоительно положить на ее голое плечо, он приподнял ей пальцем подбородок. - Смелей, мадемуазель Джульетта! - Почему меня не забили там насмерть? - как в бреду шептал Гонза в пустоту. Трясина, теплая, разлагающая, засасывала и была бездонна. Он отвергал ее. - Все могло кончиться гораздо лучше... без грязи, если б меня там убили... Он не слышал ее плача, он оглох. - Пойду туда и все скажу о себе... Я все делал один... Ты понимаешь хоть, что не могу я принять такую свободу? - Хорошо, успокойся, - улыбнулся он ее негодованию. - Не отрицаю, гнев тебе к лицу, но он напрасен. Я привык держать слово. Узнаю, в чем там дело. К тому же мне любопытно, чем все это кончится. Довольно забавный треугольник, не правда ли? Мне нетрудно было бы его разрубить, но я этого не сделаю. Вероятно, я лучше, чем мог бы себе позволить. Не знаешь, что он там натворил? Ты что, онемела? Очнись! Ты могла бы больше доверять мне, раз уж я ради тебя позорно предаю интересы рейха. Мой начальник лопнул бы, как жареный каштан, если б услышал наш разговор. Должен сказать, что я не специалист по мелким мальчишеским выходкам. - Он откашлялся и ласково подмигнул ей, но в глазах его светилась насмешка, за которую она его ненавидела. Он забарабанил ногтями по ночному столику и прибавил с подчеркнуто серьезным выражением: - Ты, надеюсь, понимаешь, что я не жажду его благодарности? Вообще не обязательно ему знать о моем существовании и твоих визитах ко мне. Это даже может повредить его здоровью. Сильно сомневаюсь, чтоб он был вне себя от счастья, если уж он так страшно тебя любит. - Он вздохнул с наигранным мелодраматизмом. - Что поделаешь? Остается хоть пользоваться телом. Жаль, но и это немало. - Замолчите! - она заткнула уши. - Разве не так? Ведь чувство принадлежит другому. Впрочем, по нашим временам ревность - излишняя роскошь. Если так пойдет дальше, нам придется отказаться вообще от всяких чувств. Что ж, желаю счастья - купайся на здоровье в этой водичке, пока есть время. В конце концов у тебя все равно останусь только я. Хочешь пари?.. - Нет, нет! - она обхватила Гонзу, в страхе прижалась к нему. - Ты не должен этого делать! Если с тобой что-нибудь случится, я не переживу! Пусть что угодно, но я твоя, только твоя, клянусь тебе... Но поступила бы так снова. Тысячу раз! Ты должен понять, должен, у меня нет другого выхода... Птица... Это хищник, он машет широкими крыльями над остриями елей... она указывает на него пальцем, и опять пылает лето, и опять они идут знакомой ложбиной, и она на ходу толкает хрупкие башенки коровяка, волосы ее выбелены солнцем, на носу несколько девчачьих веснушек, она смеется, впуская в рот солнечный свет... ...а теперь они лежат рядом на дне дождливой ночи, две выброшенные вещи, уже ничьи, закутанные в испуганную тишину, и он знает, что ничего не сделает и ничего не предпримет, он догорел, и в нем уже нет гнева, а только подергивающая боль, он истлевает ею, и есть в нем сухой, нечувствительный покой, который страшит, это покой камня и глины, покой пепелища. Заснула? Он не слышал ее дыханья. - Сегодня была у него? - Да. - Всего несколько часов назад? - Не говори об этом! - Спала с ним? - Да. Это заставило его пошевелиться, он отстранился на постели, но удержал крик. - Я больше ничего не буду скрывать, - услыхал он. - Осторожно, Горация! Ты видела «Дикую утку»? - А что? - При помощи так называемой правды можно и убить. Было такое дело. Она возразила после некоторого раздумья: - Нет, не верю. Что можно убить правдой, того вообще не существует. - Может быть. Я уже ничего не знаю. Ни за что не поручусь. Знаешь, о чем я думал? Ужаснись! О том, что ты делаешь нечто такое, что и твой брат. - Что же я могу делать? - горько вздохнула она. - Что такое я? - Не знаю. Я придумал подходящее объяснение, понимаешь? Самообман. Пахнет юной романтикой. Это мне не приходило в голову. Достоевский говорит, что нет ничего более фантастического, чем действительность. За окном позванивал железный карниз. - Что будет с нами? Она захватила его врасплох; об этом он не думал. Он промолчал, тело онемело в одном положении, ему казалось странным, что он вообще еще чувствует. Смешные мурашки бегают по рукам. Он что-то говорит. - Мальчишкой я боялся ходить к мяснику напротив. Боялся не этого добродушного убийцу с огромными лапами, а того, что там висели на крюках страшные выпотрошенные туши. Я был очень нервным ребенком. Эти туши, понимаешь... Но ничего! Упрекать не в чем, собственно, все безумно логично и, может быть, правильно, я понял это, пожалуй, так, как человек, который понял, что должен умереть. Только, видишь ли, что-то во мне не понимает. Не может понять... Сам не знаю как следует, что это такое. Встать, уйти! Так ты не можешь остаться, это бессмыслица. Он сообразил, что дом уже заперт и она волей-неволей должна проводить его до выходной двери, до проклятой ниши; его страшил этот путь! Вдруг он почувствовал, что она прижалась к нему всем телом, почувствовал уступчивую упругость бедер и груди. Он не пошевелился, Обнаженная рука легла ему на грудь, пальцы отчаянно впились в плечо, он им не противился, но и не нашел в себе сил пойти им навстречу. Он уже не существовал. - Я понимаю тебя, - слышал он ее шепот, - пойму и тогда, когда ты встанешь и уйдешь, и я тебя больше никогда не увижу. Но я боюсь этого... мы с тобой не виноваты, это война... Если она скоро не кончится, все будет напрасно. Я хотела бы быть с тобой одна на свете... Ты не знаешь, каково мне было все это время, когда я видела, как ты счастлив... Ты ничего не подозревал и мог быть счастлив... а во мне это уже было, эта ночь, она отравляла мне каждое мгновение... хотя мы вместе и плавали и обнимались... это было во мне все время - даже когда мы смеялись. Ты это замечал иногда, спрашивал, что со мной. Помнишь? Я знала, что придется платить, я торговалась сама с собой за каждый день, за каждую неделю, еще раз говорила я себе, хоть разок, еще увидеть его, почувствовать его губы... Если б ты знал, каково мне было сегодня вечером, когда мы расстались и мне предстояло это... Пока я тебя не знала, пока не полюбила тебя, это не было так ужасно, потому что я была одна, принадлежала только себе - так какое это имело значение? Я ведь получала анонимные письма, меня обзывали немецкой шлюхой, грозили, но даже это мне было не так больно, как все, что было потом... Вечный страх перед тем, что будет, ощущение грязи, сознание, что я недостойна тебя, что должна буду однажды причинить тебе такое... Если б ты знал, сколько раз я в душе отступалась от Зденека... и спохватывалась в последнее мгновение... и выхода не было... и нет... не избежать... Ты меня понимаешь? Обними меня, прошу тебя, если в тебе еще осталось что-нибудь, кроме отвращения, если ты не гнушаешься мной, обними!.. Он, уже не владея собой, прижимал ее к себе что есть силы, словно желал защитить ее, не позволить, чтоб ее вырвали у него из рук, слиться с ней в одно тело, спрятать ее в себе, он захлебывался от жалости, дышал ей в волосы, сцеловывал слезы с ее глаз, неловко гладил ее тело и не мешал своим слезам течь. Милая, - говорило в нем, - я не отдам тебя, никому больше не отдам, не бойся, я здесь, с тобой и не оставлю тебя, не плачь, не плачь, не могу больше!.. Были в нем головокружение и бессильный бунт, и были в нем печаль и ужас перед тем, что их обступило. Говори, говори, прошу тебя! Я хочу тебя слышать! - ...Теперь ты знаешь, понимаешь, почему я не могла быть с тобой вполне, жить с тобой... я боялась затащить то чистое, что было между нами и что было нашим, в эту грязь. Что бы ты сказал, если бы узнал все? И мне было страшно, когда я чувствовала в тебе то горькое, непонимающее желание, чувствовала, как ты борешься с собой и не знаешь... Ведь и я, я сама желала тебя и желаю, как безумная, ты должен был это заметить, я с ума сходила от желания, когда ты меня касался, я ведь обыкновенная женщина... если бы ты знал, если б я только могла передать тебе все, ох, милый... Теперь ты все это знаешь, и вот я... И если ты еще желаешь меня, даже теперь, не жди, возьми меня, ведь я твоя... Нет, я не сошла с ума, я хочу тебя... Давай убежим сейчас, сейчас же и забудем обо всем, ничего нет, только мы двое - ты и я, возьми меня без колебаний... я хочу... посмотри на меня... Он весь трепетал, он опомнился, только когда она с неожиданной стремительностью высвободилась из объятий. Это был не ее голос. Он услышал шорох материи. Свет. Она не погасила, решила отдаться ему в потоке света. Сейчас, сейчас, свистело в смятенном мозгу, сейчас свершится то, чего он так страстно желал бессонными ночами, и уж нельзя отступать... «Смотри, смотри на меня!..» «Нет, не делай этого, - хотелось ему закричать, - ради бога, не надо! Не сейчас!» Распущенные волосы раскинулись по подушке, и теплая, дышащая нагота выступала из скорлупы и открылась его глазам и отдавалась им, а он жмурился от ее сверкания и смотрел на нее сквозь ресницы. Он не дышал. Вот! Она лежит перед ним нагая, неправдоподобно белая, он не знал, что она так прекрасна иди сюда, звали руки и тянулись к нему в мягком свете, - это была статуя, она принимала его с томным блеском в глазах, шептала полуоткрытыми губами, это было как тихий стон: он не двинулся, пока руки не охватили его шею с суровой, упрямой силой, которой он не умел воспротивиться. Вот это тело, тысячу раз познанное в беглых прикосновениях и все же мучительно недоступное, не раздумывай, бери ее, ведь это она, ее тело, ты узнал его... Нет, не узнал, оно было другое! Чужое! Оно обжигало ладони, но тепло его не проникало внутрь, это тело молчало, и были на нем руки, чужие, алчные руки завоевателя, горячившие ее своими прикосновениями. Не думать! Преодолеть это! Он оттолкнул эти чужие руки... которые несколько часов назад... и удивленная насмешка... Не думать, господи, ведь это она, ее тело... может, еще горячее от чужих объятий, тело, в котором еще замирают отзвуки чужого наслажденья. Нет! Не думать! Он закрыл глаза и со знобящим страхом почувствовал, что все в нем остывает, он мертв, а рядом прекрасная, но отнятая вещь, уже не принадлежащая ему, и его душит стыд, и он цепенеет в позорном бессилии от этой мертвой тишины в теле. - Не могу! Он лег на бок, чтоб она не видела его лица, и тут, только тут, сразу, с ошеломляющей ясностью понял, что уже никогда, никогда не сможет ее взять, что это конец, что он проиграл, предал ее, что в эту страшную минуту навсегда уронил ее в пустоту. Он уткнулся лицом в подушку и впился в нее ногтями. Дождь по карнизу стучал слабее, щелкнул выключатель, и их милосердно накрыла тьма; он лежал в этой тьме и пил ее губами - наконец-то он на льдине, и она уносит его в ревущую бездну. Он уже не чувствовал ее рядом, понял, что она отстранилась. Здесь ли она еще? Он услышал дыханье. Тем хуже! Уйти, прежде чем рассветет, его охватил безумный страх перед ее глазами. Перед словами. Ключ от дома! Завтра? Послезавтра? Через десять лет? Теперь это уже неважно. История их любви увязла в грязи, и ему больше нечего ждать, нечего - даже конца войны, для него все только что кончилось, и остается только уползти прочь. Нет, это неправда. Он приободрился и, сев на постели, нечаянно задел рукой голое плечо, оно ускользнуло от его пальцев; он ощупывал пустоту, пока не коснулся пола потерявшими чувствительность ногами. Свет показал ее уже одетую, она стояла перед зеркалом и расчесывала волосы. Он осмелился украдкой взглянуть на ее лицо. Оно было бледно, окаменело-серьезно, без слез. Она поняла, что произошло, и укрылась за свою особенную непроницаемую гордость. Он знал это лицо: оно принадлежало той девушке, с которой он когда-то не решался заговорить в коридоре утреннего поезда. Звяканье ключей вывело его из забытья - многозначительный звук! - потом щелкнул замок двери, он встал с места и двинулся за своим собственным гробом по темной лестнице, ощупывая перила, и спускался как на чужих ногах, падал все ниже и не осознавал, что идет. Как давно проходил он здесь? Год назад или больше, вечность? Запах высохших цветов и штукатурки... Металлический лязг ключа в замке. Он вышел из двери, остановился в нише и больше не оглянулся. Тьма перед ним раскрылась, смотрела ему в лицо, дождь перестал, мокрый ветер, пробегавший по каменным руслам улиц, обнюхивавший углы, навалился на него, ударил по лицу, пробирался сквозь одежду к телу. Он его не чувствовал, потому что не чувствовал теперь ничего. Снова загремел ключ - теперь уже за его спиной. Шаги удалялись. Один. Какая-то пропасть в нем. Посмотрел по сторонам. Куда идти? Пошел вперед, свесив голову и опустив руки, жалобный голос кларнета взвился вверх и, сорвавшись в рыданье, упал в индиговый омут. Он прокладывал себе дорогу в шевелящейся темноте, ударился лбом о фонарный столб на углу, застонал, зашатался на мокрой мостовой, но физическая боль, тупо нывшая под черепом, пробудила его к действительности. Пошел дальше. На ощупь, как слепой. Улица была пустынна. Вдруг повеяло знакомым запахом свежего хлеба, пальцы коснулись спущенной металлической шторы и скользнули по ее рифленой поверхности. Дальше идти не было сил. Вот здесь. Он сел на истоптанное крыльцо булочной и, подперев лоб ладонью, разразился почти неслышным плачем. Стрелка альтиметра показывала пять тысяч метров. Войте почудилось, что мотор теряет обороты, он глянул на тахометр и тотчас прибавил газу. Посмотрел через окошко вниз. Машина покачивалась над ослепительным морем облаков, концы крыльев слегка вибрировали. - Смывайся! - Крыша над головой Войты сдвинулась, на крыле стоял Коцек и делал знаки. - Старый шляется тут. Эта машина пойдет на старт еще сегодня. Одна-единственная! Войта выбрался из кабины пилота и поплелся за Коцеком к широким воротам. Только что отзвучал гудок после перерыва. Коцек знал слабость Войты к самолетам и, когда можно было, позволял ему влезать в машину и забавляться рулями управления. Обычно это удавалось только в перерыв - строгостей здесь было куда больше, чем в фюзеляжном, мастер Хюбш, немчура и бирюк, хотя, может быть, и добряк в душе, во всем, что касалось самолетов, шуток не любил. За самый пустяковый проступок в ангаре или на стартовой дорожке он сурово взыскивал, слово «саботаж» висело над каждым, кто здесь работал, и звучало грознее, чем где-либо, немцев вокруг было полным-полно. Но Войте здесь нравилось больше, чем в фюзеляжном, хотя он и сам не знал, какой ветер занес его сюда, а работа не отвечала его квалификации и сильно смахивала на подсобную. Зато он был около готовых машин - он обожал их яростный рев и запах отработанного масла и горючего. Но его восхищение было в обескураживающем противоречии с тем, что на крыльях самолетов были германские опознавательные знаки и дважды в месяц являлась группа германских пилотов, чтоб улететь на этих машинах в одну из летных школ в рейхе, конечно, если воздух был чист, потому что во время тревоги они не рисковали подниматься на необлетанных машинах. Машины тут ни при чем. Может, некоторые из них останутся, когда нацисты смотают удочки, и, кто знает, может быть, на одной из оставшихся он, Войта, будет учиться летать. Если только их не раздолбают пикировщики. Войта восхищался этими небесными охотниками - «спитфайерами» и «тайфунами», которые сейчас, когда приближались фронты, все чаще появлялись над территорией, еще подвластной Германии. Молодцы! Вездесущие властители воздушного пространства! Ни один немецкий самолет, паровоз, воинская автомашина не могли уже чувствовать себя в безопасности. Та-та-та, и не успеют залаять немецкие зенитки, пикировщика уже и след простыл! Благодаря им все меньше самолетов выезжают из ангаров под открытое небо: вместо четырех по плану - два в день, иной раз только один, а то и ни одного! Понятно, ведь постоянная бомбежка заводов, дорог, эшелонов усиливает нехватку сырья, беспорядок на производстве неудержимо ширится, этому активно способствуют малые и крупные, доказанные и недоказанные акты саботажа и такие дефекты в конструкциях машин, которых не выявить самому тщательному контролю. Здесь Войта в своей стихии. Декабрьское солнце бьет в стеклянные своды крыши, бросает пыльные столбы света, в полумраке шеренгами стоят стройные монопланы, по ним ползают парни в замасленных комбинезонах, пахнущие машинным маслом и тавотом, механики, мастера своего дела, они знают эти машины до последнего винтика, у них есть чему поучиться. А Коцек? Что ж, он, хоть и не принадлежит к элите, тоже знает самолет как свои пять пальцев - откуда, черт возьми? Он вообще отличный товарищ, знает все на свете и совсем не задается. Здорово, что я попал именно к нему. Здесь не такой дружный коллектив, как в фюзеляжном, начальство напихало сюда немчуры, с ними нужно держать ухо востро, они следят за каждым твоим шагом. И все-таки до чего здесь интересно! Отсюда после окончательной проверки через широкие ворота выезжают готовые машины прямо на траву заводского аэродрома для первого полета. Больше того: здесь Войта оказался совсем рядом со своими кумирами. Пробные полеты проводят три чешских летчика, которые остались здесь - говорят, что по уговору, - после бегства своих коллег в тридцать девятом. Полеты были весьма короткие - немцы давали горючего не больше чем на несколько минут. Войта знал летчиков. Один из них был известный ас, входивший в тройку воздушных акробатов, которые, бывало, в день авиации приводили зрителей в восхищение. Бог воздуха! Войта трепетал от восторга, когда ему доводилось подойти к этим летчикам, услышать словечко на их жаргоне или после приземления первым дать кому-нибудь из них прикурить. Его восхищало хладнокровие, с каким они, пристегнув ранец с парашютом, садились в еще не испытанную машину. Старт! Рев мотора, ветер гнет траву к земле, треплет волосы Войты и доносит запах бензина. Машина катится в другой конец аэродрома, ревет, разворачивается и вот уже мчится, отрывается от земли и с оглушительным грохотом проносится над стеной с колючей проволокой и крышами завода. Что, если спрятаться на заднем сиденье и... Глупости, ничего не выйдет, это был бы явный провал. «Streng ferboten!» [59] -Ты уже был когда-нибудь в воздухе? - спросил он однажды Коцека, когда они вместе шли к ангару. На «ты» Коцек перешел с первого же знакомства, когда протянул Войте измазанную машинным маслом удивительно узкую руку: - Меня зовут Богоуш, а тебя? Гм, знал я одного Войту, он играл центра защиты в «Викторке». Это, очевидно, должно было звучать лестно для всех Войт на свете. - Был, - просто сказал Коцек, - и много раз. У меня налетано часов четыреста. А что? - Да просто так... А где? - На военной службе. Я был штурманом в авиации. Тогда нам уже угрожал Гитлер, и летчиков пекли как блины. Потом мне больше летать не довелось. Но человек должен уметь все. У меня уйма увлечений, - добавил он, не замечая, что вырос в глазах Войты до гигантских размеров. - Вот почему ты так разбираешься в наших самолетах! Коцек почесал кудрявую голову и скромно сплюнул. - Ну, не сказал бы, что я в этих очень разбираюсь. Мы летали на легких бомбардировщиках. В управлении там нет большой разницы, принцип тот же, и меня это интересовало. Иногда ребята пускали меня в воздухе к штурвалу. Вести самолет - плевое дело. А эти гробы и вовсе. - Ты бы смог? - восхищенно прервал его Войта. - Запросто! В случае чего могу и подняться и приземлиться. А что? - Да так. А как чувствуешь себя за штурвалом? - Роскошно! Главное - приобрести навык, а потом уже летишь и думаешь о чем угодно, не волнуешься. Если хочешь, давай смоем один из этих гробов, я тебя покатаю. Войта грустно усмехнулся: не поймаешь, мол, на удочку. Коцек всегда что-нибудь выдумывает, в ангаре у него репутация шутника и мистификатора, а смелость, с которой он разыгрывает людей, в том числе и немцев, другому, менее симпатичному человеку не сошла бы с рук. Казалось, задумай Коцек жить карманными кражами, он и тут не умер бы с голоду. «Отдай луковку, она у тебя! Вот погоди, нарвешься на кого-нибудь, схлопочешь по морде, паразит!» раздраженно кричал однажды Валиш. Коцек шагал по земле просто и легко, словно плыл над ней. О себе он говорил мало, но ничего не скрывал. В общем мировой парень. Одним из его увлечений был футбол; сам он не играл, но в свободное время ходил судить плохонькие сельские команды и делал это с таким же увлечением, как все остальное. «Вчера могло плохо кончиться, - рассказывал он на следующий день с довольной улыбкой. - Я назначил штрафной хозяевам поля в Иржине, а там болельщики ого-го! Гнались за мной с палками до самого вокзала. Спорт требует жертв. В Закрейсов посылают уже только меня, потому что всякий другой там от страху подыгрывает местной команде, а я объективен, пусть болельщики хоть лопнут!» Таков Коцек. Худощавый, невысокий и гибкий, как пружина, ему уже за тридцать, но все еще холост. «Когда-нибудь женюсь, - говорит он, - а сейчас лучше жить одному, чтобы рук не связывать, поверь мне, женатик!» Войте с ним было хорошо, все казалось легкодостижимым. И вместе с тем постоянно открывались какие-нибудь неожиданности. Лишь по чистой случайности Войта узнал, чем Коцек занимался до войны. Однажды он застал его в укромном местечке ангара с книжкой в руке, заглянул ему через плечо и не понял ни словечка. - Что это такое? Коцек невозмутимо показал титульный лист: - Тацит... «Анналы». Это проходят в седьмом классе, не хотелось бы забывать. Оказалось, что Коцек преподавал латынь и греческий в средней школе, где-то далеко, в Закарпатской Украине. - Без протекции не удалось устроиться поближе, но мне там очень понравилось. - И он рассказал Войте, как ездил верхом, ходил на охоту, рассказал, как в 1938 году ему пришлось возвращаться кружным путем через Венгрию и Австрию. - Вот послушай! - Коцек прочитал вслух несколько латинских фраз и тут же перевел их. - Здорово, а? Меня это увлекает больше, чем любой детектив. Кстати, если бы я дал тебе почитать Гомера, у тебя дух бы захватило. С Одиссеем никакой авантюрист не сравнится! Однажды Войта тайком сунул ему в нагрудный карман пальто листовку и с нетерпением стал ждать, что будет. Коцек не испугался, поднял брови и без малейшего колебания показал листовку Войте: - Две грубые грамматические ошибки. Автор путает «с» и «з» - двойка с минусом! - Войта покраснел под взглядом его прищуренных глаз. - А ты знаешь, кто был Орфей? И Войта услышал увлекательный рассказ о мифическом певце. Коцек был в своей стихии. Он сунул листовку в карман и кивнул. - Ну ладно. А не собираешься ли ты прилепить эту листовку Хюбшу на дверь? Интересно бы поглядеть, какую он скорчит рожу. Войта и Коцек прощупывали друг друга. В бесконечные часы, которые они вместе лодырничали, у них было на это достаточно времени и возможностей. Войта не скрывал от товарища своих взглядов, сложившихся под влиянием сходок «Орфея», а Коцек ни разу даже не усмехнулся, слушая сбивчивые пояснения Войты, помогавшего себе руками и начинавшего каждую мысль спасительной фразой: «Я вот как думаю... А ты?» Один из вопросов Войты застал Коцека врасплох. - Я еще не думал об этом как следует, - сказал он, - а симпатия ведь это еще не убеждение, верно? Больше всего мне нравилась бы такая политика, которой не надо заниматься и вообще замечать. Но, видимо, в нашем мире это невозможно. И всегда было невозможно. А жаль! - Он переменил тему. - Ну так что? Когда же мы провернем то дельце? Я говорю о самолете. Вижу, тебе не терпится. Сначала это было похоже на шуточки, но друзья все чаще обсуждали свой фантастический план, обсуждали с таким увлечением, что Войта заколебался - не относится ли Коцек к этой затее всерьез? Он бы не удивился. Они перебирали все возможности, не упустили ни одной. «Sic et non», - говорил Коцек, - испытанная метода схоластов - «за и против». Эти обсуждения стали для них волнующей и увлекательной игрой, оба смеялись, а Войта нередко задавался вопросом, не испытывает ли его Коцек. - А откуда же взять горючее? - сказал он однажды. - На пробных полетах его в баке не больше чем на четверть часа, и немцы на этот счет чертовски пунктуальны. Коцек покачал головой. - Ты мне ничего нового не сказал. Sic et non... И все-таки бывает время, когда баки полны. Ясно? Лицо Войты прояснилось, он сообразил. - Ты имеешь в виду приемку самолетов? Когда приезжают немецкие летчики? Верно! - Но тут же он остыл и безнадежно махнул рукой. - Да, но тогда кругом полно немчуры, и вообще... Положение казалось безвыходным, но Коцек тотчас нашелся: - Уж если бы я взялся за это дело, то выбрал бы подходящий момент. Надо брать последнюю машину, самую дальнюю от ангара, это ясно. А подходящий момент бывает. Знаешь когда? Во время воздушной тревоги. Заметь себе: по сигналу «непосредственная опасность» все сматываются в убежище. В такую минуту никому и в голову не придет, что одна из машин может подняться. Не успеют они опомниться, как я уже буду в воздухе! Все чаще Войте казалось, что эта шальная затея продумана до малейших подробностей. Коцек был фанатически упорен в преодолении все новых и новых возражений, хотя сам провоцировал на них Войту. - Последовательность мышления пригодится тебе в жизни. Все достижимо. Уж не хочешь ли ты вечно ползать по земле, как таракан? - поддразнивал он Войту, по-мальчишески усмехаясь. - Меня больше всего привлекает то, что кажется невозможным, - такая уж у меня натура. - А что, если сегодня? - сказал он однажды и, прищурясь, оглядел декабрьское небо; показал на поникший ветровой мешок над ангаром и в точных терминах охарактеризовал метеорологические условия. Подходяще! Мальчишеская несерьезность сочеталась в нем с изумительной находчивостью, увлекавшей медлительного и рассудительного Войту. - А зенитки? - возразил Войта, но Коцек нахмурился, постучал себя пальцем по лбу и сказал наставительно: - Думайте, ученик, прежде чем что-нибудь брякнуть... Не станут же они стрелять по собственному самолету! А пока они расчухают, нас уже поминай как звали. Американцы могут обстрелять, это да. Но они держатся на большой высоте, и у них другие задачи. А нам надо лететь на бреющем. Хуже, если это будут пикировщики. Вообще придется петлять и ориентироваться по карте. У меня дома есть первоклассная спецкарта... Ну и, конечно, нужна удача, это ясно. Вынужденная посадка на территории, где пока еще немцы, означала бы... - Он не договорил и сделал выразительный жест: чик! Но тотчас же отклонил и это опасение: - Да разве в жизни не во всем нужна удача? Тот факт, что ты родился, уже первая и самая крупная удача. Один шанс примерно из восьми миллионов. Так что мы уже баловни судьбы. Вырос - опять удача! И так далее. Я лично не могу пожаловаться, что мне не везет, это была бы неблагодарность фортуне, а она этого терпеть не может. Я всегда выходил сухим из воды, вышел бы и на этот раз. Ну, хватит, сюда идет Хюбш. Интересно, какую бы он скорчил рожу, если б узнал, о чем мы тут трепались. Но у него нет фантазии... Позднее Войта поймал себя на том, что думает об их затее как о чем-то вполне реальном и решенном. С этим фантазером любая фантазия казалась реальностью. В один прекрасный день у Войты возникло впечатление, что со всеми «против» уже покончено и нет никаких сомнений в том, что при известной удаче побег будет успешен. Стоя на траве аэродрома, он мечтательно глядел на самолеты, с ревом поднимавшиеся в воздух, и сердце его колотилось от незнакомого прежде нетерпения. Как жаль, что все это только мечта. Улететь бы подальше от всего, от запутанной и тягостной истории с Аленой, забыть, заглушить память о ней ревом мотора! Жаль. А впрочем, неужели это только мечта? И какую цель преследует Коцек? Что творится в его башке? А вдруг он скажет: «Ты боишься?» Трудно сказать, боится ли Войта. Видимо, да, ведь ясно, что, как ни продуман побег, от всего этого здорово попахивает кладбищем. Вместе с тем Войта инстинктивно чувствовал, что никогда не признался бы Коцеку в своем страхе. Но прямое слово, призыв к действию так и не прозвучали - все оставалось в пределах «если бы» и «допустим», просто увлекательная игра в «Sic et non». И вот однажды... Дело было в середине декабря. По сигналу воздушной тревоги Войта и Коцек успели добежать до бетонного бункера неподалеку от главного ангара. Они оказались там одни и через узкие смотровые щели могли наблюдать, что делается в воздухе. - «Спитфайер»! - объявил Войта. Одинокий пикировщик, заметив на аэродроме три машины, сделал широкий заход и молниеносно устремился на одну из них. Огонь из бортовой пушки, серия выстрелов - попадание! Немецкий самолет, стоящий в нескольких десятках метров от их бункера, превратился в груду обломков. Бах, бах, бах! Взрыв потряс воздух, из мотора вырвался неправдоподобно яркий дым. Пикировщик хозяйничал над аэродромом, и никто не успел помешать ему. С ревом пронесся он над бункером - Войте даже показалось, что он на миг увидел в кабине лицо летчика, - потом исчез, но тут же вынырнул с противоположной стороны и атаковал вторую машину. - Чисто работает! - орал Коцек, стараясь перекричать грохот; у него даже вздулись жилы на шее; он толкал Войту в бок. - Долбай его, ами! - возбужденно подбадривал он летчика, словно игрока на футбольном поле. - А мы-то, ослы, вчера возились с ним, вкалывали... А, вот он опять! Та-та-та! На этот раз летчик промазал, снаряды взрыли земли рядом с самолетом, высоко в небо поднялся столб земли. - Ай-ай-ай! - укоризненно воскликнул Коцек. - Ну-ка, поправь дело, парень, получишь елочный подарочек! Снова грохот, и второй самолет завалился набок с перебитым крылом, осколки взлетели в воздух, оглушительный взрыв. Здорово! Попадание в бензобак! Ого, какой фейерверк! Наконец заговорили зенитки, но было ясно, что стреляют они просто так как говорится, боженьке в окошко - бум-м, бум-м! Воздух около бункера дрожал от рева мотора, взрывов и гудения огня - захватывающая картина разрушения, но потом в воздухе замелькали раскаленные осколки зенитных снарядов. Войта и Коцек услышали шум огненного дождя, обрушившегося на крышу ангара, характерный свист неподалеку от бункера. - Пригнись! - крикнул Коцек и стащил Войту на лавку. Они прижались друг к другу, как курицы на насесте, а за стенами их железобетонной скорлупы разыгрывалась оглушительная феерия; приятели закурили - у них нашелся окурок, один на двоих. Жесты их были неторопливы, но в глазах светилось возбуждение. Войта нагнулся к Коцеку и крикнул ему в самое ухо: - Мы еще не решили... куда? Чудовищный взрыв заглушил его слова, но Коцек, видимо, понял и махнул рукой на восток. - Ясно, куда! Осколок просвистел у самой щели над ними, оба инстинктивно пригнули головы. Что за идиоты эти зенитчики! -- А куда же еще? - кричал Коцек на ухо Войте. - Он раздолбал третью... можно и ее списать... Русские уже в Словакии - два часа лету... А можно попробовать и подальше. Знаю там каждую тропинку... небось работал в школе, около Хуста. Есть там один аэродром. Первый класс. Когда пришлось уезжать, я обещал, что вернусь... Надоело мне глядеть на Хюбша и ждать у моря погоды. Внезапно наступила тишина, пикировщик, сделав свое дело, исчез, как дух, образумилась и зенитная батарея, сирена возвестила отбой, но тотчас возникла новая суматоха - с завода к трем догорающим самолетам с воем примчались пожарные машины, беспорядочные свистки смешались с топотом подкованных сапог люфтшуцев. Но тушить и спасать было уже нечего. Приятели с облегчением выпрямились и потянулись. - Пошли, - сказал Коцек, выглянул за дверь, понюхал воздух и понимающе мигнул Войте. - Подготовим новую порцию машин. Войта затоптал окурок на замызганном полу и глубоко вздохнул. - Послушай, - сказал он, - так я согласен. Но странное дело: Коцек поглядел на него через плечо и удивленно замигал: - Ты что, блажишь, милый человек? Уж не принял ли ты это всерьез, упаси боже? Занятно было поговорить об этом, я люблю рассуждать, взвесить все «за» и «против», поупражнять смекалку. Но... В смущенном молчании шли они к разбитым самолетам, вдыхая холодный воздух, пропитанный запахом пожара. Мимо бежали люди. Коцек нагнулся, поднял осколок снаряда и подбросил его на ладони. - Свинство! Угодит такой, и останется от тебя мокрое место. Спрячу на намять. - Заметив разочарование на лице Войты, он положил ему руку на плечо и вернулся к прерванному разговору. - Я не говорю, что в принципе это невозможно, в конце концов я один как перст, но ты... - А что я? - огрызнулся Войта. - Сказал, значит не отступлюсь. Если ты не зря трепался, то на меня можешь рассчитывать. Коцек трагически схватился за голову. - Да ведь ты женат! Нет, не хочу я грех на душу брать. Не оставишь же ты свою женушку... Он осекся на полуслове, заметив, что Войта так стиснул зубы, что у него на скулах вздулись желваки. Милостивая пани, она же теща и совладелица виллы «Гедвига», была женщина многоопытная, свою дочь она знала достаточно хорошо, чтобы понять, что упреками, слезами и запретами с ней не сладишь. Это стало ясно ей с того самого утра, когда она застала молодых людей в комнатке Алены в подозрительной позе. Она не стала мешать им и ушла к себе. Милостивая пани была несколько наивна, что, кстати говоря, придавало ей особый шарм, но, разумеется, не до такой степени, чтобы не понять - еще даже до того, как она посоветовалась со своим другом и правозащитником, - что самое правильное сейчас - это вооружиться терпением и снисходительностью, хотя капризные скачки в поведении дочери казались ей попросту непостижимыми. Она узнавала в Алене бурную и неукротимую натуру своего покойного супруга, от которого дочь унаследовала и кое-какие внешние черты - в ущерб своей привлекательности. Милостивая пани решила, что для вмешательства ей еще хватит времени, и не сомневалась, что Алена образумится сама... с незаметной помощью матери. Таким образом, уже на следующий день Алена очутилась в положении боксера, который, теряя равновесие, со всей силы нанес удар в пустоту, не заметив, что противник добровольно лег на пол. Мать приняла дочь в своем благоуханном королевстве, выслушала ее, благосклонно кивая, и даже, что бывало редко, погладила по голове. - Девочка моя, - сказала она с изящной грустью, - мы с тобой и в самом деле подчас не понимаем друг друга, что, кстати говоря, нередко бывает между матерью и взрослой дочкой. Но не так уж я старомодна, чтобы и сейчас не понять тебя. Я тебе больше чем друг и не стану тебя уговаривать. Разве может третий человек постичь всю сложность двух любящих сердец? Всякие наставления в таких делах излишни, ты сама должна решить, кого ты любишь, - ведь ты уже взрослая женщина. А кроме того, как ты сама сказала, ты совладелица нашей виллы. Кстати, нет смысла скрывать от тебя, что и я не считаю, что моя личная жизнь кончена, и... рассчитываю на твое понимание... Хотя, конечно, с другой стороны... - Что - с другой стороны? - нахмурясь, прервала Алена, и в голосе ее все еще был остаток воинственности. Милостивая пани не дала вовлечь себя в опасный спор и, игнорируя этот тон, продолжала с бархатной улыбкой: - Ничего, дорогая, ничего, о чем стоило бы говорить. Я только хотела сказать, что материнство - это... гм... очень серьезное и ответственное дело, которое связывает людей, особенно женщину. Вот так-то, девочка. Ты очень молода, а вы, молодые, еще так мало взяли от жизни из-за этой ужасной войны. Я думала, что ты будешь учиться, будешь петь, захочешь путешествовать. Но, видно, я и в самом деле не понимаю вас и зря говорю все это. Наверно, ты уже все обдумала, и я не вправе эгоистически отговаривать тебя. - Она опять умиленно улыбнулась, привычным жестом провела по вискам и трогательно вздохнула. - А мне остается лишь примириться с ролью молодой бабушки. Думаю, что в мои годы это даже не досадно, а скорее забавно. В соседней комнате монотонно гудел пылесос, за окном, в кронах деревьев, жарко дышало лето. Мать и дочь вдруг почувствовали себя приятельницами, неожиданно воспылавшими друг к другу симпатией. Алена изумлялась тому, что мать приняла ее решение, и уже почти забыла, как готовилась воевать за него. - Я поняла, что Войта лучше всех других, мама, хоть он и не кончил школы и работает на заводе. У него другие плюсы, и он любит меня, а это главное. Он всегда будет надежной опорой. - Ну, конечно, конечно, Алуш... Передо мной, уж во всяком случае, можно и не защищать нашего Войту, верно? Я его люблю почти как родного. И он столько сделал для тебя! Ты говоришь, он в самом деле сказал, чтобы ты оставила ребенка? Вы хорошо подумали, дети? Пойми, это не пустяк - если даже он тебя любит - всю жизнь заботиться о ребенке, который... Жизнь, моя милая, длинна, и люди меняются. А я, конечно, прежде всего забочусь о тебе. Мы живем в ужасное время, кто знает, что будет дальше. - Войта знает. - Может быть, - мать кивнула и сделала озабоченное лицо. - Может быть, он и знает. Я понимаю, великодушие и чуткость, с которыми он к тебе отнесся, импонируют. Невероятное благородство в нынешнее варварское время! Кстати говоря, смотреть на человека сверху вниз лишь потому, что он рабочий, - это определенно предрассудок. И похоже на то - я говорила на этот счет с Бедржихом... я имею в виду пана Годека, - что чем дальше, тем такое отношение будет все более уместным. Алешу должно быть стыдно за свое поведение! Времена меняются, и надо считаться с этими переменами, хотя, конечно, некоторые различия между супругами всегда будут сказываться. К сожалению! - Какие различия? - Может, я ошибаюсь, но любовь и постель - это еще далеко не все в супружестве, Алена. Надо, чтобы и в остальном был лад. Безусловно полезно, когда оба, муж и жена, одинаково образованны, умеют вести себя в обществе... когда у них общие взгляды на жизнь... и есть о чем поговорить... - О ком это ты? - беспокойно прервала ее Алена. - Войта не какой-нибудь примитивный дурачок. Ты еще увидишь, какой он! Хоть он и не умеет красиво болтать, как те вчерашние пижоны. Он умный... - Я совсем не имела в виду Войту, - сманеврировала мать. - В его уме я не сомневаюсь. Я говорю вообще... Они расстались, как подруги, мина была подложена незаметно, а Алене было о чем подумать. Она была немного сбита с толку: ожидала столкновения и не дождалась. Спускаясь с лестницы в сад, Алена чувствовала себя так, словно у нее отняли что-то и она лишилась мученического ореола, которым упивалась с утра, слушая пение птиц. Жалко. Гм... Голова у Алены до сих пор трещала после вчерашней попойки, и мир казался нестерпимо трезвым. Скучные серые мирные будни! Алена их терпеть не могла. Видно, я вчера здорово налакалась, подумала она без особых угрызений совести. - Придется пока бросить, а то рожу, пожалуй, какого-нибудь урода. Так говорят. Вот тебе на! А мать права: ясно, как божий день, что все пойдет насмарку - ученье, песенки перед микрофоном (ох, и пластиночки же он вчера принес!), дорога в мир и все прочее! Зачем мне, собственно, ребенок? Совсем ни к чему! Алена представила себе, как она катит по улице колясочку, где в мокрых пеленках верещит какая-то мразь. Ну, пеленки, конечно, будет стирать Фанинка, но все равно новорожденный младенец - это жалкое и смешное зрелище. Может, у него будет отцовский подбородок и насмешливые глаза. Алена разжигала в себе ненависть к этой самоуверенной физиономии. Стоило только вспомнить, что он сказал, когда она сообщила ему свою заветную тайну. «Слушай-ка, девочка, а это в самом деле от меня? Что-то я не припомню, чтобы был неосторожен». Негодяй, смазливый подлец! Надо было выцарапать ему глаза!.. Но что там ни говори, а беременность есть беременность, сама по себе она не пройдет. И зачем только я родилась женщиной, на кой черт мне это? Может, сходить туда, где у мамы налажены отношения? Дать выпотрошить себя, как курицу, орать от боли и ни за что ни про что... Нет, никогда! Хватит об этом! Да и ни к чему, ведь есть же Войта. Алене страшно захотелось, чтобы он поскорее вернулся с завода и был с ней. Она его любит, любит, любит! Обо всех этих ее раздумьях Войта, разумеется, и представления не имел, и, когда Алена подробно, но без особого воодушевления передала ему разговор с матерью, он облегченно вздохнул. Понимание, проявленное ангелом с верхнего этажа, показалось Войте после недолгих раздумий даже естественным. Тучи рассеиваются - Алена в его объятиях, все кругом прекрасно, и это все явь, а не сон! Ему даже стало нравиться жить на свете. Лето неистовствовало. Войта бродил в его огнях блаженно ошалелый. Дни были чем-то похожи на облака. Завод, сходки «Орфея» - он не пропускал ничего, но берег каждую свободную минутку, чтобы провести ее с Аленой. Снова повторилось время, которое некогда закончилось фарсом бракосочетания, и снова Войту, как и тогда, не тревожили заботы, не обескураживали опасения. Все было по-иному: ведь Алена готовится стать матерью. Войта, правда, не жаждал ребенка, но смутно сознавал, что именно материнство может переродить Алену, и потому верил, что на этот раз их новые отношения не потерпят краха. Они ходили в кино. Войта покупал ей эскимо, а когда у него выдавалось свободное утро, они вместе загорали на траве в саду. У ограды постукивала починенная мельничка, сад прятал свою запущенность под летним нарядом, бесстрастная наяда грела под ярким солнышком свои оббитые конечности. «Дети, ужинать!» - слышался голос Войтиной матери. Она тоже заметно ожила, иной раз растроганный Войта слышал, как она тихонько напевает, убирая в доме. Наверно, и с ней дело не так уж плохо. Войта по-прежнему спал в полуподвале на своем диванчике - комнатка Алены была мала для двух кроватей, поэтому сообща с милостивой пани было решено, что он подождет с переездом до окончания войны. Ведь из полуподвала на второй этаж путь недалек! Войта согласился. Его скорее беспокоило иное, менее конкретное. В сердце подчас проникал знакомый холодок, ненадолго, правда, но нечто стало удивительным образом повторяться, и это нечто было в самой Алене. Иногда он заставал ее в грустном раздумье. Оно ей шло, но Войта пытался рассеять его. «Да ничего, правда, ничего, Войтина, - говорила она. - Не сердись! Ты же понимаешь, что у меня есть причины беспокоиться. Кто знает, когда кончится война. Что, если фронт докатится сюда и нам придется уходить? С ребенком-то на руках! А если здесь будут бои? Или воздушные налеты?» Войта довольно неубедительно утешал ее, потому что такие опасения в самом деле были небезосновательными. Алена ходила рассеянная, он уже знал это ее состояние тревожного нетерпения, но было в ней и что-то несвойственное прежней Алене - апатия и постоянная усталость. Ее часто тошнило, и тогда она прямо-таки страдала от его присутствия. «Я противная, не смотри на меня! Даже запах мыла меня раздражает». С той памятной ночи между ними не было физической близости. Войта деликатно не настаивал - ведь у нее сейчас такое самочувствие! Он замечал, что большую часть временя она проводила с милостивой пани - в конце концов это естественно, мать все-таки. Но ему не нравилось, что они странным образом замолкали, едва он появлялся на пороге. - Знаешь что, - сказала однажды Алена, когда они лежали рядом на траве. Иногда мне кажется, что было бы лучше, если бы я тогда поехала в рейх, как все девчонки из нашего класса. Все было бы яснее.... Удивленный, Войта приподнялся на локтях. Куда она метит? - Смотри не обгори, прикройся-ка. Почему было бы лучше? - По крайней мере мне не портило бы настроение все то наносное, что сейчас влияет на наши отношения. Например, твоя жалость или моя благодарность. Мы были бы тогда в равном положении. - Тебе не за что меня благодарить. Я люблю тебя. - Знаю! - прервала она его раздраженно. - Вечно я это от тебя слышу! Сказал бы что-нибудь другое. Например: я тебя ненавижу, ты испорченная буржуйская девчонка - то ты нос от меня воротила, а то пришла на поклон и бог весть чего еще можно от тебя ожидать... Не мешай, дай мне сказать, не лезь со своими утешениями! Ты такой добряк, что я кажусь себе Магдалиной у ног Христа, а мне хочется ругаться самыми последними словами. Иногда я даже хочу, чтобы ты был хоть немножко негодяем, уверяю тебя! Поищи в себе какую-нибудь подлятинку, может, станешь мне ближе! - Глянув ему в лицо, она съежилась, прижалась горячим лбом к его плечу. - Войтина, жизнь ужасна, я просто не знаю, что делать! А женщина... и не пытайся понять, медвежонок! Иди домой, не сердись, у меня безумно трещит башка. Она запретила провожать ее и потащилась в дом тяжелой, неверной походкой, понурая, как бы погруженная в себя. Только на другой день, когда Войта вернулся со сходки «Орфея», - ему так не сиделось там! - он понял весь смысл вчерашней вспышки. Уже на пороге белой комнатки он замер в испуге: в ней было тихо, спущенные занавески бесшумно трепетали, обычный аромат смешивался с запахом карболки, напомнившим о физической боли. Ничто не изменилось здесь, кроме самой Алены. Она была неузнаваема. Измученное лицо ее казалось белее подушки, с которой оно глядело на Войту с отчужденной и какой-то отрешенной полуулыбкой. Войта в ужасе кинулся к ней, он все понял. - Зачем ты это сделала, Алена? Она привлекла его к себе на постель и влажными пальцами коснулась его лба. - Все кончено, Войтина, - ее голос звучал словно издалека. - Я уже пустая, как прежде... Все обошлось благополучно, не бойся. Так лучше для всех, верно? В растерянности он не знал, что сказать. - Тебе было... больно? - Очень, Войтина, больней, чем я думала. Лучше и не вспоминать. Мне все еще кажется, что это не я, а кто-то другой. Но я сделала это и ради тебя. Ведь ты хочешь учиться, стать знаменитым летчиком, верно? А жена с ребенком - это так подрезает крылья... Ну что, капитан, глядишь, как мокрая курица... Ты не рад? - Нет! - воскликнул он слишком громко и, подавленный, опустил голову. Ради меня не нужно было! И вообще... плевать мне на авиацию, плевать на все, что мешает тебе. Зачем ты это сделала... зачем? - Ну что вы, Войтишек, - ласково сказал в дверях мягкий голос. В комнату, шелестя халатом, вошла милостивая пани. - Будьте же благоразумны, мальчик! Не можете же вы в самом деле хотеть этого. Ведь это было бы ненормально и со временем угнетало бы и вас самого, верьте моему опыту! Слава богу, все позади, а после войны, если захотите, можете завести хоть дюжину собственных детей. Верно? - Тут голос ее стал необычно строгим, и она сказала с упреком, хоть и не слишком резко: - Но я прошу вас быть более внимательным, Алене сейчас нужен абсолютный покой, и скажу вам откровенно, мне не нравится, что вы в рабочем костюме сели к ней на постель. Согласитесь, это негигиенично... Войта согласился: да, конечно, негигиенично. Пристыженный, он понуро встал, закусив губы, и, когда взглянул в приветливое лицо милостивой пани, готов был поклясться, что на нем где-то под умело скрытыми морщинками мелькнула торжествующая улыбка. Войта вздрогнул от безотчетного, еще не изведанного гнева. Попятившись, он молча вышел из комнатки, отчетливо понимая, что проиграл битву, даже не вступив в нее, что потерпел поражение в первом же раунде незримой борьбы, в которой, вообще говоря, и не мог рассчитывать на победу. - Можешь дальше не рассказывать! - остановил его Коцек и замысловато сплюнул в пыльную траву. Они шли к ангару, удаляясь от догорающих обломков самолетов, поеживаясь от декабрьской стужи, и на всем пути ни разу не поглядели друг другу в глаза. В проломе ограды, отделявшей аэродром от заводского двора, теснились любопытные, всем хотелось потешиться видом разрушений. Веркшуцы загоняли людей обратно на заводской двор. Слышались смех и колючие шуточки; толпа замолкла лишь тогда, когда появились Каутце, а за ним мрачный Мертвяк. «Zuruck! Zuruck! Weiter!» [60] Налетел ветер, и под его свист Коцек пробормотал: - Все равно совета ты от меня не получишь, - Он подбросил на ладони осколок снаряда и сердито отшвырнул его. - Кстати говоря, жизнь достаточно длинна и интересна, успеешь все забыть. У меня такой рецепт: плюнь, разреши себе немного похныкать, а потом действуй! Перемени обстановку. Это помогает лучше всего. Знаешь, надо как бы отойти от себя вчерашнего, от всех передряг, и сказать себе: ну и что? Я дышу, я здоров, будь я больной, тогда другое дело. Быть мертвым, скажем, хуже всего, а я живой, и завтра, может, мне станет хорошо. И даже классно! Он прав, подумал Войта. Надо переменить обстановку. Это было бы здорово! Он стиснул зубы, потому что перед ним вдруг отчетливо встало лицо с язвительной усмешкой, открывавшей крепкие зубы, - лицо Алены, но совсем не той, какой она была летом. И это лицо заставило его забыть все, что он находил в нем раньше. «Ну вот что, парень, хватит разговоров, и не страдай, пожалуйста, глядеть противно. Слышишь? Я сыта по горло, осточертело! А если уж ты пришел - тоже мне Отелло от станка, - я тебе сама все выложу! Сейчас же! Как ты представлял себе жизнь со мной? Думал, я стану наседкой в твоем гнездышке? Буду нести яички и вышивать кухонные занавесочки? Я?! О господи! Хочешь, чтоб я сдохла от собственной добродетели? У меня были лучшие намерения, но ты все испортил, у тебя же нет никакого размаха! Выслеживать - это ты еще умеешь! Думай обо мне что хочешь, мне наплевать. Я свободный человек и буду жить как мне вздумается, и не тебе меня учить, а тем более упрекать! Не таращи глаза, я тебя не боюсь. Видел бы ты себя сейчас! - Она расхохоталась вызывающе, бесстыдно, видно, ей хотелось спровоцировать его на взрыв, и она с жестокой изобретательностью подбирала самые обидные слова: - Я скажу, что тебя больше всего злит, милый! Тебя злит то, что ты ничего не умеешь! Разве что разобрать какую-нибудь там свою дурацкую машинку - на это тебя еще хватит, но чувства и женщина - это для тебя туман, это очень уж сложно. Так и ускользает из рук. Тут не помогут ни клещи, ни отвертка! Чего ты еще хочешь? Попользовался - и скажи спасибо! Ну, ударь меня, покажи свой норов, святой соплячок, на большее ты не способен слышишь? - не способен, потому что ты неотесанный, неповоротливый медведь!..» - Ты больше не живешь с ней? - крикнул ему Коцек в ухо. Под сводами ангара ревел мотор, и воздух вокруг дрожал от его гнева. - Почти месяц. Мать я отвез в деревню, к тетке, а из дома выписался. Ночую у одного знакомого. - Sic et non. У меня неважная халупа, но думаю, что мы с тобой поладим. Я умею варить гуляш без мяса - такой, что пальчики оближешь. На тебя возлагаются уборка и черная работа. В воспоминаниях Войты подробности переплетались, они наплывали друг на друга, но сейчас, размышляя обо всем, он готов был поклясться, что занавес следующего акта начал незаметно подниматься уже в тот вечер, у ее постели. Внешне еще долго ничего не менялось. На другой день Алена встала, лицо у нее было восковое, она с трудом ходила по дому и была трогательно кроткой. Через неделю она поправилась, боль совсем прошла, в гостиной снова заверещала радиола. - Вот это поют сестры Эндрю, это играет Эмбруз, запомни, Войта. «Май блю хевн» [61]... - говорила Алена, упиваясь английскими словами. - Тайптин. Войта слушал ее с восхищением. Он заметил, что она исподволь испытывает его. - А это что такое? Не знаешь, медведь? - «Пэтрол Свинг», - угадал он и удостоился похвалы. Войта терпеливо менял иглы в адаптере, однажды разобрал и смазал моторчик радиолы, устранив досадные шорохи, и сразу стал полезным специалистом. - А тебе не очень-то нравится эта музыка, верно? - сказала однажды Алена. - Ты охотнее ковыряешься во чреве радиолы! Войта решительно опроверг такое мнение. Что он, какая-нибудь старая перечница, что ли? Почему ему не должна нравиться эта музыка? Она создает этакое приятное легкомысленное настроение, в ее ритме все кажется легче, проще и веселее! Она в самом деле нравится Войте, хоть он и не умеет выразить это словами, и его рассудительная натура не склонна к экзальтации. Армстронг - это сила! Алена опять неслась по лестнице через три ступеньки, и по всему дому раздавался ее громкий смех. После мучительного интермеццо жизнь снова стала подобной пестрому мячу, которым можно беззаботно перебрасываться. Войта был захвачен стихийной жизнерадостностью Алены, не противился ей, да и зачем? Ведь он любит эту девушку. Любит как сумасшедший! И он только слегка ворчал, становясь мишенью ее шуточек. Иногда он чувствовал себя при ней в роли доброго, глуповатого сенбернара, которого всегда можно потрепать за уши. Войта ершился, но быстро отходил, услыша ее смех. Ну и что с того? Ее поддразниванию он научился противопоставлять спокойствие и силу большого зверя. - Бревно! - возмущалась она. - Настоящее бревно! Понимаешь? - Понимаю. - Ничем тебя не пронять! - Угу, не пронять! - хладнокровно откликался он. Это была неправда, но Войта уразумел, что в той нежной и вместе с тем упорной борьбе за перевес, которая завязалась между ними, ему выгодно держаться именно так. «Вздохни поглубже и успокойся, ладно?» - говаривал он невозмутимо, глядя в ее рассерженное лицо. А когда это не помогало, брал Алену сзади за локти, поднимал в воздух и, сколько бы она ни брыкалась и как ни извивалась, держал ее до тех пор, пока она не смирится. - Эй, ты, послушай, - ворчала она, остывая. - Брось свои штучки! Они годятся для ваших заводских девчонок! Но, видно, эти штучки чем-то нравились и ей. Они валялись на траве под лучами августовского солнца, успокоительно постукивала мельничка. В это золотистое время Алена еще принадлежала ему. Это бывало не часто, и Войта сдерживал свою ненасытную тягу, видя усталое лицо своей любимой: она сдавалась только после долгого и чем-то унизительного для него сопротивления, уступая физической силе. Это все больше походило на грубое насилие. Войте казалось - и в этом для него было что-то непостижимое, - что именно грубость нравится Алене, что в этом она находит особое наслаждение. Она просто требовала, чтобы он овладевал ею с грубостью самца, чтобы унижал ее. Войта страдал от смущения, что он идет на то, чего не хочет, ибо в основе его любви к Алене была нежность обыкновенная мужская нежность к любимой женщине. А нежности-то как раз в нем она терпеть не могла. - Отстань ты с этими вечными поцелуйчиками, разве не видишь, я спать хочу. Еще влипну из-за тебя снова, говорят, что после аборта это особенно опасно. Мне сегодня не хочется. Не сердись! Алена была фантастически изобретательна в своей милой тирании. Она убедила себя, что обязательно «модернизирует» Войту, - надо сделать его современнее, чтобы он стал хоть немного похож на тех элегантных и самоуверенных франтов, которые прежде на вечеринках заполоняли их квартиру. - У меня самые лучшие намерения, уверяю тебя! Я не потерплю, чтобы люди подсмеивались над тобой... Не будем же мы вечно жить отшельниками. Пойми и не упрямься! И она взялась за дело с обычным для нее упорством и необычной методичностью. - Эту мужицкую рубашку изволь больше не носить! К черту этот кудрявый чуб - ты похож на красавчика с ярмарочных качелей. Вечно ты ходишь, выставив вперед плечи, - держись свободно!.. Знаешь что, ты будешь учить английский! Она перелистала учебник и начала с первого урока: вспомогательный глагол «ту би». - За дело! Ай эм, ю ар, хи, ши, ит из... Проще простого! Вот видишь, память у тебя отличная. И пожалуйста, брось свои словечки: так сказать, стало быть. Ты не на заводе, а для летчика это и вовсе ни к чему. Сначала Войта не видел причин сопротивляться подобной дрессировке - ведь у Алены благие намерения, и ему не повредит, если он немного пообтешется. - Знаешь что, - сказала она однажды со смехом. - Мы с тобой разыграем «Пигмалиона». Я буду профессор Хиггинс. Эти иностранные имена ничего не говорили Войте; на другой день, на заводе, Павел объяснил ему, в чем дело, а Войта покраснел и закусил губы. После этого у него было бурное объяснение с Аленой, он решительно всему воспротивился, объявил, что плюет на все это и не собирается походить на тех франтов, которые здесь выставлялись. Баста! Вспыхнула ожесточенная ссора. Войта некоторое время упорствовал, потом сдался. - Что в этом плохого, Войтина? Кто это тебя обработал? Любишь ты меня или нет? Хочешь, чтобы мы были вместе? Да или нет? Решай! Боже мой, ты ведь даже не умеешь танцевать? Ну ничего, еще не все потеряно, я тебя научу. Вальсы и польки я тебе, так и быть, скошу, начнем прямо со свинга. Ты должен согласиться. Ради меня... Итак, ближе к делу! Ощущая мучительную беспомощность. Войта пытался объяснить, что он не создан для танцев, но, прежде чем собрался с духом, чтобы воспротивиться как настоящий мужчина, уже взревела радиола. «Один разок того отведал... синкопируя, пел баритон. - Ах, это был ужасный срам, я больше не поддамся вам!» Алена уже закатала ковер и оттащила его к окну. - Чтобы мой муж не умел как следует танцевать? - в возбуждении воскликнула она. - Об этом не может быть и речи, Войтина! Что скажут девчонки! Им бы только перемывать чьи-нибудь косточки! Не хочешь же ты выглядеть перед ними каким-то увальнем. Вот смотри, это основной шаг, попробуй сам, да не стесняйся! Ах, черт, нет, не так, ты не держишь ритм, о боже! Вот это уже лучше. Еще раз, еще! А теперь вместе! «Я больше не поддамся вам....» - запела она вместе с пластинкой. - Больше сгибай колени, опускайся и поднимайся, покачивайся! Свинг - значит качаться, по-чешски танец назывался бы «Качальник», но это совсем не звучит. И Войта разрешал трясти себя, послушно сгибался в коленях, покачивался вместе с Аленой в захватывающем ритме - немного неловко и топорно, с излишней точностью, чересчур усердно работая, и ему казалось, что все это занятие для ненормальных. Однако он изобразил на лице улыбку, означавшую разудалое веселье. - Пошло на лад, - похвалила Алена, все больше приходя в экстаз. - Только немного однообразно, надо танцевать всем телом, расслабиться, свинг этого требует! Ну-ка давай! Что сказали бы ребята на заводе? - подумал Войта. - Видели бы они, Павел или Милан, как участник «Орфея» выламывается и извивается тут, отплясывая с буржуйской барышней. Милан обязательно бы сказал: «И это в то время, когда в мире бушует война...» А впрочем, к черту, в чем они могут меня упрекнуть, это же моя жена, я ее люблю, и вообще, что плохого в том, что человек хочет немного развлечься? Конечно, ничего плохого. Но все это было началом конца, который Войта смутно ощущал по мелким и на первый взгляд невинным признакам, замечая в них некую скрытую и роковую закономерность. Игра в перевоспитание Войты вскоре приелась Алене, и вечера, которые они проводили вместе, стали опасно однообразными. Попросту нудными. Как прогнать скуку? - ломал себе голову Войта. - У нас такие различные интересы, о чем же говорить? О заводе, товарищах и машинах? О том, что он так крепко любит Алену! Говорить на эту тему у него и вовсе не поворачивался язык. А главное, милая болтовня о том, о сем - искусство, которым так блестяще владели приятели Алены, не было сильной стороной Войты. Кстати говоря, его родители всегда мало разговаривали друг с другом - простые люди труда, они избегали болтать попусту. - Войта, опять ты копаешься в радиоле? Оставь ее в покое, она работает безупречно. Ты бы лучше изобрел новую систему спуска воды в уборной! Нетрудно было заметить, что Аленой владеет какое-то злое и враждебное ему беспокойство. - Чего терпеть не могу, так это скучищи, - сказала она однажды, сидя за пасьянсом и грызя ногти. - Она разъедает, как ржавчина. - Куда ты опять уходишь? - спросила она его в другой раз, когда он собрался на обычную сходку «Орфея» по понедельникам. И даже не подняла головы. Отговорки, которые имел наготове Войта, не отличались особой убедительностью - он не умел лгать, даже когда это было вполне уместно. «Что сказала бы она, если б я выложил ей всю правду?» - подумал Войта. - Хоть бы раз ты сказал, что идешь на свидание с какой-нибудь мымрой с завода, - насмешливо заметила Алена, - это хоть было бы оригинально, и я постаралась бы взревновать. Даже, может быть, выцарапала бы тебе глаза... Войта кротко посмотрел на нее, уже стоя в дверях. - Почем знать, может быть, и на свидание... Но и из этого ничего не вышло. Алена отнеслась к его словам со скучающей усмешкой и недоверчиво покачала головой. - Знаешь, я тоже уйду. Что он мог сказать в ответ - упрекнуть или запретить? С того вечера он все чаще не заставал ее дома, и приходила она все позднее и часто нетрезвая. В полуподвале было слышно, как она, напевая, поднимается по лестнице. А потом? Что было потом? В город прорвалась осень, и с первой же непогодой в притихшую виллу «Гедвига» стали налетать компании молодых людей и девушек приятелей и бывших возлюбленных, случайных подруг по гимназии, по водной станции, по теннисным кортам и вечеринкам. Они ураганом врывались сюда, с восхитительной самоуверенностью оккупировали верхний этаж, и там снова закипала прежняя жизнь. - Что с того, что я пригласила несколько мальчиков и девочек? - решительно объявила Алена и, заметив хмурое несогласие на лице Войты, предупредила возможные возражения: - Не дуйся. Войтина, не хочешь же ты, чтобы я умирала со скуки. Я не умею жить без людей. Что в этом плохого, можешь ты мне объяснить? Вот видишь, не можешь! И не воображай, что ты спрячешься от всех, как медведь, чтобы потом говорили, что мне за тебя стыдно и что я вышла за какого-то бирюка. Мы перешьем тебе папин костюм. И отпусти себе бороду... Кстати говоря, все это отличные ребята и девчонки, проводить с ними время - красота! С тех пор в доме все чаще слышались молодые голоса и девичий щебет, рев радиолы, визг, смех и звон рюмок. «У Алены всегда раздолье», - одобрительно сказал, уходя, один из нечесаных юношей. Устраивались «свинг-коктейли», которые зачастую переходили в попойки, а к ночи, когда более скромная часть компании уходила, начиналась игра в «покер с раздеванием», цель которого была в том, чтобы заставить наиболее бесшабашных девушек как можно больше освободиться от верхней одежды. Тут Алена была в своей стихии - все вертелось вокруг нее. Она не колебалась показать пример, чтобы поднять настроение. Однажды Войта остановил ее в последний момент, когда дело дошло до лифчика. - Отцепись, не ворчи, - недовольно огрызнулась она наутро в ответ на его упреки. - Что страшного, если бы я и сняла?! Мне нечего стесняться. Погляди! Иной раз Войта предпочитал отворачиваться, чтобы не видеть, как подвыпившая Алена в уголке у окна целуется и «обжимается» с развязными юношами. Уж лучше делать вид, что ничего не замечаешь. Супруг! В бессильной злобе Войта стискивал зубы, глядя на другой день, как его мать тащится по лестнице с пылесосом на второй этаж наводить порядок после ночного разгула. Паркет исцарапан, в цветочных горшках окурки. - Такие образованные люди, а поглядите, милостивая пани, на это свинство! Но ее жалобы не находили отклика у пани, преисполненной материнской снисходительности. - Время военное, милая Фанинка, нельзя строго спрашивать с молодых, ведь верно? Некоторые лица в нынешней компании Алены были знакомы Войте по той не забытой им ночи, других он видел впервые. Только Алеш не показывался, и Войта был втайне благодарен Алене за это. В разговорах Алены с Войтой да и в разговорах ее гостей ни разу не упоминалось его имя. И все же временами Войте, неизвестно почему, казалось, что Алеш незримо присутствует здесь, как неотвязная тень, - в этой пустой, веселой болтовне, в несдержанном смехе, в разнузданных выходках. Все присутствующие были похожи на него, а он на них, словно сделаны из одного теста, - удивительная смесь самонадеянности, легкомыслия и игривости, праздной болтовни, острословия и безвредного цинизма. В общем Алеш был неотделим от этой компании в той же мере, в какой законный супруг Алены не привился в ней, несмотря на все его старания. Уже самые их имена, вернее, клички не нравились ему: тут были Ати и Айи, Рене и Яшек, какие-то Джим и Фредди... Унылую блондинку с осиной талией иначе не называли, как Санта Мария (Войта потом случайно узнал, что она дочь крупного оптового торговца копченостями на Виноградах). Короля свинга звали Арчибальд, хотя по удостоверению он был обыкновенным Ярославом. Войте было неловко называть их такими именами, и он избегал этого. Покорно он высиживал ночами в этой шумной компании, среди музыки и смеха. И все же Войта был удивительно одинок. А ведь жаловаться было не на что, по крайней мере вначале: относились к нему приветливо и даже предупредительно; при самой большой придирчивости нельзя было истолковать их отношение как скрытую иронию - никому не хотелось ссориться с Аленой. Войта ее муж! «Пан муж,- приглашала его с очаровательной улыбкой одна из девушек, - оторвем свинг?» Войта шел, волнуясь, тщательно следя за собой, и, наконец, получал похвалу, которая льстила ему, хотя он и подозревал, что она слишком преувеличена. Может, это нечто вроде одобрения собачке, которая научилась стоять на задних лапках? Черт его знает! Войта редко вмешивался в обычные для этой компании разговоры. Он в них не разбирался, имен, которыми тут бросались, в большинстве своем никогда не слышал, об их носителях представления не имел. «Что вы думаете о сюрреализме?» - спросили его как-то. Он ничего не думал и только пожал плечами. «Это уже пройденный этап», - выручил его кто-то. «Читали вы «Надю» Бретона?» раздавался новый вопрос. Имена, имена, понятия, иностранные слова, цитаты... Войте даже показалось, что в его присутствии нарочно употребляют побольше иностранных слов, чтобы посадить его в калошу, но он тотчас отверг эту мысль. Зачем им это? Кто такой Брак? Какой-то художник. А что такое кубизм? И фрейдизм? Кто-то процитировал по-латыни Сенеку... Сюда бы Павла или Гонзу! Войта прислушивался к разговорам и восхищался образованностью этих юнцов, их остроумием, красноречием. Что поделаешь, я не учился в гимназии. Зато я знаю вещи, о которых они и понятия не имеют. Но о технике, машинах и прочем, о чем Войта мог бы без опасения высказаться, здесь говорили крайне редко, а о политике вообще не заводили разговора. «Бросьте вы политику, мы на вечеринке!» Можно ли столько знать? - Не ломай себе голову, медведь, - засмеялась Алена, когда он однажды поделился с ней своими сомнениями. - Все это только кажется, а на самом деле, уверяю тебя, знают они совсем не так уж много, просто умеют вкрутить. А ты, если не смыслишь, о чем речь, сиди и помалкивай. Старайся не сесть в лужу. Понял? Еще труднее было с девушками, они вели себя мило и язвительно. - Я слышала, вы будете летчиком? Ах, как я вам завидую! Войта сгорал от смущения. - Как насчет прибавления семейства, пан муж? Алена выглядит превосходно! В конце концов Алене пришлось выкручиваться самой, а она объяснила, что, к сожалению, прибавления семейства не будет. Все, разумеется, не поверили этому «к сожалению», но сделали сочувственную мину. Войту стало тошнить от этих рож. Он заставлял себя смеяться анекдотам, но никак не мог войти во вкус остроумия, которое тут процветало. Однажды, после долгих колебаний. Войта отважился внести свою лепту и рассказал анекдот, которому смеялся, услышав его в заводской уборной от Гияна. Результат был убийственный. То ли Войта рассказал анекдот как-то робко и слишком серьезно, то ли не сумел должным образом преподнести соль - анекдоты надо уметь рассказывать, тотчас же уныло уразумел он, - но лишь двое присутствующих вежливо хихикнули, и молчание нависло такое плотное, что хоть режь его ножом. В убийственной тишине кто-то иронически вставил: «Здорово, а?» Когда гости разошлись, Алена не упустила случая вернуться к этому инциденту: - Больше ты, пожалуйста, с такими ветхозаветными анекдотами не суйся. Они годятся разве что на деревенской свадьбе. После такой оплеухи Войта взбунтовался: - Могу и вовсе не приходить, нечего мне делать в компании этих барышень и франтов с аттестатами. Не воображай, что я о них высокого мнения. В воздухе разом запахло ссорой. Алена огрызнулась: - Не пыжься, пожалуйста. Не выводи морали из своих недостатков, мальчик. Я не говорю, что все они ангелы, но если человек остроумен и находчив, умеет поддержать разговор и кончил гимназию, это еще не значит, что он дрянь. Заруби это себе на носу. Что бы я делал, не будь моих ребят и «Орфея»? - думал Войта на одной из этих шумных вечеринок. Его вдруг страшно потянуло к товарищам, и он стал вспоминать их лица: Гонза, Павел, круглая, как блин, приветливо улыбающаяся физиономия Бациллы... Подумать только, тот же Павел или Гонза, да, собственно, и все остальные по-своему ничуть не менее образованны и начитанны, чем эти типы. И все же они совсем иные, это факт. Почему? Листовки, саботаж, ради которого рискуешь головой... Спорят, как черти, порой режутся в карты, потрепаться о девушках тоже не прочь, хохочут, услышав похабный анекдот, совсем не монахи, и все же, когда Войта с ними, он не чувствует себя уродом только из-за того, что у него нет аттестата. Видно, потому, что они уважают его за другое, например за его умелые руки и техническую смекалку. В их обществе он как бы распрямляется и начинает все видеть в новом свете. В том числе и вот этот сброд. И ее, Алену... - Войтина, - прерывает эти утешительные размышления голос Алены, - иголки кончились, устрой что-нибудь. Войта с облегчением кивает и идет «устроить что-нибудь». Только тогда я и нужен, когда перегорят пробки или хрипит радиола. Гм, а что, если все рассказать ребятам? Посоветоваться с ними? Иногда Войту неудержимо тянет сделать это, но при взгляде на тощую физиономию Милана у него прилипает к горлу язык. «Войта у нас пролетарий, рабочий парень, - говорит иногда Милан почти с благоговением, которое Войте ни капельки не нужно. - У него у единственного из нас классовое сознание!» Что за чепуху ты порешь, хочется крикнуть Войте, ну тебя к бесу с этим твоим сознанием. Разум Войты отказывается понять, что в том, что он родился в полуподвальной квартире, выучился на жестянщика и носит рабочую спецовку, есть какие-то отличие и заслуга. Не в этом же дело. Быть рабочим в том смысле, какой имеет в виду Милан, это нечто иное, более значительное. Ведь и среди рабочих есть шкуры. Я же знаю таких. А сам? Давно ли меня невероятно злило, что я только жестянщик. И знаю почему. Кто во время войны как следует объяснит все человеку? Даже кто-нибудь из вас... Черта с два было у меня раньше это самое классовое сознание! А сейчас? То-то вытаращил бы глаза Милан, если бы увидел; как этот твой представитель рабочего класса трясется в ритме свинга! По своей охоте, как дурак! Да еще волнуется, хорошо ли у него выходит. Обезьяна, и только! И с кем! Я не очень разбираюсь во взглядах этой компании, но ручаюсь, что едва ли кто-нибудь из них так ждет прихода Красной Армии, как ты или я... Ну, это их дело. А мне с ними не по себе, но, вот видишь, я тут треплюсь и пачкаю пол, который завтра будет натирать моя мама. Как подумаю об этом, хочется пихнуть ногой столик с радиолой и заорать: «Вон отсюда, сволочи, прибирать за собой небось не станете!» Да только я этого никогда не сделаю, настолько не расхрабрюсь! - Алло, пан муж, - слышит Войта рядом игривый голос, - что это вы хмуритесь? Не нальете ли мне рюмку? И Войта наливает рюмку и распускает лицо в улыбке. Все это ради доченьки домовладельца. Понимаешь, Милан? Потому что, несмотря ни на что, я люблю ее, глупо, отчаянно, до слез, тянусь к ней, трясусь за каждое ее ласковое словечко, улыбку, поцелуй... хотя иной раз хочется ее ударить, хотя временами я задыхаюсь здесь и сбежал бы, если б мог пересилить себя, вырвать из сердца любовь и не сдохнуть при этом, поверь! Можно ли вообще любить и ненавидеть одновременно? Не знаю, я не создан для таких контрастов, но это так. И я чувствую себя изменником, мне кажется, ребята, что я изменяю нашему делу... Да нет, ну чем же, собственно? - Оставь меня в покое, Войтина, будь умницей, я хочу спать, спать, спать! Осень уже опустошала сад, в окна стучал дождь, деревья за окном раздевались донага, увядание в природе удивительно совпадало с увяданием их любви, и этого было уже не остановить. О следующих двух месяцах у Войты в голове сохранилась какая-то путаница: сходки «Орфея», смех Алены, рассуждения Милана, аромат белой комнатки и вонь заводских клозетов, вечеринки и листовки, свинг, потрепанные брошюрки, рев радиолы, осколки стекла на ковре, ночная кража на складе, гудение пылесоса. Каутце, колени Алены под шерстяной юбкой, аресты в моторном цехе, ненастье и тоска по ее телу, звяканье контрольных часов, нарастающее чувство стыда, жалости, бессилия и гнева, доводившее его чуть не до бешенства и до такой муки, что хотелось плакать... Ну и что еще? - Отстань, я не изменюсь, - устало отвергала Алена все попытки наладить согласие. - Да и не хочу. Почему ты не умеешь развлекаться, как все? Бархатный голос пани: - Вы должны понять ее, Войтишек, Алена по натуре хорошая девушка... Хорошая девушка вчера страшно перепилась... Мать по ночам ужасно дышит. - Сходи же к доктору, - уговаривает ее Войта, - и брось эту работу! Врач немного успокоил Войту: - Ничего страшного, просто утомилось сердце. Надо его поберечь! Но, молодой человек... «...Можешь отпереть этот замок?» - серьезно сказал тогда Павел. Если бы я во всем эдак разбирался, как в замках! Надо бы воспротивиться, дальше терпеть невозможно. Началась серия мелких бунтов, которые Алена подавляла одной улыбкой, потом последовал ряд слабых взрывов - один за другим. Неожиданной причиной первого из них была мать Войты. Придя с работы, он застал ее на диване и испугался, Фанинка тяжело дышала. - Ничего, ничего, сыночек, я тут убиралась, и что-то мне стало нехорошо. Пройдет. Надо же прибрать наверху, сегодня придут гости, если будет не прибрано, что про нас подумают... Войта взбежал по лестнице и настойчивым тоном, несвойственным ему, попросил Алену отменить вечеринку. Она удивленно подняла глаза и тотчас же ощетинилась. - Как это так, что за глупости? Разогнать мне их, что ли? После жестокой ссоры она немного уступила: - Ладно, не учи меня, пожалуйста. Я скажу гостям, чтобы вели себя тихо, вот и все! Войта ушел уязвленный ее эгоистической бесчувственностью, ожесточился и весь вечер оставался внизу, у мамы. Никто его не звал и не уговаривал, по нем явно не скучали, но вечеринка вначале проходила тише обычного. Незадолго до полуночи наверху вдруг открылась дверь, и Алена прибежала на минутку вниз проведать больную. На Войту она даже не взглянула, погладила Фанинку по седой голове и изобразила сочувствие: - Фанинка, золотая моя, что с тобой? Смотри не болей! Войта заметил, что ей не терпится вернуться обратно. - Ничего, ничего, хорошая ты моя девочка, - успокоила ее растроганная Фанинка. - Завтра я уже буду на ногах. Спасибо, что ты ко мне зашла. «Хорошая девочка» облила Войту снисходительным взглядом и через минуту испарилась, а наверху вскоре стало гораздо шумнее - слышался топот и рев, видимо, Арчибальд «откалывал» свинг, все в такт хлопали в ладоши; после полуночи уже казалось несомненным, что вот-вот обрушится потолок. Войта с трудом сдерживал гнев. Он твердо решил, что завтра - у него как раз будет свободный день - он отвезет мать к тетке, в Полеграды; с теткой уже давно сговорено, мать поживет у нее и отдохнет. Конец, хватит этих уборок в доме, раз и навсегда! Отвезет туда мать хотя бы силой, пусть Алена и пани лопнут с досады! На другой день он объявил милостивой пани о своем решении и не поддался ни на какие уговоры. Мать жалобно протестовала, но Войта все-таки повез ее дневным поездом в Полеграды. В вагоне он терпеливо выслушивал наказы: «Пальму-то, пальму не забывайте!.. А я хотела устроить сегодня большую стирку... И что ты только делаешь, сыночек! Что обо мне подумает пани!.. Она даже не знает, где лежат прищепки для белья!.. И разве найдешь надежную прислугу в такие-то трудные времена?» Мать была совсем выбита из колеи. Войте даже стало жалко ее. Но он, стиснув зубы, выслушал все ее причитания и остался непоколебим. Так нужно! И не только из-за ее сердца. Он, Войта, поговорит с теткой - какая-нибудь легкая работа там найдется. Он вернулся с ближайшим поездом, и на душе у него были смятение и гнев. И вот снова поле боя! На втором этаже слышно гудение пылесоса. Свою законную жену Войта застал в стареньких лыжных брюках, с платочком на голове - она чистила ковер, демонстрируя всем своим видом оскорбленную добродетель. Выключив пылесос, она бросила на Войту взгляд королевы, которую оскорбил слуга. - Помочь тебе? - спросил Войта. - О, не трудись! Она обмахивала веничком спинки кресел и как бы не замечала Войту, потом все-таки не сдержалась: - Это мне в отместку? Впрочем, я ничуть не удивляюсь. - Она изливала свое озлобление в колкостях, которые, видимо, подготовила к его приходу. - Если ты воображаешь, что бог весть как меня поддел или унизил, то ошибаешься. Как всегда, мой мальчик! Это ты что ж, вчера вечером придумал, пока сидел внизу? - Может, и вчера... - Войта почувствовал себя на тонком льду, ему обычно не удавалось переспорить Алену, особенно когда она была сердита. - Кроме того, я решил, что никогда больше не буду на твоих вечеринках. Алена хлопнула тряпкой по столу и разразилась смехом. - Убил! И тем самым осрамишь меня перед обществом! Наконец-то понял! А я вздохну с облегчением! Не думаешь ли ты, что мне очень приятно слышать шуточки по твоему адресу и вечно опасаться, что ты опять брякнешь какую-нибудь глупость? Знаешь, как тебя прозвали? Пан Фраер. Это Яшек придумал. А я, стало быть, пани Фраерша! - Плевать мне на них! - Войта задыхался от стыда и гнева. - А мне не плевать. Они совсем не плохие, это ты себя уверяешь в этом. Просто они любят веселье. А ты? Знаешь ты, что они потихоньку держат пари, грохнешься ты на пол во время свинга или нет? «Исправно ли у вас работает ватерклозет? Пан Фраер починит!» Мне все это осточертело, понимаешь, осточертело! Увидев, как Войта изменился в лице, Алена поняла, что переборщила, со вздохом отвернулась и стала вытирать, тряпкой полированную крышку радио. Когда в нестерпимой тишине он взял ее сзади за плечи, Алена не уклонилась, взглянула на него в упор - в глазах ее была незнакомая ему усталость - и даже оперлась о его плечо. - Я знаю, Войтина, это конец, - прошептала она. - Я люблю тебя, но... мы с тобой... Э, что говорить! Войта понимал, что конец совсем уже близок. Вечером он как лунатик бродил по городу, ночью ворочался на постели в пустой комнатке и слушал, как ветер воет в ржавых водосточных трубах. Эта диссонансная музыка сопутствовала его настроению, пока ее не заглушили рев радиолы. Уйти? Куда? Это было бы похоже на преждевременное отступление с поля битвы. Потом арестовали Гонзу, у Войты возникло острое ощущение опасности, и он был почти рад этому. А через несколько дней... То, что произошло через несколько дней, навсегда врезалось ему в память со страшной, почти осязаемой наглядностью, все - и лица, и слова, и это ноющее чувство под ложечкой, и осадок во рту, и запах духов. Войта раньше обычного вернулся с завода и взбежал на второй этаж. Подойдя к белой комнатке, он почуял там какую-то живую и движущуюся тишину. Войта не удержался - кстати, и дверь была не заперта, - вошел. На пороге он застыл. Шелест ткани. Два тела на постели едва успели оторваться друг от друга. Руки, ноги, лица... Войта тотчас узнал их. Алена тоже сразу поняла, кто вошел. Она быстро поправила юбку и пригладила волосы, и Войта услышал, как она, уже на ходу, сказала Алешу: - Погоди, я покончу с этим сама. - И подошла к Войте. - Что тебе здесь надо? Почему ты не постучал? Он вышел в холл, Алена последовала за ним, оставив дверь полуоткрытой. Пунцовая от возбуждения и досады, она вызывающе прищурилась. В слабом свете, проникавшем сквозь матовые стекла. Войта в последний раз посмотрел ей в лицо. Он понял, что она решила обороняться атакой в лоб, чтобы заглушить укоры совести и поскорей покончить со всем этим. - Почему ты не на заводе? Войта сжал кулаки, но не сказал ни слова. О чем говорить? Это был конец, и он это понимал. - Да еще выслеживаешь! - прозвучало вблизи и как бы издалека. - Неправда, - испуганно возразил он. - Ты же сама сказала... Она нетерпеливо закусила нижнюю губу. - Ну и что ж! Что мне теперь делать? Каяться? Упасть перед тобой на колени? Я плохая, испорченная, неблагодарная... Кончим с этим, Войта! У Войты хватило сил только на бессмысленный жест рукой: молчи! И тут он заметил, что Годек-младший вышел из комнаты. Он был без пиджака и в расстегнутой рубашке: преодолев первоначальное замешательство, он с интересом наблюдал за объяснением и всем своим видом показывал, что не намерен вмешиваться. - Чего еще ты от меня хочешь? Ты же не слепой. Я жалею, что ты видел это, но ты сам виноват. Я все равно собиралась сказать тебе... Я его люблю, и тут ничего не поделаешь... - Алена! Что она говорит? Слова, фразы - Войта осознавал их лишь наполовину, лишь общий их смысл, - она перебрасывала через него, швыряла ему в лицо, явно стараясь добить его, уничтожить. Он не мог заставить ее замолчать. Что теперь? Взбудораженный мозг предлагал безумные решения. Плюнуть в лицо! Убежать и поджечь дом! Повеситься на садовых воротах перед самым ее окном! О, эти издевательские глаза! Ненавижу ее, ненавижу! Ударить ее, бить, бить их обоих, все равно конец, конец, конец! Пусть хоть замолчит, пусть не издевается! Молчи же! ...Алена ошеломленно схватилась за щеку, но тотчас опомнилась и с презрением победителя подставила другую. - Бей, бей! - истерически взвизгнула она. - Больше ты ни на что не способен! - Ну, хватит, молодежь, - послышался от двери невозмутимый голос. - Мы не на ярмарке. Всякая забава имеет свои границы. Алена резко обернулась. - Ты видел? Он меня ударил! Как заводскую девчонку! И ты спокойно смотришь на это? Алеш невозмутимо покачал головой. - Я принципиально не вмешиваюсь в супружеские распри, - с божественным спокойствием пояснил он, но все же повернулся к ошеломленному Войте. - Я не собираюсь снова вздуть тебя, приятель, но постарайся совладать с собой. Не то я выведу тебя отсюда за уши. Войта не успел кинуться на него, как из двери своей комнаты выплыла милостивая пани и вслед за ней ее друг и правозаступник. В одно мгновение она поняла, что произошло, и всплеснула руками: - Вот каким вы оказались! Вот чего мы от вас дождались за все! А я-то всегда так защищала вас! Она обмахивалась батистовым платочком, словно силы совсем оставляли ее. - Такое оскорбление, о друг мой... Друг, не растерявшись, тотчас же вступил в роль правозаступника и, откашлявшись, привычным жестом поправил очки. - Советую вам, сударь... того-с... взять себя в руки. Моя святая обязанность... Ваш поступок, разумеется, не останется без юридических последствий, - бубнил он, но его корректный голос заглушили причитания милостивой пани и крики Алены. Мать и дочь, словно подбадривая друг друга, размахивали руками перед носом у безмолвного виновника этой сцены. - Вот какова их признательность, - причитала пани. - Мы для него столько сделали! Покойный муж... Я не позволю, чтобы мою дочь бил какой-то хам, сын привратницы! Из-под личины милой приветливости выглянула базарная торговка; материнский гнев увенчался эффектным взрывом плача, что придало всей сцене еще более омерзительный вид. Ну и ну! Войта оглядел сидевших перед ним. Вот каковы они! Теперь ты видишь их подлинное лицо! Это твои враги - лицемерные, фальшивые, коварные! Все, и Алена тоже. Ее место среди них, прав был Милан. - Заткнитесь! - рявкнул Войта и взмахнул рукой. - Сволочи! - Он не дал перекричать себя и захлебывался душившим его гневом. - Больше не подловите меня на удочку! - Я запрещаю вам, - взвизгнул адвокат, несколько ошарашенный происходящим. - От имени нас всех... того-с... Оскорблений мы не потерпим. Хотя вы рабочий и вам теперь всюду потакают... - Ничего вы мне не запретите! - отрезал Войта, берясь за ручку двери. Плевать мне на всех вас! - Он удивлялся легкости, с какой находил мысли и слова, которые прежде не пришли бы ему в голову. - Болтайте сколько хотите, меня вы не унизите, я вас вижу насквозь. Сидите тут и ждите, пока придут ваши западные освободители... о них вы только и скулите, как сучки. Но вы ошибаетесь, если думаете, что снова все станет, как прежде, и вы будете тут хозяйничать. Не дождетесь этого! Он так хлопнул дверью, что дрогнула вся вилла, а в мансарде залаяла овчарка. Ее хозяин осторожно выглянул в дверь - не идут ли за ним? Еще нет! Разочарованный, он покачал головой. Еще нет! Странно! Он заметил, как сын привратницы, которого женили на племяннице, как безумный выскочил из квартиры сестры, демонстративно плюнул на пороге и съехал по перилам вниз. Мальчишество! ...Вот здесь, где кончаются перила красного дерева, мы всегда расставались: я шел вниз, она - наверх. Конец! Забегу к себе, соберу в чемодан самые нужные вещи и прочь отсюда. Навсегда! Захлопну за собой двери ненавистного дома, где я родился и вырос, отряхну прах со своих ног. В мрачном безмолвии первым опомнился Алеш. Он беззаботно усмехнулся и отошел от двери. - Колоссальная сцена! - одобрительно произнес он и почесал мизинцем в ухе. - Не ожидал я, господа, что вы прячете тут красного агитатора. Вот именно такие и приходят из подвалов. - Он взял Алену сзади за плечи и слегка потряс, чтобы привести в себя. - Никак он тебя расстроил, милочка, - сказал Алеш утешительно, отводя ее в комнату. - Постарайся проникнуть в его психологию, это же проще пареной репы. Он ничего не понимает и потому начинает бунтовать и угрожать. Известное дело. Комплекс неполноценности. Я совсем не удивляюсь. Отсюда все революции. И он повернул ключ в замке. - Отстань, - сказала Алена и оттолкнула назойливую руку. - У меня уже нет настроения. Она лежала навзничь, глядя в потолок, и задумчиво чертила пальцем в воздухе, потом перевернулась на живот и вздохнула. - Противно мне все это, понимаешь? Противно! Алеш зашагал по ковру, сунув руки в карманы; он держался как всегда, по-домашнему. - Ну не надо, милочка, - укоризненно сказал он. - Перестань называть меня милочкой! Не то я буду называть тебя шимпанзе! - Сделай одолжение! Я не страдаю повышенной чувствительностью и в отличие от тебя знаю, чего хочу и чего не хочу. - Он понимающе подмигнул ей. - Не сомневаюсь, что ты опять расчувствовалась. Мол, дружба с детства, ветряная мельничка в саду, он - добрая душа и все прочее. А он когда-нибудь ворвется сюда с бандой красных комиссаров и выгонит тебя из этого дома как буржуйку. Наверно, это уже грезится ему в мстительных снах. Трепещи! - Глупости! Он никогда бы так не поступил. Он порядочный человек. Не чета нам с тобой. А если даже и поступил бы - пусть! Я это заслужила своим поведением. Во всем сама виновата - это-то я уж знаю! Алеш усмехнулся. - Поторопись, ты еще застанешь его внизу. - Ты негодяй! - констатировала Алена с нескрываемым восхищением. Чудовище самонадеянности. За это я тебя ненавижу. Любопытно узнать, интересует ли тебя вообще что-нибудь на свете? Например, я? Он потянул ее за волосы. - Как видишь, тебе не доставило большого труда снова заманить меня к себе. Только я не позволяю так помыкать собой, как этот простачок. И совсем я не такой великий негодяй и самонадеянный тип, как ты уверяешь. Но, пожалуйста, оставайся при своем мнении, если тебе так нравится. А что ты скажешь насчет хорошей вечеринки по поводу нашего с тобой примирения? - Слушай-ка, - рассуждала вслух Алена, - как ты думаешь, возможно то, о чем он кричал?.. Ты веришь этому? Алеш остановился у окна и задумчиво побарабанил пальцами по стеклу. - Не верю, но считаюсь с любой возможностью. Ясно одно: конец войны еще ничего не решит. - А что бы ты делал в таком случае? -спросила она почти злорадно. Он пожал широкими плечами, но не обернулся. - Почем я знаю? Там будет видно. Но не бойся, я не пропаду. Спорить с историей не приходится, - он слегка усмехнулся, и непонятно было, говорит он шутя или серьезно. - Может, я даже присоединюсь к ним. - Какую чушь ты порешь, мой дорогой! - усмехнулась Алена. - Ты и... - Совсем не чушь. Я не намерен ограничиваться созерцанием кончика собственного носа и плестись в хвосте. К сожалению, жизнь у человека только одна. Значит, медлить нельзя. Это просто, как дважды два, и реалистично. Учти. - А что будет со мной? Женишься ты когда-нибудь на мне? - Проблема совращенной служанки, золотко? - Он громко рассмеялся. - Да, уж видно, женюсь. Что же мне остается? - добавил он с покорным вздохом. - Но сейчас рано говорить об этом. Сейчас все мы живем как на биваке. Протентократ ,[62] понимаешь! Это не так уж плохо, человек должен научиться извлекать удовольствие из жизни всегда и всюду. Может, мы когда-нибудь будем с благодарностью вспоминать нынешнее время. Но, во всяком случае, я не позволю таким добрячкам, как твой почтенный супруг, оттеснить меня на задний план. Она приподнялась на кровати. - Так почему же ты не выбросил его за дверь? Побоялся? Чтобы не поссориться с коммунистами?.. - Совсем нет, - равнодушно сказал Алеш. - Зачем было так поступать? Он и сам убрался. А кроме того, у меня есть свои принципы, к твоему сведению. - Знаю, не вмешиваться, - сказала она с укоризной. - Не только. Надо же иметь какие-то принципы, а? Так по крайней мере у меня мои... с детства. А кстати, что там делают сейчас наши голубки? Твоя мать еще кое на что годится. - Не пытайся вызвать во мне ревность, - высокомерно сказала Алена. - Какая наивность! Разве я любитель древностей? Слушай, брось-ка свои разговоры и иди сюда, к окну, погляди. Да это же просто символично! Бегство из логова растленной буржуазии! Колоссально! Босая, она подошла к нему и выглянула в сад. Оттуда пахнуло острым запахом осенних цветов. Алена простуженно потянула носом. Гм... По разбитой асфальтовой дорожке от подъезда к воротам Войта тащил два битком набитых чемодана, не замечая, что за ним наблюдают из окна верхнего этажа. Он ни разу не остановился, не оглянулся, калитку открыл ногой и, только выйдя на улицу, посмотрел по сторонам. - Если кому-нибудь наставляешь рога, по крайней мере будь вежливым, сказал Алеш за спиной Алены. - Это мой принцип номер два. Алена не слушала его. Неподвижно стоя у окна, она не сводила глаз с уходящего. Что-то оборвалось в жизни, и на душе у Алены было немного грустно. Положил ли Войта в чемодан тот кораблик в бутылке? Как она когда-то любовалась этой игрушкой! И почему ей сейчас вдруг вспомнился такой пустячок? Непонятный страх вдруг охватил Алену, она вздрогнула и быстро прижалась к груди Алеша, стоявшего за ней. - Ну что? - спросил он и подул ей в волосы. - Не спрашивай. Сама не знаю. Мне кажется, что сейчас ушло мое детство, все хорошее, что было в нем, - мелодраматично произнесла она. - Когда я была маленькая, он дрался из-за меня с мальчишками со всей улицы. - Алена представила себе насмешливую улыбку Алеша и не повернулась к нему лицом. - Дай мне немного прийти в себя, ладно? - Безусловно, - предупредительно отозвался он. - Я буду считать до десяти: раз, два, три, четыре... После пяти она почувствовала прикосновение его тела и охотно прильнула к нему, при десяти мужская рука легла на ее грудь, и все началось сначала. Ну и пусть, думала она, сдаваясь, пусть рушится весь мир! Над посеревшим городом завыли сирены. «Надо было как-нибудь отвертеться от этого, - думал Бацилла, когда они стояли в холодной мгле у застекленных дверей на одной из кривых староместских улочек. - Надо было! Хотя бы на сегодня». Заведение называлось «Ирис». Название звало и пугало одновременно. Мысленно Бацилла уже сто раз прошел через эти двери и теперь собирался с духом, чтобы сделать решающий шаг. Потной рукой он сжимал в кармане пачку кредиток, полученную от продажи собрания сочинений И. Ш. Баара [63] в кожаных переплетах, и не мог двинуться с места. Как все это будет? Как выглядит она? Одна мысль о ней приводила в волнение. Бацилла вздрогнул на сквозняке, переступил с ноги на ногу и чихнул. - Долго мы еще тут будем торчать? - проворчал рядом с ним Богоуш. Сдрейфил? Не торопись, мысленно осадил его Бацилла, меня не испугаешь. - Иди-ка первый, - сквозь зубы сказал Богоуш. - Это твоя затея, - Как это моя? Сегодня предложил ты. - Сегодня! А вообще-то твоя. Ну хватит дурить! - Мне сегодня что-то нездоровится, - сказал Бацилла. Он чувствовал, что его забирает простуда, и противно чихал. Хорошо хоть, что уже темно. В конце концов чистая случайность загнала их в подъезд; они заметили, что на углу прохаживается какой-то тип с поднятым воротником и нахально рассматривает их. Это решило дело. Кто-то вошел первым, неважно кто, а дальше все уже шло как по конвейеру, который неудержимо уносил их в страшное царство снов. - Входная плата - пятьдесят крон, - сказал человек за столиком с лампочкой. Его равнодушный и деликатно пониженный голос внушал доверие. Волнения юных клиентов он даже не заметил. Юноши торопливо заплатили, получили входные билеты и по пакетику презервативов, которые они поскорей сунули в карманы. - Направо, вешалка внутри. С них сняли пальто. Бацилле показалось, что потертая красная дорожка сама движется под его переступающими ножками. Весь какой-то бестелесно легкий, он словно плыл рядом с Богоушем в розоватом полусумраке узкого коридора; проходя мимо зеркала, он глянул в него и не узнал себя. Ого, - подумал он в тупом ошеломлении, - вот он я!.. Вот он я, но что за рожа, словно подменили. Вдруг в нос ему ударил запах дешевых духов. Бацилла повернул к Богоушу перекошенное лицо и попытался изобразить на нем подбадривающую улыбку, но Богоуш ошалело молчал. Он смешно шевелил бровями, словно только этим движением мог выразить все свое беспокойство. Его ежик выглядел здесь еще глупее, чем на заводе, жалкий он был и грустный. Приветик! Сзади раздались приглушенные ковром шаги, и, едва они успели посторониться, мимо них проплыло шелестящее облако из тканей и ароматов. Одна из них! - подумал Бацилла, у которого заныло под ложечкой и пересохло в горле. - Наверно, надо было поздороваться. - Бог мой! - шепнул Богоуш. - Видал, какова штучка? В помещении, куда их привела ковровая дорожка, штучек было несколько. Рассевшись небольшими группами на высоких табуретках у стойки бара, они вполголоса разговаривали; две из них даже вязали, постукивая спицами. Брюнетки, блондинки, крупные и миниатюрные, монументы из белесой плоти, шелестящие платья... Чем-то все это походило на витрину магазина. Девицы тянули через соломинку разноцветные напитки, из скрытого репродуктора слышались звуки скрипки; движения девиц были такие же уныло-медлительные. В помещении было тепло, даже душно, воздух был пропитан запахом духов и обнаженного тела. Заметив в углу свободный столик, Бацилла и Богоуш втиснулись в потертые кресла и, как зачарованные, стали глядеть вокруг. Казалось, что на их появление никто не обратил внимания, они с облегчением вздохнули. Настольные лампы с изваяниями нагих фигурок лили из-под абажуров приятный неяркий свет. «Ирис»! - повторял вспотевший Бацилла. Он был изумлен. Все это никак не вязалось с его представлением о публичном доме - месте грехов и распутства. Встреть он на улице любую из присутствующих здесь девиц, никогда бы не догадался о ее профессии. Ему даже казалось, что эти жрицы любви ведут себя со светской непринужденностью, не слышно было громкого смеха, незаметно вызывающих взглядов, распутства, опьянения, наоборот, все это заведение, где говорили приглушенным голосом, прямо-таки дышало гигиеной и законностью, внушало доверие. Подлинное назначение «Ириса» скрывалось под личиной образцового и потому несколько скучного увеселительного заведения. Здорово, а? Если бы время от времени кто-нибудь из мужчин не удалялся от стойки по направлению к коридору с красной дорожкой. Бацилла и Богоуш вообще подумали бы, что они попали не туда. Удивительно разношерстная была здесь публика! Несколько юнцов возраста Бациллы и даже моложе держались напряженно, как деревянные, глаза у них бегали, лица были бледные; они походили на не выучивших урок учеников, которых вот-вот вызовет учитель. В кресле около бара расселся прожженный кутила седина в висках, блестящая булавка в галстуке - видно, завсегдатай; девицы проявляли к нему особое внимание и называли «пан доктор». На некоторых лицах выражалось скучающее ожидание. Было здесь несколько озабоченных отцов семейств и добропорядочных граждан. Вели они себя скромно, без претензий, так же хмуро и покорно, как ведут себя люди в приемной зубного врача. Розовая и добродушная физиономия могла принадлежать сельскому попику, а апоплексический затылок, наверно, спекулянту мясом, который зашел сюда порастрясти туго набитый бумажник. За соседним столиком клевал носом одинокий человечек с унылым горбом на спине. Неожиданно послышался приветливый голос: «Рада вас видеть, господа», - и около столика Бациллы и Богоуша неслышно появилась невысокая дама вполне достойного вида. Великолепное ожерелье врезалось в ее пухлую шею. Немного погодя юноши поняли, что она-то и есть душа этого заведения. Ее почтительно называли «мадам». Ее миссией было солидно, на светском уровне устанавливать контакт между девицами и клиентами. Весь вид мадам говорил о том, что здесь совершенно неуместны какие-либо непристойные выходки посетителей; пьянчужек и бродяг она вежливо выпроваживала, прежде чем они успевали опомниться. - Если вы хотите познакомиться с кем-нибудь из наших девушек, я в вашем распоряжении, - произнесла она с профессиональной непринужденностью. - Если не ошибаюсь, вы у нас в первый раз. Должна предупредить вас, что алкогольные напитки у нас по принципиальным соображениям не подаются. Шелестя платьем, она отошла к соседнему столику, и, хотя Бацилла и Богоуш ничего не заказывали, им тотчас подали два бокала на тонких ножках. Стоило только пригубить напиток, чтобы убедиться, что это зауряднейший лимонад, да еще на сахарине, однако благодаря какому-то полусгнившему фрукту на дне бокала напиток именовался «пунш» и цена его повергла юношей в трепет. - Что скажешь? - шепнул Бацилла. - Сила! Никак не ожидал! В жизни еще не бывал в таких местах. А бабы тут красотки... Тут ему вспомнились жуткие иллюстрации в отцовской книге о венерических болезнях; в горле у него пересохло. - Только бы монет хватило, - вздохнул он. - Пунша больше заказывать нельзя, - отозвался Бацилла. - В крайнем случае я тебе дам взаймы, у меня есть в запасе две сотни. - Гм... а что, если смыться отсюда? - предложил Богоуш, не подозревая, что высказывает заветное желание товарища, который все больше волновался при мысли о том, что вскоре должно произойти. Которая из них это будет? Бацилле нравились почти все. Вот и выбирай! Пожалуй, вон ту брюнетку в обтянутом платье ядовито-зеленого цвета, так подчеркивающем крутые бедра. Живая ваза! Платье это почему-то пугало Бациллу, но лицо девицы, как ни странно, не казалось ему страшным, возможно, потому, что она была слегка похожа на одну из его многочисленных кузин, Радку. Только Радка страшно добродетельная девчонка и никогда не позволяла даже поцеловать себя. А теперь перед ним ее живая копия... Но о чем же я с ней буду говорить? Нет, нет, лучше смыться отсюда и дома переварить впечатления. Его вдруг мучительно потянуло домой. - Думаешь, стоит смываться? - неуверенно возразил он лишь затем, чтобы не показать, как обрадовался. Но было уже поздно. Не успели они встать, как у их столика снова возникла мадам. Делать было нечего, и Богоуш игривым и нетвердым голоском сообщил, какая девушка ему нравится. Мадам объявила, что, к сожалению, сегодня она уже занята. Богоуш смешался и почти наобум указал на другую, довольно полную блондинку с безвкусными серьгами, она вязала что-то и, видимо, этим вызвала его доверие. Бацилла фистулой попросил копию своей кузины и стыдливо опустил глаза. - Эту? Пожалуйста... - благосклонно подтвердила мадам. - Ну, все! - бессмысленно произнес Богоуш, когда она отошла. - Кости брошены... Готово! И снова двинулся конвейер: юноши задыхались от волнения, глядя, как мадам у стойки бара разговаривает с их избранницами. Те бросили испытующий взгляд в их сторону, блондинка недовольно отложила вязанье, а брюнетка первой слезла с высокой табуретки. Покачивая бедрами, она прошла между столиков в коридор и на ходу чуть заметно кивнула Бацилле. Он встал, убедился, что ноги у него совсем ватные, и бросил ошалелый взгляд на приятеля. Смелей, Бацилла, она похожа на Радку и, наверное, такая же славная! Опять он шел по ковровой дорожке; в коридоре был легкий сквозняк. Что, если удрать? Не дури! Что я ей скажу? Боже, какая красивая! Девица невозмутимо причесывалась перед зеркалом. Бацилла не мог не заметить, что, когда она увидела, как он торопится к ней - толстячок на коротеньких ножках, ее алый рот чуть тронула снисходительная усмешка. Но она тотчас вернулась к прежнему состоянию - поздоровалась, как здоровается усталая продавщица с покупателем. Запахло фиалками. - Целую ручки, - виновато замигал Бацилла. Но она даже не подала ему руки. Несколькими уверенными движениями она закончила прическу и кивнула ему: - Пойдемте. Зеленое платье двинулось по коридору. Бацилла затопал сзади. Он заметил, что ростом она, пожалуй, повыше его. Конвейер бесшумно увлекал его дальше, на темную лестницу, потом на второй, третий, четвертый этаж... еще выше... Как верный песик, он плелся за покачивающимися бедрами, похожими на вазу, чувствуя, что начинает страшно любить девушку, потому что она прекрасна и добра. Им вдруг овладела смелость осужденного, вступившего на эшафот. Ни о чем не думая и ничего не чувствуя - ни любопытства, ни возбуждения, он только шел и шел: «Что я буду делать с такою роскошью, я, Бацилла, которого еще ни одна женщина не принимала всерьез?» При этой мысли его залила волна благодарности к той, которая несла перед ним свое прекрасное, пахнущее фиалками тело. Потом, несмотря на полумрак, он заметил, что на одном чулке у нее спущена петля; это показалось ему безмерно милым, и сразу стало как-то легко на сердце. Коридор и двери, много дверей... Каблуки простучали по кафельному полу, одна из облупленных дверей отворилась, вспыхнул свет. Бацилла вошел, за спиной у него тихонько защелкнулся замок, и вот он уже наедине с ней. Восхитительное уединение! Мир со всеми его ужасами и войной перестал существовать, остались только он и она. - Попросила бы рассчитаться вперед... Бацилла не сразу понял, в чем дело, но, увидев протянутую руку, с преувеличенной поспешностью полез в карман. Вот, пожалуйста! И он положил на ее ладонь пять сотенных бумажек. Но ладонь не закрывалась. Девица неуютно усмехнулась. - И больше ничего? Это я должна сдать хозяйке. Бацилла торопливо прибавил две резервные сотни и только после этого осмелился взглянуть в ее напудренное лицо. Оно сохраняло все то же выражение усталого равнодушия. - Садитесь, - произнесла она. - Минутку, и я буду готова. Он повиновался, и она исчезла за пестрой ширмой, где, по-видимому, был умывальник. Бацилла оглядел комнату. Заурядная, даже бедная комнатушка. Внимание юноши сразу привлекла кушетка, покрытая белой простыней, точно такая, какую он видел в кабинете врача - ни подушки, ни одеяла, ничего... Здесь-то это и произойдет, бррр! Его передернуло... На столике стояла разукрашенная рождественская елочка, и это удивило Бациллу: ведь до рождества оставалось еще несколько недель. Потом его смутили плеск воды и загадочное бульканье за ширмой. О господи, что за страшные приготовления? Вот-вот, пожалуй, послышится зловещее звяканье хирургических инструментов! Бацилла чувствовал себя, как перед операцией... На стене он заметил увеличенную фотографию в резной рамке: хозяйка этой комнаты со счастливой улыбкой на лице, рядом с ней какой-то широкоскулый мужчина. Стоят, прижавшись, как влюбленные, на опушке леса и смотрят в упор на Бациллу. Почувствовав себя виноватым, он отвел глаза. Уж скорей бы все это кончилось! Нет, не надо было сюда ходить!.. Девица выплыла из-за ширмы в поношенном халатике, который распахивался при каждом ее движении. Жестом медсестры, приглашающей пациента занять место на зубоврачебном кресле, она указала на кушетку. Скука, невозмутимость, убийственная профессиональность, ничего больше. Потом Бацилла, словно в забытьи, осознал, что уже сидит рядом с ней, вздрагивая, как щенок. Ему стоило неслыханных усилий преодолеть стыдливость и посмотреть на нее. Он тотчас зажмурился. Она лежала навзничь, голая, раскинувшись, готовая отработать свое без тени стыда или того волнения, от которого у него перехватило дыхание. Ему показалось, что она очень крупная и страшно белая, как та самая простыня... Девица равнодушно ждала и пахла фиалкой. Видела ли она его вообще? Бацилла оцепенел и глядел на нее, выпучив глаза, отчаянно желая, чтобы она сказала что-нибудь и можно было бы удостовериться, что она живая. Пусть бы она хоть погладила его, что ли, или улыбнулась... - Ну, что же вы? - послышался нетерпеливый голос. - У меня мало времени. Бацилла неуверенно поднял руку, скорее по обязанности, чем из робкого влечения, коснулся гладкой кожи ее живота, но это совершенно не подействовало на него. Ну хоть бы что! Что же со мною, господи? В глаза ему снова бросилась фотография на стене - мужчина с застывшей блаженной улыбкой в упор глядел на бесстыдника Бациллу, прямо на него... Это сразило его окончательно. Убит, не способен двинуться с места! Но ведь... «Ну что же вы, у меня мало времени...» Нет, ничего! Наконец она со вздохом взялась за дело сама. Уверенность, с которой она вела его пухлую руку по изгибам своего тела, в сокровенные его тайники, ошеломила Бациллу. - Презерватив у вас есть? Полагается обязательно. - В ее трезвом тоне был оттенок нетерпения. - Покажите, эх вы, недотепа! Лучше бы она молчала. Нет, это не Кора, не Кора! Пусть не трогает меня, пусть этот тип на фотографии не смотрит сюда! Что-то нехорошее творится с Бациллой, что-то противное поднималось изнутри, протест против профессионализма в любви, ему захотелось заплакать и убежать... Но увы поздно! Не успел Бацилла воспротивиться, как понял, что лежит на ней... что он уже в ней. Потом он уже не замечал ничего, даже тех глаз на стене, только упрямая сила в нем колебала его в бесстыдном захлебе и он не сопротивлялся; это было похоже на тщетную, наперед проигранную схватку и длилось недолго, ужасающе недолго, как бег на невысокий косогор, за которым крутой обрыв, остро пахнущий фиалками... Бацилла всем телом чувствовал, как рвется к этому обрыву, близится к нему, вот, вот, ох ты, незадачливый бегун, вот, вот, о прекрасное угасание... «Люблю тебя!..» - услышал он свой голос, бессмысленный, отчаянный вскрик, и все же это была правда, сейчас он любил ее. «Все за тебя отдам... люблю тебя, Кора!..» Это был уже затихающий отголосок, и жалоба, и отчаянная мольба, но он был один, совсем один, и все это было тщетно, он уже знал, что отклика не будет, потому что она далеко, страшно далеко, где-то вдали от своего тела. Гнев и жалость охватили Бациллу, ему захотелось ударить это безразличное, отвернувшееся лицо, глаза которого глядели в полумрак... И вот все кончилось - и чувство восторга, и страшная пустота, и забвенье, затухающее где-то в висках. Вероломство! Бацилла упрямо закрыл глаза. - Оденьтесь-ка, - сказал ее голос. - Здесь холодно. И все. Он пришел в себя. И в самом деле, в комнате было холодно. Бацилла лязгнул зубами и поморгал. Все вокруг снова стало противно отчетливым помятая простыня и нелепая елочка со стеклянными украшениями, запах фиалки, прилипший к его пальцам, и мужчина на фотографии, глядевший на Бациллу с гнетущей насмешкой, плеск воды и движение тени за ширмой. Мир гнусен и жалок, как ощипанный цыпленок!.. Юношу мутило, хотелось выскочить из этой комнатки, как из трамвая, в котором кто-то ведет себя непристойно, выскочить, пусть даже разбиться насмерть! Он спустил ноги на пол. Девица вышла из-за ширмы, уже опять в своей зеленой чешуе. Его поразило, что по ней совсем не было заметно того, что произошло между ними. Она застегивала молнию на боку и даже - впервые за все время - участливо поглядела на Бациллу, Наконец-то! - Понравилось вам? - Не знаю... Он не смог солгать. Такой ответ чуточку заинтересовал ее, она приподняла черточки выбритых бровей. - Вы ведь в первый раз, да? Бацилла стыдливо молчал, и она прибавила с обычной деловитостью: - Это заметно. - Потом по непонятной причине перешла на «ты». - Не расстраивайся, мальчик. Надо же когда-то начать, верно? Здесь по крайней мере не какой-нибудь клоповник. Сюда ходят много таких, как ты, видно, возраст требует. Ты вел себя хорошо. Нам тут приходится быть осторожными, никакой дури мы не позволяем. - Она немилосердно въехала гребнем себе в волосы. - На той неделе у Ярмилы какой-то студент хотел повеситься в клозете. Откуда знать, что придет в голову этакому восемнадцатилетнему балбесу? - Заметив испуг в глазах Бациллы, она успокоила его: - На счастье, его вовремя нашли и сняли. Представляешь себе, какое удовольствие для девушки таскаться по допросам? Скажи, пожалуйста, к чему это ей? Бацилла виновато отвел глаза и уставился на фотографию. - Это ваш муж? Рука с гребнем на мгновение остановилась, брови снова приподнялись. - Нет. - И тотчас она осадила клиента: - А тебе какое дело? Разве я должна тебе исповедоваться? - Нет, нет, я совсем этого не думал, - испуганно пробормотал Бацилла. - Ну то-то! - Она улыбнулась с дешевым кокетством. - А то иные пристают с дурацкими вопросами. - Она резко обратилась к воображаемому собеседнику: «Получил, чего хотел и за что заплачено, а теперь сматывайся отсюда, какое тебе до меня дело! Я тоже не спрашиваю, что делает твоя старуха. Только не привязывайся. Каждому надо где-то пристроиться, после войны меня тут уже не будет...» - Слушай-ка, - спросила она вдруг, - как ты думаешь, после войны будут ходить эти деньги? Бацилла беспомощно пожал плечами. - Откуда мне знать? - Вот видишь, ничего ты не знаешь, и я ничего не знаю. Может, они потом сгодятся только на оклейку стен, а? - Она потянулась. - Эх, поспать бы! Ну, пока. - Открывая ему дверь, она погладила его по щеке. - Если тебе захочется еще, приходи. Спроси Карлу. У швейцара спроси, а с этой коровой не связывайся, она на меня имеет зуб, потому что я не иду с каждым скотом. Как тебя зовут-то, кубышка? Он проглотил горячую слюну. - Бацилла. Она рассмеялась. - Бацилла? Ну и имечко! Ну ничего, всякое бывает имя. Что еще скажешь, Бацилла? Он переступил с ноги на ногу и виновато замигал, словно прося бог весть о каком развратном поступке. - Можно мне называть вас Корой? - И тотчас потупился и покраснел. - Сколько угодно, пампушка! Заплати деньги, веди себя хорошо и можешь называть меня хоть царицей Савской или Марлен Дитрих. Как вздумается. А теперь беги домой! Ветер на улице накинулся на Бациллу, как пес, долго ожидавший хозяина. Было сыро, и пахло дымом. Бацилла закрыл за собой стеклянную дверь, на его разгоряченное лицо упали холодные снежинки и сразу растаяли. Он поглядел на светящийся циферблат часов и с изумлением заметил, что пробыл у девицы всего несколько минут. Несколько минут, вырванных из вечности... Где же Богоуш? Они сговорились встретиться здесь, на углу... Не случилось ли с ним чего? Нет, все в порядке. Через минуту двери выпустили знакомый силуэт. «Приветик!» - и они зашагали по улицам, кутаясь в пальто и погрузившись в свои мысли. Оба вздрагивали от холода, обоим было не до разговоров. Только дойдя до Мустка, Бацилла тронул приятеля за рукав. - Ну как? - А что? - Ну, как твоя? Минутная пауза, потом: - Класс! - Богоуш не замедлил шага. - Страстная! - Еще пауза. - А твоя? - Тоже. Больше они не проронили ни слова. Богоуш направился к остановке на ночной трамвай к Дейвицам, а Бацилла пошел пешком на Винограды. Домой, домой, к мамуле! А что, если она по его лицу догадается? Если она заметит, что он какой-то иной? Бацилле страшно захотелось застать мать уже спящей, но он знал, что она никогда не уснет, пока его нет дома. «Это ты, мальчик?» - всегда слышится сладкий голос из спальни. «Я, мамочка, спи, пожалуйста». Умыться, принять ванну, поскорей смыть с себя все это! Синие огоньки мелькали мимо него. Бацилла слизнул снежинки с губ. Снежинка жгла язык и отдавала сажей. В ободранном парке он обошел парочку влюбленных, замерших как изваяние, и ему вдруг почему-то стало жалко их. И себя тоже. Всех жалко. Весь мир был полон безмерной жалости и разочарования. Что с тобой. Бацилла? Ты же хотел этого, хотел как одержимый, а теперь?.. Теперь тебе тоскливо. Почему, собственно? Ему стало совершенно ясно, и он поклялся себе, что никогда больше не пойдет туда, забудет обо всем, что было сегодня. Но, несмотря на эту решимость, он уже чувствовал, что... О господи, это конец! Обессиленный, он опустился на мокрую скамейку, его мутило от запаха фиалок и чего-то еще, чем пахли его пальцы и складки одежды. Застывшие руки упали на колени, и Бацилла сидел долго, долго, глядя в кромешную тьму. Кто-то отчаянно дубасил железом по обрезку рельса, металлические удары словно вонзались в стену и царапали мозг, надо всем этим метались голоса сирен - они переплетались, усиливались, затихали, в закрытые глаза уже пробивался дневной свет, но Гонза приказал себе: не впускать его! Чья-то рука трясла за плечо. «Вставай, пошли в подвал!» - он узнал голос деда, но не открыл глаза малейшее движение головы отзывалось страшной болью в висках, на душе было тяжело. Не все ли равно! Гонза повернулся лицом к стене, наконец хлопнула дверь, его оставили в покое, но сон словно исторг его, как кит Иону - выбросил на берег, куда-то между сном и бодрствованием, в жгучее оцепенение, когда в голове какая-то каша, перед глазами плывут круги красного и лилового тумана, затягивая все, и с нудной навязчивостью всплывают где-то слышанные фразы: «Африка - страна плоскогорий», и снова: «Африка...» Какое мне дело до Африки? Внутри какая-то безотчетная, неосознанная боль, скорее даже не боль, а сознание непоправимости... Самолеты уже над городом, и тишина вздрагивает, как кожа на барабане, а над ней угрожающий монотонный гул, от которого жалобно дребезжат стекла... Пускай, какое ему дело до их войны! Он покончил с ней, есть только Африка страна плоскогорий. Ведь ему все равно! - Не выходите из дому! Назад! - кричит кто-то на улице. - Назад! Какой сегодня день? Такой-то год, такое-то число, но могло быть и совсем другое, лучше не думать, только это не получается. Из памяти не выходит комната у Коблицев, чьи-то обезьяньи руки кладут пластинку на диск радиолы... и лицо той девчонки - ее зовут Магда, у нее испуганные глаза, как у ночного зверька. Гонза пошел с ней куда-то и спал с ней - ага, значит, я не импотент, доказано! - он перепился скверным вином, и ему было на все наплевать. «Ш-ш-ш», - останавливала его Магда в темном коридоре, и было смешно от этого шиканья; он стал насвистывать блюз, тот самый голубой «флуоресцирующий блюз». «Ш-ш-ш, разбудим квартиру». Потом они вошли куда-то, где на потолок падала полоска света и пахло пудрой и несвежим бельем. Гонзу мутило от выпитого вина, а Магда что-то шептала и искала спички; как-то надо существовать, нельзя же выскочить из этого мира, как из утреннего рабочего поезда, надо занимать в нем свое место, хоть бы в двух метрах под землей... Это ужасно, что нельзя испариться, как влага или как аромат, или замереть, как звук. «Не трогай меня!» Гонзе было муторно от этой гнетущей телесности. Руки с красными ногтями убрались, и ему не было жалко их, потолок вдруг перекосился. «Есть у тебя душа? - глупо и упрямо приставал он. - Нет, верно? Да и к чему она тебе?» - «А может, и есть, она у меня в коленке». И опять завод, такой-то год, такое-то число. Но могло быть и другое. Нет, не сдамся и не подумаю! Жить можно ради чего угодно, даже из одного упрямства. Ради сущих пустяков... Лица наплывают и уплывают, дзуб... дзуб... - над головой грохот... Боже, когда все это кончится? Что с вами, молодой? Это Мелихар. Он вправе изругать Гонзу, потому что тот продрых в малярке всю смену. «Есть ли в раю столько мешков?..» И Мелихару пришлось взять в помощь Гияна. «Перебирать не надо, молодой! Попадетесь Каутце на глаза, не поздоровится. Давайте-ка очухивайтесь, живо!..» - Назад! - все кричит кто-то. - Не выходить из дома! Свисток... А ему, Мелихару, какая печаль? Пусть на меня накляузничает! Ах, Мелихар! Не выкладывать же ему, в чем дело? Что он сказал бы мне на все это, грубиян?.. «Ну, сколько раз выжмешь?» - Мелихар вызывает его на привычную пробу силы и подбрасывает в воздух поддержку, как перышко. Гонзе это уже претит, на пятом разе тяжеленная поддержка выскальзывает у него из руки и шмякается на бетон. Но вот он и Мелихар сидят друг против друга за пивом. Глубоко посаженные глаза бригадира в упор глядят в лицо Гонзы. - Что, молодой, отшила тебя зазноба? Ослышался?! - думает Гонза. - Неужто он догадался? Гонза быстро поднимает глаза и снова опускает их на пивную кружку. Куда бежать? В себя? От себя? Некуда! Можешь только быть собой и смотреть на себя со стороны, что довольно мучительно... Болят разбитые губы, и это заглушает душевную боль; он идет по коридору и несет в себе эту безнадежную боль, За дверями грохочут станки. Гонза проходит мимо плаката «Лиги против большевизма», мимо красных, похожих на стручки перца, огнетушителей, поднимает голову, замечает, что Бланка замерла на месте. На секунду - актриса должна хорошо владеть собой. Кто знает, осталась ли у нее еще эта боль? Он идет дальше и твердит: «Когда-то Лотова жена...» Он строго-настрого запретил себе оборачиваться в ту сторону, хотя это чудовищно трудно. Нет, так дальше невозможно! Что же делать? Схватить камень и швырнуть его в окно живодерки? «Извините, - скажет он Мертвяку, - разве это не окно герра Гитлера?» Или вбежать к Каутце и дать ему под зад коленкой: «Привет герру имперскому протектору! Скоро ли вас повесят?» Совсем одурел! Чей я? Просто часть непогоды, заборов, трав... Я ничей, но кто на этом свете чей-нибудь? Душан?.. Ничего нельзя поделать! Ни выстрелить, ни убить - ничего! Даже самого себя?.. Даже самого себя! Даламанек всплескивает руками: «Где ты филонишь, пьянчужка, хочешь довести меня до беды?» И чего он ко мне привязался? Гонза послал мастера подальше, плюнул ему под ноги и, наверное, кинулся бы на него с кулаками, не будь поблизости Мелихара, который удержал его и, как ни странно, даже не озлился. - Окосели вы, что ли, гимназистик? - сказал он и почесал татуированную грудь. А что, если и окосел? Да ведь это все равно. Холод, голод, завод, вой сирен, тухлятина, трамваи, налеты. Дни, словно перед потопом, а рождество на носу. Гнусный город, все гниет и разваливается, на заводе почти нет сырья, а надо делать вид, что работаешь. Бомбы уже падали на некоторые города протектората, но только не сюда, видно, назло Леошу и его инструментальному складу. И все-таки в цехе все время работают, что-то сваривают, клепают, а подальше, за шоссе, строится новый заводской корпус. Словно вермахт все еще на Кавказе! Неужто немцы не могут договориться между собой, почему они не признают, что дела у них плохи, что они идут ко дну? Дня не проходит, чтобы на заводе что-нибудь не стряслось, то и дело аресты и побои, говорят, где-то тут нашли оружие и парашюты, позавчера был взрыв в котельной, гестаповцы днюют и ночуют на заводе. Повсюду глаза, невидимые глаза, страх и трусость, ярость и надежда, грохот пневматических молотков, а ты мотаешься среди всего этого со своим собственным отчаянием - и все это мир, в который ты брошен против твоей воли. И вот, изволь, барахтайся в нем! Отбой, на лестнице зашумели голоса, захлопали двери. Из подвала притащился дед и гремит кастрюлями, варит свой чесночный настой. Он стар и слаб, собирает корки, чтобы выжить. Сидя на скамеечке у плиты, он сосредоточенно ест из жестяной миски, потом засыпает неровным старческим сном и во сне ходит по лестницам, по сотням и тысячам лестниц, которые тянутся до самого неба. Старику мерещатся бесконечные звонки у дверей, громкие и тихие, пронзительные и тревожные, враждебные, жужжащие, хриплые... За дверью фигура, это он, ангел с сумкой на ремне, он ворчит, что кто-то не вернул ему огрызок чернильного карандаша. Недавно он гордо объявил, что после войны снова возьмется за почтовую сумку. Было грустно и вместе трогательно слышать это. И окружающие его не отговаривали. Кто нынче не живет мечтами? Пускай нелепыми, смешными, несбыточными. Мечтами о том, что будет после. Тьфу! Не оглядывайся! Что тебе от меня надо? - думает Гонза, глядя в лицо Павла. Он узнает это знакомое, бледное, осунувшееся лицо с морщинкой над бровями. Они сидят за столиком в захудалом кафе. Гонза греет руки о чашку суррогатного кофе, ему не хочется говорить. О чем только, бывало, не спорили они, гуляя по ночам: о философии, искусстве, астрономии, Фрейде, демократии, коммунизме, о половых проблемах, о смысле жизни. Им тогда казалось, что они разобрались в хаосе мироздания, проанализировали его и могут определить весь мир, как интеграл. Ослы! Что он еще хочет от меня сегодня? Ах, понимаю - Пепек Ржига. Не бойтесь, я ничего не скажу, что бы ни случилось. «Для этого ты позвал меня сюда?» спрашивает он безмолвно. - Хотел спросить, как тебе живется. - Как видишь, - ответил Гонза. - Существую. Даже сам не понимаю как. Милан был прав. Собственно, даже нет, правда оказалась гораздо хуже. Я был бы тебе благодарен, если бы ты не расспрашивал меня об этом. Requiescat in pace! [64] Паузы были тяжелы, как ртуть. Павел нетерпеливо постукивал пальцем по мраморному столику. - Ты ошибаешься, - сказал он, наконец, и поднял глаза. - Да? Надеюсь, ты не принес мне помилование? - Нет, не принес. Гонза внутренне содрогнулся: тон Павла был самый решительный. - Правильно. Никаких возвращений блудного сына. Гонза старался, чтобы голос его не дрогнул; он смутно стал осознавать, почему они так страшно далеки друг от друга, хотя их разделяет только один столик в кафе. Хуже всего - ничего не ждать. Таково, наверно, ощущение умирающего: придет завтрашний день или не придет, он уже не принесет ничего, ничего. Даже дышит Гонза только по инерции. Он подобен ослу, ходящему в упряжке по кругу. Павел еще ждет! Нет, ничего у тебя не получится, сумасброд с умом математика! - А вот я уже не с вами. И не только из-за этой беды, а потому, и это главное, что я уже не верю в то, чем занимается «Орфей». Если бы вместо сходок устроить турнир в домино или ходить по кафе собирать окурки - результат будет тот же. Я знаю, ты мне возразишь, Павел, но не трудись. Видишь ли, я не верю больше, что человек в этом мире может что-нибудь совершить. Трудно найти аргументы в пользу того, чтобы мне жить. Ведь жить только потому, что боишься смерти, - нелепо. Для меня, пожалуй, такого стимула мало. В нравственном плане это полный крах, но мне наплевать. Внушаешь себе какую-то чепуху, и вдруг бац! - тебя хватают за шиворот... В конце концов ты остаешься наедине с собой, и уже даже не больно. Только кругом какая-то пустота, наполненная ветром. Глупо!.. Ему нестерпимо захотелось поскорее расстаться с Павлом. - Сильно ты изменился, - услышал он голос по ту сторону мраморного столика. - Жаль! - Я не жалею. Мне теперь все равно. - Нет! Ты все видишь, только через свое «я», сквозь призму того, что с тобой произошло. Я тебя понимаю, но мир не таков. - Мой - таков. А другого я не знаю. Или мне до него нет дела. Даже до того, который будет потом. Я уже перестал в него верить, понимаешь? В какой бы то ни было! Он посмотрел в осунувшееся лицо Павла. А через какую призму видишь мир ты? Я скажу тебе: через призму надежды с шансом один на тысячу, через призму иллюзии! Ты блуждаешь, как слепой, а я уже прозрел. - Скоро будет конец, - сказал вдруг Павел, видно, хотел перевести разговор на менее мрачную тему. - Может быть,- равнодушно кивнул Гонза. И вдруг, по непонятному побуждению, задал вопрос, о котором тотчас пожалел: - А ты боишься конца? Павел сжал губы, в наступившей тишине он молча водил пальцем по трещине в мраморной доске столика. - Кажется, да. Но жду. Он важен не только для меня. Они расстались почти без слов, сказать друг другу было уже нечего. Дальше, дальше! Это похоже на спуск по спирали - что же будет в конце? Какие-то лица и глаза наверняка наблюдают за ним... пусть наблюдают - ему плевать... Только не оглядываться... Сегодня он видел Бланку, и вчера, и позавчера, и увидит завтра и послезавтра... М-да, здорово это придумано, чтобы не дать ему забыть ее. Любопытное чувство - быть одиноким среди стольких людей! Потом его вдруг снова вызвали - что еще они могут от него хотеть, на что им выжатая тряпка? И он снова глядел на портрет какого-то вождя помельче, но ему уже было не страшно, ибо нет уже никого и ничего, за кого стоило бы бояться. - Имейте в виду, - выразительно произносят узкие губы Мертвяка, человека, который посидел на этом стуле, мы никогда не оставим! Запомните это, юноша! Неужто Гонза в самом деле сидит здесь? Когда же от него отвяжутся? Башке прикрывает веки - настоящая ящерица, - ходит, прихрамывая, вокруг стола и пристает к Гонзе с фамилиями, которых тот никогда не слышал, пробует на нем свои приемчики. - Вы говорили? Я же вас предупреждал. Передали, мое предупреждение? Молчите? Видно, сосунки образумились! Правильно. Стало быть, вы им сказали. Опять запутываетесь. Не отпирайтесь! А то я отправлю вас в город, в гестапо, худо будет! Будьте благодарны нам за снисходительность. Знаете, что произошло в котельной? Не могли же вы не слышать взрыва! Ах да, я забыл, что вы глуховаты. Как поживает ваша мамаша? Здорова? В тот раз она так беспокоилась. Видите, у меня хорошая память. Извинитесь, пожалуйста, за меня. Что вы скажете о нашем наступлении в Арденнах? Господин Черчилль, наверно, сердится на нас, понимаю. Вы, конечно, желаете нам успеха, не так ли? А что об этом говорят другие? Например, Олень? Вы не знаете такого? Олень! Не знаете оленя? Даже по зоологии? С кем вы работаете? Фамилия? Ме-ли-хар? Он ваш бригадир? Так вы ничего не знаете? Жаль! Придется нам снова пошарить в вашем цехе, там творятся интересные дела. Кто же все-таки предостерег вас? Ах так, по наитию? Это бывает у таких впечатлительных юношей. Вы уже имели женщину или пробавляетесь онанизмом? Поймите, вы теперь не частное лицо, вы тут у нас на учете, не забывайте этого. Итак, вы ничего не видели, не слышали, вы - образцовый тотальник, который думает только о спасении Европы от жидо-большевизма. Пожалуй, я вас выдвину на поощрение в кампании памяти Гейдриха... [65] Башке вдруг повернулся и подошел к Гонзе. И откуда только в руках у него появилась линейка? - А что, если поучить вас немного? Так, слегка. Для солидного допроса мы тут не приспособлены. Разве что легкий массаж. Вам не улыбается? Понимаю! Что ему от меня нужно? Только тронь - я вцеплюсь тебе в глотку, дохлятина! Гонза почти желал такого исхода. Ну, давай, давай, покончим со всем этим! Пусть потом меня забьют до смерти! Ничего не произошло. Башке устало отбросил линейку и указал ему на дверь. В конце коридора Гонза увидел дневной свет и, не оглядываясь, пошел туда, лишь на мгновение замедлив шаг. Это он! Они узнали друг друга. Старикашка из того горячечного бреда тащился ему навстречу, с ведром и шваброй, и покашливал весьма реально. «Ремень-то мне пригодился, глянь!» Глаза под мохнатыми бровями чуть заметно сощурились, Гонза понял это как предостережение и не остановился. Кто же ты такой? Мелихар встретил Гонзу вопросительным взглядом. Он приворачивал шланг, от него пахло потом. - Что там еще, молодой? Что ему сказать? Гонза пожал плечами, но вскоре в первом же порыве откровенности, которые между ними в последнее время бывали так редки, выложил ему все. Близилось утро, но еще стояли глухие потемки. Они вместе удрали с ночной смены и по безлюдному шоссе тащились шесть бесконечных километров к остановке трамвая. Мелихар нес два тяжелых портфеля с краденым углем: нечем топить, молодой, холод иной раз похуже голода, плитки уже не в ходу, придется перестроить производственную программу. Гонза предложил понести один из портфелей, Мелихар не отказался. В случае чего кидайте его в канаву. Резкий ветер хозяйничал на пустырях, уносил слова. Гонза рассказал Мелихару о Бланке, сам не понимая, почему он говорит все этой бесчувственной туше, этому ярмарочному борцу с непристойной татуировкой на груди. Быть может, тьма, которая окружала их и уходила в даль вселенной, развязала Гонзе язык? - Башке хочет что-то выведать, а что - не знаю. Какое-то имя, я его уже слышал, но больше ничего не знаю. Олень... Может, это из тех, кто проводит саботаж? Но я их не знаю. Когда-то мне страшно хотелось узнать, но разве пустят они к себе нас, тотальный сброд? Они нам не доверяют и правы. Но если бы даже я что-нибудь знал, они ничего бы от меня не добились. Потому что я ненавижу их. Ненависть - единственное чувство, на которое я способен. Никого из моих не убили, но случилось худшее - я сам конченый человек, все мне стало безразлично, и я сам себе безразличен. Она спит с ним... я не могу... я с ума схожу, Мелихар! Будь она мертва, это было бы страшно, но по крайней мере не так грязно. Это хуже смерти! Бывают минуты, когда мне хочется умереть. Наверное, было бы легче! Они с трудом шли против ветра, тяжелый портфель оттягивал Гонзе руку. Что он может понять? Никто этого не поймет! - Дурь! - неприветливо проворчал в темноте Мелихар. - Дурь все это, молодой! Нечего трепаться, я на это не клюну. Барышня вы, что ли? Иной раз человеку кажется, что уж и солнце навек закатилось, да только это не так! Ну, услышали вы что-то о ней, люди любят болтать... вот как и о моей жене. И чего это они лезут в чужие дела, ума не приложу, черт побери! Человек, как вол, все выдержит. И я не подумаю вытирать вам сопельки, вам уже двадцать лет, голова у вас хорошая, воля крепкая, уж это я знаю! Так в чем же дело? Не говорю, конечно, что вам сладко. А кому сладко? Ежели вы из слабосильных, так нечего с вами и разговаривать. Дайте-ка мне портфель, а то надорветесь... А ну, гляди в оба! Они осторожно обошли стороной освещенную проходную будку одного из заводов на шоссе; около приземистых домиков пригородного поселка на них остервенело залаяли собаки. Цыц, сволота! Пришлось прибавить шагу. Только на пустой ровной дороге Мелихар снова заговорил. Что побудило его к необычной откровенности? Всю услышанную историю приходилось собирать из лоскутков, потому что Мелихар, как каждый плохой рассказчик, то перепрыгивал через годы и события, то умолкал или хватался за уже высказанную мысль. Из бессвязного рассказа вставали годы ученичества, щедрые на оплеухи, - удел непутевого мальчишки из бедной семьи, - он говорил о них без тени жалости или протеста. Потом шли годы безработицы, когда приходилось доедать объедки в закусочных, потом тремпинг, сомбреро и кожаные напульсники - ковбойская романтика на берегах Сазавы, жажда перемен, бродячий цирк «Диана», города, города, выезд на Балканы, и опять голод, борьба на ковре, чемпион «Маска», двадцатка за выступление. Политика? Мелихар ею не интересовался, был он парень хоть куда, гроза танцулек. - Я мужик здоровый, мускулы - в-во, выбьюсь и сам. Нечего соваться, куда не след! Что это мне даст? Туповат я был... И вот втюрился в одну... ну, как бешеный... Была она старше меня и совсем не красавица, но черта ли в красоте, иная баба так человека зацепит, что спасу нет... Я еще до ее ухода чуял, что у меня с ней плохо кончится. И тоже думал, что сдохну с горя. Да и ушла-то она к такому хрычу, ногтем я бы его придавил, этого Рудольфика. Развалина, недолго до пенсии! То ли она на лучшую жизнь польстилась, то ли я ее обижал, разве разберешь! Со мной тоже никто не цацкался. Всяких этих нежных слов я говорить не умею, но сил не жалел, чтобы ее прокормить, чуть ли не воровал - чего уж греха таить! - в особенности, когда родилась Майка. Но уж ежели баба заберет себе что в голову, ее не переупрямишь, хоть из кожи лезь вон, хоть убей ее, хоть ползай на коленках, реви, бей мебель, угрожай, чем хочешь... Сколько я ей покупал подарков, а деньги мне нелегко давались - едва ли не все ребра перебиты. Один негр мне так наподдал, что я перелетел через канат в публику и свалился там на стулья - ну, думаю, пришел мне конец. И все-таки она от меня ушла! Есть такие дела, где одних мускулов мало... Стала она совсем другая... И девчонку забросила. Нет, она не была злой, она была просто женщиной. Что с ней сейчас? Да ничего. Померла весной сорок второго. Чахотка. У них в семье все померли от чахотки, я это знал, когда женился на ней. Что, если бы тогда вернулась? Ну, ясно что... да только она не вернулась и уж не вернется. Ваша-то хоть жива, молодой..» Промерзший трамвай, скрипя, тащился в город, сквозняк гулял в пустом вагоне, пробирая до костей; Мелихар задремал, держа портфели на коленях и свесив голову на грудь. У него громадные руки и смехотворно маленькие, изуродованные в драках уши, в них тонким слоем въелась наждачная пыль. Завтра он снова будет материться, хлестать пиво и лапать женщин, ничто в нем не изменится. Бланка жива. Стыдись же! Перед ним? А разве ты его понимаешь? «Человек, как вол, все выдержит...» Мать вернулась из ночного рейса, от ее шинели пахнет дымом и горелой краской, в ней холод бессонной ночи, свистки, перестук колес. - Знаешь, кто вернулся? - говорит она Гонзе. - Итка! Видно, скоро конец войне. Он помчался вниз по лестнице. Итка! Больше чем товарищ, меньше чем возлюбленная! В нем ожила какая-то смутная надежда. Без стука он вихрем ворвался к Кубатам и сразу увидел Итку. - Итунка, чертенок, откуда ты взялась? Покажись! Цела? Не оторвала бомба твой курносый нос? Ну, рассказывай!.. Он обрадовался, что застал ее в кухне одну. Охватив руками колени, Итка сидела на стуле и глядела в декабрьские сумерки за окном. В первый момент она, видимо, была ошеломлена его шумным вторжением. На нее не похоже. Чуть раскосыми глазами она вопросительно уставилась на него. Разрешила обнять себя за талию, и тут на губах ее мелькнула легкая улыбка - он узнал прежнюю Итку. - Привет, - сказала она, поправляя волосы. - Привет, Гонза. Итка неуверенно оглянулась. Гонзе показалось, что он отвлек ее от чего-то, но он подавил в себе эту мысль: он не мог угомониться. - Да ты опомнись, это же я, Гонза, можешь потрогать! Когда ты приехала, ночью? И до сих пор не показывалась, бедная Манон, Манон-грешница. Я страшно рад, что снова тебя вижу, факт. Я по тебе скучал. По крайней мере иногда. Хочешь - верь, хочешь - не верь! Он потащил ее к окну, обнял за худые плечи в драном свитере и со смехом заглянул в глаза. Наконец-то за долгое время какая-то радость! Возвращение Итки казалось ему добрым предзнаменованием. Ведь это Итка, Итунка, подружка детских лет, с ней вместе пережито детство, испытан первый порыв нежности, первый поцелуй, первые попытки близости... А потом - подумать только! - она укатила за тридевять земель. Помнишь, Итка, помнишь? А ты была мне верна? Знаешь, летом я катался на твоем велосипеде. Было там очень худо, а? Ну, эти налеты? Тогда не говори... Здесь тоже дела дрянь. А как Ганка? Вы были вместе? На открытке из этого вашего Эшбаха она тоже подписалась. Гуляет еще с тем медиком? А Ева, ты о ней что-нибудь... Серьезно? А где это случилось? Ты мне должна все рассказать, проболтаем целую ночь. Ладно? Да что же с Иткой? Первое впечатление не только не рассеялось, а, наоборот, усиливалось. Он заметил, что разговор не вяжется, то и дело возникают паузы, скоро стало совсем не о чем говорить, и это было непонятно. На вопросы Итка отвечала нехотя, односложно, без огонька: «да», «нет», «да», «нет», «не знаю», «в самом деле?». Может, действительно он отвлек ее от чего-то? Возможно ли, что она нисколько не рада их встрече? От него не укрылось, что лишь усилием воли она сохраняет на лице нечто отдаленно похожее на прежнюю улыбку, словно мыслями была где-то очень далеко, - у нее отсутствующий взгляд человека, который с трудом сосредоточивается на окружающем. Покажись-ка! Тот же тупой носик и кошачьи глаза, та же бородавка сколько раз она клялась, что выжжет ее! - похудевшее лицо, без прежней свежести, вот этой складки у рта тоже не было, и все-таки не в этом суть перемены. Она в глазах, во взгляде. Гонза удивленно замолк, в наступившей тишине слышно было, как под ним скрипнул стул, как ветер ломится в окно. Гонза все еще улыбался и никак не мог погасить своей улыбки. Он вздохнул почти с облегчением, когда в кухню ввалилась пани Кубатова с тощей рыночной сумкой и многословными жалобами хозяйки: - Доченька моя, мы тут с голоду сдохнем! Погляди, Гонза, девчонка стала как палка, я прямо в ужас пришла, когда она появилась в дверях... Гонза предложил Итке погулять, она согласилась с явным облегчением. Они шагали по асфальтированным дорожкам безлюдной Гребовки, все здесь было знакомо - деревья, облупленные таблички, уродливое подобие пещеры для романтически настроенных мещан, клумбы. Это был их парк, здесь Итка девчонкой играла в «классы» - небо, пекло, рай. А помнишь хромого сторожа, русского эмигранта, как мы смеялись над его ломаным чешским языком? Однажды он меня отшлепал. А вот тут я сочинял первый стишок и мечтал о славе. На той вон скамейке мы с тобой целовались и подсматривали за влюбленными. Теперь здесь пусто и уныло. Не без умысла повел он ее на их любимое место, откуда открывался вид на лежащий в дыму и тумане город. Моросило, воздух был насыщен липкой сыростью. Гонза взял Итку за руку, она беспокойно подняла глаза, но тотчас отвела взгляд. Полно, Итка ли эта девушка? - Ты замерзла? - Да. - Хочешь, вернемся домой? - Нет, мне там плохо. Он обнял ее за плечи, привлек к себе, чтобы согреть, она не сопротивлялась, но была как деревянная кукла. - Ну, выкладывай, что там с тобой стряслось. - Видишь ведь: я жива и невредима. - Да, жива. Но только я тебя знаю как свои пять пальцев. Там было плохо, да? - Плохо, - отозвалась она, не поднимая глаз. - Но я была там счастлива. Он понял: нельзя ни изумляться, ни докучать вопросами, чтобы не спугнуть ее. Да и вообще в последнее время он отучился удивляться чему бы то ни было. Вещи и люди показывали свою изнанку. «Поклянись, что ты будешь любить меня до гроба», - сказала она ему когда-то. Почему все время моросит?.. Подожду, пока у нее развяжется язык. Если только это прежняя Итка, долго ждать не придется. Они остановились у каменных перил, в сырой мгле под ними тоскливо гудели поезда. Он не ошибся, Итка вдруг заговорила: - Я должна вернуться, должна. Не могу я оставаться, мне здесь нет места! Я люблю его и не могу без него жить, пойми!.. Это так странно, мне даже не верилось, что это может случиться. С первого же раза, когда мы встретились это было в убежище во время налета, - я поняла, что полюблю его. Налет длился несколько часов, а мне было все равно, я ничего не слышала, для меня существовал только он. Он меня тоже любит, так он и сказал, не может не любить, хотя нам трудно объясняться. Я так жалела, что филонила в школе на французском, теперь мне пригодилось бы каждое словечко. Нет, он откуда-то из Бельгии, Льеж называется, я этот город знаю только по карте. Он тоже тотальник, работал на кабельном заводе, их там совсем разбомбили, не знаю, работает ли он еще, и вообще... Я люблю его, Гонза, не могу без него жить! Не могу! Я все время мыслями там. Мы даже не попрощались, я не видела его, нас после налета загнали в поезд и повезли сюда, потому что там ничего не осталось - ни завода, ни лагеря, наверное, даже ни улиц, ни кварталов, - это был конец света, Гонза, а я думала только о нем, как бы все-таки повидать его условиться на будущее... И зачем только меня послали сюда! Я же не могу без него! А вдруг с ним что-нибудь случилось?.. Нет, не случилось, не могло случиться, потому что я его люблю!.. Знал бы ты... Его зовут Андре, по-нашему Ондржей, я его звала Ондра... Нет, наши не знают, я им ничего не скажу. К чему? Они бы с ума сошли, они не поймут и будут мне мешать, сторожить меня, не пустят к нему. Ты им ничего не говори, никому не говори, обещай! Потому что я должна вернуться к нему и вернусь, даже если придется пойти пешком... Без него мне не жизнь, и ты меня не отговаривай, если ты мне друг и не хочешь, чтобы я тебя возненавидела... Гонза ошеломленно слушал ее лихорадочную исповедь. Это конец! Что с ней будет? Наверняка уедет! В душе его словно погас свет. Он вздрогнул: холодно было на душе, холодно и на улице. Погляди же, что осталось от этого простенького существа, от хохотуньи Итки, с которой всегда было так хорошо! Ласточка вернулась с обожженными крыльями... Да, да, в этом есть своя закономерность. Что сказать ей? Что и я уже не тот, что и я раздавлен, неузнаваем, только оболочка, руки, ноги, но не больше... Нет смысла отговаривать ее, хотя, здраво рассуждая, то, что она задумала, - совершенное безумие, равносильное самоубийству. Ему казалось, что он в чем-то понимает Итку, но выражение ее глаз пугало его. В них не было слез, только отчаяние и небывалая для нее сила воли. Итунка, маленькая! Потом она уже только молчала и задумчиво водила пальцем по шершавому камню и уже уносилась мыслями в свой сладостный ад, хотя еще и стояла рядом с Гонзой. Все еще моросило, а внизу гудели поезда, и мир был закутан в сумерки и дым. «Я должна быть там!» Гонза притронулся пальцем к родинке под ее ухом, погладил сбившиеся волосы; в остром приступе бессильной жалости, тоски и страха он привлек девушку к себе, словно пытаясь защитить от чего-то, что таилось в ней самой и рядом с ней. Итка не сопротивлялась, руки ее висели как плети. Но когда Гонза попытался поцеловать ее в губы, она отвернулась. Он удивился. - Не надо, - сказала Итка и прибавила так спокойно, что у, Гонзы захолонуло сердце: - Мне надо лечиться. Я... я больна, понимаешь? Дальше, дальше! Но как? Замкнутый круг, белка в колесе. Африка - страна плоскогорий, а голова раскалывается от малейшего движения. Богоушу легко говорить: «Возьми себя в руки!» Зачем? Не все ли равно! Если бы хоть не встречать ее на каждом шагу, не видеть, едва подымешь голову. Как вернуть ей книжки - Метерлинка и «Розы ран»? Передать через какую-нибудь работницу из «Девина»? Это было бы трусливо, унизительно, глупо, демонстративно. Все бы сразу поняли. Заговорить с ней? Гонза не был уверен, что сможет владеть собой. Как вести себя, если за обедом в столовке единственное свободное место оказывается как раз напротив нее? В своем шкафике, в раздевалке, Гонза обнаружил чертежный лист, свернутый в трубку, который кто-то, видимо, сунул в щель. На него смотрело ее лицо. Он ощутил почти физическую боль. Рисунок был сделан углем, и, надо признать, довольно удачно: ее своенравный взгляд, гордо сжатые губы, ее брови вразлет... Только лоб не похож! Это Милан, негодяй, его работа! Вот и письмо... Гонза сразу узнал почерк Милана - скорее нарисованные, чем написанные буквы. «Когда-то я обещал подарить тебе мой первый удачный рисунок. Кажется, получилось - суди сам. Он твой по праву. Не считай это юродством с моей стороны, я просто держу слово. Знаешь, что меня в наказание отправляют в Моравию? Здешнее начальство хочет избавиться от главного филона: Заячья Губа засыпал меня, когда я дрых в конторском сортире. Так вот, несколько слов, чтобы внести ясность между нами, если это вообще возможно. Помнишь, я когда-то предупреждал тебя? Понимаю, ты иначе не мог. Но, как видишь, война касается и нас, ты уже понял это. То, что мои слова были правдой, не очень-то меня радует, по крайней мере сейчас - я преодолел это в себе. Видимо, преодолел: запретил себе. Тебя я не жалею, потому что жалеть нет смысла, надо быть суровым к себе и готовиться... Но могу по крайней мере признаться тебе, что ты был прав в своих подозрениях, ты верно почуял. Да, я был влюблен в нее по уши, ничего не мог с собой поделать. Безумно завидовал тебе, ревновал. Можешь ты понять ревность человека с такой рожей, как у меня? Никаких шансов! С ее стороны лишь отвращение, может быть, сочувствие и страх передо мной. Для меня оставалась только одна Бланка - вот эта, что на бумаге. Ничего дурного я, собственно, не сделал, но мое предостережение исходило не из товарищеских побуждений, это надо прямо сказать. В общем я сволочь. Меня мучает, что между нами это произошло, потому что, хоть мы с тобой ссорились, хоть в голове у тебя полнейший сумбур, ты все-таки настоящий парень, ты это доказал. Я бы, наверно, не выдержал, я дерьмо! Может, мы с тобой когда-нибудь встретимся - вот увидишь, мои слова насчет того, что будет после войны, сбудутся, я окажусь прав! В общем еще не все потеряно. Держись!» И настойчивая приписка: «Все это тоже между нами. Уничтожь письмо!» Гонза снова и снова перечитывал письмо, пока не подошел Богоуш и не заглянул ему через плечо: «Письмишко? От дядюшки Рузвельта?» Поддавшись первому побуждению, Гонза разорвал письмо и рисунок на мелкие клочки, поглядел, как они посыпались в унитаз, и спустил воду. В тот вечер он напился у Коблицев и на улице, под дождем подрался с каким-то пьянчужкой. В памяти осталось только, как он стоял на мосту, перевесясь через каменные перила, и блевал в потемки. Когда Гонза уже засыпал, в дверь постучали. Послышалось шарканье шлепанцев, стукнула дверная ручка, рука деда потрясла Гонзу за плечо. - Тебе письмо, мальчик. Кто ему может писать? Оставьте вы меня в покое! Гонза взял письмо и, увидя знакомый почерк, резко поднялся на койке. Маленькая ампула из тонкого стекла, - достаточно только сжать руку, чтобы ее раздавить. Простое движение, Душан уже упражнялся в нем... Вот так! Раздобыть ампулку было куда труднее и стоило кучу денег! Он давно носит при себе эту крохотную, пустяковую с виду штучку. Он посмотрел ее на свет. - Душан, ты дома? - послышался голос матери. - Да, мама, - тотчас отозвался он. - Тебе нужно что-нибудь? Нет, слава богу, ей ничего не нужно, шаги за дверью стихли, у Душана отлегло от сердца. Она ничего не подозревает. Никто ничего не подозревает. Он лежал навзничь на своей кушетке и держал ампулу в руке. Стекло было гладкое и неприятно теплое. Не шевелиться! Всему на свете надо научиться. В том числе неподвижности и умению угаснуть. Светлый круг от лампы заливал широкую пустыню потолка, но не попадал на лицо Душана, оно было освещено лишь желтым светом абажура. Пятно такое знакомое. Душан не сводит с него взгляда. На что оно похоже? На собачью голову, на облачко, на что угодно! Когда яд подействует, это пятно начнет расплываться, бурые потоки или красноватый дым закроют его, потом что-то вздрогнет в теле, наконец, нежно заплещет - не отсюда ли легенда о погружении в Лету? - возникнет ощущение постоянства и вместе с тем перемены, конечная реальность и холод - иной, не тот, что был знаком прежде, холод вещей, земли, трав, воздуха и времен года; краски, звуки и запахи потускнеют, и вот уже полный покой, без тягостных огорчений и скорби, холод металла в жилах, забвение иное, чем во сне, полное отсутствие ощущений абсолютное. Все это уже знакомо ему, сколько раз он все это уже перечувствовал? Одно лишь движение... Вот так! На столе стоит пустая чашка с чаинками на дне, где-то в глубине квартиры устало звучит рояль, вальс A-dur Брамса сочится сквозь стены. Душану ясно, кто играет, и он бессильно стискивает зубы. Небрежно хлопает дверь: явился братец Душана - он узнает его по топоту солдатских сапог и развязному насвистыванию. Сейчас ворвется в кухню и сожрет все, что подвернется под руку. Этот не пропадет. Скотина! Как добиться внутреннего покоя? Запыленное полотно Маржака, книги, напористый ветер, от которого вздрагивают рамы. Легкий аромат чая единоборствует с запахом нафталина и затхлости... Рена! Только что она была здесь, сидела, как всегда, прямо, полоска света двигалась по ее сомкнутым коленям. Душана чем-то раздражала ее манера брать и подносить ко рту чашку чая, наверное, своей сдержанностью и неторопливостью, но не хотелось говорить ей об этом. Почему? Рояль забушевал и смолк, хлопнула крышка, в столовой большие дедовские часы мелодично пробили девять. С детства этот звук был противен Душану. Сейчас Полоний встанет и пойдет в ванную полоскать зубы: гигиена - конек совершенного человека, совершенный человек любит изрекать краткие сентенции на этот счет. Почистить зубы он не преминет, даже если на город будут падать бомбы или архангел Гавриил протрубит конец света. Чего она ждала? Вечно она от него чего-то ждет, эта шальная Рена. Ее беда, что именно он встретился ей на пути. Почему именно я? Чувство? Слова? Наслаждение? Нет, нет, теперь он уже запретил себе все это, в последнее время сумел, хоть и не без труда, овладеть собой и знал, что Рена не будет настаивать. Он знает ее, у нее есть такт. Душан подозревает, что она каким-то шестым чувством угадала в нем это, что она поняла. Ее египетские глаза сегодня глядели на него с невыразимой мольбой, были полны печали. Душан безмерно страдал от этого и разжигал в себе озлобление. Эти глаза тоже одно из мучительных препятствий, не более трудное, чем другие: чем ночь, аромат чая, мать, или тихий мир книг, или мелкие радости жизни, которые нужно отбросить, стряхнуть с себя, если хочешь, чтоб пришел твой час. Рена чужая ему, да, да, чужая, ему чужда ее красота и отзывчивое тело, которое еще недавно волновало его. Но потом всегда наступало опустошение... Больше того, ему казалось, что в такие минуты он почти ненавидит Рену, потому что боится ее ужасающего терпения и воли, с какими она противопоставила преданность самки - она-то, конечно, уверяет себя, что это любовь! - тому неизбежному в нем, что уже созрело и только ждет своего часа. «Рена, тебе пора!» Она заколебалась сегодня впервые. Может, в этом неожиданном колебании есть скрытый смысл, подумал он. Но потом она повиновалась, как всегда, без возражений, коснулась губами его холодных губ. Довольно! Ему не жалко ее, нет, не жалко! И все-таки в темноте парадного ему вдруг захотелось поскорей убежать от нее, чтобы не расчувствоваться и не удержать ее. - Будь здорова, Рена. - Ты - тоже, Душан. - Ничего не забыла наверху? - Нет. Я еще приду. Он услышал ее удаляющиеся шаги на мокрой улице и вздрогнул от холода. Один! Наконец-то! Что еще? Сосредоточиться, вызвать это знакомое приятное безразличие к себе, ко всему вокруг и проглотить... Где ты, мой час? Дни, недели, месяцы. Душан задыхался от презрения к самому себе, он и подумать не мог о жалкой сцене с тем человеком - каким-то Гонзой - на мокрой улице! Позер! Он читал это в чужих глазах. К чему, собственно, вся эта демонстрация, дневник, ах, пингвины, я завидую вам, вы с такой солидной уверенностью вступаете на льдину. Сегодня! За письменным столом он нацарапал письмо, всего несколько пустых фраз, вложил его в конверт. Мелочность, видимо, свойственна человеку до последней минуты жизни. Он допил остатки холодного чая, погасил свет и поднял штору затемнения. На улице лежала девственная ночь, без луны и звезд, он уставился во тьму, угадывал внизу город, дома, где спят люди, и вдруг снова знакомое и упоительное отчуждение от всего. Так бывает, когда снимаешь привычно искажающие очки и начинаешь видеть все иначе, по-новому, чудовищно отчетливо, и совсем не глазами, а чем-то другим, и все представляется иным и лишенным смысла, предстает в обнаженной нелепости мира - смотри! Люди навалили камень и кирпич, склеили их потом, наделали себе прямоугольных нор, назвали их квартирами и в них живут и дышат, совокупляются и спят, пока не заснут последним сном и их не вынесут из этих квартир и не зароют в землю. Город. Много ли нужно - быть может, всего-навсего нажать на какой-нибудь рычаг, чтобы эти термитовые постройки рассыпались на части. У них нет будущего. И я среди них. Не хочу. Не могу. Не буду. С тех пор как живу, всегда чувствовал отвращение при взгляде на бессмысленный человеческий муравейник... Да замолчи ты! Он опустил штору, нащупал выключатель, повалился навзничь на кушетку и замер, уставившись в потолок. Вот таким его найдут. Ампула пока цела и в ней это. Пройдет секунда, доля секунды - сейчас, сейчас, - надо только перехитрить себя, это должно прийти, как удар молнии, как электрический разряд, единым, пусть даже случайным импульсом. Сегодня, сегодня! - кричало в нем. - Хочу сегодня, ведь все уже решено, давно решено, он уже не может дальше, завтра не должно быть, он ненавидит это завтра, остановить, остановить мысли, чувства, оборвать связи - сейчас и он победит, всему будет конец, наступит ничто, славное, торжествующее ничто после короткой агонии. Ничто! Может, напиться? Нет! И вдруг он почувствовал, что это приближается, почувствовал почти физически. Близится! Он с трудом удержался от вскрика. Сегодня стало уже уверенностью, и в той особой до сих пор неведомой уверенности был еще непознанный ужас. Как все это ощутимо, он и не думал! Сегодня это застало его врасплох, душу заполняла скорбь, давила как камень... Из-за чего же скорбеть? Из-за того, что угаснет один жалкий огонек в опустошенной вселенной, блуждающий огонек, который сам страдает оттого, что светит? Но на душе была неизведанная жалость, она вызывала слезы на глазах, теснила грудь, грызла со всех сторон... Может, это страх? Да, но другой. Конкретный, отчаянно физический, звериный. Душан вскочил с кушетки и схватился за голову. Что это? И тут он понял, что стоит, пошатываясь, на ковре, не в силах сдержать дробный стук зубов. Мелодичный бой часов немного привел его в себя. Он увидел свет, чашку чаю, книги, сотни книг и письмо на столе, услышал свист ветра... Ну, возьми же себя в руки, трус, мерзкий позер, ненавижу тебя!.. Он с удивлением обнаружил, что стоит в узкой нише между массивными книжными шкафами, в давнем укромном уголке, куда прятался еще в детские годы, стоит, прижавшись спиной к стене, словно скрываясь от кого-то, и вздрагивает всем телом. «Душан! - слышится ему голос матери, она нежно зовет его из туманной дали. - Где ты спрятался, шалун?» Вокруг вода, какая-то горечь - между тем воют сирены, вероятно, не всамделишные, быть может, ему это только кажется. «Душан!» Что ей нужно? Душан всхлипывает, но не двигается с места, он не выйдет из убежища, он не выйдет на свет своего сегодня, пальцы его шарят по дубовой стене шкафа, он не сводит глаз с опустевшей кушетки - там, в ямке, оставшейся после его тела, лежит маленькая стеклянная ампула и ждет, терпеливо ждет. Эта крохотная вещичка - его сегодня и его навсегда, страшное навсегда приветливо поблескивает, растет, пялится: «Душан, покажись, папа сердится!..» - она увеличивается на глазах... а рядом с ней лежит он сам, неподвижный, вытянувшийся, в черном свитере. Да, это его нос, уши, волосы, у него приоткрыт рот и щеки белы как снег... Он победил! Наконец-то! Он приложил руки к глазам. И вдруг почувствовал, что надо бежать от смерти, бежать от самого себя, если не хочет сойти с ума, что ему еще нужно увидеть человеческое лицо и услышать человеческий голос, коснуться руки, неважно чьей. Непреодолимое желание овладело им. А что, если разбудить мать, сестру или обоих Полониев? Все в нем запротестовало, когда он представил себе солидное, невозмутимое лицо отца, его убийственно банальные фразы: «Ты взрослый человек, Душан, перед тобой будущее, семья, время сейчас трудное, у тебя же есть обязанности перед обществом, ты ведешь неправильный образ жизни». Ни за что! Лучше найти незнакомого, с кем он, Душан, ничем не связан, какое-нибудь лицо в ночи, только от такого человека, быть может, он услышит освобождающее, еще не услышанное слово, вероятно, он уже ждет, чтобы сказать ему нечто необыкновенное, спасительное... На ходу он схватил со стола письмо, не раздумывая, сунул его в карман пальто. Зачем посылать Гонзе это письмо? Ведь он уже совсем неинтересен Душану, он никогда не поймет, почему это письмо послано именно ему... Стук двери разнесся по лестнице богатого доходного дома, треть которого Душан со временем унаследовал бы от родителей. Ночь встретила его сырым ветром, но принесла облегчение. Он постоял у ворот, чтобы привыкнуть к темноте. И вдруг вздрогнул. Человек, неясные контуры которого виднелись на противоположной стороне улицы, узнал его и направился к нему. - Душан! - услышал он в шуме ветра. Этот голос привел его в бешенство. - Что тебе надо здесь, Рена? Когда ты перестанешь сторожить меня? Почему не ушла домой? Такой холод! - Я не могла, мне надо с тобой поговорить... Надо... Душан с усилием сдержался, чтобы грубо не оттолкнуть ее. Нет, он ничего не хочет слышать! Неужели придется унизить ее, прогнать как собаку? - Уйди от меня, - сказал он жалобно. - Прошу тебя... Почему у тебя нет хоть капли уважения ко мне?.. Неужели ты еще не понимаешь... я не могу! Последние слова он уже выкрикнул. Не оглядываясь, он пошел прочь по пустой улице; ветер развевал его плащ. Потом он пустился бежать, завернул за угол, но не замедлил бега. Наконец втиснулся в пустую нишу и, прерывисто дыша, стал слушать, как шумит дождь. Куда он идет? Сам не знает! Он идет вперед и вперед среди отвесных черных стен и полуоткрытым ртом глотает скользкую тьму, он полон ею, он подобен мешку противной теплой тьмы. Мимо с ревом проносится автомобиль, проходит человек в пальто с поднятым воротником; подковки стучат по камням, кругом высятся брандмауэры громадных домов, где спят люди. Ветер шевелит его волосы. Слабо освещенный трамвай тащится вверх по улице, и визг его колес проникает до мозга костей. Холодно. Х-х-холодно! Душан сует озябшие руки в карманы. Заходит в какое-то кафе, в прохладном полумраке слышится стук бильярдных шаров, несколько человек, похожих на утопленников, склонили позеленевшие лица над шахматными досками. «Мы уже закрываем, - говорит официант в потертом фраке, извините!» Коридор вокзала с затхлым запахом одежды и усталости, в синеватых потемках, разинув рты, храпят солдаты, подложив ранцы под голову - им все безразлично, шум, свистки. Душан проталкивался в массе людей, спотыкаясь о чемоданы и мешки. «Куда так торопишься, парень?» - ворчит кто-то небритый. Душану на секунду стало жаль ребенка, который спал, уронив голову на плечо матери; он прошел мимо группы офицеров; на перроне раскачивался фонарь, металлический голос в репродукторе дробился неразборчивым эхом под лепными сводами вокзала. Куда они едут? Поехать с ними? Душан остановился в конце раздраженной очереди к кассе и так же бездумно отошел, выпил у киоска стаканчик приторного напитка, от которого стало холодно в желудке, скользнул взглядом по призрачным лицам. С кем заговорить? К кому обратиться? Извините, сегодня ночью... Говорите же! Скажите что-нибудь! Нет, вокруг чужие, далекие, придавленные усталостью люди, и он тоже безмолвен. И вот он снова на улице, он плывет вперед в гнетущей захлебывающейся тьме, спотыкается о гнилые балки на набережной. Кажется, воют сирены? Нет, не воют, стоит влажная тишина, и лишь монотонно шумит поток времени. Душан наобум чиркает спичкой, сжигает их одну за другой весь коробок, бездумно глядя, как ветер гасит крохотное пламя. Дальше, Дальше! И Душан уже на площадке ночного трамвая, зажатый в куче тел, держится за металлические поручни, и у него мерзнут пальцы, и вот он опять идет, возвращается куда-то, опять идет. Бам-м, бам-м! Он поднимает глаза. Бой часов на башне рассекает воздух. Заурядная улица с обшарпанными домами, обсаженная акациями, - он узнал ее, вспомнил: по ней он часто, еще гимназистом, возвращался ночью домой; из одной ниши его всегда окликала шепотом проститутка. Он знал ее голос, и, хотя никогда не видел ее лица, она казалась ему знакомой. Душан всегда испытывал к ней отвращение и вместе с тем жалость, но ни разу не замедлил шага. И все же, вспоминая об этом, он не мог не признаться себе, что ходил этим путем именно ради постыдного возбуждения, которое вызывал в теле созревающего подростка ее голос. Да, это здесь, несомненно здесь, вот эта акация, эта ниша. Душан замедлил шаг. Нет, зрение его не обманывает - она стоит там и сейчас. Тот же контур фигуры и бледное пятно лица - вещь, забытая на улице. Это было безумно и вместе с тем страшно логично: круг замыкается! Душан был ошеломлен. Потом с немым изумлением он понял: нашел! Словно вспышка магния озарила все. Беги же! Нет, и тысячу раз нет! В нем трепетала боязливая надежда: это она! Она ждала его тут все эти изнурительные, тщетно потраченные годы. Пенелопа в нише ворот, стоящая тут и в ливень и в мороз в этом жестоком и абсурдном мире... Он ее, наконец, нашел и теперь полон благодарности судьбе, пославшей ему эту встречу. Он не колеблется, когда его окликает знакомый хрипловатый голос, и идет на него, идет за ним... ...поднимается по лестнице, болотный блуждающий огонек бежит перед ними, вокруг подозрительный полумрак, мерзкие запахи лезут в нос, вызывая тошноту. И вот они пришли. - Раздевайся, - говорит за его спиной простуженный голос. - Не побрезгуй мною. Плита, облупленный умывальник, старый комплект «Пражанки», швейная машина. С дивана соскочила, даже не заворчав, толстая собачонка с седыми усами безобразная помесь разных пород, - свернулась в клубок на полу и понимающе посмотрела на гостя, видно было, что она привыкла ко всему и вопреки собачьей натуре не станет защищать хозяйку от посягательств незнакомого пришельца. - Ты красивый мальчик, - сказала женщина. Душан пришел в себя, ощутив прикосновение ее руки к волосам, и огляделся. Он увидел ее лицо - лицо одной из тех ветеранок проституции, которые всегда ужасали его своим жалким видом, - постаревшее лицо, превращенное бесконечной вереницей ночей в унылую маску. Толстый слой пудры усиливал впечатление убожества. Но, больше чем от самой женщины, Душан содрогнулся от собственной брезгливости, которая стала подниматься в нем. Он не смог ни подавить эту брезгливость, ни скрыть ее и только опустил глаза. Женщина поняла. - Воротите нос, молодой человек? - это было сказано без тени жалости к себе, с жестким вызовом человека, привыкшего к унижениям. - Как хочешь, чистюля, - прохрипела она, и в голосе ее прозвучали угрожающие нотки. - Но если ты пришел сюда только для потехи, так проваливай поскорей. Мне тоже жрать надо. Душан не возмутился, он понял ее, сунул руку в карман, вынул десять марок и подал женщине. Собака на полу внимательно следила за ним покорными глазами. Женщина слегка заколебалась - Душан понял, что она не ожидала такой щедрости, - и взяла деньги молча, с некоторой подозрительностью, которую ей привила ночная улица. Она сняла поношенное пальтишко и села с ним рядом. Уголком глаз он заметил под измятой юбкой толстую, уже бесформенную ногу в дешевом чулке. Это было настолько отталкивающее зрелище, что Душан стиснул зубы и, с трудом преодолевая брезгливость, заставил себя снова взглянуть ей в лицо. Блеклые глаза смотрели на него с нескрываемым удивлением и ожиданием. Она вдруг показалась ему не такой отталкивающей, он увидел в ней что-то материнское. Под грубыми чертами лица чувствовалась простота и добродушие женщины из низов, примирившейся со своей участью. И когда она снова погладила его по голове видимо, ей нравились его мягкие волосы, - у него уже не осталось прежней брезгливости. - Ты не хочешь? Он молчал, она поняла это по-своему. - Что, не понравилась? У тебя своей-то девушки нет? Он на секунду заколебался, потом решительно покачал головой. - Чудной ты какой-то! Боишься, что ли? Такой красавчик, да с тобой пойдет любая, бабы должны к тебе липнуть. На кого-то ты похож! Нет у тебя брата в Кралупах? Нету? Совсем чужие люди иногда бывают страшно похожи... Душан заметил седину у нее на висках. С нараставшей тревогой, опершись локтями в колени и подперев руками голову, он слушал ее болтовню. Встать и уйти, встать и уйти! Что интересного может сказать ему это обиженное жизнью существо из самых низов человечества? Что ему здесь нужно? Зачем он пришел сюда? У Душана голова шла кругом, безмерное отвращение охватило его... Что сказать ей? Ничего, ничего! Он не имеет на это права. Он должен молчать! - Немой ты, что ли? Вроде лунатика! С тобой страшно. Зачем ты пришел ко мне? - Я искал тебя, - наконец откликнулся он. - Мне было холодно. - А ну тебя! - усмехнулась она. - Нечего насмехаться! У меня как раз затопить нечем. Можем только поговорить. Человеку скучно, когда не с кем поговорить. Знаешь, что я делаю, когда очень муторно на душе? Читаю. Понятное дело, не какую-нибудь там умную книгу - на это моей головы не хватает. Раньше я, бывало, вырезала романы из журналов - ты бы от них нос отворотил. Небось образованный, верно? Какие у тебя тонкие руки... как у акушера. Чем ты занимаешься? Душана ужаснула ее назойливая общительность, и он не сразу осмыслил ее вопрос. - На заводе... насаживаю какие-то колпачки на какие-то шланги. Восемьдесят штук в день. - Я тоже мобилизована - стираю белье в эсэсовском лазарете. Мало радости, скажу тебе, возиться в этой грязи. Ломит спину. Этим вот только прирабатываю, не хочу терять нескольких знакомых, которые ко мне еще ходят. Она взяла его озябшую руку и приложила к своей толстой расплывшейся ляжке. Душан не в силах был отдернуть руку. - Знаешь, мне уже давно никто не давал столько денег. Я непривычна брать ни за что... Поплюю-ка я на них на счастье. Так ты вправду ничего за них не хочешь? Я не набиваюсь, нет так нет. Но если ты брезгуешь, так это зря... Нестерпимо! Его отчаянный взгляд заставил ее замолчать. - Ты что? - Я не брезгую, - скривившись, выдавил он. - Я совсем не брезгую... Ты красивая... Она отодвинулась и коснулась ладонью его лба. - У тебя жар. Шел бы ты, парень, домой, что-то с тобой неладно... - Нет, ты ошибаешься... Домой я не могу! Мне нигде не было так хорошо, как у тебя, прошу тебя, дай мне побыть здесь еще немного. Душан прикрыл глаза, в его ладонь вливалось живое тепло ее тела, это было страшно и захватывающе... Он передвинул руку и ощутил под тканью мягкий живот, потом его лицо прижалось к большой, дряблой груди, пахнувшей пудрой и мылом; все это было жутко и бессмысленно, и вдруг его безотчетно потянуло с рыданием укрыться в этом чужом, изношенном теле, раствориться в нем, избавиться от мук сознания, скрыться от гнусности бытия... И он нашел все это. Лупоглазая собачонка, плита, облупленный умывальник и швейная машина... Множество теней во всех углах. Душан пошевелился. Где же он? Сознание зыбится, как водная гладь под ветром, кто-то рядом говорит, покашливает, спрашивает, как его зовут... Но слова уже не долетают до Душана, уже, слава богу, не относятся к нему, он может не слушать их, круг замкнулся, осталось лишь сознание чего-то неотвратимого, сознание своего сегодня, уверенность, которая уже не так страшна и трагична. Душан чувствует, что не вынес бы больше прикосновения руки, что нужно встать и уйти. Он уже вне всего этого - такого удивительного и прекрасного, он вне этой гнетущей полутьмы и ее запахов, вне всяких человеческих связей. Ах, наконец-то! - Очень ты чудной, - слышит он из милосердной дали. - Ты же не хотел, не говори. О чем с тобой разговаривать? С мучительным нетерпением он подождал, пока она накинула поношенное пальто и влезла в стоптанные туфли. У него не было ни злости на нее, ни отвращения, ни сочувствия - ничего. Уходя, он заметил, что приученная собачонка опять вспрыгнула на диван и свернулась в клубок. Но это не показалось Душану смешным. В зыбкой темноте, на фоне ворот, резко проступал контур акации. Душан не заметил, что женщина протянула ему руку. Но по какому-то смутному побуждению пошарил в карманах, нашел несколько кредиток и монет, молча отдал их и убежал от ее благодарности. И вот он снова один. Подняв воротник, он торопливо идет домой. В душе совсем пусто, лот коснулся дна. Ноги идут сами, несут его, и остался только покой - восхитительный, холодный, равнодушный покой, в котором тонет все, что еще недавно мучило, все отвратное и смятенное. Покой подобен морозному сиянию, прозрению, все кажется легким и достижимым. Сегодня и навсегда - наверняка раз и навсегда! Покой! Наконец-то он дождался его! Собственное «я» словно сжималось и таяло, превращаясь в ничто, и это было изумительное ощущение. Исчезали жалость и страх, все было уже совсем не болезненно. Так, так! Ему уже давно было знакомо это сладостное безразличие ко всему сущему, эта нирвана, когда нет терзающих мыслей, которые словно копошатся в тумане, нет отношения к людям и потому нет сомнений. Душан культивировал в себе это состояние, учился вызывать его, как учатся мальчишки задерживать дыхание, потому что, погрузившись в него, оставался наедине с собой, замкнутый в кругу своих фантомов и, несмотря на это или именно поэтому, замечательно раскрепощенный от материального мира. Это было такое облегчение! Наконец-то он снова впал в такое состояние и, нематериально легкий, плыл в нем по мокрой улице, храня в остатках сознания лишь один властный императив: сохранить в себе это чувство, всеми силами удержать его и совершить единственный остающийся ему поступок. Это было как водолазный колокол, условие свершения, трут, который дает искры. Душан сунул руки в карманы. На углу он на ощупь нашел знакомый почтовый ящик, не колеблясь, бросил в него письмо и услышал, как конверт стукнулся о железное дно. Подойдя к дому, он оглянулся. Никого. Пусто. На цыпочках, затаив дыхание он прокрался в переднюю - пахнуло знакомым запахом нафталина. Душану казалось, он слышит ровное дыхание спящих, мелодично пробили дедовские стоячие часы. Сквозь застекленную дверь его комнаты виднелся свет - убегая из дому, он забыл выключить лампу. Вот его прибежище, его раковина - этот конус света, обособленный во всепоглощающей тьме; свет тут удивительно консервирован. Он аккуратно закрыл за собой дверь и повернул в замке ключ. Снял ботинки, и мягкий ковер заглушил его шаги. Движения его были медленны и осторожны, как у человека, который несет поднос с хрупким стеклом. Огляделся. Ампула здесь! Она ждала, но уже не пугала. Она приветствовала его. Он заглянул на дно пустой чашки, понюхал ее и осторожно поставил обратно на блюдце. Допивать было уже нечего. Душан прошелся от книжного шкафа до занавешенного окна, потрогал кресла, абажур, полированную крышку радио, провел ногтем по кожаным корешкам книг и продолжал ходить по комнате, словно ища чего-то. Он остановился у письменного стола. Маленьким ключиком отпер нижний ящик и вытащил мягкий сверток, просмотрел его, поднес поближе к свету и рывком развернул флажки. Шарик нафталина выпал и покатился к окну. Флажки! Душан разложил их на креслах - цвета, полосы, звезды. Последним флажком он покрыл низкий табурет и, удовлетворенный, посмотрел на это украшение. Почему воют сирены? Он замер, прислушался... И снова... Нет, это в голове... И снова! Он лег навзничь, сжимая в руке хрупкую ампулу, согретую его ладонью, и, сосредоточив все свое терпение, стал ждать. Пятно на потолке - прямо над головой. Душан не сводил с него глаз. Да, оно похоже на голову пса, теперь это уже ясно... «Душан!» - услышал он чей-то крик, но не узнал чей. Скоро пятно начнет постепенно расплываться, бледнеть, затягиваться седоватым дымом, и тишину нарушит плеск воды... «Душан!» Нет, ничего не слышать! Еще нет, это еще не началось, еще нет, спокойно, не двигаться! Высокий, мучительно дисгармонический звук близится, нарастает... Пора! Это было удивительно легко и пришло как-то само собой: властный импульс пронизал его тело, нашел свой миг, свою случайную щелочку - и... Изо всей силы Душан сдавил зубами ампулу... - Да, мы услышали крик, - говорил человек с мягким, чуть женственным ртом, сидевший на другом конце овального стола. - Это было ужасно... Вы не можете себе представить, как это было ужасно! Это он и есть, думал Гонза, слушая душераздирающий рассказ Полония. Отец Душана принял его с учтивым недоумением в столовой из черного дуба, в квартире, еще не выветрился не поддающийся определению запах; хозяин поставил на толстую скатерть рюмку анисового ликера, но Гонза решил не притрагиваться к ней. - Его обманули, молодой человек, в ампуле был не цианистый калий, а что-то другое, что действует гораздо медленнее... Я не специалист, названия не запомнил. Мы вызвали врача, но было поздно... Он умер в страшных мучениях... и не хотел умирать, клянусь вам... Звал мать... Он говорил все это почти с удовлетворением, словно этот ужасный исход доказывал его, отца, правоту. - Вы не можете себе представить... я буквально дрожу от страха за жену, ведь она еще не знает... Его увезли утром. - И он жалобно всхлипнул. Гонза был подавлен. Не было причин сомневаться в том, что горе отца неподдельно, и все же даже оно не убавило солидности и не изменило респектабельной внешности, по которой Гонза сразу же узнал его. Седина на тщательно прилизанных висках походила на траурно поблескивающие ленты погребальных венков, изо рта чуть пахло зубной пастой. Старик всхлипывал, и порой казалось, что он едва замечает гостя. - Но зачем? - восклицал он снова и снова с каким-то требовательным упреком, и в голосе его были слезы. - Зачем? Зачем он так поступил, объясните мне! У него было все, что только можно желать, - талант, здоровье, будущность... Мне не в чем себя упрекать, хотя в последние годы между нами возникло известное отчуждение. Клянусь вам, у меня были по отношению к нему самые лучшие намерения, ведь он моя плоть и кровь... Почему же? Я не знаю вас, молодой человек, никогда не видел вас здесь, но если он написал вам это письмо, значит вы были его близким другом... Что сказать ему? Ведь он не поймет, да я и сам не понимаю. Да, Душан был прав - этот человек ничего не может понять. Лучше бы он молчал! Гонзой овладели отвращение и мучительная неловкость. И зачем я сюда пришел! Мелодичный бой стоячих часов вывел его из раздумья. - Не знаю, - сказал он сквозь зубы. - Не разобрался я в нем. - Вот видите! - оживился Полоний и снова открыл шлюзы слезливому красноречию: - И я тоже. А ведь я родной отец! Клянусь вам, молодой человек, я изо всех сил старался понять его! Сколько я его наставлял! Ребенком он был вполне нормален, уверяю вас. С его способностями он мог бы многого достичь! Война не продлится вечно, и тогда... вы меня понимаете. Я старался подготовить его к будущему, ведь он из хорошей семьи, вы, наверно, знаете, что один из его предков был другом самого Ригера, все это, - он сделал широкий жест, - могло ему принадлежать!.. А он... Такой способный, такой даровитый... Я бы мог показать вам его дипломы, которые он еще подростком получал на легкоатлетических соревнованиях... Весь мир мог быть у его ног! Я им слишком гордился и, видно, наказан за это... Я верил в него больше, чем в самого себя, а жена, бедняжка, в нем просто души не чаяла... Как он мог так с нами поступить, молодой человек... Нет, не понимаю... не понимаю! - Он всхлипывал, несколько театрально закрывая ладонью глаза. - Только в последнее время пожалуй, с тех пор, как его послали на завод, - он отошел от меня. Замкнулся в себе не знаю почему. Что я ему сделал, боже мой? Что? Сколько я просил его, уговаривал, корил за то, что он живет неправильно, как чужой в собственной семье. Вероятно, эти несчастные книги довели его до этого, лишили рассудка. Я думал, от них будет только польза. Ведь искусство и философия должны украшать жизнь, делать человека лучше, совершеннее, ну, скажите... Впрочем, в книгах одно, а в жизни бывает совсем иначе, он и сам бы это понял, если бы... если бы... Подавленный, неспособный пробудить в себе хотя бы каплю жалости к этому человеку, Гонза слушал его причитания. С каждой фразой в нем нарастал протест, и Гонза не противился этому. - Не могу объяснить это иначе, как психическим расстройством. Никогда в нашей семье такого не бывало. Может быть, это была внезапная вспышка безумия, как вы думаете? Нет, нельзя уклоняться от прямого ответа, нельзя выкручиваться! - Вы ошибаетесь, - хриплым голосом прервал его Гонза и заерзал на стуле. Он был вполне нормален. - Вы так думаете? Тогда почему же, скажите мне, почему же, о господи... Хватит! Гонза встал и взял со стула свою шляпу. Ему казалось, он задыхается. Презрительным взглядом он посмотрел на хозяина дома. - Оставьте! Что я думаю - неважно, а вы... А вы-то себе уж как-нибудь сумеете объяснить! Душан все знал наперед. Ведь вы Полоний, не так ли? Вы умоете руки, а он больше не проснется. Благообразное лицо хозяина дома вытянулось, глаза сузились. Он хорошо разыгрывал недоумение. - Вы пришли... оскорблять меня, молодой человек? - прошептали мягкие губы. - Меня! Неужели я виноват, я, который... - Да, вы! - с ненавистью воскликнул Гонза. - Вы и это ваше вонючее благоразумие. Вы тоже его убили, если уж хотите знать, вы и весь этот ваш мир! Мир благоразумных, рассудительных негодяев... Голос хозяина дома угрожающе изменился. - Прошу вас держать себя в рамках приличия! - И не подумаю! Вы все проворонили, ведь у вас на глазах заваривалась вся эта каша, а вы глазели с умным видом. Идите к черту, нечего корчить из себя невинного младенца. Теперь-то вы ждете, коньяк приготовили и флажки размахивать ими, а потом снова все загадите своим благоразумием. Ну и ждите! Только без нас - эх вы, добродетельные, рассудительные, практичные папаши! Я ненавижу вас, как и он! Полоний! Что он кричит? Это рвалось из него, он захлебывался гневом и жалостью, и черта ли ему было в том, что он, может, не прав, что преувеличивает, что несправедлив - ведь Душан-то мертв и за него даже не отомстишь! Гонза умолк. Наступила изумленная тишина. Он упивался ошеломлением, написанным на этом столь уравновешенном прежде лице, потом резко повернулся и добровольно покинул поле боя. Что уж еще говорить? - Лжете! - услышал он, уже взявшись за ручку двери. Хозяин дома, дрожа и теряя самообладание, бежал за ним, он словно хотел заставить Гонзу взять обратно свои слова. - Вы лжете! - хрипел он, и лицо его наливалось кровью. Вы такой же... один из тех же сбитых с толку, зарвавшихся юнцов, каким был и он... - Не беспокойтесь - таким, как вы, не был и никогда не буду! От этих ли слов замер на месте Полоний? Гонза ждал новой атаки, но дождался лишь нового приступа жалкого плача: - Но ведь я его... все-таки любил... Клянусь! Гонза рванул дверь, задерживая дыхание, без оглядки пробежал через пронафталиненную переднюю. Он хлопнул дверью этой ненавистной квартиры, словно поставил точку после одного из тяжелых эпизодов своей жизни, и скатился по сумрачной лестнице на свежий воздух. Ради бога, глоток воздуха! Скорей! Удалось? Нет. Что все это значит? Зачем в мою жизнь вошел этот непостижимый человек? Чтобы заразить и меня, вырвать с корнем из жизни, передать ту же опустошенность, какую носил в себе? Всей силой инстинкта самосохранения, истоков которого он даже не знал, Гонза восставал против призрака. Нет, нет, Душан! Только на другой день не без внутреннего трепета Гонза отважился вынуть из ящика дневник в охровом переплете и вступил на его страницы, как на арену, где у него нет никаких шансов. Слова, фразы, эпизоды врезались в мозг, воспринимались теперь иначе, чем когда он прочел их впервые, потому что за ними, зловеще осклабившись, стоял поступок. Чудовищный, уже совершенный. При свете тусклой лампочки Гонза вновь и вновь перечитывал дневник и стискивал зубы, содрогаясь от стыда и ужаса... Довольно! Нет, читай дальше! Надо, от этого зависит все. И Гонза тратил свои недолгие ночи на споры с мыслями, изложенными мелким, интеллигентным почерком; от этих мыслей веяло смертью, она уже была в них и слабо пахла чаем. Гонза жил как в бредовом сне, чувствуя, что слабеет от недостатка собственных аргументов, которые он мог бы противопоставить этому призыву, вламывающемуся в него и оголяющему его. Он как бы очутился под насосом, который выкачивает из него остатки сил. Не могу я больше, чего тебе надо? Куда тащишь? Хочешь, чтобы я убил себя, чтобы заглушил в себе этот вой, подавил эту мучительную дрожь, это постыдное головокружение, охватившее меня оттого, что чувство мое осквернено и разбито? Оставь меня, я не могу больше. Не могу! Не могу! Потом - после похорон прошла неделя, за цветком в окне сгущались сумерки кто-то робко постучал в дверь. Гонза умывался, собираясь в ночную смену, он открыл дверь, обнаженный по пояс. И замер на пороге: из коридорного полумрака на него пристально глядели темные глаза. - Добрый вечер. Не знаю, помните ли вы меня... Он тотчас узнал ее - такие лица не забываются, - хотя видел всего несколько раз, случайно, и никогда с ней не разговаривал. Вспомнил, что зовут ее Рена. Она была спокойна, замкнута, и он удивился, что не нашел в ней ни отчаяния, ни скорби, только обычную сдержанность, в которой он всегда видел отсутствие интереса к кому-либо, кроме одного человека. Гонза смутился оттого, что он раздет и у него полотенце на шее, но Рена будто не заметила ни того, ни другого. Тихим голосом - он совсем не знал его спросила, можно ли ей поговорить с ним наедине. Он кивнул и попросил ее подождать на улице - ему вовсе не хотелось, чтобы дед был свидетелем разговора. Одевшись, он выбежал к ней. Рена стояла у ворот, в воздухе крутились снежинки и ложились на ее блестящие черные волосы, связанные на затылке в строгий узел. Куда пойдем? Пренебрегая взглядами соседских сплетниц, Гонза взял девушку под руку и повел по улице, словно они были хорошие знакомые. Он молчал, ожидая, чтоб она заговорила сама, и поглядывал на ее профиль и гордую посадку головы. Нефертити, подумалось ему, и все в нем тоскливо сжалось: да, такое нечеловеческое самообладание, наверно, привилегия королев. Сбегая вниз по лестнице, он волновался, ожидал слез, слов, взрыва отчаяния, но ничего этого не было. Он даже вновь ощутил странное чувство, которое всегда испытывал в ее присутствии: словно она его не замечает. Что же тебе от меня нужно? - Я побеспокоила вас, - сказала Рена, глядя прямо перед собой. - Извините. - Ну, что вы! Гонза поймал себя на том, что произнес это деликатно пониженным голосом, каким говорят с близкими умершего, но тут же бог весть почему подумал, что такой общепринятый тон неуместен с Реной, и умолк. Странные мы «близкие» нелюбимая любовница и случайный знакомый, два совершенно чужих человека на хмурой улице - и тень между нами... - Вы не дойдете со мной до трамвая? А то мне в ночную смену. Мне казалось, что я должна вас увидеть... - Право, вам не в чем извиняться, - прервал он. - Может, посидим где-нибудь? Тут неподалеку есть кафе... - Нет, спасибо, - просто отказалась она, по-прежнему глядя в пространство. - Поверьте, я с удовольствием провожу вас, только боюсь, что ничего важного вам не скажу. Я знал его, мы даже дружили немного... и когда это случилось... Но я никогда его не понимал. Вы, конечно, знали его лучше, чем я. И все же я верю, у вас потребность с кем-то поговорить о нем. Рена чуть заметно качнула головой и не замедлила шага. - Нет, - сказала она, - я не о том. Это ведь ни к чему. Сумерки уже стирали черты ее лица. С боковой улицы налетел ветер, чуть не сорвал шляпу с Гонзы. Пришлось придерживать ее рукой, чтоб не оказаться в смешном положении человека, гоняющегося за шляпой. Рена остановилась, заглянула ему в лицо. - Я только хотела спросить... не оставил ли он чего-нибудь... может, письмо... От него ничего не осталось? Гонзу захватило врасплох внезапно прорвавшееся в ее голосе горе. Он переступил с ноги на ногу, поежился от стужи. Что сказать ей? Дневник в охровом переплете и два письма... Первым побуждением Гонзы было отдать ей все это, но он тотчас подавил его: нет, нельзя ей этого читать. Это стало ему вдруг совершенно ясно, и он медленно покачал головой, стойко выдержав ее взгляд. - Нет, ничего, - тихо сказал он. Он услышал вздох разочарования и, боясь поддаться предательской жалости, ласково, но настойчиво взял Рену под руку и повел дальше. Остаток пути они не разговаривали, и у него опять возникло ощущение, что она его не замечает. Они остановились на перекрестке, около остановки. В сгустившихся сумерках лицо Рены различалось только как светлое пятно. Ветер кидался на них. Молчание легло между ними тяжелым камнем - по крайней мере так чувствовал он. Издали донеслось дребезжание трамвая, и Гонза сделал еще одну попытку: - Вы его очень любили? - Да. Очень. После этого он был способен только на банальные фразы. - Мне ужасно жаль вас, Рена. Вам сейчас, наверное, очень тяжело, да? Его слова, казалось, долетают к ней издалека, она почти не слушает их; потом она как бы очнулась, повернула к нему неясное в сумерках лицо и подала озябшую руку. - Да, - произнесла она упавшим голосом, но тотчас голос ее стал тверже. Но теперь это уже не так страшно. Видите ли, я жду от него ребенка. Трамвай подкатил к остановке, скрип тормозов отдался в мозгу. Гонза смотрел, как маленькая прямая фигурка легко вскочила на подножку прицепа и исчезла среди пассажиров. Трамвай тронулся; Гонза встряхнулся, потер замерзшее лицо, глубоко вздохнул и пошел обратно. Шел он легко, словно в призрачном сне, словно плыл по безлюдной, будничной улице, не думая ни о чем. На лестнице он догнал мать. Она поднималась по ступенькам с неуклюжей кондукторской сумкой в одной руке и рыночной сеткой со скудными покупками в другой. Мать улыбнулась ему, как всегда, робкой улыбкой, от которой ему становилось неловко. Ему захотелось сказать ей что-нибудь, но он только обнял мать за плечи, не обращая внимания на ее удивление, и взял сумку у нее из рук. Шум взволнованных голосов на третьем этаже разъединил их. Соседки собрались около крана, в общем гомоне Гонза услышал причитания пани Кубатовой и по коротким, отрывистым фразам сразу понял, в чем дело. Итка. Исчезла из дому! Исчезла бесследно, не сказав ни слова, не оставив ни строчки! Вы слышали? Что же она наделала, несчастная? Пресвятая богородица! В такое-то время! «Ох, уж эти дети! - кудахтали соседки. - И куда она делась? Война ведь! Вам она ничего не говорила?» Гонза стиснул зубы и на все жалобные вопросы только отрицательно качал головой. Потом бегом поднялся по лестнице и захлопнул за собой дверь. На другой день вечером он бросил с моста - на том самом месте, где они часто стояли с Душаном, - дневник в охровом переплете. Перегнулся через перила, но так и не услышал всплеска. Теперь он избавился от дневника, но это не принесло ему особенного облегчения, потому что слова, наполнявшие дневник, засели в нем самом, и теперь он с мучительной ясностью сознавал, что исход борьбы еще не решен и не будет решен до конца его жизни. И однако, вернувшись домой и засветив лампочку над кухонным столом, он впервые за долгие недели решился вынуть тетрадку со своими записями, несколько раз перечитал последние смятенные фразы, продиктованные отчаянием, и они показались ему какими-то непонятными. Неужели это я писал? Дальше! Что остается добавить? Он закурил сигарету, набитую травкой от ревматизма, и карандаш забегал по бумаге... «...Я не знаю, что случилось и почему это так, но я рад, что она есть на свете, что существует. Та девушка на остановке... Нефертити... Нет, я не осмелюсь коснуться этого словами... но жизнь изумительна, неистребима, жизнь ведь больше, чем отдельный человек, чем страх и скорбь, она сильнее всех философий, мыслей, слов и искусства, она больше, чем смерть, она вообще выше всего. Я теперь так остро ощущаю это, что мне хотелось бы когда-нибудь доказать это другим. Не верю, чтоб, кроме нее, был еще какой-нибудь смысл во вселенной. Довольно ли этого? Сейчас я веду разговор с ним, хотя не стал ничуть, умнее, чем в те минуты, когда пил с ним чай и бунтовал против собственного восхищения этим человеком. Он ушел со своей тайной, со своим сверхразвитым мозгом, образованностью и наблюдательностью, со своим правильным лицом и фигурой легкоатлета - и со своим чудовищным протестом. Но одно я теперь знаю или по крайней мере чувствую: он был не прав, мне жаль его, но он был не прав. Он не ушел от жизни, он проиграл, и вчера я узнал, кто нанес ему это поражение. Так зачем же, зачем он это сделал? Не знаю и никогда не узнаю! У него было все, и можно было позавидовать ему (и ей), я готов поклясться, что у него было на редкость здоровое тело и мозг. И все же, видимо, он был смертельно болен, заражен неизвестным еще микробом, не открытым под сильнейшими микроскопами, и этот микроб погубил его... Откуда мне знать, быть может, во всех нас сидит этот микроб, в каждом, кто дышит этим застойным, ядовитым воздухом, вот он, наш мир, другого мы еще не знаем, а прежнего не помним; вот наш временный мир, в котором мы открыли глаза, и его нам - одним в большей, другим в меньшей мере суждено нести в себе до конца жизни. И может быть, тот, кто преодолеет в себе этот микроб, станет невосприимчив и к другим, еще более вредным бациллам? Черт знает, что лезет мне в голову, кажется, я совсем обалдел... Не знаю ни противоядия, ни течения болезни, ни тем более ее терапии, не умею даже назвать этот микроб, и все же сейчас, глубокой ночью, когда я думаю о потерпевшем поражение, мне приходит на ум - это скорее смутная догадка, предположение без всяких доказательств: а может быть, у микроба все-таки есть имя? Имя, хорошо знакомое нам и тем не менее поразительное: протекторат!» - Вот здесь, - сказал Павел и провел ногтем по карте воображаемую линию фронта: она бежала через города, перерезала реки и горы, была длинной и изгибалась в разные стороны. - Кажется, рукой подать - и там, - сказал Бацилла. - Ну да, на карте, - пробормотал Войта и ткнул указательным пальцем куда-то возле восточной границы Словакии. - Интересно, далеко ли досюда. Конечно, по прямой линии, самолетом. Павел прикинул пальцами по масштабу. - Километров шестьсот-семьсот, не больше. Да, так оно и выходит: два с половиной, от силы три часа полета, в зависимости от ветра и других условий, - эти машины делают до трехсот километров в час, с полным бензобаком радиус их действия достигает тысячи. Значит, можно. Надо бы сегодня выложить это ребятам... Но как? И когда? Бацилла толкнул Войту в спину и отвлек от размышлений. - В других местах они еще ближе, гляди! - Он почесал в затылке, лицо у него вытянулось. - Но что-то не видно, чтобы немцы складывали чемоданы. На днях я слышал по радио того колченогого Геббельса... В общем улететь можно, но до чего же это рискованное предприятие! Если бы он хоть разок побывал в воздухе! Не спятил ли Коцек? Да нет, иной раз его распирают бредовые идеи, но котелок у него варит здорово. Коцек умеет и гуляш без мяса сварганить и поднять машину в воздух. - А если все разбомбят, - твердил свое Бацилла. - Вдребезги. И здесь. Представляете себе, ребята? - Что ты мелешь? Бацилла поперхнулся. - Бои-то могут быть и у нас. К примеру, на Коронке или на Карловой. Я в жизни не видел покойника. Когда умер дед, я не смог подойти к открытому гробу, меня чуть не стошнило. От войны не удерешь, она и сюда придет, а? Я слышал, Прагу объявят открытым городом... По всему было видно, что одна мысль о взрывах и гибели людей на улицах, тех самых улицах, по которым Бацилла еще недавно бегал с ранцем в школу, приводит его в трепет. Павел мрачно усмехнулся. - Если ты думаешь, это сделают, чтоб уберечь часы на старой ратуше или церковь Лоретты, то ошибаешься. Во всяком случае, у тебя, Бацилла, не спросят. На это не рассчитывай. Павел говорил, не думая, его одолевали вопросы, на которые не было ответа. Где ты? Почему молчишь? Перед ним лежала карта Европы, старая, заслуженная и довольно посрамленная карта, вырванная из школьного атласа, еще с довоенными границами. Уж они-то наверняка изменятся - только города, горы и реки останутся на своих местах, да и это еще неизвестно. Видимо, все пришло в движение. А вот тут; почти в самом центре Европы, в этом крохотном квадратике, равно отстоящем от близящихся фронтов, находимся мы! Сейчас. И ничего не делаем. Свинство! Часы на секретере красного дерева, когда-то принадлежавшем врачу-еврею, пробили половину девятого - она слышала их бой. Часы равнодушны ко всему - они бьют для каждого: били для врача-еврея, теперь бьют для него. Да и для нее! Бланка стиснула мягкие подлокотники кресла. Что сейчас делает Гонза? Нет, не думать, она запретила себе это, она не смеет думать. Нельзя падать духом, потому что есть Зденек. Он жив. Где и как проводит он конец года? Он жив. Он сообщил ей несколькими короткими фразами, что все в порядке, суда еще не было и, надо полагать, будет не скоро, потому что имперская юстиция столь же педантична, сколь и нетороплива; Бланка соблюдала уговор и не допытывалась о подробностях. Надежда? Да, надежда есть, и Бланка держит ее в руках, как горячий камешек, - удержит ли? Боже, что сделать, чтоб выиграть это состязание с временем? Бам-м!.. - Не хочешь ли ты мне помочь? Бланка не ответила, даже не шевельнулась. Напрасный вопрос, ведь он твердо знает, что она ни за что не встанет с кресла, что ему никогда не заставить ее притронуться здесь к чему-нибудь. Только кресло и диван! Бланка закрыла глаза. Так будет и впредь, и она знает, что не станет противиться. Хуже другое: она уже не умеет противиться, она, вероятно, даже разучилась ненавидеть и уже не может, как прежде, с отчаянием замыкаться в своем теле, не может не участвовать в этом. Нет, это не так! Не так! А кто ты, собственно, такая? Что от тебя осталось? Маленькое, запуганное, до смешного своенравное существо, и ничего больше. «Хочешь поглядеть в окно? - иногда звал ее он. - Отсюда такой чудесный вид!» Нет, ее не привлекал вид, не привлекала великолепная электрифицированная кухня. «Ты наивная, - беззлобно улыбался он.- К чему это? Во время войны надо отказаться от чрезмерной чувствительности. Случаются вещи и похуже. Квартира как квартира, неодушевленные предметы равно служат каждому, у них своя жизнь и свой возраст. Меня не интересует, кто тут жил до меня и что с ним случилось, не интересует даже, кто развалится на этом диване через пару месяцев. Но я ни на чем не настаиваю. Мне даже нравится твое упрямство. Нечто вроде бунта. Протест против нас? Если бы в этой стране не творились вещи похуже - на здоровье...» Это не во сне - наяву. Он ходит по ковру упругим шагом, не утратившим военной четкости, ходит в халате и комнатных туфлях, - может, и они остались от бывшего владельца квартиры? Туфли как туфли - ходит с веселым видом, распространяя вокруг запах свежести. Враг? Не похож на врага. Не может быть врагом. Во всяком случае, моим. Ведь он помогает мне, не будь его... Роль хозяина дома он разыгрывает блестяще, явно понимая, как мила мужская неловкость в кухонных делах. Это не во сне - наяву. - Сама виновата! - восклицал он под шум льющейся воды. - Объединенными усилиями нам удалось бы соорудить отличный ужин. Ела ты когда-нибудь икру? Икра будет! И не какой-нибудь эрзац, слава богу, нашим химикам еще не удалось его придумать. Надо достойно отметить конец года. - Черт, - сказал Войта, - если тут ничего не произойдет, нас освободят в последнюю очередь. Как думаешь, Павел? Павел пожал плечами. Похоже на то. А что делать? Вытащить из-под дивана бездействующий револьвер, завернутый в промасленную тряпку? Пробираться, что ли, в Берлин или в эту, как ее, ставку фюрера, черт знает куда, и там нажать, на спусковой крючок? Что мы, собственно, сделали за последнее время? Не много и решительно ничего серьезного. Выпуск листовок пришлось прекратить, хотя бы уже из-за Гонзы, а кроме того, кончилась бумага. «Орфей» онемел, и похоже было, что никто на заводе не заметил этого. Ну, писали во множестве мелом на стенах: «Смерть, оккупантам!», «Не работайте на Гитлера!», «Да здравствует свобода, да здравствует Советский Союз!», «Каутце - осел!», «Позор изменникам!» Милан научил рисовать серп и молот, пятиконечную звезду и прочее. К чему? Самые заметные надписи стерли веркшуцы или трусливые мастера участков, другие так и остались незамеченными, и их постепенно смыло дождем. Подожгли сарай - люфтшуцы сумели потушить его раньше, чем огонь нанес серьезный ущерб, а запарившийся Каутце мог приписать пожар простой неосторожности. Так или иначе, это была комариные укусы по сравнению с тем, что делали на заводе другие, сильные люди - неизвестные не только Каутце и гестаповским ищейкам, но и «орфейцам». Связаться бы с этими людьми... но как? Все попытки остались безрезультатными... Осень и зима и голодное рождество с грязным ненастьем - первое рождество без мамы. Павел с отцом попытались устроить что-то вроде рождественского ужина, но у них не хватило духу разукрасить елку и позвонить в колокольчик. Хватит, не надо думать об этом! Кто бы из нас мог предполагать нынешним летом, что последний год мы проведем, как крысы в убежище, в этой каморке за портновской мастерской, что все еще не кончится война и по улицам будет шляться немецкая солдатня с гулящими девками? - Умираешь от скуки? - окликнул он из кухни Бланку, прервав ее мысли. - У меня нет причин скучать, - Правильно! - Он, видимо, истолковал такой ответ благоприятно для себя и внес в комнату бутылку. Прежде чем поставить ее на стол между двух пузатых рюмок, он внимательно рассмотрел этикетку. - Доводилось мне пить вина и получше, и даже совсем недавно. Париж изумительный город, быть может, не такой красивый с виду, как ваш, зато... - Он, улыбаясь, коснулся ее плеча. - Эта бутылочка стоила мне целого состояния, не говоря уже о риске. А сейчас такое вино хлещут храбрые янки с парижскими девчонками. Что ж, - он вздохнул без всякой горечи и подбросил в руке бутылку, - tempora mutantur .[66] Полагаю, эта заплесневевшая истина не потеряет своего значения и в будущем. Слава богу, я не так стар, чтобы отказаться от всякой надежды и пустить себе пулю в лоб. - Что ты имеешь в виду? - И тут же поправилась: - Имеете... - Имеешь! - притворно рассердился он. - Очень просто. Бланка. Я не строю себе иллюзий, это ты, наверное, уже знаешь, но история в общем-то не так уж сложна, чтобы ее нельзя было понять. Мы, правда, войну проиграем ко всем чертям, и даже довольно скоро - ты, несомненно, желаешь этого, как и я, - но оставим после себя изрядный кавардак. А там, где кавардак, всегда возможны неожиданности. Бесконечные. В этом смысле я и питаю доверие к истории... О чем ты думаешь? Бланка обхватила пальцами холодные колени. - Пока что о вещах куда менее значительных. Что я могу?.. - Понимаю, - кивнул он. - В сущности, ты права, и сегодня ты прекрасна. В одном этом больше правды, чем во всей истории. Все остальное вздор, и довольно опасный. Слишком многим он стоил всего. Пусть теперь жалуются истории или человечеству - с пулей-то в голове, а то и вовсе без головы. Достаточно трудно уцелеть самому, найти щель, в которой можно хоть как-то жить... Тебе холодно? Здесь плохо топят. - Нет, - сказала Бланка. - Я не это имела в виду. Неправда, что в этой войне люди умирают напрасно, что... - Абсолютно! - перебил он ее, заботливо откупоривая бутылку. - Послушай меня: нынче только идиот верит в их объятия из-под палки. Смех, да и только! У этих союзничков уже сейчас, не говоря о завтрашнем дне, больше причин передраться между собой, чем между любым из них и нами! Вот как! Виноват ли я, что эту простейшую истину не понял вовремя наш фанатичный кретин? Или что прошлым летом его не взял черт, потому что дегенерат, который подсунул ему бомбу, оказался таким растяпой? Неужели же мне добровольно ложиться в гроб со всей этой вонючей лавочкой? Не вижу оснований. - Не болтай, а то не слышно, - окликнул Павел толстяка Бациллу. Ускользающий голос диктора сплетался с хрипами и треском, приходилось прикладывать ухо к самому приемнику. Диктор говорил о свободе и мире, о справедливости, которую принесет наступающий год, а он уже у порога, и это звучало для них как фантастическое послание из иного мира; потом, ощущая холодок на спине, друзья прослушали «Интернационал». - Перекинемся в картишки? - помолчав, предложил Войта. - Я кое-что приволок, ребята! Все уже знали подозрительно зеленую водку Бациллы. Павел заявил, что ее в обязательном порядке пьют только грешники в чистилище. Рядом с водкой Бацилла с торжественным видом поставил литр дешевого вина, такого терпкого, что у всех лица перекашивало, когда брали его в рот. Видимо, Бацилла был доволен произведенным впечатлением. Он с вожделением потер пухлые ручки, торопясь выпить. - Хватанем сегодня малость, а? - Уймись, - осадил его Войта, всаживая штопор в пробку. - Не пришлось бы мне опять вытаскивать тебя из унитаза! Золотисто поблескивающая жидкость покрыла дно, рюмка медленно наполнялась. - Не бойся, я не заставлю тебя пить за здоровье фюрера, - сказал он с легкой усмешкой. - У меня есть такт, да и к чему зря тратить хорошее вино? Рука, наполнявшая рюмки, не дрожала - хорошей формы, крепкая мужская рука. Бланка смотрела на нее, а видела другую руку, юношески неловкую, в ссадинах от заклепок, с небрежно остриженными ногтями. Зачем он так много говорит? - Я рад, что ты сегодня здесь, Бланка, - слышала она его приглушенный голос. Не было причин подозревать его в неискренности. - Нет у меня уже больше никого, с кем мне было бы так хорошо, как с тобой. Я уже не тот, что прежде. Стою на тонущем корабле, а вокруг льды. И мрак. Ultima Thule .[67] Ты можешь сказать: сам виноват, ты этого хотел, ты помогал этому, и вот возмездие. Может быть. Понятие вины всегда платонично. Чтобы быть виноватым, надо заранее в любой ситуации знать, что правильно и что нет. Не так все просто. Среди нас тоже были идеалисты, пожалуй, вполне порядочные мыслящие люди, готовые жертвовать собой во имя того, что они считали правильным и справедливым. Знать! Но ведь тогда надо знать подлинные аргументы того, против кого ты собираешься бороться, а не одни фразы, крики, символы. Не успеешь усомниться, как уже течение подхватило тебя, а с ним тебе не справиться в одиночку. Один вошел в воду по щиколотку - он еще может выскочить и отряхнуться, другому вода уже по колено, по пояс, а тому - и по горло. Тогда уж остается только одно - нырнуть в решающий момент, не зная, выплывешь или нет. А нелепица идет своим чередом. Разве не смешное сочетание - ты и я? Я, человек, связанный обстоятельствами, человек - почему бы не сказать этого? перед которым и сейчас еще тянутся в струнку или дрожат, - и вот мне хорошо с беззащитной девушкой из враждебного нам народа, девушкой, чей брат, кстати говоря, уличен в тягчайших преступлениях против того, с чем я, к сожалению, слишком тесно связал свою судьбу. Ради этой девушки я совершаю измену за изменой, и. представь себе, мне это даже безразлично! - Почему же измену? - робко возразила она. - То, что вы делаете... ты делаешь... это добро. Спасти человека - не может быть изменой, потому что изменить можно чему-то справедливому, а вы сказали, что... Слова ее замерли под его пристальным взглядом. Он со значением тронул ее за плечо: - Не сказали, а ска-зал! Так? - Он подержал рюмку против света, на лицо ему упал дрожащий янтарный блик. - Представь, встретились бы мы с твоим братом с глазу на глаз в уединенном месте, и у него в руках был бы револьвер. Думаешь, он поколебался бы? Если он настоящий мужчина - никогда. Она растерянно покачала головой: - Не знаю. - Довольно, что я-то знаю. - Если Зденек вернется, я скажу ему, кому он обязан жизнью. Он горько усмехнулся. - Трогательно, но боюсь, что его благодарность мне мало поможет. Да я, пожалуй, и не стану ждать ее. Впрочем, мы враги, и я принципиально не одобряю того, что он сделал. А то, что я делаю, - делаю ради тебя. Сама по себе судьба какого-то шального идеалиста меня не трогает. - Не говорите так о нем, - с силой потребовала Бланка. Он недовольно отмахнулся. - Ладно, не будем вообще говорить о нем, не хочется сегодня притворяться, сыт по горло! Alles ist egal! .[68] Кроме того, конечно, что ты здесь, что перед нами бутылка приличного коньяку и что в этом городке еще не стреляют. Ради этого стоило не пойти к старику. Чудовищно опасный негодяй - увешан орденами, как рождественская елка игрушками. Педант и гомосексуалист. Терпеть не могу гомосексуалистов! Всякий раз, как вижу его медовую улыбочку, говорю себе: ну, жди теперь смертей. Его тусклые глаза видят человека насквозь. У меня нет ни малейшего желания бывать на оргиях притворства в его вилле. Уж я-то хорошо знаю им цену! Все подстерегают друг друга, оценивают, достаточно ли оптимистичны улыбки, демонстрируют преданность фюреру и веру в окончательный перелом на фронтах. Все время надо быть начеку, боже упаси хватить лишнее. В последнее время его конек - болтовня о тайном оружии. Врем друг другу в глаза, а большинство из нас, кроме нескольких заядлых фанатиков, думают лишь о том, как бы спасти свою шкуру. Потому что только безумец не признает, что дважды два - четыре. - Он стиснул зубы и, опустив голову, помолчал немного. - В прошлом году я встречал Новый год в «Лилипуте». Тогда фронт был где-то еще под Житомиром, а вторжение на Западе казалось утопией. Шикарное заведение! Нынче там будут кутить еще безобразней, но ручаюсь - настроение будет куда хуже. Как перед страшным судом. Ах, да пропади они пропадом - только без меня. А фюрер пусть поцелует меня в одно место! Он постарался переменить настроение, выжал легкомысленную улыбку и заставил Бланку пригубить вино. Насмешливо проиграл и смолк кларнет - стал слышен сиплый голос Вуди. Сутулый, обезьяноподобный, он сердито махал своими тощими руками и брызгал слюной. - Невежда ты, Боб, хоть и играешь на кларнете, - каркал он. - Рей Нэнс никогда не выступал с Бэсси. Бахвалишься, а сам ни черта не знаешь! Кларнетист зевал, не слушал его. - Отстань от него, Вуди, - с необычайной смелостью утихомиривал разошедшегося брата красавчик Либор. - Гостям скучно слушать. Канун Нового года, надо проводить уходящий. За весь год нам удалось не ударить палец о палец, выпьем же за то, чтобы так было и в наступающем! За здоровье папочки и его сыновей! - Он опрокинул стопку водки и заржал, как лошадь. - Ох, Фан, если твой фатер гонит такую гадость, то кончит он как коллаборационист. Что это настроение у нас, как на поминках, господа? Вуди, грохни там какую-нибудь танцевальную музычку. Кай, прошвырнемся, пошли! - Примитив! - усмехнулся Вуди, кивнув Гонзе, который с равнодушным видом сидел у радиолы; сейчас он ставил на проигрыватель пластинку со свингом. Братец у меня осел... А я хотел было пустить «Диппермаус блюз», - добавил он с досадой, когда ритмично загрохотал свинг. Либор уже танцевал со своей девушкой, немыслимо утрируя стиль танца. - Удивляюсь, Кай, как ты его терпишь. - Спокойно, Бериль! Моральная икота. Когда все кончится, я дам ему отставку и начну новую жизнь. Он все еще не верит в это. Либор улыбнулся, как фавн. - Еще будешь радоваться, дурында. Только твоему папашке придется раскошеливаться, если он хочет меня прокормить. Так ему и скажи. Я удовольствие дорогое. Подумаешь, полицейский чиновник. Свинг кончился, и Боб, удобно развалясь на диване, повторил на кларнете ведущую мелодию, обогатив ее собственной импровизацией; к нему нерешительно присоединились гитара и барабан со щетками, несколько человек захлопало в такт, но настроение не поднялось. - А это вы слышали? Я записал по радио: Гленн Миллер - последняя новинка! - А что с Эвженом? - спросил кто-то. Видимо, в компании ощущалось отсутствие этого болтуна. Теоретик и восторженный историограф потешных выходок и розыгрышей, он поплатился за сумасбродное пари, на которое его подбили, и сделался мучеником. Кое-кто из присутствующих был свидетелем этой выходки, которую он, правда, долго откладывал; он задумал подойти на Вацлавке к немецкому офицеру, идущему под руку со шлюхой, и, не дав ему опомниться, поцеловать его в щеку и пожелать ему и супруге веселой и счастливой пасхи. Операция окончилась конфузом: наблюдатели узрели только ее первый акт, завершившийся звучной оплеухой. Продолжение состоялось в чешской полиции, а потом в уголовном суде, поскольку оскорбленным оказался представитель высшей расы, да еще с фронтовым отличием. - Жаль Эвжена, - мелодраматично вздыхал Либор, - его труды останутся неоконченными. Предлагаю почтить его память рюмочкой этой фановской отравы. - Я говорил с его сестренкой, - вставил ударник. - Ему влепили три месяца Градиштского лагеря. Не страшно, переживет, там только чешская полиция. От пинков в зад не помирают. - Зато его здорово вздули на допросах. Немчура шуток не понимает, это всем известно. Страшно серьезный народ. - Ну и что ж, зато вернется героем. Представляю себе, как он будет трепаться. - Все равно придется ему ограничиться теорией, для практики у него слабы нервы. Это вам не Борек. Слышали, как Борек выдал себя за контролера в трамвае? Нескольких почтенных дядюшек чуть кондрашка не хватил. Смех, хихиканье девушек, болтовня. Гонза в своем уголке почти не слушал, и было на душе у него облегчающее чувство, что все это временно, - чувство на мотив блюза. «Мы будем снова вместе спать, и на свирели трав нам проиграют ветры...» Зачем ты здесь? Тебе здесь не место. Стройная тень на мосту, тень... А где твое место? Здесь хоть шумно. Ничто уже не жгло, острая боль сменилась тупым, почти приятным оцепенением - ощущение пустоты, которое приходит после кризиса. Я весь сплошная печаль, подумал он. Душа моя подобна земле, опустошенной бурей, - все мертво. И словно выворочен наизнанку. Снова вспоминается лето, в небе машет крыльями какая-то птица, время от времени победоносно прогудит пригородный поезд, где-то стругают рубанком дно перевернутой лодки... Забыть! И поскорей! Ведь теперь уже все равно. Эти люди вокруг - они даже не злы, не испорченны; весь их цинизм - дырявый плащ. Вздор! Господи, сколько во мне было когда-то вопросов, заносчивости, светлой веры, что можно что-то постичь, ощутить, додуматься. А теперь? Где-то она сейчас? До Нового года полтора часа, а потом? Немцы проиграли войну - без моего участия. Придут русские или американцы, а я к этому не буду иметь никакого отношения, люди будут умирать, ликовать, наступит мир, и все изменится до неузнаваемости... Унесет тебя ветром. Где сейчас она? Как обойти этот гибельный камень в себе? Что за бешеный слалом! Гонза прикрыл глаза и опрокинул в себя рюмку скверного ликера. Да здравствует Новый, 1945 год, с которого только и начнется жизнь! Да здравствует первый год после потопа! Слава богу, все уже сильно под хмельком, начинается разгул. Гонза даже обрадовался, когда к нему подсела одна из девушек - ее называли Мод, - с улыбкой на дерзкой мордашке. - О чем задумался, философ? Гонза понял, что он слывет тут интересным чудаком, и не стал оспаривать такой репутации, она показалась ему достаточно лестной. - О комплексе неполноценности у павианов с собачьими головами, - сказал он мрачно. - Уважаемые млекопитающие! - воскликнул Либор, пытаясь перекричать галдеж: он собрался произнести речь. - Да здравствуем мы, ребята!.. - Бацилла икнул и выпил еще одну рюмку, залил себе подбородок, передернулся; глаза его, казалось, сейчас вылезут из орбит. - Следующий Новый год мы будем встречать не так! Вот этот будет носиться на самолете и пересчитывать созвездия, - не разокрали ли их за войну. А Милан дождется своей революции, факт! Милан, приходи, забирай наш дом, и-ик! Обещай, если ты мне хоть капельку друг, что сам его заберешь... - Заткнись, толстозадый! - отозвался Милан и угрожающе нахмурился. Смейся лучше над своим брюхом! - Нет, ты обещай! - плаксиво повторил Бацилла и рыгнул. - И знай... я сам буду ждать тебя у ворот... с красным флагом. Я тебе докажу... - Ребята, - Милан привстал, - дайте я ему влеплю разок. - Оставь его, - с обычным миролюбием сказал Войта. - Видишь ведь, что нализался. Опять начнет скулить, что никто на свете его не любит. Исполненный ненависти к родному классу. Бацилла хлопнул кулаком по столу, так что рюмки зазвенели. - Долой буржуев! - завопил он. - «Пусть сгинет старый подлый мир!» Ребята! - Да не ори ты! - Павел, слегка усмехнувшись, усадил его на стул. - Придет время, тогда и докажешь, не зря ли болтал. Не дай бог, услышит тебя здешний домовладелец - всю ночь ведь не уснет. Скажи лучше, что ты-то будешь делать после войны? Бацилла недоуменно захлопал глазами. - Не знаю... Наверно, придется зубрить дурацкие статьи законов... Папаша так хочет, а для меня это каторга... Все равно меня никто на свете не любит! - Началось! - деловито констатировал Войта. - Теперь он совсем разнюнится. Милан нагнулся, прищурив глаза. - Если, конечно, к тому времени тебя не будут глодать черви! Толстяк с минуту непонимающе глядел на него, потом испуганно отмахнулся: - Ну чего ты болтаешь! - Он был суеверен и боялся таких разговоров. Протрезвев немного, он попытался спорить с Миланом. - Чего болтаешь! Должен же кто-нибудь уцелеть! - Да, но почему обязательно ты? Поскольку тебя никто не любит... - А я не хочу помирать! - совсем потерявшись, признался Бацилла. - Мне очень не хочется, братцы. Я ведь еще так мало радости видел в жизни... Милан похлопал его по мягкому животу. - М-да, обидно, наверно, загнуться тухлым девственником! - А вот и попал пальцем в небо! - вскинулся Бацилла, да осекся. Потом шлепнул ладонью по столу. - Нет, правда, если хочешь знать... Однако ребята, воздержавшись от язвительных замечаний, обошли молчанием его бахвальство: они не сомневались, что Бацилла врет спьяну. Павел взял гитару, но запыленный инструмент оказался безнадежно расстроенным, да и репертуар Павла был ужасающе скуден. Все взбунтовались: - Твоего «Яношика» и «Долог путь на Запад» невозможно больше слушать, давай что-нибудь новое, Павел! - Ладно. - Павел, не обижаясь, повесил гитару на гвоздь и настроил приемник на Прагу. «Du hast Gluck bei den Frauen, bel ami»,[69] - щебетал с продуманной чувственностью женский голос в декабрьской ночи. Бланка тоже слушала эту песню, сладко и тихо лилась она из дорогого радиоприемника в оранжевом полумраке бывшей еврейской квартиры. Голова кружится, не надо больше пить! Мне теперь лучше. «So viel Gluck, wie du hast...» [70] Бланка не шевелилась, ей казалось, что она маленькая девочка, которая притворяется мертвой. Ну и что ж? Мне уже лучше. Она отметила, что он прикрыл ее мягким пледом. Он знает: после этого она не выносит, чтоб посторонний взгляд касался ее беспомощной наготы, и всегда деликатен. То, чем полно ее тело, скорее отзвук, ощущение отлива в кончиках нервов, это не я, это только мое тело, оно не спрашивает, что правильно, и живет по-своему, эгоистично, подчиняясь собственным законам, вне меня, в недопустимой, низменной, предательской радости насыщения. За это я его ненавижу... So viel Gluck... Она чувствовала тепло его руки. Зденек жив! Важно только это. - Можно мне знать, о чем ты думаешь? Не обязательно говорить правду. Она очнулась, с испугом упала в действительность. - Да так, - сказала она. - Пожалуй, о том, что мне хотелось бы иметь, меч. Это она! Войта узнал ее, а знакомый звук ее походки причинил ему глупую боль. Он прижался к стволу каштана, чтобы она не заметила его, он задыхался от стыда; гляди, вот твоя Алена! Зачем ты сюда приплелся? Ведь ты же твердо знал, что тебе будет тяжело, потому что ты не вытряхнул ее из себя! И если бы она сейчас остановилась и позвала тебя, затрусил бы за ней, как побитая собачонка, которая клянчит, чтобы ее почесали за ухом. Так-то! Алена шла по той стороне улицы, под стынущими деревьями, ее светлые волосы рассыпались по плечам, она не улыбалась и была так равнодушно-рассеянна - от этого кольнуло в сердце, потом она исчезла за углом круто спускавшейся улицы, столь же непостижимо, как появилась у ворот дома... Куда она идет? К нему? Войта простуженно потянул носом и переступил с ноги на ногу. Как им сказать? Я не могу иначе, ребята, не сердитесь! И даже не умею объяснить вам почему. Мне только не хочется, чтобы вы подумали, что я удрал, это не так, мне было хорошо с вами... Он не удивился и даже усмехнулся, нашел под пледом ее безвольную руку и поцеловал; в ее желании он, несомненно, увидел одно из тех сумасбродств, которые умел ценить. - Меч? Придется выкрасть из музея. Но зачем тебе меч? Если ты, подобно твоему братцу, хочешь лишить меня головы, то не трудись: это скоро попытаются сделать другие. Не отрывая взгляда от потолка, Бланка покачала головой. - Нет, нет. Если бы тебе грозило это, я сказала бы им все, что знаю о тебе. Что ты для меня сделал. Хотя бы справедливости ради. - Трогательно, - сказал он и отпустил ее руку. - Но я на справедливость не рассчитываю. И не могу рассчитывать. Что такое справедливость? Предрассудок! - Было бы ужасно, если бы ты был прав! - спокойно возразила она. - Почему же? Справедливость - эффектная маска, которую надевает минутный победитель. История отнюдь не состоит из таких идеальных понятий для школьных учителей. Справедливость! Будь у нас больше танков и самолетов или то тайное оружие, которым утешают себя многие из нас, - короче говоря, не окажись мы под конем, мы бы спокойно обошлись без справедливости. Все это выдумки и пустая болтовня. Пусть это гнусно, но и действительность тоже гнусна. Загляни за фасады истории, и ты убедишься, что под всеми этими благородными побасенками справедливости нет ни на йоту. Зато ты увидишь там другое - кровь, насилие, подлость... - На что же ты рассчитываешь... когда... - Договаривай, не смущайся! Когда мы проиграем войну?.. - Он встал, сунул руки в рукава халата и немного помолчал. Огонек зажигалки мгновение боролся с уютной темнотой. - А на авось. В основном на самого себя: у меня неплохие нервы, а главное - нет иллюзий. Уж как-нибудь пробьюсь. - Он погасил сигарету. - Чепуха! Не хочешь выпить? Ладно, выпьем в полночь. - Он слегка улыбнулся, как человек, который собирается рассказать что-то смешное. - Я, знаешь ли, немного полагаюсь на пресловутую голубиную кротость вашего народа. Мы, немцы, натворили тут много глупостей, настроили против себя большинство населения. И напрасно. Перестарались по дурости, и сейчас этого уже не исправишь. Таковы уж мы, немцы. Англичане умеют действовать иначе; они не так тупоголовы. Все можно было сделать иначе: упрятать за решетку горстку горячих голов - таких, как твой братец, - и коммунистов, остальные смирились бы. Думаешь, нет? Головой ручаюсь! Смирились бы даже и теперь, будь на фронтах иная обстановка, да не знай они, что мы уже катимся под гору. Человеку не свойственно долго упрямиться, жизнь для этого слишком коротка. Он смиряется. А чешский народец особенно, на этот счет у меня нет иллюзий, я знаю чехов как облупленных. Ведь я родился в Судетах и до десяти лет рос среди чешских мальчишек. Вот почему я довольно сносно говорю по-чешски. Мы с ними дрались, но мне приятно это вспоминать. - Он согревал в руке пузатую рюмку, алкоголь не пьянил его, а лишь придавал его речи взволнованность, столь редкую в этом человеке. - Я даже помню одну чешскую песенку, вероятно, она относилась к игре: «Золотые воротa, - проходите в них, друзья, тот, кто в них сейчас пройдет, сразу мертвым упадет...» Так, кажется? Ужасный мотив, не правда ли? «Золотые воротa, проходите в них, друзья...» Что ж, ничего не остается, как пройти! Я совсем не считаю себя исчадием ада, в конце концов я делал здесь только то, что еще недавно, как представитель другого народа, считал правильным и нужным. В рамках той, другой - скажем, нашей - справедливости я был вполне справедлив, уверяю тебя. Но едва ли я стану когда-нибудь ссылаться на это, чтобы защитить себя. Война! «Золотые ворота...» А потом вывесят флаги, начнутся ликование и песни, гнев будет излит на портреты вожаков и на немецкие надписи - долой их! Люди поверят, что справедливость - та, единственная и окончательная! восторжествовала, а чешский лев снова забренчит оковами. - А если будет не так? - перебила она его с оттенком ненависти в голосе. Но он не заметил этого оттенка и только пожал плечами. - Может, и не так. Я жду. В каждом кинотеатре есть запасной выход, ведь правда? - Он одним духом осушил рюмку и, засунув руки в карманы, уставился в полутьму, словно пытаясь разглядеть в ней будущее. Потом встряхнулся, выключил радио, подошел к Бланке и ласково коснулся ее волос. - А ты? - Что я? Не знаю. Но что бы ни случилось, я буду благодарна тебе. Он с недовольным видом приложил палец к ее губам. - Не нравится мне это слово. А кроме того, ты лжешь самой себе! - Поймав ее недоуменный взгляд, он взял ее за подбородок и нежно, но настойчиво повернул к себе ее лицо. Бланке было нелегко выдержать его пристальный взгляд. - Лжешь ты уже в том, что пытаешься свести к благодарности все, что есть между нами. Будь ты искренна, ты бы призналась себе, что, несмотря на всю нелепость нашего положения, нам с тобой хорошо. Я довольно опытен в этих делах, но еще не знал такой женщины, как ты. Иди пойми, что в тебе такое. Ты и пылкая и чистая, ты упряма как осел, - не сердись! - и тело твое создано для наслаждения... и не только для наслаждения партнера! Ты и сама познала со мной наслаждение. От этого ты не отопрешься. Не отводи глаз, все равно ничего не скроешь. Вообще я не понимаю, почему ты так яростно отказываешься это признать, почему запрещаешь себе это. Ни разу ты не отдалась мне добровольно, я ведь знаю. Почему? Потому, что я враг? Глупости, здесь я тебе не враг, здесь я только мужчина, который хочет тебя... а ты его! Это не преступление и не измена идеалам, это благо, потому что это естественно... И я не понимаю, что ты от меня прячешь? Не качай головой, это так. К сожалению... Нет, нет, это неправда! - кричало все ее существо. - Этого не может быть, он лжет, лжет, потому что сам ничего не чувствует, не может, потому что он опустошен, мертв, он враг, что бы он ни говорил! Она высвободилась из его объятий и подтянула плед к подбородку. Бежать! Куда угодно. Хотя бы в самое себя, в свою раковину, как улитка, и не пускать его туда! От его слов в ней пробудилась странная, вполне отчетливая дурнота и стыд за свою наготу, хотя она и была прикрыта пледом, и это чувство стало нестерпимым. От него не укрылась эта перемена, но он безупречно владел собой. Он тотчас же отошел к радиоприемнику, включил его, и музыка - приторная и липкая, как сироп, - вновь разлилась в полутьме. - Я хочу одеться. - Пожалуйста. Он произнес это уже с холодной корректностью и не оборачивался, пока не убедился, что она вполне одета и сидит в своем кресле. Тогда он открыл и протянул ей коробку конфет, но не настаивал, чтобы она взяла, а только пристально смотрел на нее, и губы его слегка шевельнулись в знакомой усмешке спокойного превосходства, которое всегда помогало ему оставаться хозяином положения. Но в голосе его был оттенок разочарования. - Ты, конечно, не согласна со мной. Я не настаиваю. Ты недопустимо молода и видишь лишь внешнюю оболочку вещей. Они для тебя как эти конфеты - в станиолевой обертке. Ладно. Во всяком случае, не уверяй себя, что между нами стоит этот твой юноша с завода. Я мог тогда раздавить его, как букашку. Ему есть за что тебя благодарить. Он замолк на полуслове, увидев ее глаза: в них было изумление, испуг и отчаянный протест, ногтями она вцепилась в ручки кресла. - Молчите, я не хотела бы вас ненавидеть! Вы же обещали никогда не напоминать мне об этом... Бланка почти не владела собой, глаза ее нестерпимо жгли слезы, она решительно встала... ...Уважаемые радиослушатели, до Нового года остается всего четверть часа! - возгласил диктор под звуки трубы, Милан нетвердой рукой поставил стакан на залитый вином стол, откашлялся и нащупал под стулом свой портфель. Жаль, думал Павел, глядя, как Милан с шутливой торжественностью извлекает из портфеля новогодние подарки для каждого из них, - нам будет не хватать тебя, псих! Коробочка из-под цикория, которую Павел открыл ногтем, была наполнена окурками. - Нелегкая работенка собрать их, - пожаловался Милан. - Нынче каждый скорее обожжет себе губу, чем бросит хороший окурок. А ты, Павел, выглядишь как больной пес, когда тебе нечего курить. Войта получил складной карманный нож со штопором и отверткой - одной накладной боковинки на нем не хватало, зато на другой Милан собственноручно выгравировал серп и молот. Подарок для Бациллы Милан стащил в букинистической лавке; не без ехидства он преподнес сыну враждебного класса потрепанную брошюрку - на обложке был изображен мускулистый красавец с осиной талией; брошюрка была озаглавлена: «Как избавиться от полноты и приобрести атлетическую фигуру. Метод доктора Кодыма». Все захохотали и снова чокнулись. - Бацилла, за твою талию! С такой фигурой ты покоришь любую! Однако Бацилла уже был не способен принять подарок и вообще ничего не соображал: он был мертвецки пьян и лежал на диване, скрестив руки на мягком животике. Милан наклонился над ним и поморщился. - Ш-ш-ш, ребята! Он что-то бормочет, слышите? Какое-то женское имя. Видно, его девственность все не дает ему покоя. - Он хлопнул спящего брошюрой по носу и потряс его. - Проснись, ишь нализался! Но Бацилла только перевалился на бок и продолжал вздыхать. Приятели трясли его, пока он не очнулся и не опустил на пол коротенькие ножки. Редкие волосы слиплись на его бледном лбу, мутные глаза тупо смотрели в одну точку. Войта ослабил узел галстука, который врезался Бацилле в шею. - Не трогайте меня, ребята, - жалобно сказал Бацилла. - Мне так грустно на свете... Никто меня не... Дайте выпи-и-итъ! - Спокойно, после полуночи успеешь наблеваться. - Лучше расскажи нам о своей бабе. Кто такая эта твоя Кора? Произнесенное вслух имя проникло в самые глубины сознания толстяка, он вздрогнул, замотал головой, как медведь, и облизал пересохшие губы. - Не скажу, хоть убейте! - Ладно, не форси, выкладывай, пузатик. У тебя есть баба? - Есть, - уныло всхлипнул Бацилла. - Вы слышите? - сказал Милан. - Опять заливает, пустобрех. - Погоди, дай ему сказать. У тебя с ней было дело? - Было, ребята... но вы все равно не поверите... Она самая красивая и лучшая в мире... безумно страстная, и я ее страшно люблю... пойду за ней... хоть на край света... потому что она единственная, кто меня любит... - Он икнул, лицо его прояснилось при воспоминании.- Там у них такие бархатные стулья... Испугавшись, что проболтался, Бацилла замахал своими короткими ручонками. - Не глядите на меня, как баран на новые ворота, я не виноват, что мною никакая другая не интересуется... потому что у меня брюхо, и я потею, и не умею разговаривать с женщинами... А ведь я почти ничего не жру, стараюсь похудеть, к мучному даже не притрагиваюсь, сплю на ковре, как наш Джерик... Сколько же можно оставаться одному и только глядеть, как другие ходят с женщинами?! - Ну ладно, - согласился Павел. - Хватит об этом. Нам-то какое дело. Выпей еще, если хочешь. - Осел! Женщины вообще не самое главное на свете, - с отвращением сказал Милан, нагнулся за упавшей брошюрой и сунул ее обратно в портфель. Плаксивость Бациллы грозила испортить новогоднее настроение, поэтому все поскорей снова взялись за рюмки. Павел вертел ручки умолкшего радио, а Войта внимательно рассматривал нож. Потом он поднял глаза - лицо у него было странно-напряженное. Он сунул нож в карман и глубоко вздохнул. - Ребята, - выдавил он из себя. - Мне тоже нужно вам кое-что сказать. Блюз - это был его блюз, его голубая флуоресцирующая надежда - словно обволакивал Гонзу прозрачной тканью, проникал в него вместе со звуками кларнета. Гонза плыл в потоке этой мелодии, не замечая шума и гомона вокруг. Мелодия надломилась и потекла куда-то вниз, завершившись усталыми всхлипами... Шум вечеринки снова ворвался в приглушенное сознание. Тонкие пальцы с несносной покорностью меняют пластинки на диске. Гонза наклонился к Вуди. - Вуди, что ты будешь делать, когда все полетит к черту? Обезьяний лобик сморщился в удивлении. - А разве обязательно надо что-то делать? Меня ничто не интересует. Я хочу только слушать джаз. Но в одиночестве, а не в компании горластых павианов и их самок. Я люблю джаз. - Почему же ты не выучился играть сам, хотя бы как... - К чему? Пусть играют другие. Я хочу только слушать. У меня не хватит терпения чему-нибудь выучиться. Я провалился еще в четвертом классе, и дальше меня нельзя было никак пропихнуть. В школе меня освободили от спорта. Хорошо, если бы освободили вообще от всего. - Разве ты не хочешь, чтобы все кончилось? Непонимание Вуди было явно непритворным. - Мне все равно, я ни во что не вмешиваюсь. Пожалуй, даже не хочу, потому что не люблю перемен. Я хочу только слушать джаз. А больше я ничего не хочу. Я немного боюсь, как бы мы потом не пожалели. Видишь ли, быть вынужденным ничего не делать - это тоже недурно. - Осел ты, Вуди, - беззлобно сказал Гонза. - Может быть, - согласился тот. - Это будет видно. Ты, наверно, еще вспомнишь наш разговор. Пока живы родители, я ни о чем не беспокоюсь... В один прекрасный день я запрусь тут и никого не пущу. Слава богу, пластинок у меня хватает. Уникальные. Слышал ты «Hesitating blues»? Знаешь что, приходи послушать на днях. Сейчас эти обезьяны хотят вертеть задами, а не слушать джаз. А ты? - Не знаю. Я не знаю, что мне с собой делать. У меня нет отца, и я не такой, как ты. Но джаз я тоже люблю. Сейчас я ухожу, мне здесь противно. Поставь-ка ту пластинку. Из репродуктора грянуло соло на барабане. Гонза встал, пробрался среди танцующих пар в переднюю и вышел, распугав на лестнице кошек. Вставая с кресла, Бланка уже знала, что сейчас будет. По крайней мере до ближайшего антракта. Всегда ей казалось, что она исполняет роль в спектакле, финал которого хорошо знает, но все же роль надо доиграть до конца, со всеми паузами, до самого последнего слова. Что же будет дальше? Партнер помог ей, она чувствовала его понукающий взгляд, и сама, без подсказки, вспомнила очередную реплику. - Я хочу домой, - она произнесла это медленно и вяло. - Я тебя не удерживаю. Ключ у тебя. - Чер-рт побер-ри, по этому случаю надо дернуть, - сказал Милан, и всем показалось, что его «р» прозвучало уж очень раскатисто. Чер-р-рт побер-ри! Никто не пошевелился, все тупо уставились на огонек, радио тихонько бормотало. О чем тут говорить? Ругать? Упрекать? Нет, принять к сведению, и все тут. Ведь Войта не трус, он не смывается от страху. Было ясно: «Орфей» распался, так и не успев совершить что-нибудь великое. Павел сплел худые пальцы, выгнул ладони и оглянулся на диван, где сопел Бацилла. Остаются двое, я и этот кусок мяса. Это конец. Конец «Орфея». - Ну, так что? - сказал он в понурой тишине, преодолев первое удивление. Сейчас они разойдутся, и его поиски начнутся сначала. Потому что «Орфей» уже мертв. Правда ли это? Да и чем, собственно, был «Орфей»? Пятеро юношей с голыми руками, неопытных и не искушенных в борьбе, пятеро не похожих друг на друга и не очень-то ладивших героев с деревянными сабельками, которых те не потрудились даже тщательно выловить, не стоят того. Шляпы. Да, может быть. И все-таки хорошо, что был «Орфей»! Хорошо! Потому что он был важен для них еще чем-то другим, что трудно определить. Вот, например, месть за Пишкота и мучительная тяга к чему-то, без чего каждому из них было бы страшно жить на свете. Да, это им давал «Орфей». Решимость не смириться, не быть тотально мобилизованным бараном. И это давал «Орфей»! Сопротивление, смелый вдох в атмосфере, зараженной всеобщей робостью. И это тоже! У них будет право глядеть потом людям в глаза. Да, и это! А кроме того, у каждого были свои чисто личные мотивы. У меня, у Милана, у Бациллы. Надо будет сохранить в себе все это. И в будущем. Навсегда. Сказать им об этом? А как? Слова, которые приходили на ум, казались Павлу ходульными, тошнотворно патетическими. Он стиснул зубы. - Долей, Милан, через пять минут пробьет! Бацилла, в строй! ...Все это игра, только игра, и когда-нибудь она кончится! Бланка чувствовала волнующее прикосновение его рук, выдержи, девочка, доведи роль до конца! Она не выпускала из пальцев приятно шершавую ткань портьеры, он уговаривал ее тихим голосом, но она не слышала слов. «Будь разумна», «образумься». Знаю, знаю, я разумна, я должна быть разумной! Бланка вздрогнула, шевельнулась, почувствовав, что он вешает ей на шею что-то холодное и неумело запирает сзади застежку - новогодний подарок, кажется, ожерелье. Где он его взял? У нее побежали мурашки по спине: может, оно принадлежало одной из тех женщин-евреек, которые... Но у Бланки уже не было сил противиться. Что с того, ведь Зденек-то жив! Сколько раз она будет вот так бессмысленно бунтовать? А что, если однажды она найдет в себе силы бесповоротно уйти? Что тогда? Нет, молчи, странная ты жертва, стыдясь, он видит тебя насквозь - вот он ведет тебя, послушную и кроткую, обратно, к еще теплому креслу, а ты идешь и знаешь, что будешь опять пить, и спать с ним, и содрогаться, и сгорать от стыда за наслаждение, порабощающее тебя, так будет и дальше, до тех пор, пока не опустится занавес над последним актом недописанной пьесы. Чем же она все-таки кончится? Кто будет сидеть в зрительном зале? Кто будет ждать у театрального подъезда? Кресло под торшером. Бланка уселась, поджав ноги, и угасшим взором смотрела, как узкая рука с халцедоном в кольце аккуратно наливает бокалы для новогоднего тоста. Павел нагнулся, минутку пошарил в пружинах калеки дивана и, выпрямившись, положил на стол среди наполненных рюмок тяжелый сверток в промасленной тряпке. Он развернул его, и блестящие грани револьвера слабо блеснули в свете лампы. Все глядели на револьвер как зачарованные, и стыд сжимал им сердца. Пишкот! Он был здесь. Он был сейчас с ними, неопределенно ухмылялся разбитым ртом и даже закукарекал. - Что с этим делать? - спросил Павел. - Кто это возьмет? Никто не шевельнулся, никто не отважился протянуть руку. Стук часов за стеной ужасающе усилился, и, прежде чем кто-нибудь успел сказать слово, прозвучал торжественный бой; бам-м, бам-м, - один, два, три... Все, как по команде, подняли рюмки и молча влили в себя зеленоватый напиток. Бацилла повалился на диван. Павел встряхнулся и стал заворачивать револьвер в тряпку. Потом он оглядел товарищей, и в глазах у него блеснул странный огонек. - Ладно, ребята, - сказал он. - Я возьму его себе. Улицы, улицы, пьяные возгласы, и дождь, и потемки. Гонза упрямо шел вперед. Пронизанные ветром просторы над рекой раскрывались перед ним. Он остановился на мосту и нащупал каменные перила. Они были сырые, от них зябли руки. Вот он, суровый, реальный мир, держись за него! Гонза перегнулся через перила, чтобы охладить лицо. В этот момент в ночи забили башенные часы. Их металлический звон многоголосо разнесся над железными крышами, рассекая тьму. Семь, восемь, девять, десять... ...одиннадцать - бам-м-м... - раздалось в полутьме из дорогого радиоприемника. Потом какие-то слова, треск, поток болтовни, гимн и, наконец, Die Fahne hoch! Кто-то ликует, и кто-то сетует, кто-то верит, надеется и дрожит от страха... Новый, тысяча девятьсот сорок пятый год! Год первый!.. Напротив Бланки в табачном дыму через стекло бокала видно измененное лицо. Бланка пытается улыбнуться, бокалы звенят друг о друга, предательское тепло разливается по телу и затемняет сознание... Потом ей уже все равно, и она не противится, когда ее обнимают мужские руки и кладут на подушку; она чувствует на губах его губы и только закрывает глаза, чтобы забыться. Занавес! В памяти возникает строчка из стихотворения: «Свершись, судьба!» Ущипни, ну, ущипни же себя за руку и убедись, что ты не в переполненном автобусе, что это такая же правда, как и то, что у тебя под двумя фланелевыми рубашками, под тремя старенькими свитерами и пальто, доставшимся от покойного архитектора, неистово колотится сердце, что с каждым его ударом ты все больше перестаешь быть земным муравьем, влекущим бремя безнадежности и печали, переведи дух - все это так! У твоих ног совершенно реальный руль высоты, мотор ревет по-настоящему, он сотрясает и оглушает тебя, ты действительно в воздухе, а земля за крышей из плексигласа проваливается и падает в невероятную глубину, исчезает в дымке испарений... На мгновение Войта закрыл глаза. Вот и готово дело! Он снова открыл их. Да, это не сон! Когда он еще не сидел здесь, привязанный к сиденью и превращенный небесным простором в неподвижный тюк, все казалось необычайно легким, быстрота действий не оставляла времени для опасений, существовала только машина, хорошо смазанная, безупречно работающая машина. Почувствовав острое давление на барабанные перепонки. Войта раскрыл рот и сделал глотательное движение, как его учил Коцек. Еще раз... А какое сегодня число? Надо запомнить его на всю жизнь, если, конечно... Двадцать шестое января, он хорошо это помнит, потому что утром, еще ничего не подозревая, сорвал листок настенного календаря. Ничего не подозревая? А может быть, подозревая, - ведь все было уже подготовлено. В ангаре никто не заметил, что они потихоньку приносят в портфелях свитера и рубашки и их шкафчики уже битком набиты одеждой. Разумеется, они и словом не обмолвились на заводе о своем плане, но Войта знал, что Коцек неутомимо обдумывает, уточняет и отшлифовывает все детали этого фантастического замысла, что он каждую минуту начеку и только ждет подходящего момента, который они назвали «Час Икс». Пароль - «Час Икс». Знал Войта и то, что сегодня один из тех исключительных дней, когда двенадцать новых машин готовы к отправке, что в ангаре и на аэродроме толкутся немецкие летчики и улетят они на этих машинах после полудня. Он заметил и то, что вчера Коцек уделил особое внимание одной из машин - той, что стояла в самом дальнем конце аэродрома, не меньше чем в двухстах метрах от ангара. Он долго проверял управление, потом, соскочив на землю, незаметно провел рукой по фюзеляжу. Коцек знал все подробности предстоящей операции и ее неизбежный риск. Надо полагаться на то, что налет американцев будет, как обычно, около полудня. Но нам американцы не опасны - они летят на большой высоте и у них свои задачи. Хуже с пикировщиками. Будем надеяться, что ни один из этих чертей не набросится на нас и не собьет нашу машину. Надо держаться пониже и под прикрытием облаков. На всякий случай Коцек и Войта, справляясь в словаре, изготовили две широкие бумажные ленты, на которых было крупно написано по-английски: «We are not germans. Do not Shoot!» [71] Коцек вручил их Войте - в случае необходимости тот попытается привлечь внимание атакующего пикировщика к этим надписям. Надо все предусмотреть. Зениток можно не бояться - на крыльях германские опознавательные знаки. Остается погода. Ночью прихватил мороз, сковал вчерашнюю слякоть, утром была метель и покрыла все белой пеленой, а часов в десять солнце пробилось сквозь облака и ослепительно осветило снежный покров. Войта знал все это и все же, когда после обеденного гудка Коцек прошептал ему на ухо пароль, он почувствовал слабость в коленях, и у него засосало под ложечкой. Потом в течение утра он три раза бегал в уборную - темную каморку, пропахшую аммиаком. Но в тот момент напряжением воли он овладел собой и лишь невозмутимо кивнул. Игре приходит конец! Войте казалось, что минуты превращаются в годы, а сам он пребывает в каком-то невероятном сне. Встряхнись, трусишка! И, только начав действовать. Войта сумел стряхнуть с себя подавленность, которая сковывала каждое его движение. А что, если... все-таки это безумие! Незаметно и порознь они вынесли из раздевалки свои свертки и кружным путем, вдоль колючей ограды, мимо обломков разбомбленных самолетов, пробрались на аэродром. В нескольких десятках метров от их машины была небольшая яма. Там они оставили свои вещи. Все в порядке! Моторы ревели на полных оборотах. - Класс! - одобрил Коцек, улыбнувшись углом рта. - Прогреют и наш, на это я тоже рассчитывал. Наяривайте, дурачье! Около полудня они уже снова были у ямы и притаились там, не обращая внимания на мороз, который изрядно щипал лицо. Рев моторов сотрясал воздух. Войта заметил, что Коцек с необычным для него нетерпением поглядывает на часы. Нет! Они обменялись взглядами. Все еще нет... И вдруг без двух минут двенадцать со всех сторон истерически завыли сирены: приготовиться, непосредственная опасность! В их вое потонул рев моторов. Осторожно выглянув. Войта увидел, что персонал аэродрома и летчики бегут в убежища за ангарами. - Давай, давай, - бормотал он сквозь зубы, - смывайтесь! Их машина опустела, она казалась Войте полным нетерпеливого ожидания живым существом, таким здоровым и красивым в лучах полуденного солнца, таким восхитительно сильным и зовущим! Войта опомнился от сильного толчка в бок. Одеваться и бежать. Держись! Вот оно, это головокружительное «пора»! Войта не помнит, что происходило в первые минуты - он был словно в полубеспамятстве. В вой сирен ворвался грохот мотора, резкий толчок прижал Войту к спинке сиденья, машина затряслась, мотор ревел все оглушительнее, нестерпимо, остервенело. Надо пристегнуться! Войта уже знал, как это делается. Быстро! Где пряжка? Спокойно! Когда самолет уже мчался по взлетной дорожке, словно взбесившийся тур, Войта заметил, как от ангара, смешно размахивая руками, бежали фигурки с автоматами, но тут же они исчезли, а у него с перепугу глаза полезли на лоб, потому что ограда из колючей проволоки, отделявшая завод от аэродрома, понеслась на них со скоростью, от которой захватывало дыхание, - вот-вот мы врежемся в нее! Войта закрыл глаза. Но нет, ничего не произошло, наоборот, он ощутил неведомое, изумительное ощущение взлета - уменьшение веса и сразу же утяжеление... И вот уже слышен уверенный гул. Войта приоткрыл глаза. Под правым крылом косо мелькнули серые крыши цехов, квадраты дворов и обсаженное тополями шоссе - еще сегодня утром он проходил там! - заводские трубы, маневровый локомотив, деревянный переходный мост над железнодорожной веткой... Все это было какое-то зыбкое, мир под ногами Войты покачивался; потом все кончилось, самолет выровнялся и устремился ввысь, а Войтой владела тысяча неведомых чувств: матерь божья, я лечу, быть не может, лечу! Он узнал церковную башню и площадь городка, крыши рабочего поселка, красную коробочку автобуса - она смешно ползет в бороздке улицы... Дальше прямоугольник футбольного поля, а вот уже видны сверкающие плоскости полей и черные человеческие фигурки. Там туннель под полотном. Войта узнал его! Ребята, я улетаю! «Орфей» не умер, он обрел крылья! Ребята, я не забуду вас, я вернусь!.. Павел, бежавший впереди всех, замедлил бег и, приложив руку козырьком к глазам, оглядел небо. - Кто это там с ума сходит? Да не немецкий ли это самолет? - Все уже давно отвыкли видеть в воздухе немецкие машины во время воздушного налета союзников. - Ничего не понимаю! - Я не понимаю еще и многое другое, - закряхтел Леош и потер себе колено; умоляющим взглядом он уставился на голубые просветы в облаках. - Например, почему эти западные пижоны ничего не сбросили на наш курятник? Каждый день болтаются над головой, и хоть бы что! Для потехи, что ли? Ящики с учетными карточками на выданный инструмент и инвентарь Леош расставил возле раскрытых окон - недостача сверл достигла фантастической цифры - пятнадцати тысяч! - Не иначе какой-то немец-фанатик решился на самоубийство,- сказал Богоушек, теребя свой бобрик. - Я слышал, что так делают японцы. Такая у них религия. - Глядите, какого задал ходу! Видно, на Ржичаны, - сказал Бацилла, тыча пальцем в воздух. Он не знал ни одного пункта к востоку, кроме Ржичан, куда ездил с родителями на каникулы к бабушке.- Уже смылся! Секунды, минуты, свет и тень, синеватый сумрак встречается с лучами солнца, словно ты выключаешь и включаешь гигантский рефлектор, монотонно гудит мотор - все это вызывает головокружение, восторг, - города, деревушки, по двухколейной дороге бежит игрушечный поезд, с высоты восьмисот метров мир выглядит комнаткой, заботливо прибранной к приходу гостей, земля совсем плоская, белая, с темными пятнами лесов, и тени облаков лениво ползут по застывшим полям на восток. Все это в общем совпадало с его представлениями, но кое-что оказалось неожиданным: например, эта странная тряска, словно самолет колотится дном обо что-то твердое. Вздор! Неожиданные провалы приятно возбуждали - незримая сила бросала самолет к земле и тотчас же подбрасывала вверх. Короткий дождь хлестнул по плексигласовой крыше, сразу стемнело, но через минуту они снова купались в солнечном свете. Их трое - он, Коцек и машина. Они могли разговаривать через наушники, но пока молчали. Коцек был занят по горло заглядывал в карту, лежавшую у него на коленях, но не проявлял ни малейших признаков беспокойства. Наконец он обернулся и прищурился. Войта ухмыльнулся ему в ответ. «Ну вот и готово дело». - Вон они! - ахнул Бацилла, указывая на просвет в облаках.- Их там туча, братцы, кому-то сейчас станет жарко! Павел выглянул из туннеля. Каждый день он видит это, и все-таки страшно знакомое чувство, привезенное из рейха, там оно въелось в него. - Boys! - восклицал Леош, простирая руки к небу. - Не заставляйте же себя просить, черти американские! Окна у нас раскрыты настежь, долбаните же, голубчики! - Не хнычь, сопля, - пренебрежительно одернул его Густик. - Скажись больным, и дело в шляпе. Я тоже так поступлю, у меня это вот где сидит! - Это же плевое дело, - серьезно подтвердил кто-то. - Тебя освободит любой доктор, даже немецкий. Коротышек, говорят, освобождают от тоталки. На военную службу их тоже не берут. - А ты знаешь, кто такой был Пипин Короткий? - Ха-ха! - рассмеялся Густик, но тотчас умолк. - А ты слышал, Эвжен прикинулся психом и тянет это дело уже второй месяц, нашел где-то замечательного доктора. Ребята, что такое гомопат... или гомео... что-то в этом роде? - Наверное, гомосексуалист, - тоном знатока заметил Леош. - Держи с ним ухо востро, Пипин. Кто его знает. - Зря клепаешь, - возразил Густик. - Он не написал бы это сам на дверях, там у него такая табличка. И потом он семейный. Богоуш внес в спор необходимую ясность. Коцек показал пальцем вниз. - Осенью я тут судил матч. Как ты себя чувствуешь? - Здорово. Только немного з-з-замерз. - Не нравится мне, что мы на виду. Смоюсь-ка лучше за облака. Грязно-серая стена устремилась на них, самолет зарылся в плотные облака, сразу потемнело, порыв ветра бросил машину кверху, другой прижал ее к земле, самолет швыряло, как перышко, на мгновение мелькнуло голубое небо, и все повторилось снова... Спокойно, спокойно! Коцек знает, что делает, назад возврата нет, спокойно, пока у нас достаточная скорость и высота... - Вон там летят другие! - возбужденно заорал Бацилла и показал на просвет в облаках. - Видел я однажды гала-представление в цирке... Все новые и новые волны бомбардировщиков проплывали над их головами и исчезали, зарываясь в лохматые снежные облака. Ребятам казалось, что они стоят под перевернутым котлом для стирки белья. С опозданием забили зенитки «боженьке в окошко». - И чего они зря гвоздят, ослы? - проворчал кто-то в туннеле. - Словно в носу ковыряют. Черт возьми, ну и холод тянет здесь... Когда же полетят бомбы? Павел прижался к каменной стенке. Вероятно, они задумали что-то особенное, хотят, видно, отбомбить сразу с десятикратной силой. После отбоя, если позволит обстановка, он смоется с завода и поедет к Бореку. Похоже, что все пойдет на лад, беда только, что Борек - первый ученик по химии в их классе - совершенно бездарен как механик. В саду пригородного домика, несмотря на протесты родителей, он оборудовал в старой беседке неплохую лабораторию и занимается там своими фокус-покусами. Уже два месяца, как обещает сделать бомбу, но она все еще не готова. Наверно, Борек боится. «Не беспокойся, - говорит он всякий раз Павлу, выкатывая на него слезящиеся глаза за толстыми стеклами очков, - взрывчатка выходит отличная, хоть и негде ее испытать, в общем за химическую часть я ручаюсь, а вот с механизмом дело не ладится. Был бы тут Карел, помнишь его?» В последний раз Павел встретил у него несколько однокашников, бывших соучеников по восьмому классу, которые вернулись из рейха: двое удрали сами, остальных отпустили - союзники разбомбили города и предприятия. Приехали, как говорится, с голой задницей. Уже из самого беглого разговора Павел понял, что на них рассчитывать не приходится. Ребята вспоминали чудаковатых учителей, девчонок из их школы, говорили о том, кто где побывал за эти два года, отпускали циничные шуточки. Их худые, с виду веселые лица скрывали что-то, чего Павел не мог выразить словами, но понимал, потому что сам все изведал какая-то смесь опасений и страха, грубости, беспредметных упреков, преждевременной усталости и тупого безразличия. «Наплевать на все!» - как высказался за всех Пепек Баца, бывший первый ученик по прозвищу «Зраза». Пережить и не оглядываться на прошлое! Павел не сердился на товарищей за такие настроения, он знал, что они хватили горя и не хотят больше ничего знать. А когда он заговорил о войне и о том, что будет после нее, ему ответили недоуменными и даже недовольными взглядами, и Павел оставил эту тему. Странная это была встреча: однокашники разошлись и даже не сговорились, когда увидятся вновь. Наверно, если это будет осуществимо, лишь в день десятилетия выпуска восьмого «Б». Да, нужно позвонить Монике. Хотя бы позвонить. Вчера отец подал ему письмо, нацарапанное расточительно большими буквами, всего несколько слов: «Приходи! Мне гнусно. Прочитала все детективы, какие только были написаны, и все еще не нашла преступника. Начинаю уже считать ворсинки на ковре. Не бойся, я тебя не люблю, просто заела скука, и хочется видеть твою похоронную физиономию». Самолет шел вдоль самой кромки облаков, внизу незаметно передвигалась земля, покачивание в пустоте убаюкивало. Войта наконец-то мог предаться размышлениям. Что же он оставил на земле и к чему уже нет возврата? Ребята! Вы все уже знаете? Что сейчас творится на аэродроме? А на заводе? Что с ней? А мама? Что, если ее арестуют... и маму тоже, что, если... что, если ее будут бить на допросе... посадят в тюрьму? Нет, чепуха, они же могут доказать, что Войта не жил с ними. Как это я не подумал о них раньше? В голове только и была эта затея с побегом. Увижу ли я всех их когда-нибудь? Вернусь ли? Что об этом думают мои ребята, рабочие на заводе? Мальчишество, мол, шальная затея, которая может стоить многих жизней. Авантюра? Или геройство? Нет, скажет он, если ему суждено пережить все это, нет. И выложит всю правду. Геройство? Я решился на это потому, что не мог жить так, потому что я не спал ночами, задыхаясь от злобы и унижения, потому что у меня не было сил вырвать ее из сердца, забыть, перестать тосковать по ней! Разве я отважился бы на этот побег, если бы мог обнимать ее, спать с ней в белой комнатке, если бы мог жить вблизи от нее, хотя и в подвале, если бы вообще все не было так безнадежно... Нет, конечно, нет! Ведь я все еще люблю ее, и сейчас, и сейчас, и нет этому конца! Он с беспокойством заметил, что Коцек внимательно изучает карту и поглядывает на местность внизу. Города и местечки, деревушки, изогнутая полоска реки, шоссе и черные пятна лесов - когда-то на нас набросятся преследователи? - горы, он глянул вниз, - под крыльями косматые хребты и глубокие борозды долин... Павел посмотрел на часы: тревога длилась уже почти два часа, зенитки стыдливо молчали, гул канонады уступил место свисту пронизывающего ветра. Тоска. - Где мы летим? - крикнул Войта в микрофон. Голова в шерстяной шапочке не повернулась. - Я сам хотел бы знать, - раздалось в наушниках. - Летим правильно, направление я держу, но приземляться нельзя, там, внизу, наверняка они... Впереди препаскудная погода, но горючего у нас еще полбака. Холодно, а? Возьми-ка управление, у меня руки замерзли, я буду следить... Вот так, а теперь прибавь газу и бери штурвал на себя... Хорошо! Наконец-то сирены завыли отбой, и, прежде чем они умолкли, по полю рассыпались темные фигурки. - Пошли, - сказал Богоуш. - Я замерз, как цуцик. Они вышли из туннеля. Павел почти бежал, чтобы согреться, он чувствовал, что в носу у него при дыхании слипаются волоски. За ним спешил Леош казалось, стоит ему топнуть поэнергичней, его головка отскочит от тела. Последним семенил Бацилла, сопя, как упитанный конь с пивоварни. Перед главными воротами, распахнутыми настежь, они замедлили шаг. - Мать честная! - бледнея, воскликнул, Леош. - Они уже здесь! Я с утра предчувствовал... Ребята, я туда не пойду... - Заткнись, осел, - грубо оборвал его кто-то. - Уж не из-за твоих ли сверл они приперлись сюда? Похоже, будет поголовная проверка. Держась в толпе, они медленно двигались к проходной, напустив на себя самый безразличный вид. Сквозь густую толпу к воротам подъезжали черные «мерседесы» - один, другой, третий. Раздраженный рев клаксонов раздвигал толпу, суматоха, толкотня, неподвижные лица за стеклами автомобилей. Рабочие знали эти машины - поражало их количество. Видно, произошло что-то серьезное, тем более что за черными «мерседесами» последовали три крытых брезентом грузовика: солдаты! Наверно, оперативный отряд, черт их знает! Мундиры, автоматы, в полутьме под брезентом - восковые лица, как у манекенов. Мурашки бегают по спине, по животу, всюду. Ревут клаксоны, ревут остервенелые веркшуцы в воротах. С дороги, с дороги! Чего глазеете, как бараны? Вот свирепое лицо с заячьей губой. Уж не спятил ли? Стало известно, что эта апокалиптическая процессия автомобилей, минуя цехи, направилась к главному ангару и на аэродром. Как обычно, непостижимая паника ширилась, расходилась кругами. Шаги, телефонные звонки, беготня, взгляды, слухи и догадки передавались из уст в уста, нарастали, противоречили друг другу, исключали одна другую, но внешне царило выжидательное спокойствие, грохотали пневматические молотки, жужжали сверла. Что-то случилось, что-то чрезвычайное, и это «что-то» как бы висело в пыльном воздухе фюзеляжного цеха, в смраде клозетов, проявлялось в муравьиной суете веркшуцев, толкавшихся в цехах с таким видом, словно они пришли на похороны, и упорно не поддававшихся на попытки «разговорить» их. «Видать, сели в лужу!» - усмехнулся Мелихар. «Негодяи!» - сквозит в походке Каутце, который с видом мстительного божка быстро проходит по цеху; заметно это и на флегматичной с виду физиономии Мертвяка, который с верностью служки тащится вслед за своим чиновным преподобием; и в появлении редкого гостя - немецкого директора завода, в грозном поблескивании его очков и свастики на лацкане пиджака. Немцы явно изумлены, испуганы и обозлены чем-то неслыханным, от чего захватывает дыхание. «Das ist nicht moglich!..» [72] Отголоски этих скрытых и потому еще более страшных обстоятельств отразились и на Даламанеке. Весь обмякший, как куль с овсом, он сидел на стуле, стараясь быть незаметным. - Чтобы никто не уходил с участка, ребята! Вкалывайте, прошу вас! А где Машек? И Файрайзл? Пошли в клозет? Сейчас же вернуть их! Развевая полы рабочего халата, он помчался в контору и тотчас же вернулся обратно. - Будет проверка! Всем взять инструменты в руки! И тихо, никаких разговоров. Вкалывать! Кто смылся? Что-о? Ах, сукины дети! Я же предупреждал. Не стану их покрывать, у меня семья! Войта снял перчатки - прошлой зимой их связала мама, распустив шерстяной свитер покойного архитектора, - и подышал на окоченевшие пальцы. Два часа двадцать минут чистого полета. Шестьсот пятьдесят, а то и семьсот километров, впрочем, может быть, и меньше. Скорей всего они уже перелетели линию фронта и внизу, под толстым слоем туч, иной мир. А может быть... Полутьма и снова тряска, больно кольнуло в ушах. Войта раскрыл рот, сделал глотательное движение, зажал нос, глубоко вздохнул. Он заметил, что концы крыльев прогибаются, и вдруг замер в испуге: на мгновение в просвете туч - совсем близко под ними - мелькнул скалистый утес... Секунды, минуты - грозные, как судьба. По заводу разнеслась весть, что в ангаре и на аэродроме арестовывают рабочих: чехов и даже немцев. Десять, двадцать человек под дулами автоматов повели к грузовикам, солдаты пинками загоняли туда новых и новых арестантов. Ребята из малярки заметили среди них и немца Хюбша. Пожилой мастер даже не успел сполоснуть измазанные в масле руки о майн готт! - он шел, подгоняемый окриками и ударами прикладов, ничего не понимая. Майн готт! Оперативный отряд оцепил ангары, аэродром, закрыл все выходы с завода, слышался рев автомобилей и отрывистые приказы, среди гестаповцев и заводского начальства слонялись немецкие летчики; им давно бы пора стартовать, если бы не такое неслыханное осложнение: одному из них не хватило самолета! Скандал! Переполох! Откуда-то появился Мелихар с таинственной усмешкой на буграстом лице. Гонза нетерпеливо наклонился к нему. Бригадир поднял глаза и нахмурил запыленные брови: рядом несколько знакомых, которые могли слышать разговор, Гиян, Падевет и старый Марейда, - но это свои люди. - М-да, - проворчал Мелихар и почесал небритый подбородок.- Двое парней из ангара сели в машину и смылись. Во время налета. Все рассчитали! Он произнес это безразличным тоном, без нотки восхищения, но и без раздражения, и, поморгав, поглядел на окружающих. - Молодцы! - в восторге воскликнул Гонза. - И все удалось? - Откуда мне знать? - Мелихар пожал плечами. - Только бы не похватали из-за этого многих других, черт побери! - добавил он. - Да, уж не дай бог! - проворчал старый Марейда, замахал длинными руками и сплюнул на пыльный пол. - Мальчишество, хулиганство! И к чему? Какой от этого толк? Все знали этого неутомимого работягу: былой страх безработицы въелся в него до мозга костей. И все-таки Гиян не сдержался: - Чего зря мелешь языком, шкура! Не иначе, хочешь получить на старости лет орден от Адольфа. На твоем месте я бы позаботился покрыть крышей халупу, пока все не пошло прахом! - Молчи, сосунок, - ощетинился старик. - Ты еще за подол держался, когда я... Чего рыпаетесь? Хотите опять остаться без работы? Попомнишь мои слова, когда будешь торчать у ворот да подтягивать штаны, дождетесь! - Заткнитесь! - грубовато прикрикнул на них Мелихар и вдруг добавил совсем спокойно: - Одного из них вы знаете, он работал тут, на крыльях. Мелихар помолчал и назвал фамилию. Все были ошеломлены. Да может ли это быть! Кто бы мог ждать от этого губошлепа! Каков стервец! Вот уж выкинул штучку. А почему? Ты знаешь? Помнится, он был женат? - С чего ему вздумалось удирать? Одурел, что ли? - Верно, женат! - Гиян хлопнул себя по лбу. - Факт! Мы с Франтой Падеветом были у него на свадьбе. Невеста - красотка и, говорят, из благородных. Мы там торчали, как ослы в цветнике, ей-богу! Чудная какая-то была свадьба. - Разойдитесь, ради бога, ребята! - Это был Даламанек. Он умоляюще всплеснул руками. - Не дурите, ради бога, сюда уже идут. Сверла в руки, и ни гугу! Три часа полета. Дело плохо, понял Войта, когда Коцек обернулся к нему. Впервые он прочел на его лице нечто похожее на тревогу. Коцек жестом показал на грязную кашу облаков и снова отвернулся, даже не улыбнувшись. Все ясно: надо приземляться во что бы то ни стало, пока есть горючее, - считаться с видимостью не приходится. Еще несколько бесконечных минут они болтались на ветру, погруженные в облака, - крутом ни зги, только тучи и ветер, ветер и тучи. Потом Войта почувствовал, что самолет наклонился носом к земле и стал неудержимо спускаться. У Гонзы голова шла кругом: невероятно, ошеломительно, и это Войта! твердил он себе, стоя со сверлом в руке. - Извини меня, старик, я-то думал, что твоя спокойная отвага попросту плод слабого воображения. Ах я идиот! Видимо, уж таков мой удел - сомневаться во всех и вся. Сзади кто-то толкнул Гонзу в спину, он услышал свой голос, выкрикнувший свое собственное имя, и тут же осознал, что смотрит в лицо Мертвяку. Тусклые глаза на мгновение задержались на нем: мы знакомы, говорили ему эти глаза, всегда вызывавшие у Гонзы легкое содрогание. Сейчас этого ощущения не было. Гонза ответил пристальным взглядом. Лети, лети, старик, ты замечательный парень, извини меня за все, я набитый дурак с аттестатом, Мелихар прав. Я жалкая вошь. Знал бы ты, как они тут бесятся! Лети, лети, подальше от этого борделя. Когда кончилась проверка, Гонза не удержался и заглянул в проход между крыльями - нет ли там Павла? Знал он об этом раньше? Павел поздоровался с Гонзой только взглядом, продолжая с безразличным видом пробовать острие сверла. - Ты знаешь? - спросил Гонза. Павел неохотно кивнул. - Да. Опять пауза. Но Гонза не сдавался. - Ну, что скажешь? Павел только устало отвел глаза. - Да ничего, - сказал он просто. И добавил: - Он-то не болтал! И прежде чем им разойтись, он показал кукиш. Это был выразительный жест, и Гонза повторил его. ...Резкое снижение, пронзительный свист, воздух давит на барабанные перепонки. Войта то разевает, то закрывает рот, как рыба, выброшенная на берег. Дело плохо, плохо, им уже не до разговоров, настал решающий момент. Войта чувствует это снижение, это падение всем телом, - словно на него взвалили тяжеленный груз... и бог весть почему начинает считать: раз, два, три... Но этой ужасной полутьме нет конца!.. Мамино лицо... почему именно она? Сто один, сто два, сто три... Видимость нулевая! Двести, двести один... Свист и падение... Триста... Пятьсот... Ясно, мы разобьемся в лепешку, ясно, что натолкнемся на грозную, непроницаемую громаду света, которая охотно пропустила их сюда, наверх, а теперь убегает от них и, может быть, уже не существует... Безумный страх. Тучи, мутный дар хлещет по крыльям... Уже триста метров, двести девяносто, стрелка альтиметра угрожающе дрожит, вокруг свист и серая пустота, мотор снова взвыл, самолет бросает вверх и вниз, стремительное падение, от которого захватывает дыхание. Двести пятьдесят метров... это конец, вот сейчас, сейчас... И Войта уже не думает ни о чем, безмерная жалость к себе овладела им, жалость, которую человек чувствует перед гибелью, отчаянная покорность, сейчас, сейчас будет удар... Удар, которого он уже не услышит, и тьма, непроглядная тьма навеки... Войта зажмурился и вцепился пальцами в озябшие колени. И вдруг, видно, в самый последний момент и совсем неожиданно, серая пелена выпустила их - наверно, вот так же мир выглядел после потопа, - из редеющих клочьев тумана перед ними ужасающе близко возникла земля: неровная, ненадежная, с заснеженными бороздами узких полей, низкими пригорками. Крутой вираж, у конца левого крыла пейзаж взметнулся кверху и повернулся вокруг самолета, похожий на громадную тарелку, заполненную лесом. Верхушки хвойных деревьев уносятся назад, мелькнул клочок пашни, и снова темные пятна лесов, поворот, самолет качнулся... Вот за тем полем виден кусочек плоской земли отлогий косогор, а дальше опять стена леса... «Держись!» - послышалось в наушниках. Захлебываясь скоростью, самолет мчался, земля приближалась. Толчок, за ним резкий безжалостный удар снизу - первый привет земли. Войта закрыл глаза. Снова пустота, подскок и новый удар, нестерпимое давление сжало все тело, что-то черное летит им навстречу, дребезжание и снова удар, ремни больно врезались в плечи, толчок - и земля навалилась на Войту и ударила его, и вот уже больше ничего нет, только тишина, гудящая, шумная, сладостная, удивительная тишина... Тишина! Ну вот и готово, успел подумать Войта. Кажется, шумит ветер? Где-то что-то капает. Таковы первые ощущения. Почему мы не взорвались? Видно, Коцек успел выключить зажигание. Молодчина! С ним хоть к черту на рога! Матерь божья, я жив! Да, жив. Войта недоверчиво щупал колено, но почти ничего не чувствовал он промерз до костей. Я жив, жив! Я безумно хочу жить! Ему хотелось орать во весь голос. Я жив! День. Земля. Я живу на земле. Умей я молиться, я бы помолился. Кто знает, зачем? Прочитал бы какую-нибудь нелепую молитву за то, что я жив. Войта потряс головой, она была на своем месте - эта дурная, измученная башка. Постараюсь, чтобы она подольше продержалась у меня на плечах. Ну вот и готово! Но где же мы? Войта вдруг сообразил, что он не сидит, а висит на ремнях и они врезаются ему в тело. И странное дело: земля не под ним, а перед ним, за неподвижной спиной Коцека. Ага, мы ткнулись носом, машине капут. Милая, хорошая машина! Им овладела нежность к этой массе стали и алюминия, восхищение вещью, которой человеческие руки дали жизнь и силу. Спасибо тебе, гробик! Он погладил пальцами руль высоты. Спасибо! Ну, соберись с силами! Войта окликнул Коцека - тот не отзывался. Что с ним? Войта испугался. Уж не... Коцек висел на переднем сиденье в неестественной позе, навалившись на рули управления. Вот он пошевелился и что-то пробормотал. Жив! Прежде всего надо выбраться из самолета. Окоченевшими пальцами Войта расстегнул пряжки и, сняв ремни, осунулся на педали - ручное управление уперлось ему в бедро. Мешок мяса и костей! Ладно, не беда, вылезем - еще мальчишкой он был мастер лазить по деревьям. Войта попытался сдвинуть крышу, к его удивлению, она подалась, морозный ветер ворвался в кабину, и это было приятно. Войта жадно глотал его, потом выполз из кабины, соскользнул по крылу и упал на землю всей тяжестью. Земля, земля, жесткая и неумолимая! Он наслаждался ее надежной твердостью. Комья земли были покрыты тонким слоем снега. Войта пошатывался, стоя на ней и переступая с ноги на ногу, как медведь на цепи, потом нагнулся, набрал горсть снегу, растер им замерзшее лицо, попробовал на вкус - знакомое ощущение на нёбе. Может, слепить снежок? Или снежную бабу - недолговечный памятник в честь их прибытия? Войта сделал несколько шагов от самолета, уткнувшегося носом в пашню метрах в пятидесяти от края елового леса. Не так уж плохо мы приземлились: повреждено только шасси, носовая часть, пропеллер и, наверно, мотор; плоскости целы. Он оглянулся: лес, лес, белое поле, едва заметная дорога, по которой, вероятно; давно уже никто не ездил. Где же мы? Местность вокруг почти такая же, как дома, и все же в ней есть что-то особое, свое - Войта чувствовал это, хотя не мог точно определить. И не стал задумываться. Главное - они смылись. Избавились от всего, всего, всего! Он вернулся к самолету и увидел, что Коцек ворочается на сиденье и кивает ему; наконец он с трудом вылез из кабины. Войту обеспокоило, что, очутившись на земле, Коцек зашатался и оперся спиной о крыло. Он был необычно бледен и даже не нагнулся, чтобы поднять шерстяную шапочку, которая свалилась у него с головы. Тяжело дыша, он тер лицо руками. - Что с тобой? - спросил Войта. Усилием воли Коцек овладел собой. Только сейчас Войта увидел, что лоб у него в поту. - Ничего, - сказал Коцек и выжал из себя обычную улыбку. - Плохо привязался, и меня здорово тряхануло. - Он показал на грудь и надсадно закашлялся, но, перехватив взгляд Войты, задорно улыбнулся: - Sic et non! Приземление было малость жестковато. Зато до чего приятно сознавать, что остался в живых! Правда? - Он что-то еще процитировал по-латыни, не утруждая себя переводом. - Человек должен верить в свою счастливую звезду, если уж он живет на свете. Понятия не имею, где мы, но это неважно, здесь наверняка нет немцев. Мы отмахали почти восемьсот километров. Хотел бы я видеть рожу Каутце - очень бы мне это сейчас помогло! Собирай барахло, Войта, надо найти людей и рапортовать о нашем нежданном появлении. - Приступ кашля снова затряс его, и это очень не понравилось Войте. - Ну, пошли! Гудок в фюзеляжном равнодушно возвестил перерыв, а две темные фигуры медленно, как улитки, тащились по белой безлюдной равнине восточной Словакии. Два человека! Вот они идут нехоженым путем, шаг за шагом удаляясь от необыкновенного памятника с германскими опознавательными знаками, от памятника, выставившего хвост в пасмурное небо. Один из них шагает впереди, согнувшись под рюкзаком, другой отстает, останавливается и хрипло кашляет, потом снова пускается в путь. Павел шарит по карманам, закуривает, а те двое все идут и идут, и вот уже исчезают в сумраке леса... Кто бы это мог быть? Фантазия легкомысленно предлагала десяток ответов, но Бланка боязливо отвергала их один за другим. Нет, нет, ничего не жди, не гадай. Стоит ли вообще идти? Но она знала, что пойдет, не может не пойти. Место знакомое - одно из самых заурядных и скучнейших кафе, какие еще и сейчас предлагают пражанам свое хмурое гостеприимство. Находится оно в такой же заурядной и унылой улочке неподалеку на набережной, несущей имя недоброй памяти Рейнгарда Гейдриха. Само по себе это кафе ничем не подозрительно. Да и что с ней может случиться? Скорее всего кто-нибудь из этих нахалов с завода пытается таким оригинальным образом назначить ей свидание. А что, если... Не гадай! И все-таки в полупустом трамвае она не удержалась, вынула из сумочки письмо и в меланхолическом свете затемненной лампочки перечитала несколько слов, написанных на кусочке бумаги в клетку: приходите тогда-то и туда-то важное дело! От печатных букв шел холод анонимки, а слова означали только то, что в них было, подпись отсутствовала. От Зденека? Нет, нет, она испугалась, чепуха. Гонза? Не надо строить себе никаких иллюзий! Один шанс из тысячи - не больше, но сердце у нее заколотилось. Но зачем бы он ей писал? И почему на «вы»? Ведь она каждый день видит его десятки и сотни раз на заводе, и это как сотни болезненных уколов, после которых оба без слов отворачиваются друг от друга. Нет, между ними все кончено, и она знает, что возврата нет... Это был крах. Падение в грязь, удар топором под самый корень... Эту записку она обнаружила совсем случайно и не в ящике на дверях - там как раз лежало письмо от него: несколько фраз, написанных острым, уверенным почерком, таким характерным для этого человека. Он сообщал, что едет по служебным делам на две недели в рейх и. когда вернется, даст знать. Он думает о ней, ждет встречи и так далее. Бланка нашла в кладовке сухую горбушку, немного плавленого сыра, с ненужной тщательностью накрыла на стол. Поев, она все еще чувствовала голод. В последнее время она жила впроголодь, достать съестного было негде, да и денег не хватало. В последнюю встречу с ним она не удержалась и приняла плитку шоколада и коробку сардин. Этого хватило на один вечер, потом последовали угрызения совести. Катишься под уклон, девушка! Ну и что ж? В моем-то положении? Только от денег она возмущенно отказалась. Бланка посмотрела на фотографию Зденека над диваном. В комнате стоял сырой холод, батареи были чуть теплые. Оставалось забраться с книжкой под одеяло, почитать немного, а потом попытаться проспать несколько часов до жестокого утра. Никто не придет, никто не стоит в нише подъезда... После ареста Зденека Бланка прекратила знакомство с несколькими приятельницами и друзьями, с которыми когда-то выступала в любительских спектаклях. Родственников в Праге у нее не было, а тех, что жили вне Праги, она не жаждала видеть, подозревая, что они что-то узнали и потому сторонятся ее. Кстати говоря, Зденек открыто презирал большинство из них. Дядя с маминой стороны дослужился до солидного чина в чешской полиции и явно опасается быть скомпрометированным. Ну и будьте вы все неладны! Бланка причесывалась перед своим зеркалом - это была сложившаяся привычка, нечто вроде обряда перед сном - и не без тщеславия рассматривала свое лицо. Хороша ли я еще? Откуда взялась эта морщинка у рта? Исчезнет она когда-нибудь? Ну и заботы у тебя, вздорная девчонка! Скверная и эгоистичная! Холод загнал ее под одеяло, она потянулась за начатым романом, но не успела увлечься судьбой героев, как заметила что-то белое на полу, у двери в коридор и вскочила, снова окунувшись в противный холод. Холодно было и здесь, да еще все пропахло дешевым табаком. Кафе походило на полутемное дно пруда. Несколько посетителей с замкнутыми лицами сидели за столиками, большинство в пальто; все они показались ей страшно одинокими. И чего они тут сидят? Между столиков двигалась унылая фигура обер-кельнера в потертом фраке. Проворчав что-то, он принес Бланке чашку суррогатного чая с таблеткой сахарина с таким видом, что ему все совершенно безразлично. По ее просьбе он еще швырнул ей газету и удалился на кухню. «Фюрер принял Квислинга...», «Большевистские атаки на Одере успеха не имели...», «Расовая проблема Америки: негры терроризируют белых женщин». «Черчилль - вдохновитель красных». Репертуар театров отсутствовал - театры закрыты. Отдел мелких объявлений: «Меняю электр. каток для белья на сапоги». Бланка отложила газету и стала изучать зеленоватые лица посетителей, но никаких выводов сделать не смогла. Кто же из этих людей, наконец, встанет и подойдет к ее столику? Каждую минуту большая стрелка часов, щелкнув, передвигалась на одно деление. Прошло полчаса, час - ничего! Холод и безнадежность угнетали Бланку. Что, если... Новые сомнения охватили ее. Что, если это лишь глупая и грубая шутка? Что, если я сижу здесь, а шутник поглядывает на меня? В гнетущей тишине под ногами обер-кельнера заскрипели половицы. Один из посетителей зевнул, блеснув золотыми зубами, и потребовал счет. Прошло уже полтора часа, и все никаких результатов - встану и уйду. И вдруг кто-то подошел к ней сзади и негромко спросил, свободна ли газета. Это было так быстро и неожиданно, что она не успела разглядеть его лица. - Пожалуйста! Наклонясь за газетой, человек внятно прошептал: - Я подожду вас на улице. Не торопитесь! - И громко: - Благодарю вас! Она разглядела лишь сутулую спину и чуть лысоватое темя. Он вышел. Дверь за ним качалась еще несколько секунд. Она расплатилась и заставила себя неторопливо покинуть кафе. Липкая тьма улицы поглотила ее. С минуту она стояла на ветру, сунув руки в карманы и стараясь привыкнуть к темноте. Постепенно ей это удалось, и она замерла на месте. Мужская фигура придвинулась к ней. - Не бойтесь и пойдемте со мной. - Куда? - испуганно спросила она, почувствовав прикосновение его руки. - Недалеко. Право, вы можете не бояться... Не разговаривать же нам здесь. Неподходящая обстановка. Вы все еще боитесь? - Нет. Чего мне бояться? - почти обиженно возразила она, Они пошли рядом, он вел ее в сторону набережной, она уже не противилась, что-то в его голосе внушало доверие. Так вот он какой! Что же ему от меня надо? В крайнем случае начну кричать и драться. Она не успела разглядеть лицо незнакомца, но готова была поклясться, что в жизни не видела этого человека, даже голос его ей незнаком. Несомненно, он уже немолод, это заметно и по походке. Подняв воротник, он шагал рядом, изредка покашливая, и за всю дорогу не сказал ни слова. Куда же мы идем? На квартиру я ни за что не пойду! Бланка с облегчением вздохнула, когда поняла, что такого намерения у незнакомца нет: по безлюдной набережной, где гулял ветер, они шли в сторону Национального театра, потом свернули по мостику, переброшенному через рукав реки на Славянский остров. Незнакомец вел Бланку по безлюдному парку и остановился у каменного парапета, за которым шумела вода. Бланка оперлась на парапет и выжидательно молчала - перед ней маячила тень мужской фигуры со светлым пятном лица. Он тоже молчал, будто с интересом прислушиваясь к шуму ветра. - Не сердитесь, что я вытащил вас из дому в такую погоду, - наконец сказал он с ненужной церемонностью. - Но я считал, что должен с вами поговорить. Ее удивил его нерешительный тон. - Можете не извиняться. - Хорошо. - Не приближаясь, он откашлялся, приложив руку ко рту, потом так же нерешительно сделал странное предложение: - В случае чего мы с вами разыграем влюбленных. Это и в ваших интересах. По документу я Вацлав Вавра, торговый агент фирмы «Шипек», техническое оборудование. Мы познакомились в кино «Якорь» на фильме «Отмычка». Там идет этот фильм. Большего вам знать не надо. Вы... ваше имя мне известно, но я не сразу смог узнать вас по фотографии. У вас другая прическа. Бланка не отвечала, но была полна нетерпения. К чему вся эта комедия? Может, он пускает пыль в глаза? Она слышала, что некоторые соблазнители не стесняются прибегать к романтике подполья. Но непохоже, чтобы этот... Какое ему дело до моей прически? И где он взял мое фото? - Я, собственно, хотел повидаться с вами уже давно, - продолжал он глухим голосом. - Тогда еще можно было что-то предпринять, но, к сожалению, не было никакой возможности встретиться с вами. Ни у меня, ни у моих... бывших друзей. Только несколько недель назад... Кашель заставил его умолкнуть. Бланка заметила, что он вынул из кармана платок. В воздухе замелькали снежинки, они опускались ей на волосы, таяли на лбу. Вдали по мосту бежал трамвай, словно толкая перед собой тусклый конус света. - Не сердитесь на меня за то, что я вам сейчас скажу. Может, это и напрасно, но вы поймете, что в наше время... И то, что я сообщу вам, никому не рассказывайте. Уверяю вас, что это все равно не поможет. Бланка почувствовала себя обиженной, хотя все еще не знала, что он имеет в виду. - Это вы так обо мне думаете? Я не доносчица. - Я мало знаю вас, приходится быть осторожным. Бланка нетерпеливо переступила с ноги на ногу. Паузы, которые он делал, раздражали ее. Она подняла взгляд и спросила напрямик: - О чем, собственно, будет разговор? - Тише, пожалуйста, - сказал он и добавил: - О Зденеке. Он совсем невыразительно произнес это имя, но она почувствовала, что он волнуется и не может подавить свое волнение. Опять наступила пауза. - А что с ним? - испуганно спросила она. - Вы что-нибудь знаете? - Кое-что знаю. Но прежде скажите, что знаете о нем вы. - Мало. В общем почти ничего. Только то, что он жив. И все еще ждет суда. Вся надежда на то, что война кончится раньше, чем его будут судить, тогда он уцелеет. Больше я ничего не знаю. А вы? Незнакомец стоял перед ней странно неподвижный и скупой на слова, кашлял и смущенно запинался. Бланку раздражало, что он задает ей вопросы, вместо того чтобы отвечать. - А получаете вы от него какие-нибудь вести? Я имею в виду письма. - Нет, писем нет. Это невозможно, ему не разрешают писать. Только устно. А... а откуда вы знаете? Она заметила, что он отвернулся, с минуту смотрел в темень над водой и молчал. Видимо, он в чем-то колебался, но потом сказал спокойно и даже как-то между прочим: - Мы знаем, кто передает вам эти сообщения. - И еще тише и без выражения назвал имя. От изумления у Бланки перехватило дыхание. - Да, он. Ну и что же? - наконец прошептала она, но тотчас ощетинилась и на минуту потеряла самообладание. - Для этого вы пришли? Чтобы сказать мне это? Ведь я вас не знаю! Кто вы такой? И кто это мы? «Мы знаем»? - Успокойтесь, - сказал он и взял ее за руку. В этом прикосновении не было ничего подозрительного, и она не воспротивилась. - Мы не враги Зденека. - Ладно, допустим, я вам верю, но при чем здесь... Ах да, понимаю. Вы хотите пристыдить меня? Бог мой... Думаете, что я потаскушка, которая путается с немцем за шубку или за сигареты? Так? Уверяю вас, все, что я делаю, - все, все! - это только ради Зденека. Для того, чтобы он уцелел. И я буду продолжать, думайте обо мне что хотите! Мне на все это наплевать! Поняли? Она захлебнулась слезами и закусила губы. - Никто не подозревает вас в чем-то дурном, - прервал он ее встревоженным тоном. По-видимому, она повергла его в еще большее смущение. - Только в некотором легкомыслии... Впрочем, в ваши годы... - Какое вам дело до моих лет? - прервала она его с мучительным нетерпением. - Могу я что-нибудь сделать для Зденека? Как-нибудь ему помочь? Скажите мне - и я все сделаю! Нужно вам что-нибудь выведать или... может быть, я должна... Да говорите же, ради бога! - Нет, ничего, ровно ничего. Это не в ваших силах. И пожалуйста, говорите тише. Она ничего не понимала. - Зачем же вы меня вызвали? - Надо было поговорить. Может быть, это уже бесполезно, но все-таки... имеет смысл знать правду, какой бы она ни была. Как вы думаете? Бланка не понимала, к чему он клонит. Ей казалось, что незнакомец с величайшим усилием выдавливает из себя слова, что он охотно повернулся бы и ушел, скрылся в потемках. Он запинался, как ученик, вызванный к доске, и не знал, что делать с ее рукой, которую держал в своей. Это тронуло Бланку и побудило ее помочь ему. - Вы знаете Зденека? Вы, вероятно, были вместе с ним? Говорите же, я не отпущу вас, пока вы мне все не расскажете. Видели вы его? - Нас вместе допрашивали. В один и тот же день. - Когда? Когда это было? - Год назад. В начале февраля. - А с тех пор? - Не видел. Он опять отвернулся, замолчал и хрипло покашливал. «Не видел...» И тогда в тишине, в пустой и зыбкой тишине, наступившей за его последними словами, - даже ветер перестал дуть, словно по сигналу режиссера, - в душе Бланки шевельнулась догадка, еще смутная, безотчетная, подобная удару в незащищенное место, подобная ослепительной вспышке, от которой захватывает дыхание. Нет, нет, кричал в ней инстинкт самосохранения, нет, нет, пусть он не говорит, пусть молчит, пускай уйдет отсюда. Нет!.. Она услышала свой, но какой-то чужой голос: - Что со Зденеком? - Это сказал в ней кто-то другой. Кто-то, идя ва-банк, напрямик задал этот вопрос. И тогда незнакомец взял ее за плечи, и руки его дрогнули, а ей страшно хотелось сбросить эти руки, вырваться из них, пока еще есть время, отогнать нечто, что надвигалось. Нет, что это он говорит? - я не хочу! - Будьте мужественны... «Нет, нет, я не хочу быть мужественной!» - молча кричало все ее существо. - Он умер. Уже давно... Непроглядная тьма. Даже не больно. В первый момент Бланка ничего не чувствовала. Почти ничего. Это оказалось необычайно просто - всего два слова. Бланка почувствовала, что на нижней губе у нее прилипла одинокая снежинка, и слизнула ее языком. - Это невозможно, - возразила она чужим голосом. Она была потрясена. Овладей же собой, начинается второе действие, занавес, тихо шелестя, поднялся до колосников, а ты ошеломленно стоишь и качаешь головой, как капризный ребенок, ты совсем не подготовлена к выступлению... Всю жизнь тебя преследует сон, что кто-то вытолкнул тебя полуодетой на сцену, ты не помнишь ни словечка из роли, ты совершенно беспомощна и в страхе ждешь, когда же тишина в зале взорвется криками и тебя освищут... и вдруг, слава богу, просыпаешься, уже утро, скверное, но настоящее утро, и тебе пора на завод... - Невозможно! Зачем вы мне это говорите? Ведь я сплю с ним, понимаете?.. Я сплю с ним ради того, чтобы... Я-то ведь знаю зачем, знаю что... С какой бы стати я с ним спала, если бы... И вдруг ее прорвало: - Нет, нет! Вы лжете! Собственно, кто вы такой? Могильщик? Он осторожно закрыл ей рот рукой, она металась под ней, пока не утихла. Он лжет, это не может быть правдой! Он лжет, чтобы сбить ее с толку, чтобы она уступила. Ей захотелось смеяться: это же смешно! Но слезы не приходили. Что же происходит? Она идет, и рука чужого человека, лица которого она не видит, обняла ее за плечо и ведет неведомо куда, неважно куда, и этот человек говорит, говорит, говорит... - Я не могу сказать вам всего... Только то, что нужно знать вам... Его убили сразу, на допросе... Он вел себя смело, кинулся на одного из них... Я как раз был при этом... Зденек был сильный человек... и, может быть, слишком вспыльчивый... Они ничего не добились от него, ровно ничего... потому, наверно, все мы и уцелели... Он понимал, что его ждет, знал, что у него нет надежды... Ясно, с мучительной отчетливостью она слышала стук каблуков по бетонной дорожке меж ободранных кустов, медленные шаги, какими идут за гробом - раз, два! - необычное погребение без венков и серебряных лент, без гнусавого пенья наемных певчих, без слез... Она идет одна с незнакомым человеком за невидимым гробом, идет с ним, а он, покашливая, говорит, и от этого можно сойти с ума, его слова падают на гроб подобно комьям земли, подобно кускам вязкой глины... Нет, нет, он лжет! - ...они не сообщили вам потому, что он жил под чужим именем, да и вообще они часто не утруждают себя такими вещами. А позднее уже была причина не говорить вам, вы сами понимаете... И вы должны знать, что тот, кто передавал вам вести от брата... тот, кто обманул вас, был там. Он самый худший из них... интеллигентный зверь... От нас он не уйдет, если только будет жить на нашей земле... Поняли?.. ...Трамвай куда-то увозит Бланку, вздрагивая на рельсах, а она стоит на пустой площадке, вцепившись пальцами в медный поручень, и глядит в темноту улиц. - Уж не плачете ли вы, барышня? - произносит за ее спиной хрипловатый голос. Бланка оборачивается. Глаза кондуктора за стеклами очков сочувственно глядят на нее. - Кто-нибудь близкий умер? Бланка кивнула. - Да. В нише подъезда она раскрывает сумочку: ключ, где же ключ? Потом медленно поднимается по темной лестнице, ежась от холода. Она еще владеет собой, она идет и идет, не понимая и не веря, зажигает свет, с трудом доходит до кресла, сваливается как подкошенная, сидит в промокшем пальто, стучит зубами и глядит в пустоту, не замечая времени, не находя слез. Она разглядывает ногти, заводит часы, проводит рукой по мокрым волосам, потом обводит взглядом стену, останавливается на портрете над кроватью, и только тогда у нее вырывается крик. Зденек, безмолвно произносит она, не зная, что делать дальше, и ей хочется умереть. То же выражение лица и строго сжатые губы - нельзя себе представить... Нет, сестренка, нет, испытующе глядя на нее, говорит Зденек, и ей кажется, что он совсем незаметно улыбается. Не строй себе иллюзий! И не плачь!.. Это я тебе говорю, Зденек... Я понимаю, но все равно плакать не надо. Ведь ты еще не доиграла спектакль. Не я один погиб, верно? Война, девочка!.. Я знаю, я понимаю, Зденек, я хотела... Я только боюсь, что теперь ничего уже нельзя исправить. Весь мир - это обман, беспощадность и кровь, жестокие случайности и бесцельные смерти. Я боюсь этого мира, не верю ему, не верю и в то, что будет потом, не хочу всего этого видеть, понимаешь, Зденек? Не хочу! Я совершила непростительное преступление - отважилась быть счастливой в этом мире и была счастлива... Знал бы ты, как я его любила!.. Ты маленькая дурочка, другого мира нет, выбирать не из чего, приходится жить в этом, потому-то и нужно переделывать его. Как следует, понимаешь? Ради этого стоит жить, а иногда, если нет другого выхода, то и умереть. Вытри слезы и держись, хоть это и трудно! Бланка встала, в ней притаилась тишина, она носила ее в себе, ходя по комнате. Потом остановилась перед зеркалом: блестящая поверхность отразила чьи-то знакомые черты. Это я? Да, это ты! Она испуганно отвернулась, и взгляд ее упал на письмо, лежащее на столе, письмо, написанное острым уверенным почерком. Бланка вцепилась себе в волосы, в ней вспыхнула отчаянная потребность в боли. Занавес! Нет, нет, еще не конец - пьеса, которую никто не написал, должна быть доиграна, должна! - Похоже, что их не поймали, - сказал Павел во время беглой встречи с Гонзой. - Иначе бы немцы так не бесились. Ты ничего не знаешь? Я тоже нет. Жить приходилось все время настороже, сторониться и придерживать язык, как только поблизости появлялось незнакомое лицо. Жестокие допросы в живодерке на третий день уже не были так ужасающе непрерывны, но все еще продолжались. Искали связь между двумя беглецами и другими «преступными элементами» на заводе. Гестаповцы предполагали, что отчаянная выходка молодых беглецов организована мощным и разветвленным подпольем. С рвением охотничьих псов они устремлялись по любому, самому незначительному следу. Неизменно терпя неудачу, они наугад устраивали облавы в цехах. Допросили почти всех, кто работал вместе с беглецами. В живодерке поочередно побывали несколько рабочих с участка мастера Даламанека - сам Даламанек, Пипин Короткий, Богоуш и набожный Архик. Никто из них, конечно, ничего не знал, и водопад грозных вопросов обрушивался впустую. По роковой случайности был допрошен и Бацилла. Когда Гонза увидел, как Бацилла, еле волоча ноги, тащится за веркшуцем, у него захолонуло сердце. К счастью, все, по-видимому, обошлось благополучно - по крайней мере так казалось. Неподдельный страх в глазах Бациллы вызвал у следователя презрительную жалость. Да и самый вид толстячка, его добродушная беспомощность рассеивали подозрение. Один из гестаповцев, говорят, шутливо ткнул пальцем в мягкий животик Бациллы и, чтобы потешить усталых коллег, прикрикнул на него по-немецки: - Ну говори, жирная свинья! Говори, не то я выдавлю у тебя младенца из брюха! Допрос походил на комическую интермедию в серьезном спектакле. Впрочем, сам Бацилла не очень-то развлекался среди этих ржавших головорезов. Через два часа он вернулся в фюзеляжный цех -лицо у него было обмякшее - и почти тотчас же заспешил в клозет; в течение трех последующих дней из него нельзя было выжать и словечка. Weiter machen! Пыль, казалось, оседала; непонятно как, но все идет своим чередом, хотя действует уже не сила, а нелепый закон инерции - невероятный закон тяготения приближает крах. По ту сторону шоссе с показным усердием мало уже кто из немцев во все это верит - строится новый корпус завода, словно война продлится еще годы. Между тем русские уже в Бескидах. А люди прибывают, путаются друг у друга под ногами, ругаются, делают вид, что работают - не все, конечно, - филонят, крадут, отбивают на контрольных часах сотни липовых сверхурочных, чтобы получить глоток водки, пачку сигарет, кубик маргарина, кусочек жесткой колбасы в бумажной шкурке; в унылом сумраке позднего утра и раннего вечера загнанные автобусы привозят сотни сонных и голодных людей. Больше! Еще больше рабочей силы - таков лозунг дня. В рабочей столовой стоит сложная смесь запахов лукового соуса, пота, кислой капусты, затхлой одежды, скверных суррогатов табака и еще чего-то неопределенного - вонь всесильная, неизменная, неистребимая, универсальная. Только вдохнешь ее, и уже мутит. Плакаты, громкоговорители. Трескучие марши перед началом смены. Чешский рабочий! Не прельщайся лживыми обещаниями врагов Новой Европы, они пытаются нарушить покой твой и твоей семьи! Протекторат - остров покоя и мирного труда ради будущего! Оружие героического немецкого солдата защищает и твой дом! Не прислушивайся к провокаторам и темным элементам, которые пытаются сорвать ваш труд! Несмотря на неоднократные предупреждения, преступники снова попытались... Каждая такая попытка будет подавлена с должной строгостью... Обещания. Подкуп. Ничего нового. На заводе с виду спокойно, производство кое-как движется, но подо всем этим прочно царит хаос. Движение это, попросту говоря, конвульсии тела в последней агонии. Смрад разложения уже повис в воздухе. С каждым вдохом заглатываешь эту фантастическую смесь, которую даже нельзя выразить формулой! Ненависть, страх, отвращение, хроническая усталость, ярость, слежка, жестокий, но незримый бой... Упорство. Карьеризм и безмерная самоотверженность. Малодушие и выжидание. Взрывы, саботаж. Страх. - Тошно! - сказал Павел. - Ты слышал? Он чиркнул спичкой, и короткая вспышка осветила косую морщинку на его лбу... Гм... Гонза прислонился к дощатой стене и не торопился отвечать. Да и к чему? В принципе он, видимо, прав. Скорей всего Гонза знал, на что намекает Павел и что снова взволновало его. Впрочем, этого можно было ожидать - такова действительность. - Да. В фюзеляжном цехе к отчаянно смелому поступку двух беглецов отнеслись по-разному. Правда, большинство одобрило поступок: люди были довольны. Больше того, они радовались. Это было видно по лицам, хотя о побеге говорили только шепотом и со скупой односложностью. Некоторые молчали и пожимали плечами: завод кишмя кишит тайными осведомителями, достаточно неосторожного слова, чтобы влипнуть. Ш-ш-ш! Надо знать, кто твой собеседник. Неумеренно громогласная радость может обернуться провокацией. Но были и такие, кто ворчал: «Дурацкая затея! У меня свои заботы, до этаких глупостей мне нет дела. Мальчишество. Теперь-то!» Чего ж удивляться? Эти мещане - добропорядочные работяги, которые ничего не видят дальше своих обнесенных заборами садиков, пролетарии, которые могут потерять нечто большее, чем оковы, - ах, Милан, Милан! - владельцы жалких домишек и убогих наделов - одним задом, пожалуй, можно накрыть такое землевладение, скопидомы и ремесленники без собственной мастерской, разорившиеся кустари в рабочей спецовке - эти готовы были клясть все, что угрожает их спокойствию. Находятся и такие, которые просто не понимают, почему бы им отказываться от путевок на отдых, которые выдавались во время «благотворительной» кампании в память Гейдриха. А есть шкурники, до того завороженные суммой на выплатном листке, что не гнушаются выжимать все силы из своих подручных. И все-таки разбирайся в них - это еще не предатели, не доносчики, просто жалкие себялюбцы. Отупевшие люди. Глупцы, вроде Лисака или старого Марейды, всю жизнь маявшегося на тяжелой работе. «Вот увидите, не миновать теперь беды, - скулит он. - Кто знает, что сделают за это с нами?» «Неохота мне окопы рыть», - вторит ему другой. «Чего доброго, отнимут у нас добавочные пайки и курево, - вставляет Зейда. - И все из-за двух дураков! Ну их к черту!» Нет, их не так уж много, но они есть. И они порождение той противоестественной действительности, в которой мы живем. Все это Гонза высказал Павлу, чувствуя бесцельность своих слов: он наперед знал, каков будет ответ. Как давно они не были вместе? Чего только не произошло за это время! Войты уже здесь нет. Милана тоже, остались только двое. Вернее, один. А Бацилла? Гонза не заводил разговора об «Орфее», опасался даже произнести вслух это слово, которое сам когда-то придумал. Все это в прошлом, и сейчас здесь беседуют два совершенно частных лица. Опасения Зейды оказались преувеличенными: немцы не лишили рабочих добавочного пайка, ведь нужно было, чтобы производство не останавливалось. И перед началом смены, когда выдавали ром и сигареты, Гонза очутился в очереди вместе с Павлом. - Закурим, что ли? В клозете было полно народу, привычное место на калориферах парового отопления занято. - Пойдем на воздух! - Ну что ж, пойдем. Пронизывающий ветер прогнал их со двора. В потемках, пахнувших сыростью и угольной пылью, они прошли куда-то в конец завода, пересекли колею заводской ветки и укрылись под стеной крайнего здания - здесь не было ветра, но мороз все равно кусал за пальцы. Они глядели в темноту. За колючей оградой, в нескольких метрах от них, на путях станции, покачивались в ритме ходьбы синие огоньки фонарей. Там было необычное оживление: суматошно заливались свистки, звякали буфера, пыхтел маневровый паровоз, рассыпая снопы искр. На последней колее, сразу же за забором, стоял длинный состав, отсюда были видны контуры больших товарных вагонов. - Пригнали сегодня вечером, - равнодушно сказал Гонза, - воинский эшелон. Я заметил его, когда ехал поездом, еще не совсем стемнело. Танки, а в вагонах, видимо, боеприпасы. Наверно, где-то опять разбомбили пути или еще что-нибудь. Замаскировали все это брезентом, но, если завтра заметит пикировщик, быть фейерверку! Охраняют солдаты, железнодорожников туда не подпускают. - Гм... Павел погасил сигарету и вернулся к начатому разговору. - Дело не в нескольких заведомых идиотах, - сказал он хмуро. - Дураки и сволочи есть всюду. Но ты не убедишь меня, что мы, чехи, ведем себя правильно. - Может быть. Но ты не убедишь меня опять-таки в том, что у нас ничего не делается. - Всюду и при всех обстоятельствах найдутся люди, которые... О них также не идет речь. Мы с тобой не можем их упрекать за то, что они не приняли нас к себе. Они знали почему. Но я говорю об остальных... - Глупо требовать геройства от каждого, - деловито возразил Гонза. - Геройство! Это слово меня раздражает. В нем есть излишняя напыщенность, оно часто служит отговоркой. Не быть коллаборационистом или доносчиком недостаточно. Нельзя созерцать происходящее, не ударяя пальцем о палец, и при этом твердить себе: у меня все в порядке, меня не в чем упрекнуть, я кормлю семью, учтите, пожалуйста. Мне страшно жалко, что так много людей умирают на фронте и в тюрьмах, но что могу сделать я, маленький чешский человек? Я умываю руки и жду, что меня освободят, а пока работаю на заводе... Сложилась психология: русские наступают, американцы тоже - ура! А я еду на завод и получаю добавочный паек и выпивку. Гонза погасил недокуренную сигарету и сунул ее в коробочку. - Ты говоришь так, словно сам не получаешь этих сигарет. Пойди верни их! - Не в том дело! - отрезал Павел. - Что ты знаешь? Может, те, кого ты сейчас бранишь, выступят активно, когда придет время... - Время! А когда оно придет? Когда русские оттащат нас от этих станков?.. И тогда мы будем ходить и кричать на каждом углу, как мы геройски страдали! Кому это нужно? А сейчас? О, сейчас, конечно, всякая опрометчивость неуместна, будем благоразумны! Ужасное благоразумие в этой несокрушимой заботе о собственной шкуре! Они замолкли, услышав звук шагов. Кто-то, насвистывая, шел мимо складов. Веркшуц? Он прошел, и у них отлегло от сердца. За оградой из колючей проволоки массивные контуры вагонов. Если присмотришься, видно, как красноватые огоньки сигарет движутся вдоль вагонов. Кто-то там кашлянул, гравий зашуршал под кованым сапогом. - Вот видишь, - приглушенным голосом продолжал Павел, - если завтра заметит пикировщик... Гонзу рассердила горькая ирония, с которой он повторил его слова. - Ну и лезь туда сам! Лезь! С голыми руками. Лезь под пули, это будет так полезно! - Ерунда, - прервал Павел, но в голосе его была неуверенность. - Обрати внимание, как это въелось в нашу психологию. Кто-то другой пусть действует. Это засело в каждом как плесень, и во мне тоже. Как зараза! Я тщетно ломаю себе голову, откуда она взялась. У нас всегда была эта мерзкая трезвость? Когда же в последний раз это твое большинство нашего народа было объято единым порывом? Порывом, который поднял бы чехов выше духовного уровня конгресса часовщиков, превратил бы их в нечто цельное, сплотил общей идеей, общей судьбой или национальным сознанием? - Ты невозможно преувеличиваешь! - Ну и пусть! У нас теперь слишком мало преувеличивают... Преувеличивали мы разве что в тридцать восьмом. О, тогда да! Потом все как-то угасло. Протекторат со всем покончил. А может, это затухание началось гораздо раньше? Не знаю, меня тогда не было... Правда, если бы мы тогда сопротивлялись, нас бы разгромили. Кое-кто сейчас потирает руки: мол, хорошо, что Запад нас тогда подвел, великолепно, теперь мы с чистой совестью выпутаемся из всего, и баста! А я чем дальше, тем больше убеждаюсь, что ни из чего нельзя выпутаться. Вот в чем дело! Могут быть невозместимые потери в живой силе или материальных ценностях, но еще больше потери в самих людях, внутри них! Они понесут это наследие как незримый горб. Протекторат! Кролики, которые не поднимают голов от своей капусты! Думаешь, все это не оставит следа? - Я не люблю пророчеств. - Я тоже, - вздохнул Павел и, после паузы, продолжал уже усталым голосом: - Думаешь, у тех, кто в прошлом году с оружием в руках поднялся в Словакии, была такая трезвость? А они поднялись! Или в Варшаве? Ты можешь, конечно, возразить, что, мол, в Словакии - горы, а здесь условия куда труднее, да и чем там все кончилось... Все это я знаю, но для меня главное в другом - в умонастроении множества людей. Пойми это! Ты думаешь, я впадаю в панику и преувеличиваю? Буду рад, если ошибаюсь. Мне вовсе не хочется ставить себя выше других. Мороз щипал нестерпимо. Гонза дышал на кончики пальцев и топтался на месте. - Ладно, оставим это, - сказал он устало и тут же добавил: - Будь у человека две жизни, ты, может, и вправе был бы требовать, чтобы он, не моргнув глазом, пожертвовал одну ради великих идеалов. Может быть... Но когда жизнь одна... - Тем более! - Ладно, я знаю, что ты хочешь сказать... Погоди, не перебивай. Я знаю твое состояние и знаю, что тебя гложет, Павел. Мне ненамного легче. Я тоже создал себе свой мирок, может, он существует только в моем воображении, этакий абсолютно мой мирок, но мне в нем жилось чудесно. Я думал, что со мной в этом мирке ничего не может случиться. А вот случилось! Почему - не знаю. Случайность это или неизбежность - не знаю. Логика, которая мне непонятна. А тебе? Видимо, человек, если он один, ничего не может сохранить. И спрятаться некуда. Человек - ничто. В том-то и беда. Но осуждать? Кого и по какому праву? Что, собственно, мы совершили? Мы только хотели совершить. Может, и это уже хорошо, но война от этого не станет короче ни на минуту. Я понял это тогда, у Мертвяка. Но еще не примирился с этим. Еще нет. Кстати, все это еще не конец. Огонек спички на мгновение выхватил из темноты неподвижное лицо. Металлический лязг буферов подействовал как команда. - Да. Еще не конец. Не сказав больше ни слова, Гонза и Павел разошлись в разные стороны, чтобы не привлекать внимания веркшуцев. Холод, веявший из вселенной, разогнал их раньше, чем они могли разрешить затянувшийся спор. Почему молчишь? - мысленно спрашивал Павел. - Я давно тебя не слышал. Упрекаешь? Нет, не упрекай, то, что было между нами, сильнее времени и расстояния. Это правда. Это смысл всего. Я выдержу. И когда ты вернешься отсутствие твое не может быть долгим, - я все тебе расскажу, ничего не скрою. Так почему же? Прежде ты возвращалась ко мне легкая, как воспоминание, как прикосновение пальцев к вeкам, и была настоящая. Что же тебя отогнало? Моя слабость? Бессилие? Или просто время? Когда ты вернешься... Но сколько до этого еще пройдет дней, сколько ночей? Он сбросил пальто, потер руки - они были холодные и влажные, - опустил штору и зажег лампу. Топить было нечем. Все было как обычно: грязное окно, за ним коридор со скрипучими половицами, лампа с бумажным абажуром, кушетка - внутри нее, среди пружин нечто завернутое в промасленную тряпку. Павел долго сидел на кушетке, упершись локтями в колени, и прислушивался. За стеной стучали ходики, слышались неторопливые старческие шаги, постукивал костыль. Секунды бежали, одиночество становилось нестерпимым. Оставалось выйти на улицу. Не застегнув пальто, без шапки Павел выбежал в февральские сумерки, пробиваясь сквозь них, как через зараженный участок. Идти было некуда. Он пошел наугад. Навстречу ничему - он чувствовал это. Никуда. Там было тепло. Оно шло из-под окна. Павел прижал колени к твердым ребрам калорифера и глядел во тьму над руслом реки. - Не зажигай света, - сказал он, не оборачиваясь, ему не хотелось ничего видеть. Голос за спиной оторвал его от дум: - Я не люблю темноты. Это невозможно, он протер глаза и пришел в себя. Это был другой голос. Ему вдруг нестерпимо захотелось, чтобы она молчала! Он лег рядом с ней на желтой постели и, хотя здесь было темно, знал, что она желтая, как большинство вещей здесь. Он ощущал тепло живого тела и особый его слабый аромат и не двигался. - Зачем ты, собственно, пришел? - спросила Моника. - Не знаю. Мне было холодно. - Ах, так! Тогда согрейся! Хоть какой-нибудь прок. - Я тебе помешал? Если ты ждешь кого-нибудь... Она шевельнулась рядом. - Нет, лежи. Если кто-нибудь позвонит, я просто не открою. Ключ я никому, кроме тебя, не давала, а трубку брать не буду. Хочешь есть? Или пить? Не отказывайся, война сюда еще не добралась, отец заботится обо мне, у него совесть неспокойна, есть причины. Если бы ты захотел здесь остаться, мог бы легко это сделать. Мы бы прекрасно прокормились. А что, если мы запремся здесь и выйдем, когда все кончится? Будем вот так лежать на ковре, иногда наслаждаться. При полном свете. Не может все это долго продлиться. Какое нам до всего дело! Павел изумился. - Это ты несерьезно, Моника! - Может быть, - сказала она вяло. - Знаешь, почему я тебе это предложила? Да потому, что у тебя отчаянно скудное воображение, ты все воспринимаешь чересчур серьезно. Павел не возражал. Она дышала совсем рядом с ним, жалобно прижималась к нему узкими бедрами. Такое знакомое тело! Прежде оно так легко пробуждало в нем волнение и желание. Пальцы его были погружены в ее русые волосы. Но в душе у Павла все уже молчало, все молчало. Вновь это знакомое прикосновение чего-то, жалость, пронизанная благодарностью, отвращение к себе и чувство бессилия. Моника была далеко, реальная, близкая, но чужая. Почему она не прогонит его? Он не устоял и погладил ее по лицу. - Не притворяйся, Павел! Он убрал руку. Ему никогда не удавалось обмануть ее. Надо бы уйти. За окном выл ветер и кидался на стекла. - Я только не знала, что это будет так трудно, - сказала она после долгого молчания и отодвинулась от него. Скорей всего машинально. Она говорила спокойно - только констатировала положение вещей. - Это моя ошибка. Мне совершенно ясно, что я тебе надоела. Только не лги, я запрещаю тебе лгать. Это не значит, что ты мной пресытился, - тут дело в чем-то другом. А я тоже больше не могу так, Павел. Ты понимаешь? Это конец. Зачем только я шел к ее двери, зачем нажал кнопку звонка? - думал Павел. Как-то неожиданно вдруг очутилась передо мной эта дверь... Без всякой явственной причины его вдруг охватило предчувствие чего-то неотвратимого! Избавления нет. Поздно! Он вздрогнул и приподнялся на локтях. - Не знаю, было ли у нас когда-нибудь настоящее начало, - сказал он. - Наверно, не было. А ты считаешь, что я заслужила такое отношение? - Прости, - сказал он глухо. - Но я ничего от тебя не скрывал. Короткий смех в темноте заставил его вздрогнуть. - Замечательно! Я должна бы еще поблагодарить тебя! Оценить твое благородство, а? Ты злой безумец! Чего я не выношу, так это твое вечное «прости», твою смешную и гнусную правдивость. Умыл руки, а? А сам молишься призраку! Неужели ты не можешь понять, Павел, что я тебя ни в чем не упрекаю? Я не обманутая служанка. В мире уже некого и не за что упрекать... И почему я тебя встретила, можешь ты мне это объяснить? Почему именно я? Ты ни в чем не виноват, ты и существуешь и не существуешь, ты просто рожден моим упрямым воображением. Не знаю, почему меня так забрало! Некоторых понятий я терпеть не могу. Любить - это значит иметь, и ничего больше. Ну и что? Я пыталась что-то преодолеть, я не узнавала самое себя, такая я была терпеливая, поверь. Наверно, я думала, что докажу это тем, что я жива. Но, видимо, этого мало... Знал бы ты, как мне плохо! Если я чему-нибудь не смогла научиться, так это покорности. Надо бы напиться, пока у нас есть время. Ведь его осталось так немного... Он чувствовал на щеке прерывистое дыхание Моники. Она была в полном изнеможении. На улице прогрохотал грузовик, в окне задребезжали стекла. - Сегодня я хотела тебе кое-что сказать, - услышал Павел через минуту. Кое-что ужасно важное, даже невероятное. Я назвала бы это чудом, если бы чудеса творились не только в сказках. А может, это даже и не чудо, а просто ошибка в прежнем диагнозе. Я была у врача. Есть надежда, Павел! И даже больше чем надежда - я бы сказала: уверенность, если бы я так во всем не изверилась. Ты слышишь меня? Я разревелась, как девчонка, когда услышала это. Ты будешь жить, твердила я себе целый день, будешь жить!.. И все вокруг меня изменилось... или я стала смотреть на все иначе. Понимаешь? Прежде все было по-иному - я боялась чего-нибудь хотеть, слишком крепко за что-то ухватиться. А теперь... теперь я уже не могу по-прежнему, не могу! Что ты на это скажешь? Он поколебался с минуту, чувствуя, что это не к добру, но уж слишком ему стало грустно. Правду ли она говорит? Чудо! А что, если она лгала прежде, если вся эта обреченность была выдумкой избалованной, скучающей девчонки? Что он знает о ней? Ничего, хотя спал с ней много раз, хотя находил наслаждение в этом хрупком и жадном теле, хотя они упивались в объятиях друг друга. Чужие люди! У тебя нет на это права. Все гораздо проще. И действительно, с какой бы стати она призналась в этом? Он нашел и сжал ее руку. - Я рад за тебя, Моника, - горячо сказал он, и это была не ложь. - Правда? - Моника, может, я тебя обидел... Может, вот и сейчас... - он запнулся. Но я страшно хочу, чтобы ты была счастлива... В самом деле... Я... ты знаешь... Она вырвала руку и приподнялась. - Ты, ты этого хочешь? - Она вздрогнула и хрипло рассмеялась. - Ты желаешь мне счастья, добрячок? Ты и врать-то как следует не умеешь! - Моника! - взмолился он, но она не замолчала. - Я тебе скажу, как ты ко мне относишься! Я тебе абсолютно безразлична! Абсолютно! Я для тебя ровно ничего не значу, словно меня и нет. Потому что ты думаешь о ней! Только о ней! Если бы я даже покончила с собой... Павел нажал выключатель, и желтый свет упал на их обнаженные руки. Он встал, провел рукой по волосам, не отваживаясь взглянуть на нее. Что же я такое наделал? - Пойду, - сказал он, не глядя на нее. - Иди, я тебя не держу. Вот только идти тебе некуда, не так ли? Некуда! Иди к ней, дурак. Ничтожество! Я тебя ненавижу, понимаешь, я уже избавилась от тебя. Вот сейчас! Наконец-то! У него не хватало сил прикрикнуть на нее. Он даже не узнавал ее - другая, незнакомая Моника сидела перед ним в гладких обтянутых брюках, поджав ноги, русые волосы переливались в свете лампы, круглые глаза, которые ему так нравились, глядели на него с ненавистью и страстью. Что сверкало в них? Злоба? Отчаянье? Отвращение? Гордость? Все вместе! Он испугался их. «Это конец, ты понимаешь?» Всем существом он ощущал это. Что она говорит? С ума она сошла? Он стоял над ней, опустив руки и отвернув лицо, чувствуя, что его начинает трясти. - Будь ты хоть чуточку искренен... Если бы ты не боялся правды, ты признался бы по крайней мере самому себе, что ее уже нет в твоем сердце... что ты о ней даже не вспоминаешь! Не чувствуешь! И только уговариваешь себя, воскрешаешь ее в себе... Но напрасно. Ждешь ее, а сам... Нет, нет, не заставишь меня замолчать... Он схватил ее за запястья, грубо стиснул изо всех сил - она даже вскрикнула. Она бессильно билась в его руках, продолжая говорить. Не слушать ее! Заставить молчать! Скорее, пока есть время! Инстинкт самосохранения властно требовал: зажми ей рот, ударь по лицу, убей ее, если надо, но останови этот торопливый, горячечный поток слов. Кто ты? Чего ты от меня хочешь? Зачем я тебя встретил? Чтобы ты убила меня? Ты смерть? Я не знал этого, когда обнимал тебя, не знал, что ты убиваешь словами, а не косой, не знал, что у смерти такое сладкое тело. Любовница-смерть! Ты пришла лишить меня иллюзий. Молчи! - Зачем ты говоришь мне все это? - хрипло вырвалось у него. - Я запрещаю тебе так говорить... о ней! Ты не смеешь! Моника! Слышишь? Довольно! - Запрещаешь? Теперь запрещаешь? Тысячи раз ты меня спрашивал об этом, мучал меня разговорами о ней, а теперь запрещаешь? Я скажу тебе, почему ты этого так боишься. Потому что сам понимаешь то, что я тебе скажу. Она мертва! Уже давно... Страшно давно! Она и той ночи не пережила, глупец! Ты хочешь решить квадратуру круга. Теперь ты знаешь! Излечись как можно скорей от этого!.. Тебе не удалось найти этот интеграл, и ничего ты тут не изменишь... как и я. Ветер обрушился на оконные стекла и, казалось, многократно усилил безмолвие в комнате. Который час? Мне пора бы идти, но... Нет, нет! В душе Павла что-то вскрикнуло и умолкло. Он поник и смутно осознал, что все еще сжимает узкие запястья. Это показалось ему нелепым, но он не ослабил хватки, потому что еще не осознал с полной ясностью того, что услышал, не ощутил всей силы удара. Он в упор смотрел в лицо Моники, но не видел его. Земля под ним слегка колебалась... Смешно! Павел покачал головой и сказал неправдоподобно спокойным голосом: - Это неправда, Моника. Неправда. Пойми... - Правда! Хочешь доказательств? Ведь ты любитель фактов. Могу доказать тебе на фактах, я разузнала это в твоих же интересах... Когда ты, наконец, поймешь, что она живет лишь в твоем сознании! Ты фантазер! А если не поймешь, так иди к ней, хотя бы на тот свет, потому что больше тебе нигде нет места... Даже около меня! Я живая, понял? Тронь меня, возьми меня, Павел, убедись, что реальна я, а не она, проснись же, ради бога! Он сбросил с себя ее тонкие руки. - Я ненавижу тебя, - сказал он, отвернувшись. И, уже не обращая на нее внимания, на ощупь схватил свое ветхое пальто и, не оборачиваясь, пошел к двери. - Павел! Нет, ничто не могло остановить его. Возглас, раздавшийся ему вслед, был заглушен стуком двери. ...Можно поручиться, что это педераст. В лице на фотографии, которая закрывала часть деревянной стены, было что-то округлое, бабье. Гонза когда-то слышал, что среди нацистских вожаков немало таких, которые спят со своими шоферами... И что за чепуха лезет в голову в такой момент! Ты ведь здесь совсем не затем, чтобы раздумывать о всякой чепухе, - отсюда можно угодить прямехонько на виселицу или по крайней мере в тюрьму. Сосредоточься, хоть ты ничего и не знаешь! А как, собственно, это делается? Живо, живо, пока на тебя не обращают внимания! Ты щенок, которого взяли за шиворот и притащили сюда, вот ты кто! Щенок, который ничего не понимает! Нередко, поднимаясь с постели, Гонза задавался вопросом: а что случится сегодня? Это действовало как заклинание - ничего не случалось. Но сегодня он забыл о заклинании. Я суеверен, как старый негр! Они ехали с матерью в трамвае, она сидела рядом в своей шинели, разговаривала с ним, робко, как всегда, улыбаясь, и казалась ему помолодевшей и гораздо интересней, чем раньше. Ей тридцать восемь! Жизнь ее еще не прошла. Гонза подумал, что наконец-то он начинает понимать ее, не столько как мать, сколько как женщину, с которой судьба связала его какими-то странными отношениями. Это твоя мать. Что бы там ни было - она твоя мать! Гонза чувствовал, что мать хочет ему что-то сказать. Смущенная, она кружила вокруг главного вопроса. Спросила, что он собирается делать после войны, и в конце концов осведомилась, любит ли он кого-нибудь. И когда услышала отрицательный ответ, замолчала. И все же Гонза дождался: неуверенным и виноватым голосом она спросила, не станет ли он возражать, если после войны она выйдет замуж. Гонза сразу же отрицательно покачал головой и не без удивления обнаружил, что недоволен гораздо меньше, чем ожидал. «Что ты знаешь? Вероятно, он хороший человек, вероятно, по-своему любит мать - грубовато, по-простецки, без капли воображения, без влюбленности, - зато это чувство постоянно, как расписание поездов... Не оправдывай, мама, ни себя, ни его, а то мне становится стыдно. То, что я пережил, выбило из меня беспощадную категоричность юности, которая так легко осуждает». Гонза не высказал всего этого матери, но был уверен, что она поняла, - радость светилась в ее глазах. Когда они расставались на шумном вокзале, она неожиданно поцеловала его в щеку и сказала: «Береги себя, Еник!» Да, бывает, что фраза, сказанная невзначай, потом наполняется скрытым смыслом. Случайность? Пробежав туннель и выскочив на перрон, Гонза уже забыл мамины слова, потому что увидел Бланку. В расплывавшемся свете он сразу узнал ее по посадке головы и замедлил шаг. На переходном мосту он потерял ее из виду. И сразу съежился от холода. Воинский эшелон все еще стоял на последнем пути у ограды - застывший призрак в зыбких сумерках. Фейерверк не состоялся. Вскоре он перестал думать о нем, потому что заболел зуб. Дергающая и пока еще глухая боль усиливалась с каждой минутой. Хорошенькое дело, ну и ночка предстоит! Надо было сходить к зубному - сходить раньше, чем попадешь с воспалением надкостницы в лапы коновалов из заводской амбулатории, как попал на той неделе Леош. Замахивался на третью империю, герой, а дрожишь перед бормашиной! Кончиком языка он ощупал дупло в коренном зубе, и ему показалось, что зуб вырос. Скука ночной смены с обычным довеском в виде голода да еще с приступом зубной боли... К тому же еще нестерпимо хотелось спать. После полуночи - если будет подходящая обстановка - попробую смыться; все будет зависеть от Мелихара, но он сегодня ужасно мрачный и вообще какой-то странный: его запавшие глаза то и дело блуждают по цеху, словно он ждет кого-то, а меня даже не замечает... Я не я, если он меня сегодня не пропесочит, грубиян этакий! Сволочь зуб! У Гонзы даже потемнело в глазах, и поддержка едва не вывихнула ему руку. Дзуб... дзуб... - о-глу-ша-ю-щий дзуб, пот льет градом, а над ним лицо дьявольского кузнеца. Что-то он сегодня так разошелся? Куда гнет? Зачем эта спешка? После того как Гонза трижды не удержал поддержку, великан отбросил молоток, всунул голову в отверстие крыла и заорал так, что на шее у него вздулись жилы: - Что это с вами? Небось днем с какой-нибудь шлюшкой баловались? Или еще что? Я за вас работать не собираюсь! Дураков нет, гимназистик! Гонзе хотелось огрызнуться, сказать ему о больном зубе, но злость, упрямство и жалость заставили его молчать. Поди-ка ты к черту, ответил он одним взглядом. Недолго тебе осталось куражиться надо мной. Вот кончится все, только вы меня и видели. А тебя, шкура, и не вспомню! - Na also ,[73] - протянул Башке и захлопнул папку. Наконец-то! У него был довольный вид чиновника, который закончил дело и с удовольствием берется за следующее. Эту его медлительность, цель которой подорвать самообладание допрашиваемого, Гонза знает еще по первому допросу, но сегодня все иначе. Оба мы сегодня иные, кроме того, мы не наедине тут: вот этого типа, что развалился на стуле у окна, я определенно никогда не видел. Исключено, чтобы такая рожа не сохранилась в памяти. Новенький или прислали откуда-то? Иногда он равнодушно поглядывает на меня и подавляет зевок: скучает и ждет своего момента. Скулодробитель. Тип придурковатого вышибалы. Башке встал, прихрамывая, обошел стол, уселся худым задом на его угол и уставился на Гонзу глазами покойника. - Вот видишь, - сказал он с вкрадчивой укоризной и покачал своим зеленоватым черепом. - Не говорил ли я тебе, что мы еще встретимся? «Орфей», да? У меня хорошая память. Но сегодня разговор будет о другом - ты сам знаешь. Не советую уверять себя, что ты будешь молчать. Не будешь, мой мальчик! - Он прищелкнул сухими пальцами. - Совершенно исключено, что ты ничего не видел, ничего не заметил. Не будешь говорить здесь, заговоришь в другом месте. Там тебе откроют пасть, даже если придется разорвать ее, запомни это! Но этого может и не быть. Ведь у тебя нет никаких причин покрывать их - нам ясно, что ты к ним не принадлежишь. Они не так глупы, чтобы принять всякого сопляка. Прав ли я? Прав! Я хочу от тебя очень мало, и, если ты будешь благоразумен, мы с тобой sofort [74] закончим дело. Только одно имя! Ты обратил внимание, что мы забрали тебя совсем незаметно? Никто еще не знает, что ты здесь, так что бояться нечего. Понимаешь, как это удобно? Через несколько минут ты сможешь вернуться на свое место, и никто ничего не узнает. В противном случае твое дело табак. Klar? [75] У меня в столе есть некая папка, не заставляй меня раскрывать ее. Na also... ...если бы зуб хоть на минутку перестал болеть! Вырву его, сволочь такую, зайду к первому попавшемуся дантисту, если, конечно... «Береги себя, Еник!..» Гонза представил себе, как мать в своей форменной шинели проталкивается по тускло освещенному вагону. Толкотня, вонь, ветер дует из всех щелей фаршайне, битте, пожалуйста, билеты... Где же я? Я забыл тебе что-то сказать, мама, не помню - что, но мне так жалко... - Ну, говори, говори! - отрывисто кричит Мертвяк в лицо Гонзе. Как у него в руке появилась линейка? Вот она мелькнула перед глазами и хлопнула Гонзу по шее. - Кто его предупредил? Ты видел! Должен был его видеть! Говори! До того как все это случилось, время тащилось нудно, натянутость между Гонзой и Мелихаром не ослабевала. В половине одиннадцатого Мелихар сердито отбросил молоток и кивнул: пошли пиво пить! Они вместе зашагали в хмурой тьме, поглядывая на небо. Звезды зябко мерцали в просветах между туч, с неба веяло холодом и щемящей тоской. Гонза молчал, прижимая руку к щеке, ждал, пока Мелихар заговорит. Это произошло в узком проходе, недалеко от столовки, и то, что Гонза услышал, заставило его от удивления замедлить шаг. - Вы меня как-то спрашивали насчет всяких этих глупостей... помните, молодой?.. Состою ли я... В общем то да се. Как раз вот на этом самом месте. Он сказал это почти шепотом, и его тон удивил Гонзу больше, чем сам вопрос. Гонза колебался, не знал, что ответить, и шагал в ногу с Мелихаром. - Да, - наконец сказал он небрежно. - Я тогда ожидал, что вы стукнете меня по шее. Я был идиот, Мелихар, романтический глупец. Сами знаете, школа, книги... Сейчас все это уже не пришло бы мне в голову... - Это почему же? - Так. Я излечился здесь. Действительность не такова, как я ее себе представлял. Не сказал бы, что она отрадна. - Он раскашлялся, потом продолжал: - Вы были правы - каждому хватает своих забот. Нам всем тут изрядно досталось. Не очень-то приятная школа, но, видно, без нее нельзя. Волей-неволей начинаю понимать, почему я здесь и какой это имеет для меня смысл: полная потеря иллюзий. Всех. Глупо! Великан с минуту молчал, посапывая, потом сердито отрезал: - Что вы там поняли - ваше дело. А вот звоните вы столько, молодой, что ум за разум заходит! - Что с тобой? - запавшим ртом спрашивает Мертвяк. Он запыхался, орудуя линейкой, и со стуком отбросил ее на стол. - Чего ты все время скалишь зубы? Ты смеешься? Не советую, сопляк. - Нет, - уныло ответил Гонза. - Просто у меня болит зуб. Брови Мертвяка поднялись, потный лоб сложился в морщинки. Такого случая у него еще не было. - Зуб? - повторил он. - Вон оно что! Это как же понимать, шуточка? - Он повернулся к тому, третьему, который до сих пор молча созерцал происходящее, и сказал по-немецки: - Придется заварить ему ромашку! Как, Вилли? - Эта мысль рассмешила обоих, и они разразились хохотом, но Башке тотчас посерьезнел и кивнул Гонзе на скулодробителя, хлопавшего себя по мощным ляжкам. - Перед тобой самый ловкий дантист в мире. Пошути еще разочек, и у тебя в жизни уже не заболит ни один зуб! - Худые пальцы его вцепились в отвороты пиджака Гонзы. Однако хватит! Фамилию! Назови фамилию! Его кто-то предупредил, и мы должны найти этого человека. Считаю до десяти. - Я ничего не знаю, правда... - Не знаешь фамилии? Тогда покажи нам его. - Я никого не видел и не знаю, что вы от меня хотите... Я... - Ничего не знаешь, ничего не помнишь. Знакомые ответы! Пальцы Башке ослабли, он вытер платком лоб и кивнул третьему. Тот встал со стула и подошел к ним. А что потом? Все разыгралось, как в сумасшедшем фильме; это был водоворот. И все происшедшее до сих пор ясно стоит перед его глазами. На часах, помнится, было около двенадцати, - оставался час до ночного перерыва; ноющая боль в десне, Мелихар где-то болтается; браться за халтуру ему было еще рановато. Гонза стоял, опершись о крыло самолета, и зевал, потом глянул в сторону «Девина». В этот момент откуда-то притопал на своих тумбах Мелихар, молча наклонился над ящиком с инструментом и стал бестолково рыться в нем; в торопливости его движений было что-то незнакомое. Что он ищет? Еще через секунду Гонза увидел его лицо и понял: что-то случилось. Что-то гнетущее - еще неведомое Гонзе - нависло в воздухе. Словно бы открыли кран и зашипел, выходя, газ. Что с Мелихаром? Его широкое бугристое лицо застыло, как маска, и только маленькие глаза чуть двигались под насупленными бровями. Откуда повеяло грозной стужей? Гонза оглянулся: кругом ничего. Несколько знакомых рабочих заняты у стапелей, грохот пневматических молотков терзает уши. Одиннадцать часов пять минут... И вдруг руки Гонзы покрылись холодным потом. Что же такое с Мелихаром? Гонза снова посмотрел на него - их взгляды на мгновение встретились, - но бригадир тотчас же отвел глаза; казалось, он с трудом ворочает шеей. Может, его мучают фурункулы? Мелихар не сводил глаз с главного прохода между участками. Газ. Инстинктивно, а может, по чистой случайности Гонза тоже посмотрел в ту сторону - следующие несколько секунд были насыщены стремительными событиями. Ш-ш-ш... И опять как в полусне Гонза видит себя как-то со стороны. Появился человек в рабочем комбинезоне и, сунув руки в карманы, остановился у конца крыла; Гонза знал его лицо. Не молодой и не старый - работает в термичке? - да, да, наверняка в термичке. От Гонзы не ускользнуло, как человек едва заметно кивнул Мелихару и тотчас исчез. Что это значит? Сигнал? Сигнал чего? Мелихар? Он предстал перед Гонзой в отверстии крыла, как в рамке, и, когда их взгляды встретились, Гонза понял, что от Мелихара тоже ничего не ускользнуло. Мелихар знал, что Гонза видел. Ну что ж, видел так видел. Поняв, что Мелихар хочет ему что-то сказать, Гонза приблизился к нему. - Спокойно, молодой! Идут за мной, курвы! Надо смываться. Вас это не касается, вы ничего не знаете. А если что и видели... так все позабыли. Позабыли. Дело серьезное... Мир заколебался и сосредоточился в одной точке. Ме-ли-хар! Движения его не ускорились, но стали более рассчитанными и точными, глаза выжидательно помаргивали, косясь в стороны, на измазанном лице, кажется, мелькнула даже улыбка, а может, это мне только показалось. Поскорей бы ты уходил, господи Иисусе! Почему он медлит?! Секунды отлетали, как искра от огнива. Бегите уж, Мелихар! У Гонзы вдруг перехватило дыхание: впервые за долгие месяцы суровой дружбы он почувствовал, как громадная лапа, нагонявшая на него страх, сжала ему локоть. И не успел он опомниться, как уже был один. Один. Один наедине со вселенной. Небо оставалось неизменным, оно дышало вечностью мироздания. В просветах между облаками Орион направил сверкающий жезл на созвездие Тельца - наивные эмоциональные представления, рожденные старенькой картой звездного неба Доппельмайера - рубиновая Бетельгейзе и далекая звезда Ригель, а еще дальше Сириус и Прокцион из созвездия Малого Пса... Но вот полночный ветерок прикрыл их облаком, похожим на какого-то зверя... Мысли? Гнать их, они ослабляют. Вчера, когда Павел убежал от Моники и шел по темным улицам, его вдруг осенило, словно вспышка магния осветила подвал, полный хлама и паутины. И в этом синеватом свете Павел увидел... Все неслыханно просто. Это приказ. Остается только выполнить... Это будет выход, это будет поступок, И это все? Да, все! Павел прижался к деревянной стене и положил свой багаж на землю; багаж был тяжелый, но рука не чувствовала тяжести. Ее словно не было, он вообще ничего не чувствовал. Стал вещью в холодном пространстве, спусковым крючком, к которому близится палец. Такая стужа, наверно, стоит на краю света, если он вообще существует. Половина двенадцатого. Павел протер слезящиеся глаза, потянулся и пришел в себя. Где же ты? Колючий ветер вынюхивал что-то среди мертвых складских строений, гудел в проводах. За спиной шумел завод, перед глазами у Павла были грузовые эстакады, подъездные пути и колючая ограда. Она не видна, но Павел знает о ней. Знает и то, что в этой ограде есть дырка, через которую можно пролезть на ту сторону. Для этого надо лечь на землю и приподнять у столба проволоку, там всего десять, двенадцать шагов, не больше. Павел ощупал карман пальто, карман был оттопырен и слегка отвисал. Это успокаивало. Там, на последней колее. Из дальнего вагона к Павлу доносятся голоса, невнятное пение, заунывные переливы гармоники. Там они. Вот с визгом откатилась вагонная дверь, слабый свет вырвался в темноту. Один из них соскочил на землю и, глухо кашляя, стал мочиться у забора. Павел насчитал двадцать два вагона - ничего не говорящее число. Они стояли в трескучей тишине, чистые от мороза, похожие на отдыхающих животных. Павел был обстоятельный человек: он осмотрел поезд с моста над веткой еще до того, как сгустились февральские сумерки. Знакомые контуры на платформах, покрытые маскировочным брезентом в зелено-коричневых разводах. Танки. Зенитки, стволы которых направлены вверх; в середине состава, в двух шагах от дыры в ограде, три товарных вагона, - несомненно, с боеприпасами. Шрапнель. Мины. Возможно, фаустпатроны. Павел знал их по кинохронике «Уфа». Кому ведомо, что там еще. Тысячи, десятки тысяч смертей, упрятанные в ящики, ждут своего момента, чтобы вырваться на свет. Гнусность! Павел выбрал ближайший вагон и ощутил обманчивое удовлетворение, какое человек обычно чувствует, приняв решение. Но тут же рассудок предостерег: нет, нет! Сколько их здесь? Четверо! Он насчитал четверых, они сменялись через каждый час и проходили с равномерными интервалами по обе стороны состава, приближались, удалялись. Он попытался определить систему в этих обходах, и, кажется, ему это удалось. Надо только улучить момент, когда оба часовых будут подальше от этого вагона, и тогда... В два приема - сперва добежать до ограды... Неторопливые шаги шуршат по гравию, звенят о камень железные подковки сапог, ветер разносит эти одинокие звуки, они назойливо проникают в сознание, мешают ему. В мозгу упорно возникает стандартно правильное лицо немецкого солдата - то ли это лицо с примелькавшихся плакатов, то ли он где-то видел его. Может, это лицо часового, который прохаживается в нескольких шагах от Павла, прохаживается, ничего не подозревая, - топ... топ... Ему тоже холодно? Может, и ему тоскливо, может, и его мысли витают где-то далеко... Может, ему мерещится, что он сидит дома за празднично убранным столом, а на дворе погожий день, солнце и мирная тишина, косогор над рекой, или что он лежит рядом с женщиной, той самой, по которой он тоскует бессонными военными ночами. Нет, нет, Павел знает: этот убивал, казнил, именно он тогда стрелял в нее... Почему бы это не мог быть он? Наверняка! Если бы он сейчас знал, если бы догадывался... Павел упорно вызывает в воображении стандартное, невыразительное лицо и разжигает в себе ненависть. Надо, надо, потому что такова действительность, оба мы в ней запутаны - я и тот за забором, - оба в ее власти, как две мухи в паутине... Это действительность, гнусная, извращенная, без смысла и сочувствия, исполненная жестокой неотзывчивости, подлая действительность мира, который развратили, растратили, разорвали; в нем человек может испариться, как спирт, замереть, как звук, это действительность случайного появления на свет и бессмысленных преждевременных смертей, к ней страшно прикоснуться, она неизлечима, тошнотворна - действительность рабов, у нее лицо Моники и круглые глаза, ее дыхание и лоно, но коснись ее, и она рассыплется у тебя под пальцами. Ее нет, есть только плоть, кровь, ткани, выделения. Смирись! - говорила она ему. С чем? Что все бессмысленно? Что мир сплетение случайностей? Невозможность? Квадратура круга?.. Нет! Разве я могу? Заполучить бомбу было не так-то легко. Борек, которого Павел поздно ночью поднял с постели, отчаянно упирался. Он тер заспанные глаза под толстыми стеклами очков и вздрагивал от холода в своей лаборатории-беседке. И от страха. «Не дури, старик, я не хочу связываться с таким делом. Не хочу! Я не могу ручаться за бомбу: взрывная сила в порядке, а вот механизм зажигания химический - действует с помощью кислоты». На минуту превратившись в увлеченного химика, он объяснил свой замысел: повернешь, мол, вот этот краник, и она начнет действовать, - но больше ни о чем не хотел слышать. «Сколько секунд? По моим расчетам, минимум тридцать, а вернее всего - больше... Ты что, с ума сошел? Я не хочу иметь тебя на совести». Борек даже вспотел от страха, руки у него дрожали. «Я все это чисто теоретически, понимаешь... Нет, она небольшая, поместится в маленький чемоданчик, но... пойми же, старик!» Нет, Павел не понял, и его отчаянная настойчивость сломила трусоватого теоретика, который все же заставил Павла поклясться, что никто никогда не узнает, откуда у него бомба. «Погоди минутку, надо по крайней мере кое-что проверить, сумасшедший!.. И уходи, пожалуйста, пока я не раздумал... если б я знал... Все равно теперь не сомкну глаз...» Под покровом тьмы Павел уносил свой чемоданчик, не чувствуя мороза, не испытывая страха. Ничего. Будь осторожен, не урони чемоданчик, слышишь! Павел следил за каждым своим движением. Он ехал в переполненном трамвае, и ему казалось, что сонные глаза пассажиров устремлены на него. Чепуха! Если бы они знали... Он представил себе панику, дерганье звонка, беспорядочное бегство. Выйдя из трамвая, Павел поежился от холода. Куда теперь? Он был около парка и зашагал по безлюдным дорожкам. По памяти он нашел то, что искал. Вот здесь. Пустая скамейка. Он нащупал ее в темноте, поставил на нее чемоданчик и сел рядом. Тиканье часов на руке усыпляло. Свист ветра в голых ветвях привел Павла в себя. Озябшей рукой он провел по спинке скамьи. Зазубрины, сердца с инициалами, непристойности, в общем ничего особенного, обыкновеннейшая садовая скамейка, бесчувственный кусок дерева и железа, безнадежно немой. Чего ты тут ищешь? Уходи! Павел встал и поспешил оттуда, неся в сердце пепел разочарования. Он спрятал «багаж» в каморке и отправился домой. Отец был дома: где ты ходишь? Павел что-то соврал ему, не заботясь о правдоподобии своей версии; старый портной лишь вяло кивнул, ушел в комнату и лег на кушетку. Павел стиснул зубы и, овеваемый ветром, сипло дыша, знакомыми улицами вернулся в каморку. В каморке было пусто. Павел зажег лампу, вытащил из-под дивана револьвер в промасленной тряпке, вынул обойму из магазина, как его учил Войта, и тщательно проверил механизм. Щелк, щелк... Это приятно рассеивало. Пишкот! Наконец-то! Осторожно приоткрыв дверь, Павел на цыпочках вошел в мастерскую, которую знал как свои пять пальцев и мог бы ходить там с закрытыми глазами. Несмотря на это, он наткнулся на манекен и с трудом удержал его от падения. Павлу вспомнилось, что, когда он был маленький, взрослые потешались над ним потому, что он боялся этого манекена. «Он без головы! - твердил Павлик и показывал пальчиком на деревяшку, которая заменяла манекену голову. - Без головы!» Из простенка послышалось стариковское покашливание: Чепек уже вернулся с партии марьяжа и лег спать. Не разбудить бы его, не хочется ни с кем разговаривать! Павел пошарил на закройном столе, между ножницами и утюгом нашел кусочек мела, унес его к себе в каморку и написал на гладком боку «багажа» слово из пяти букв. Потом погасил свет, лег навзничь и уставился в черную тьму. Время текло, как дурно пахнущая жижа, тихо, тупо, осязаемо, мир утратил звучание, потом возник вполне определенный, но удивительно далекий топот. Павел заткнул уши и ждал. Ничего! Спокойствие небытия. Шорох в черепной коробке, в висках, в ушах, гудение телеграфных столбов. Не думать! Как это делается? Надо отбиваться от мысли: как только она коварно подобралась, надо резко повернуться на бок, тогда на мгновение ускользаешь от нее. Еще раз и еще! А потом... резкий укол, словно шпоры, - это уверенность, невозможная, недопустимая, гнусная... Павел даже не знает, может быть, он выкрикнул эту мысль вслух. Нет! Он нащупал выключатель, уставился, жмурясь, на раскаленную нить лампочки и тяжело дышал от напряжения. Ничего! Старый дом спокойно спал, как человек, у которого чиста совесть. Почему ты молчишь? День был закован в туман и стиснут тоской. Павел бродил по улицам, покрытым скользкой грязью, заходил в пронизанные сквозняками пассажи, глядел на опустошенные витрины и в невыразительные лица встречных, шел куда-то, смешавшись с потоком прохожих. В закусочной он торопливо сжевал гуляш без мяса, не замечая, что ест, потому что неотступно думал - как пронести все это на завод? Перебросить через ограду? Безумие! Пронести через проходную? Это смертельный риск и вместе с тем единственная возможность. «Что тащишь, Павел?» - спросил его кто-то в трясущемся автобусе. Бесхитростный вопрос. Павел только равнодушно качнулся головой. «Положи чемоданчик наверх, тут и так не повернешься». Спокойно, только спокойно! Перед входом он смешался с толпой, вместе с ней двигался и, прижимая к себе чемоданчик, сунул пропуск ленивому веркшуцу под самый нос. Тот скучающе зевнул и даже не посмотрел на фотографию. Только не ускоряй шаг! «Павел!» Он оглянулся через плечо. Бацилла, запыхавшись, почти догнал Павла возле фюзеляжного цеха, пристал к нему, как репей, и не умолкал. Чего только он не нес! Ну тебя к черту, - яростно думал Павел, - отцепись! Иди уж лучше в бордель, к этой своей Коре, и отстань от меня! Ты бы умер на месте, если б знал, что я несу. Он бесцеремонно ускорил шаг, стараясь избавиться от толстячка, но ему было чуточку жалко глядеть, как тот торопится за ним на своих коротеньких ножках, не понимая, почему Павел так упорно молчит. Наконец около лестницы в раздевалку Бацилла отстал, и Павел с облегчением вздохнул. Наконец-то один. В одиночестве есть некое сомнительное преимущество, больше того - злое наслаждение. А что еще? Жалость? К кому? И страх? Быть может, и страх, но Павел запретил себе бояться. Вот он стоит, прислонясь к стене, чужой самому себе, узник в собственном бесчувственном теле, и знает, что возврата уже нет и не будет, что уже нельзя искать пути назад, он не смеет делать этого, потому что близок к цели. Позади, как на маминой цветной скатерке, то, что принято называть прошлым: обычная улочка - складка на теле города, чахоточный садик, окруженный большими домами, и набережная, квартирка и портновская мастерская, где мальчуган играет в полосатый мяч, атлас звездного неба и изрезанная гимназическая парта, первая сигарета, первое свидание, желанный велосипед - награда за успешный переход в восьмой класс... А впереди только мрак - сухой, шуршащий от мороза, лезет в рот, как глина. Наверняка замерзну... утром здесь найдут обессиленное тело... с этим вот под ногами... А поезд увезет свой груз смерти. Сейчас, сейчас, время пришло! Соберись с духом и действуй! Шаги приближаются - хрустит щебень, - шаги затихают... Сейчас - пытайся, сейчас - должен! Руки! Есть у тебя руки? Секунды извиваются, как глупые черви, и ветер. Пора! Опять часовой... Нет, у тебя не хватит духу. Ты один. Один. Только ты и эти за забором, и снова он рядом в двух шагах от тебя, покашливает, а ты не можешь, не можешь. Удаляется. Пора! Нет, поздно, это конец, конец всему! Предатель, ты снова и снова предаешь и убиваешь ее, да, да, не они убивают, а ты! Нет, нельзя, чтобы тебя нашли здесь, чтобы поймали живым, как кролика! А что, если вытащить из кармана эту штуку и застрелиться! Он чувствовал, как пальцы сами шарят по ткани пальто. Нет, нет, трус, хочешь уйти... нет! Он зажмурился и стиснул зубы, чтобы не всхлипнуть. И вдруг - совсем неожиданно - все прояснилось. Он изумился - видно, облегчение может прийти даже в минуту предельного напряжения сил, когда человек уже готов сдаться. Голос. Он услышал его между двумя порывами ветра. Совсем рядом. «Не оглядывайся! Это я. Я с тобой». Он сразу же узнал этот голос, но не оглянулся. Сознание смутно подсказало ему, что лучше не оборачиваться, - он испугает ее. Довольно того, что она здесь. Павел вздохнул, открыл глаза и убрал руку с оттопыренного кармана. Все было естественно, как собственное дыхание, и не удивило его. Я знал, что найду тебя, беззвучно сказал он. Да, она была здесь, он чувствовал, как растворяется в ней, как она заставляет его плакать, но он справился с собой, он не смеет отпугнуть ее своей слабостью. Это моя вина, что я не нашел тебя раньше. Если б ты знала, сколько глупостей я натворил... а ведь все было так просто. Только сейчас я это понял. Здесь! Не говори больше об этом. Ты же понимаешь, что сейчас не время. Я понимаю, но хоть минутку! Два слова! Мне надо так много тебе сказать, но я не знаю, с чего начать. Мне стыдно перед тобой... Если бы ты знала... Я чуть было не поверил ей... Кому, Павел? Ей, смерти. Она любит носить маску. Порой красивую. Она называет себя реальностью. Но я уж знаю, что это не так. Я знаю это благодаря тебе. Она совсем не та, какой представляют ее люди. По крайней мере не должна ею быть. Нет, пока человек не сдастся и не поверит ей. Не противиться ей равносильно убийству. Это значит убить все: мир, свет. Убить равнодушием, собственным одиночеством в этой ледяной пустоте. Многие уже в ее власти, но они еще двигаются, соприкасаются друг с другом, не подозревая, что сеют вокруг смерть, что сами уже не живые, а лишь пустые, изглоданные тела, окоченевшие кости, обтянутые кожей... Я не понимаю тебя. Это не важно. Я люблю тебя... Видишь этот состав за оградой? Он нагружен смертью. В последнем вагоне лежит пуля, отлитая для нас. Для тебя! Этот поезд не должен уйти. Теперь понимаешь? Да. Но ведь есть другие поезда. Знаю, знаю, но этот ждет меня. Ну говори же, я хочу тебя слышать. Где ты была так долго? Мне было так плохо без тебя! Не спрашивай, Павел. Ведь ты все еще такой же умный и рассудительный... Нет, я уже не такой. Я изменился, понимаешь? Отказал мне этот испытанный, старомодный разум. Он вообще изгнан из нашего века. Я не буду тебя расспрашивать - довольно того, что ты здесь. Тебе не холодно? Страшная стужа! Уже не холодно. Я всегда мечтала жить в тебе, скрыться от всего мира... Помнишь, что мы однажды обещали друг другу? Помню. Ты больше не уйдешь, да? Не надо! Обещаешь? Да, я буду всегда с тобой. Пойдем, нам пора... Погоди! Ш-ш-ш. Слышишь шаги? Пусть пройдут... Павел вдруг понял, что лежит ничком на бугристой и твердой, как сталь, земле, сжимает ручку чемоданчика и не чувствует холода. Дыра в ограде! Павел нащупал ее, проволока обжигала пальцы и поддалась только после яростного нажима. Он слегка приподнял проволоку, подставил деревяшку и, не обращая внимания на боль в исцарапанной руке, стал ждать. Снова приближались шаги - прошуршали в двух метрах от дыры, было слышно чье-то дыхание, подковка звякнула о камень, и снова удалились... Ты здесь? Здесь. Будь осторожен, милый... Тебе страшно? Нет, не страшно, уже не страшно. С тобой не страшно. Я горжусь тобой. Пойдем же! Вперед, пока он не вернулся! Это близко, два-три прыжка. Я помогу тебе. Я очень тебя люблю. Порыв ветра донес заунывный напев гармоники и невнятные голоса, но теперь они не пугали. Вот сейчас! Пора! Павел сам не ожидал, как легко он пролез с чемоданчиком в дыру и, низко пригибаясь, преодолел небольшое расстояние до эшелона. Ему казалось, что он невесом, что сила тяготения исчезла, что какие-то шумы разносятся в нем и затихают в громкой тишине. Вот он уже и здесь. Камни возле шпал, запах отработанной смазки. В темноте он нащупал гладь рельса и отдернул руку: холодный металл жжется! Спокойно! Он в три погибели согнулся под осью у колес, прижался к шпале, прерывисто дыша, согревая пальцы. Молчи же, сердце! Но сердце грозило разорвать грудную клетку, внутри что-то росло и распирало, лезло в рот, хотелось кашлять... Отчаянным усилием воли Павел подавил кашель, так что даже потемнело в глазах. Он должен! Шаги. Они приближались, замерли у вагона. Чудовищно близко он увидел два силуэта солдатских сапог, сапоги потоптались на месте и пошли дальше. Не медли, нам надо уходить отсюда, слышишь? Ну действуй! Как тебя учили? Я хотел бы тебя погладить. Быстро! Руки сами торопливо взялись за дело - в них появилась незнакомая уверенность... Осторожно, так, так... Павел пошарил и нашел детонатор, но, прежде чем отвернуть его, затаил дыхание и прислушался. Ничего. Только ветер стонет в проводах у полотна, гармоника смолкла. Пора! Что за свист? Это в ушах. И в жилах. Во всем теле. Значит, я живой. Это только жизнь - и ничего другого. Ты здесь? Здесь. Щелчок был едва слышен, но он проник в самые глубины сознания, вывел Павла из отупения. Двадцать, тридцать секунд, не больше... Павел слышал, как бешено помчались эти секунды, их топот отдавался у него в мозгу... Три, четыре... Скорее беги отсюда!.. Это стучит старенький, запыленный будильник, что стоял на шкафу у нас дома. Павел узнает его торопливый сбивчивый ход - др-р-ринь! «Вставай, Павлик», - слышится издали мамин голос... Возможно ли это? Здесь? «Просыпайся, уже девять... десять!..» - «Но я не сплю, мама!» Беги отсюда, прошу тебя, беги! Не медли, дай мне руку! Павел успел еще выхватить из кармана револьвер и отвести предохранитель... Тринадцать, четырнадцать... Кто-то ласково подталкивает его, наверное, это ее руки, ведь она рядом с ним... Он ударился лбом о что-то твердое и чуть не вскрикнул. На четвереньках, как неповоротливый жук, он вылез из-под вагона. Спокойно, спокойно... Еще три шага, и он в безопасности... Под руками рельсы и колючий щебень... Что это? Возглас изумления в потемках заставил Павла выпрямиться. Дыра, где же дыра в ограде?! Окрик... нет, слух его не обманывает... Хальт! Хриплый рев справа... Хальт! Топот солдатских сапог и рев... Хальт! Пронзительный свист и металлическое звяканье. Они приближаются... Беги, я с тобой... убежим от них!.. Нет! Павел растерянно метнулся в другую сторону, побежал вдоль вагонов, выставив вперед руки, мчался, не слыша ни злобного окрика, ни топота сапог сзади. Когда он проснется, за окном уже будет день, совсем будничный день... Вспышка страшного, ненатурального света ударила ему в лицо, ослепила глаза, он инстинктивно отскочил, на ходу без размышлений спустил курок... И снова никто ему не мешал, и он бежал, не чуя под собой ног... Но вот опять луч света нагнал его и вскочил ему на спину, залил его... Выдержи, они не должны нас поймать! Дай мне руку и не оборачивайся!.. Удар - откуда-то издалека донесся сухой щелчок, - кто-то с нечеловеческой силой ударил Павла в плечо, в бок, он зашатался, земля поднялась и метнулась ему в лицо закопченными шпалами, рельсами, камнями и увядшей травой... Он выбросил вперед руки, чтобы смягчить удар... вспышка, какой-то неистово яркий свет... Он не чувствовал боли. Ты еще здесь?.. Рассветает... боли нет, успокоительная тишина застыла вокруг, они наедине и укрыты, от всего света, медлительно течет время, догорают звезды, и вселенная застывает в глазах. Он попытался пошевелить губами. Знал, что не один, - она с ним. Я рад, что ты мне встретилась в жизни. Я ни о чем не жалею... И я тоже. Все хорошо. Нас не поймают. И когда сознание Павла уже угасало, он почувствовал, что на лицо ему легла ее рука и закрыла от него медленно надвигавшуюся темноту. Главарь на стене противно ухмыляется... Хоть бы не было здесь так жарко! Сил нет! Ну так что ж? Узкий, как щель, рот Башке похож на покойницкий. - Долго, ты думаешь, я буду тут с тобой возиться? Неважно, покажешь нам его. Ах, ты ничего не видел? - Костлявая рука с пожелтевшими от табака пальцами поднимается. - Как зубик? Болит? А к чему тебе теперь зубы? Не хватит еще с тебя? Willi, er will noch mehr, Mensch... [76] Половина первого. Ребята возвращаются из столовки, кто-то - наверно, Богоуш - кричит в темноте: «Где Гонза? Видно, дрыхнет!..» - Ах, каналья, какой же ты... Еще хочешь? Вилли! Выстрелы? Чушь, это мне показалось... - Говори, говори, сволочь! И что они все время хотят из него выжать, ведь он ничего не знает и не помнит... - Ах ты, тотальная сволочь, бродяга! Ну и бейте, раз, два! Во рту теплая, сладковатая каша... Этот мясник со зверской рожей в своей стихии, пот льет с него градом, а он бьет - бьет без злобы, обстоятельно, с усердием профессионала... Браво, Вилли, с каждым ударом я все больше ненавижу всех вас! Бейте, быть и вам битыми, все равно, останусь я живым или нет, так и знайте!.. Хватит, пусть его оставят, пусть лучше его отвезут, по крайней мере передохнет минутку, сможет подумать о другом, сосредоточиться, сможет отключить сознание от тела, в Индии, говорят, это умеют делать йоги, - я когда-то этим очень интересовался, человек никогда не знает, что ему может пригодиться... Вот, например, его здесь нет, он где-то в другом месте, сидит где-нибудь в кино, на экране кого-то лупят, а он сидит себе в безопасности, в двадцать первом ряду и с аппетитом посасывает эскимо до чего здорово! - а дома спрашивает: «Что, дедушка, лев сильнее тигра?» Мелихар... Нет, я его не упрекаю... Ишь, гимназистик надутый... а сколько раз я мог поднять поддержку? Изо рта у меня течет кровь, брови напухли, словно поднялось сдобное тесто, боли особой нет - только воет, тянет, саднит. Вспоминаете, как мы играли в шахматы? Сила против воли. В тридцатый раз: «Говори!» Какая жара! Всегда я хромал по математике, а думал-то, что уже сдал на аттестат зрелости. Дед мне тогда подарил в награду свои часы-луковицу. Нескончаемый экзамен на зрелость, по какому же предмету меня спрашивают и где взять шпаргалку? Зуб? Молчи, дурак, шестой нижний слева, не до тебя сейчас, когда не чувствуешь, где лицо. Раз, два! Нет, я не свалюсь на пол! И не подумаю свалиться! Хватит, хватит, не то начну орать... орать на всю округу... Нет, не начну и даже не пикну, ведь меня здесь нет, я сейчас в кино «Пилот» на ковбойском фильме, не пикну, потому что все это меня не касается... Мне тут так отделали карточку, что я уже не я, а кто-то другой. А если выпутаюсь из всего этого, буду снова другим, потому что здесь человек меняется после каждого удара... Хватит уж, я не могу больше, глаза нельзя, это против правил, Вилли, за это тебя могут дисквалифицировать... Затрещал телефон - райский звук! Мертвяк кивнул: «Перестань-ка, Вилли», и неверной рукой снял трубку. - Алло? - Ja, bitte... На другом конце тарахтел чей-то голос, Башке лишь ошалело кивал: - Ja, ja. Gut. Ich komme... [77] Он положил трубку, снял пальто с вешалки, пощупал карман. Подошел к Вилли, который около рукомойника жадно пил воду из бутылки, и что-то тихо сказал ему: «Ja, gut...» Припадая на одну ногу, подошел к допрашиваемому и усмехнулся. - Продолжение следует. Не воображай, что ты уже отделался. Это была бы ошибка, мой дорогой. И с силой, которую в нем трудно было предполагать, он ухватил Гонзу за плечи, повернул к дощатой стене и толкнул так, что Гонза ударился лбом в стену и охнул. - За любую попытку удрать недосчитаешься ребер. Без фокусов! Можешь пока на досуге подумать обо всем. Долго ждать не придется. Дверь хлопнула, прихрамывающие шаги стали удаляться. Не двигаться! Он слышал, как заскрипел стул под тем, вторым. Надо собраться с силами для следующего круга. Как назло, началась боль - господи Иисусе! - она становилась все сильней и сильней. Закрой глаза, попробуй пошевелить мышцами лица. Ой! Перед ним прыгали красные, желтые, фиолетовые пятна. Ладно, не двигаться! Под ложечкой сосет и мутит, хочется помочиться. Если он вернется и опять станет бить, я поступлю, как младенец. Ну и что ж! Гонза ощупывает рот языком, рот полон сладковатой слюны, зубы чудом уцелели, но когда он попытался облизать верхнюю губу, то едва не застонал от боли. Живое мясо! Перед ним была деревянная стена, напоминавшая карту какой-то местности, - слоистые разводы, темные кружочки сучков. Это было неинтересно, и он прищурил заплывший глаз. Меня здесь нет. И все-таки он был здесь. Что же дальше? Это я. Я. Мое «я» находится здесь. Он чувствовал это «я», чувствовал напряженно, по-особенному: обычно человек не думает о своем «я», оно живет в нем скромно, непритязательно, заглушенное звуками извне, и только подстерегает. Терпеливо ждет и вдруг дает о себе знать мурашками холода по спине. Во время болезни, а порой и в миг наслаждения. А при смерти? Вот я твое «я». От меня не избавишься - куда там! - мой час настал. Настал он и сейчас. Думай обо мне, и прежде всего обо мне, потому что у тебя больше ничего нет, никаких шансов, никаких надежд, только «я», твое избитое, запуганное, ужасающе одинокое «я», слышишь? «Я» - каземат, из глубины которого никого не дозовешься, треснутая раковина, и в ней гудит предчувствие близкой гибели. «Я» - это слабый фитилек и сладкая тщета между первым и последним вздохом, «я» это наслаждение и ужас перед небытием, перед «не я», это призрак, повисший в пустоте, балка, не выдерживающая тяжести, «я» - это все то незнаемое и неоткрытое, из чего состоишь ты и что есть в тебе, - твои поступки, мысли, слезы, измена и подлость, величие и гордость. «Я» - это жизнь и смерть, и осознание этого самого «я» - твое единственное сознание и единственный свет для твоих глаз. Ты чувствуешь его? Я, я! Все остальное - обман, ложь, видимость, фразы, скорбный жест из-за призрачной рампы и зов с того берега, мир, в который ты брошен, ничего не понимая. Ты мечешься в нем и все равно волей такого же бессмысленного случая будешь изгнан, так и не поняв ничего. Внешний мир - это другие люди в скафандрах собственных «я», ты не знаешь их радостей и печалей, тебе не умирать их смертью... Твое «я» даже не включает в себя человека, из плоти которого ты вышел, от которого ты отделился, даже не любимая, даже не самое близкое тебе существо. В твоем «я» - ты один, один, неизбежно и неизменно один, обреченный узник своего «я». Весь смысл «я» - в самом себе, ибо какое тебе дело до других «я», до «я» нации, класса, расы, чего угодно, когда твое собственное «я» болит, когда оно на краю смерти и дрожит от страха? И вот это твое «я» сейчас здесь - твое, а не чужое. А могло бы и не быть здесь... для этого нужно только открыть рот и выкрикнуть в тоске одно-единственное слово, одно имя... Кто посмел возложить на твое «я» страшное бремя решений? Тот, кто, как я сейчас, не держал в кулаке это свое несчастное, извивающееся «я», - тот не вправе болтать и осуждать! Ну, хватит, хватит! Молчи и не думай! Но почему же, скажи мне, Душан, почему? Совесть? Мораль? Верность? Измена? К дьяволу все это, ты же знаешь, как лопаются здесь жалкие выдуманные понятия. Душан, ты был прав, тысячу раз прав, теперь я понимаю... И все-таки ты, Гонза, не можешь выдать! Не можешь? Почему? Почему? Начинаю докапываться, что тебе замкнуло уста: Пишкот, как ты, сумел молчать, веснушчатый Пишкот - ведь ты наверняка знал! Стало быть, есть что-то выше, чем «я»? Вздор, выдумки! Говори! Говорите же, Павел, Милан, Войта, Мелихар - мне это нужно знать прежде, чем вернется Башке, иначе я не ручаюсь за себя. Я обливаюсь потом от страха, ноги у меня подкашиваются, свалюсь я здесь на пол и начну плакать, орать. Нет, не смейтесь! Надо убежать от своего «я», от самого себя!.. Скорей бы он пришел, это нестерпимо, я чуть ли не мечтаю о новых ударах, потому что эти думы еще хуже, куда хуже!.. Гонза переступил с ноги на ногу и привлек к себе внимание Вилли. Это его испугало. - Na was? - послышалось за спиной. - Willst du trinken? Wasser? [78] Он говорит! Гонза даже не подозревал, что этот нескладный робот способен по-человечески разговаривать. Издевается? Излюбленный прием. Мертвяк его проводит с портсигаром. Если ты думаешь, что я попадусь на удочку и тем самым дам повод стукнуть меня, то ты ошибаешься, Вилли! Меня тут вообще нет. Вилли за его спиной глупо хихикнул, но не встал со стула; видно, берег силы для дальнейшей работы. - Na was, - проворчал он. - Wie du willst, Mensch? [79] Где-то пробили часы - бам-м-м! - половина второго. Время таяло в душной комнате, боль усиливалась, а прихрамывающих шагов все не было слышно. Гонза затаил дыхание и прислушался. Дом был весь пронизан звуками; некоторые он разобрал, другие были непонятны. Стук пишущей машинки, телефонные звонки, голоса, заглушаемые журчаньем воды в клозете, хлопанье дверей и рев автомобильного мотора, запущенного на полные обороты. Явно «мерседес». Может, меня повезут в ней... Не часто доводилось мне ездить в автомобиле... Губа нестерпимо болит и все больше опухает. «Опять ты подрался, Еник?» - «Шкара дразнился, мама, что у меня зубы как у белки». Болезненно преувеличенная гордость мальчугана, не знавшего отца, - устойчивый комплекс неполноценности! В столовке уже, наверно, тушат свет... Они сидят рядом над тарелкой рассыпчатого рулета, и Бланка смеется над Гонзой за то, что он сперва съедает картошку, а кусочек мясной начинки оставляет под конец. Привычка детских лет! Слышен гудок паровоза. За стеной кто-то разнузданно гогочет, так обычно смеются похабной остроте. И вот!.. Шаги. Они приближались по скрипучим половицам коридора, неторопливые, ровные, без прихрамывания. Бог весть почему он был уверен, что это за ним, и сердце его бушевало. Он не ошибся. Дверь скрипнула, кто-то вошел. Он не посмел обернуться, смотрел в стену. Услышал, как вошедший и скучающий Вилли небрежно обменялись приветствиями, потом человек, видимо, подошел к Вилли и шепотом сказал ему что-то. Гм... «Ja. Ja». Гонза затаил дыхание, но слов было не разобрать. «Na was, gut... ich bleibe hier, ist gut, na ja...» [80] Это говорил Вилли. Что же происходит? Сильный толчок в бок заставил Гонзу очнуться. Меня повезут в город, в Печкарну, на профессиональный допрос. Мотор ревел, пущенный на полные обороты. - Пошли! - суровая команда сверлила мозг. - Никаких фокусов. Мне приказано при первой попытке... Гонза не видел лица этого человека, но, поворачиваясь к двери, успел заметить форму веркшуца и пистолет армейского образца. Знаю я его? Судя по голосу и форме... Пошатываясь, Гонза вышел в безлюдный, тускло освещенный коридор со множеством дверей и направился было к выходу в другом конце его, но веркшуц сжал ему локоть. - Нет, направо. Schnell! Пошевеливайся, а то... Что происходит? Уж не хочет ли он в темноте пристрелить меня, как собаку? Это не пройдет, я буду кричать, позову Мертвяка. Да и к чему такая бессмысленная спешка? Дверь в конце коридора раскрылась, за нею темная ночь. Осторожно, тут ступеньки! Морозный воздух жадно лизнул лицо, Гонза содрогнулся от холода, который сразу же проник под пиджак, но это было приятно. Куда же теперь? С ума он сошел? Кто это такой? - Идти можешь? - Да. - Доставлю, мол, тебе такое удовольствие. Но каждый шаг причинял невыносимую боль. Гонза не выдержал. - Можно... помочиться? - Только живо! Что это должно значить? Гонза заметил, что они удаляются от проходной и идут в потемках все дальше. Он узнал стену котельной, гудящий силуэт электростанции... споткнулся и, наверно, упал бы, если бы спутник не поддержал его. - Ты что дуришь, черт возьми? Все было как в кошмарном сне, но Гонза шел и шел. Они очутились перед деревянным бараком, каких много на заводской территории, - видимо, склад веркшуц взялся за ручку двери, с минуту прислушивался. Потом он простучал какой-то сигнал, еще немного подождал и только после этого нажал ручку и подтолкнул Гонзу. Они вошли в сыроватую, кромешную тьму, где пахло тряпьем, мылом и еще чем-то. Когда за ними закрылась дверь и щелкнул замок, помещение скудно осветилось. Веники, ведра - большие и маленькие, груды мешков и другой хлам, на ящике стоят закопченная спиртовка и две миски, на стене висит слегка надорванный плакат и - красная лапа протянулась к Градчанам, подпись: «Схватит тебя пропадешь!» Рядом что-то приписано мелом - Гонза не разобрал. - Чего уставился, братишка? - раздался за ним голос. - Надо же нам было хоть чем-нибудь разукрасить стену. Портрет Сталина повесим попозже... Гонза обернулся и остолбенел: опять он, этот старикашка из поезда! Старик подошел к нему, шевеля кустиками бровей. - Чего уставился, братишка? - повторил он. - Здесь тебя Мертвяк не найдет. А я и не знал, что это опять ты. - Он кивнул веркшуцу на ошеломленного тотальника. - У нас с ним есть одно дельце, понимаешь, Честа? Я ему должен кожу на подметки, только придется с этим подождать, нынче уж не достанешь в вагонах такой кожи, всю посрезали. - Он хихикнул и потер морщинистые ручки. Потом с серьезным лицом повернулся к веркшуцу. - Башке еще возле эшелона, Каутце вызвали из дому... У вас все в порядке, а? - В порядке, - проворчал веркшуц, застегивая кобуру. Болтливость старика, видимо, его раздражала. Он швырнул фуражку на ящик, сел рядом и стал растирать колено. - Здорово его отделали, думал, что совсем не дойдет. Башке вызвал того остолопа из города... Собачий холод, бр-р-р! И Гонза узнал его: он не раз видел этого веркшуца в проходной и в цехах этакая заурядная внешность, лицо не молодое и не старое. На заводе у этого человека не было никакой репутации - он не отличался ни свирепостью, ни особенным рвением, ни, наоборот, общительностью - весь был незаметный и неинтересный. - С этим делом покончено, - сказал он. - Не хотелось бы мне, чтобы из-за него поплатился Манек, не так он плох, как думают люди... А вы передали Шебеку в цех? Он еще, кажется, ничего не знает, и я не удивлюсь, если проговорится. Если только стоило ради этого... -- Он знает, что делает! Я приготовил тебе одежду, Честа, но пойдете вы завтра. Все вместе. Сегодня будет горячий денек... - объяснил дед и повернулся к Гонзе. - Здесь ты не останешься, братишка, уж очень здесь сквозит. - Он отодвинул от стены один из ящиков, и оказалось, что под плакатом есть дверь. Ну, чего стоишь, словно истукан? Он открыл дверь и посветил внутрь. У Гонзы вырвался возглас - от боли лицо его искривилось. - Мелихар! Из серой полутьмы навстречу ему поднялась гигантская фигура. - Ну чего? Гонза хотел кинуться к нему, но сдержанность Мелихара охладила его; тот растерянно щурился, как разбуженная сова. - Что вы уставились на меня, молодой, словно десять лет не видели? - Это прозвучало чуточку приветливо, бригадир по привычке слегка толкнул Гонзу в грудь, и его маленькие глазки удовлетворенно блеснули. - Виделись-то мы не так давно, и я вам чуть было не накостылял шею - терпеть не могу, когда работают спустя рукава. Ну, главное, что все обошлось, черт побери! Уж коли вы из-за нас влипли, пришлось вас выручать. Не думайте только, что ради ваших красивых речей. Расшаркиваться сейчас не время. А ну, покажитесь, - переменил он тему и в тусклом свете лампочки стал осматривать пришельца; опытной рукой ощупал его челюсть, приподнял пальцем отекшую бровь, так что тотальник закряхтел. Мелихар удовлетворенно прищелкнул языком. - Отделали вас, молодой, как на ринге у Гаека не отделают. Дед, - обратился он к старику, - не глазей, а лучше приведи-ка его в порядок. А то и на интеллигента не похож! Есть у тебя пластырь? Добро. А как зубы? Целы? Главное, подальше убирать язык. Старикашка ушел в переднее помещение и закрыл за собой дверь. Мелихар и Гонза остались наедине. Мелихар поправил фитиль лампочки и подбадривающе кивнул. - Я им ничего не сказал, Мелихар, - поспешно заговорил Гонза. Каждое движение губ стоило ему больших усилий. - Скажем, так. Да много ли вы знали-то! - И в гестапо я бы тоже никого не выдал. Я... Мелихар удивленно приподнял брови. - Ишь ты! - воскликнул он. - Уже похваляется! Это вас так в гимназии учат? Смотри, какой герой! Откуда вы знаете, черт возьми, что не выдали бы? Вы там были? - Он хлопнул себя ладонью по бедру. - Не устояли бы, говорю вам, что не устояли бы! Башке тамошним мастерам в подметки не годится. Ему, может, и хотелось бы вылезти в начальники, да там оказались половчей, молодой, молите бога, чтоб туда не попасть. Они даже не спросят напрямик, а так вас околпачат вопросами и пинками, что вы и сами не поймете, выболтали что или нет. - Он помолчал и добавил, уставившись в темный угол: - Почему, как вы думаете, мы тут торчим? Не от хорошей ведь жизни! Тут даже пива нет. Потому что кое-кто не удержал язык за зубами, ясно, а? И не какой-нибудь сопливый тотальник, а такой человек, что вы бы глаза вытаращили, кабы узнали. Черт их разберет! - В нем, видно, кипели озлобление и жалость, он сжимал и разжимал кулаки и, наконец, забормотал, скорей для себя: - А кстати говоря, если бы вы там заговорили, многим пришлось бы сейчас худо. Иной раз все зависит от таких вот звонарей... такое уж время! Чего вы торчите, как столб, садитесь! Только не на тот ящик там у меня пирожные для праздничка, не дай бог, помнете... Гонза блаженно плюхнулся на стул и провел языком по пересохшим губам. - Что будет дальше, Мелихар? - Откуда я знаю? - почти грубо отозвался тот, но тотчас смягчился. Второго крыла мы с вами уже не склепаем... наши рожи тут очень уж на заметке. Сбегайте, спросите Даламанека, не наложил ли он еще со страху в штаны? Есть у вас куда деться? - Пожалуй, некуда... Не знаю, куда мне теперь идти. Гигант с минуту недовольно морщил лоб и мял свое левое плечо. - Этого еще не хватало, - проворчал он. - Надо было давно дать вам коленкой под зад. Не хватает мне охранять сопляков, которые затеяли играть в войну! - Вы о нас знали, Мелихар? - Где уж мне! - саркастически отрезал тот. - У вас на носу все было написано, этот ваш крем для загара. На что вы рассчитывали? Думали, что люди все бросят и побегут быстро-быстро под немецкие пули? Особенно этот ваш шут в шляпе с дырками - работать он не горазд, а вот трепаться и подбивать людей... Вам повезло, что всех вас не похватали на другой же день. Не думайте, что вы были одни... Ваша мать работает на железной дороге, что ли? Мы дадим ей знать о вас, чтобы она не померла со страху. Устроим вас на работу - есть ведь и другие заводы... Гонза пошевелился на стуле. - Мелихар, ругайтесь как хотите или стукните меня, если я вас опять разозлю... но примите меня к себе... У Мелихара, казалось, дух захватило, он даже привстал с места, но быстро успокоился. - Ну хватит! Спятили вы, видно, молодой! Вас принять? А за что? Может, за то, что вас там сегодня отделали? Норов у вас есть, да только за приключениями идите в кино. У нас не киношка, у нас ставка - голова, вот и весь сказ. А теперь и вовсе. Вам-то зачем совать голову в петлю, дурень вы?.. - Я все понимаю, Мелихар. А вы меня испытайте... Видимо, только потому, что это было сказано упрямым тоном, Мелихар умолк; он хмуро смотрел перед собой, мял пальцами заросший подбородок и сердито молчал. Из соседнего помещения приплелся старикашка с марлей и пластырем и удивительно ловко, не переставая бормотать, перевязал физиономию Гонзы. Тот только кряхтел потихоньку. Когда за дедом закрылась дверь, оба вздохнули с облегчением. Мелихар расправил широкую спину, доски скрипнули под тяжестью его тела. - Это не мне решать... Они вас как следует испытают, молодой, проверят, чего вы стоите. - Он не скрывал, что просьба Гонзы ему не по нутру, и, видимо, решил отругать его за все наперед. Ждать ему пришлось недолго. - Мелихар, можно вам задать еще вопрос? Гигант остановился около лампочки, сурово насупив брови. - Это вы... Олень? Башке говорил... - Гонза осекся, лицо Мелихара, освещенное снизу, заставило его затаить дыхание. - Угу! - Мелихар поднял ручищи к потолку. - Из-за вас я и вправду стал оленем! [81] Скачу на четырех ногах и жру траву! Тут кругом все одни олени. Что вы еще хотите знать, осел... с аттестатом? Обязательно вам нужно совать нос туда, где его могут прищемить?.. Довольно, что вы мне испортили столько заклепок! Трепать языком вы умеете, а больше от вас нет толку! Низким до хрипоты голосом он честил подавленного Гонзу, потом внезапно, как все вспыльчивые люди, остыл и «доругал» его уже лениво, с прохладцей. Оба долго молчали и слушали, как ночной ветер рвет толь на крыше и воет в водосточных трубах. Предутренний мороз лез во все щели. - Ну, хватит трепаться, молодой, - сказал, наконец, Мелихар. - Ложитесь-ка вон там в углу и постарайтесь всхрапнуть. Никто вас отсюда не понесет на ручках. Не успел он и шагу ступить, как Гонза уже спал, свесив голову. На лице у него застыло беспомощное, почти детское выражение, белела марлевая повязка, из опухшего рта вырывался легкий храп. Мелихар наклонился над ним, всмотрелся в лицо, обезоруженное сном, и, прежде чем погасить свет, прикрыл ему ноги пустыми мешками. Днем и всю следующую ночь шел густой снег - на шаг ничего не было видно. Только на другой день к ночи беглецы двинулись в путь. Гонза надел пальто, которое где-то раздобыл старикашка, потому что собственное осталось висеть в раздевалке. Пальто было тесное и едва доходило до колен. Они шли сквозь метель по строго продуманному плану, шаг за шагом, от здания к зданию, от угла к углу, держась поближе к заводской ограде и складам, обходя шумные цехи и проезды, и беспрепятственно добрались до калитки за ангаром, которая вела на аэродром. Мелихар сломал замок и сказал, что они пересекут аэродром, выйдут к железнодорожной ветке и оттуда к городской окраине. На шоссе и в пригородные поселки лучше не соваться, а главное, обходить ярко освещенные проходные будки других заводов. Наклонившись против ветра и словно раздвигая его плечами, Мелихар шагал впереди, огромный, как утес, за ним в штатской одежде тот, кого называли Честа, замыкал колонну Гонза. Было не слишком темно - кругом лежал снег. Гонза щурился, на лицо его лепились снежинки, он спотыкался о мерзлую неровную землю и не оглядывался. На краю аэродрома Мелихар остановился и подождал всех. - Добро! А теперь, господа, надо облегчиться, не то я лопну. Все трое, как по команде, повернулись спиной к ветру и лицом в сторону невидимого завода. - Как ноги держат, молодой? - Добро, - подражая ему, отозвался Гонза. - Пошли, - распорядился гигант. - У меня в башмаках полно воды. - И прежде чем зашагать, он обратился к молчаливому Честе: - Что там было вчера на ветке? Слышал что-нибудь? - Да, - пробурчал тот. - Старик прибежал из живодерки и все рассказал. Нас это не касается... Какой-то парень из фюзеляжного, тотальник, не помню, как звать, пытался взорвать вагон в том эшелоне... Так что нашим придется подождать. Нашелся тоже умник! Наверно, спятил - взялся за такое дело совсем один! Ну, конечно, пристрелили на месте. Самое глупое, что бомба так и не взорвалась. Не сработала... Понимаешь, совсем один!.. Порыв ветра заглушил его последние слова, разбросал их в остервенелой тьме. Иди! Иди и не замедляй шаг! Только страх связывает тебе ноги, только боязнь того, что будет, когда поднимется занавес. Переведи дыхание и поторопись, уже был второй звонок, помреж выкрикнул твое имя - будь же стойкой! - надо доиграть эту роль, остался последний акт, последняя, финальная сцена, самая трудная и ненаписанная, - головоломное выступление, за которым не последует грома аплодисментов... Ну и что ж? Это спектакль, тверди себе, что это спектакль, мрачная игра в жизнь без перспективы на успех - повторных спектаклей не будет! - и все же покажи сейчас, есть ли у тебя талант, ведь некоторые так легкомысленно клялись в этом, другие лишь покачивали головами, сосредоточься, владей мимикой, голосом, глазами, жестами, как бойкая субретка, или зевай в ладошку, но играй, чтобы он ни о чем не догадался! Попробуй же! Разве это так трудно? Она тщательно причесывалась перед своим старинным зеркалом, впервые за долгое время испытующе разглядывала похудевшее и болезненно бледное лицо, глядевшее на нее из глубины комнаты. Это ты? Она подмазала губы и сразу стала выглядеть лучше. Еще немного пудры! Тревога выгнала Бланку из дома, но не отстала от нее и на улице. Бланка бродила со своей тревогой в хмуром ненастье февральского дня, бродила без всякой цели. Ноги у Бланки мерзли, сумочка казалась тяжелой, как камень. Ее раздражал кисловатый запах бензина. Бланка остановилась возле одинокого извозчика на Вацлавской площади, в ней бродили какие-то смутные воспоминания. У входа в вокзал она нехотя смешалась с толпой усталых людей: чемоданы, рюкзаки, детские коляски, запах усталых тел, железная дорога и пережитые ужасы, плач испуганных ребят и возгласы матерей: «Heinz, wo bist du? Liebling...» - «Hier, hier!» - «Greti, nimmdas...» [82] Новая партия «народных гостей» из разбомбленных немецких городов прибыла в оазис покоя - «...Komm, Eli... keine Angst, komm doch!» [83] Бланка проходила мимо, в равнодушной спешке мелькали лица - старики, парочка юных влюбленных, калека-солдат с рукой в проволочном протезе, пожилая женщина с рыночной сумкой. Идешь мимо них, и никто ничего не подозревает, никто не остановится, не пожмет тебе руки, не скажет слова утешения, ты одна, непоправимо одна на белом свете! Сигнал воздушной тревоги загнал Бланку в какой-то подвал к незнакомым людям; она слушала бессвязные, будничные разговоры, жалобы на нехватку еды и облегченно вздохнула, выйдя снова на улицу. Половина пятого! Трамвай, скрипя, тащился в гору. Она сошла и остаток пути проделала пешком. Улицы уже погружались в ранние сумерки, зябкие стволы каштанов, несколько прохожих, простоволосый парень насвистывает, выпятив губы, и нахально оборачивается, старушка с дрожащим мопсом, который с серьезным видом поднял ножку около дерева, хлопнула дверь углового ресторанчика, кто-то постукивает монетой в стекло телефонной будки - это знакомая дорога. Бланка на знакомой улице с доходными домами, окна которых глядят на голые деревья Стромовки, а вот и знакомый подъезд, стеклянные, с хромированным ободком таблички, вестибюль светлого мрамора, лестница с резиновой дорожкой, которая глушит шаги. Иди, иди! Еще один этаж. Ты должна идти. Ты здесь! Она попудрила холодный нос, заколебалась. Только на мгновение. Дзинь, спектакль продолжается... Нет, нет, это только коротко звякнул звонок в бывшей еврейской квартире. Знакомые шаги - занавес взвивается в ужасающей тишине, - дверь открылась, и с замирающим сердцем она выходит на сцену. Ни пуха ни пера! Это он, ее партнер, она и в темноте узнает его лицо, узнает по белизне улыбки, по запаху свежести. - Бланка! - с непритворным жаром произносит он первую реплику и, не ожидая ответа, закрывает за ней дверь и обнимает ее пылко, как влюбленный после долгой разлуки. От него пахнет коньяком и сигаретами. - Не стой же, сними пальто, руки у тебя совсем ледяные! Не уклоняйся, пусть он целует тебя, играй свою роль, чтобы незаметно было, что ты волнуешься, ведь он очень наблюдателен. - Покажись! Ты похудела, но как хороша! Говори! Какие еще сладкие слова он сегодня скажет, думает Бланка и позволяет снять с себя пальто. Долго ждать не приходится. - Я и не думал, что две недели могут показаться вечностью, - говорит он. Как жаль, что у поездов нет крыльев! Тем лучше! Но она рада, что не нужно самой поддерживать разговор. И вот она уже сидит в своем кресле, поджав ноги, и, прикрыв лицо застывшей улыбкой, медленно согревается и пропускает мимо ушей всю его словесную мишуру. Для нее это только звук мужского голоса. Ну возьми же себя в руки! Он еще не опустил штор затемнения, она видит его в мягком свете настольной лампы. Это же он! Он. Но как изменился! На нем нет обычного халата, который придавал ему домашний вид, брюки на нем форменные, словно он только что вошел в дом и не успел переодеться, мускулистые руки, поросшие черными волосами, торчат из засученных рукавов белой сорочки. Непривычно. Мундир с поясом и кортиком она заметила в передней, на вешалке. Но еще больше ее удивили его манеры - в нем нет обычного уверенного спокойствия, жесты какие-то нервные, тонкими пальцами он часто проводит по спутанным волосам. - Извини, у меня беспорядок, я приехал только сегодня утром. - Он с усилием изобразил на лице легкую улыбку. Это игра, подумала Бланка, игра в улыбчивость! Он не сел против нее, а зашагал от окна к столу, на ходу выключил приемник, потом долго сидел спиной к ней, глядя, как меланхолические сумерки сгущаются в кронах деревьев. Она поняла, в чем дело, заметив полупустую бутылку коньяка, и не противилась, когда он молча налил и ей пузатую рюмку. Она отвела глаза, но чувствовала, что он смотрит на нее испытующим взглядом, которым он умеет проникать в глубины сознания своих жертв, в их сбивчивые и разбегающиеся мысли. Напрягая всю силу воли, она выдержала этот взгляд. - Ты похудела. Что такое? Недоедаешь или какие-нибудь неприятности? Она заставила себя улыбнуться, пригубила коньяк и непринужденно откинулась в кресле. Я выгляжу кокетливо, но не надо утрировать, он не поверит. - Не хочется сегодня думать о неприятностях. Он оживился, опорожнил рюмку, не слишком уверенно поставил ее на стеклянную доску стола, потом подошел к приемнику и включил его. - Правильно! Здесь у нас оазис для двух усталых людей. Заботы, хлопоты и горести благоволите оставить в передней. Я так и стараюсь делать, даже выключаю телефон, а то вдруг господину рейхсфюреру СС вздумается удостоить меня своим вниманием, - кисло усмехнулся он, - говорят, он страдает бессонницей, по ночам ему слышатся еврейские молитвы. Ну, а я сплю крепко, сон у меня отличный. - И пьешь, как вижу. - Да. Оказалось, что долго быть трезвым невыносимо! Не думай, что я пью, чтобы заглушить совесть. Мне этого не требуется, тем более заглушать нечто несуществующее. Я пью за мир, полный вздорных вымыслов, моя дорогая! За Германию, которая с каждым днем, часом, минутой все больше походит на дырявый курятник. И вообще за наш век, в который, видимо, все возможно. Назревают крупные события. Будет великое землетрясение - те, кто переживет его, не поверят своим глазам, увидя, что их ждет. Ты не возражаешь, что я пью? - С какой бы стати я стала возражать? - поспешила ответить она. Подчеркнуто легкомысленный тон ее ответа, судя по всему, удивил его, но он не показал виду; лицо, освещенное снизу глазком приемника, осталось неподвижно. - Знаешь, я обнаружил здесь любопытную пластинку. Она завалилась в недра приемника. Видимо, осталась после того еврея. Хочешь послушать? Она, наверно, на идиш, я в этом не разбираюсь. Не ожидая ответа, он опустил адаптер на пластинку и оперся локтем на ящик приемника. Лицо у него вдруг стало очень усталым. Она не понимала слов - видимо, это был библейский псалом, но и без слов брало за душу: высокий, похожий на женский, голос заполнил уютную, погруженную в полумрак комнату, он нарастал, надламывался в мучительном рыдании и затихал, в жизни она не слышала ничего более скорбного и душераздирающего, чем этот жалобный голос певца, который, казалось, проникал до самых кончиков нервов, сжимая сердце, пронзая человека, вскрывая его как скальпелем. В этой песне были красота и ужас, красота ужаса... или наоборот, были в ней благоговение и жалоба на весь мир, была скорбь, простирающая руки к пустым небесам, к невидимому богу, Бланка чувствовала, что пение завладевает ею, предательски расслабляет... Зачем, зачем он это слушает?! Пьян он или обезумел? Что это самобичевание, садизм, извращенность? Довольно! Она порывисто встала - стряхнуть с себя это гнетущее состояние, не поддаваться ему! - и с мольбою в глазах подошла к нему. Он понял и выключил приемник, не дав довертеться пластинке. - На сегодня хватит, а? - сказал он с чуть заметным раздражением человека, который против своей воли поддался чему-то чуждому. И скрыл это раздражение улыбкой. - Меня тошнит от этого овечьего блеяния. Оно полно униженного страха и раболепия перед тем, бородатым, на небесах. Если у чертей в аду достаточно фантазии, они могли бы со временем поупражняться с помощью этой пластинки над нашим милым Штрейхером ,[84] вместо того чтобы банально сажать его в кипящую смолу. Я слушаю ее каждый день. Хочется знать, кому угрожает этот еврейский сладкопевец. Привычка! - Ты их очень ненавидишь? - спросила она с притворной небрежностью. Он не сразу понял. - Кого? Ах, евреев? - Он подумал немного, потом устало махнул рукой: Нет, не особенно. Я просто не думаю о них. Я не признаю фанатизма даже в вопросах расовой чистоты. Это пережиток. Глупость, достойная нашего припадочного фюрера. Прежде - да, я ненавидел их, но и то лишь в рамках принадлежности к нашей партии - ведь она поставила меня на ноги. Но я не склонен к фанатизму. - Он улыбнулся, глаза у него были пьяные. - А кроме того, мне вообще противны все люди. - Ты пьян, - хладнокровно констатировала она. - Скоро буду. То, что я говорю, не очень-то приятно слушать, а? Но так оно и есть, мне противны все - русские, поляки, чехи, так же как и англичане, эскимосы и папуасы, католики и буддисты, равно как иудеи. Все это одинаковая шваль: когда им грозит смерть, они скулят удивительно похожими голосами. Бывают, правда, исключения. - Он вздрогнул от отвращения. - Но больше всего я ненавижу нас, немцев. Особенно в последнее время. Не исключаю и себя... Себя я ненавижу всем сердцем! Есть в нас что-то противоречивое... нелепое, что-то от средневековья, пыль веков... Честный, работящий народ, простодушные люди с умелыми руками и философскими мозгами... и вдруг так поддаться на грубейший блеф, потерпеть полный крах и опять начать карабкаться вверх, как муха по стеклу. Противно! Если после войны и до того, как начнется другая, мы не избавимся от всего этого, то нам конец. Мы как лишние актеры: хочется играть, а приличной роли нет. Надо найти ее во что бы то ни стало! - И давно ты это понял? - Довольно давно. А вернее, всегда догадывался. - Почему же ты... - она запнулась и посмотрела на него. - Договаривай, не бойся, - он воспринял ее испуг с шутливой снисходительностью и начал ненужное объяснение: - Придется мне, наверно, выучить еврейский или идиш, чтобы понять этого соловья. Не терплю неясностей! Почему? Сейчас объясню. Мне всегда приходилось высказываться тут перед голыми стенами, ведь в другом-то месте не могу - так пусть сейчас меня услышат человеческие уши. Хотя бы раз. Иногда мне кажется, что мысли разорвут меня... Она слушала его, не всегда понимая, что он говорит, и все же готова была поклясться, что странное возбуждение, заставлявшее его нервно ходить по комнате, не наигранно, хотя алкоголь и придал ему некоторую мелодраматичность. Смотри! - Почему, почему? Я уже давно спрашиваю себя об этом. Каждый день спрашиваю. И все зря. Но человек, который не почувствовал этого на своей шкуре, не может меня понять. Так к чему же... Разумнее было бы пить и говорить о других вещах... У этих вещей есть свой аромат, его выражает словечко «когда-то», и со временем он выдыхается... Человек вдруг начинает воспринимать все иначе. Звуки, слова, один черт знает что. Это процесс. А потом личные обстоятельства, случайности. Начинается, скажем, с хандры, человека исключают из университета, им овладевает сознание ненужности, бесперспективности... Но могут быть и другие причины, мир их предлагает в великолепнейшем ассортименте. Честолюбие, неполноценность, смутная жажда мести, желание сокрушить все вокруг. И это я видел. Человеку нужна отдушина, все равно какая... Потом наступает облегчение - нашел себя, нашел клапан для чувства неудовлетворенности и внутренней пустоты... А тогда начинают действовать еще чисто случайные факторы, и все складывается необычайно успешно. Дело идет на лад. Человек обнаруживает в себе различные способности, и его возносят. А крутой подъем всегда приятен, только не надо оборачиваться назад, а то голова закружится. Перед тобой лишь путь наверх. Пускаться в путь всегда лучше, чем плесневеть на месте. Все отправляются в поход, отправляешься и ты. Вот и все. Он расстегнул воротник и, покачиваясь и расставив руки, прошелся по краю ковра, как канатоходец. Видно, не первый раз он это делает. Потом долил рюмку, опорожнил ее, одобрительно прищелкнул. И снова оживился. - А дальше? Это же изумительно просто: ты уже устроен, и тебе хорошо, потому что все обрело свой смысл, ты участвуешь в чем-то, ты стал нужным колесиком в машине, которая делает историю, все истины ясны тебе как день, ненависть легко вспыхивает и легко, чуть ли не наугад, находит свою цель. Ja, bitte .[85] Только кивните! Энтузиазм - простейшее дело. Это водка, она не должна быть дорогой, как этот коньяк, пьют, и ладно... Noch etwas weiter .[86] Сомнения - это балласт. Свойство слабовольных интеллигентов и неполноценных рас - долой их! - ведь ты идешь в гору! Ты! Ты действуешь! Что? Методы? Жестокость? Кровь, кровь, произвол, сплошное болото интриг? Что с того? Ах да, selbstverstandlich, meine... [87] - это дело привычки. Ко всему можно привыкнуть. Такова уж человеческая натура, таков скрытый, но подлинный закон жизни в зверинце, именуемом человечеством. Кстати говоря, среда, в которой ты прижился, тебе поможет. Другого и не бывает, она отшлифует тебя, как вода камешек. Правила игры здесь просты и даже довольно увлекательны, тебе они нравятся потому, что дают сознание своей силы и власти. Вдруг обнаруживаешь, что ты не нуль. Он подошел к окну, сгорбившись, уставился в темноту и, сунув руки в карманы, стал продолжать, обращаясь к стеклам: - Ну, а есть ли доказательства, хотя бы одно-единствениое, что история делается другими методами? Чушь! История - это сплошная цепь насилий и подлости, прикрытых иллюзорными идеалами. Чтобы ты поняла: в трепете флагов, в топоте сапог и реве толпы так называемый голос разума - если он вообще существует! - едва слышен. Ручаюсь, что в Германии он уже не слышен. Ganz egal! [88] Тем лучше! Остается одна хитрость - для потерпевших поражение она всегда полезна. Прозрение мною пережито уже давно, и при этом я смехотворно одинок. Смешно. Я могу лишь взывать к этим стенам и к нежным ушкам девушки, чей братец идеалист... и так далее. Потому что у тех, с кем я пребываю на одном корабле, который вот-вот пойдет ко дну, я не нахожу понимания. Не получается! Мы вынуждены лгать друг другу в глаза... хотя я твердо знаю, что и они прозрели. Сволочи! Порочный круг замыкается. Но мне ничего не жаль, ничего, мы сами во всем виноваты, хотя наша вина и не та, которую через несколько месяцев припишут нам глашатаи так называемой исторической справедливости. Смешно! Близится новый обман, очередная похлебка для утешения околпаченных народов, и ничего больше! Он неожиданно умолк, опустил штору на окне и потер руками лицо - видно, приходил в себя; только через минуту осознав, что не один в комнате, он повернулся к Бланке. Стряхнув с себя минутную слабость - теперь он опять был прежний, - подошел к ней, взял ее за плечи и заглянул в глаза. Она попыталась отвернуться, но тут же поняла, что ей не уйти от этого пристального, проницательного взгляда. Чего он хочет? Она содрогнулась. - А ты? - Это прозвучало лаконично, как на допросе. Бланка выдержала, укрывшись за тусклой улыбкой, и пожала плечами. - Что я? Ничего. Я - это только я. Обыкновенная девушка. - Это я знаю. Он улыбнулся, как бы давая понять, что принимает игру, но она чувствовала в нем выжидательный интерес и была настороже. Ему что-то явно не нравилось. - К тому же еще патриотка, не так ли? Это теперь модно. Старший брат рисковал жизнью в борьбе против бесправия, против коричневой чумы, как пишут в листовках, за лучший мир. Она поняла, что надо как-то возмутиться, и подняла обиженный взгляд. - Почему ты смеешься надо мной? Это обязательно? Он сделал виноватое лицо, но из его тона не исчезла обычная ирония. - Не обязательно. Но это все равно. Просто мне показалось, что все это немножко смешно. Бесправие будет устранено ради того, чтобы утвердить другое, и мир покатится дальше. Такова система. Все эти уравнения с героизмом попросту неразрешимы. Много наших молодых и многообещающих героев полегли костьми за то, во что сейчас верят уже только безнадежные фанатики, юнцы из «Гитлерюгенда» и неудовлетворенные медицинские сестры. Но хватит! Все это неважно... - А что же важно? - Бланка почувствовала, что очутилась на зыбкой почве. - Ты! Для меня только ты, остальное меня не интересует! Я мечтал о тебе, как мальчишка! - Он взял ее пальцами за подбородок и заставил поглядеть себе в глаза. - Ну, отвечай же! Удивление, поскорей разыграть удивление! Предательская минута напряженности... Вот-вот она все крикнет ему в лицо! Нет, нельзя. Но, кажется, плечи ее слегка дрогнули и голос прозвучал пугливо и глухо. Скорее разыграть удивление! - Что ты хочешь услышать? Он невольно сам помог ей: - Не знаю... - Он вздохнул и отпустил ее. - Ты как-то изменилась. У меня на этот счет особая интуиция! Навык. Не утверждаю, что безошибочная. Противное свойство - не так ли? Но есть и другие признаки. Например, прежде ты ни разу не вставала добровольно с этого кресла. Никогда сама не переходила со мной на «ты». Это еще далеко не все. - А может, ничто не изменилось? - прервала она, уже овладев собой. Надо не переигрывать, иначе он разгадает тебя. - Я была здесь очень одинока, и мне было страшно. Разве это плохо, что я встала с кресла и... - Наоборот, - засмеялся он с облегчением, но тотчас покачал головой: Будь у меня чрезмерное самомнение, я стал бы сейчас уверять себя, что ты ждала меня с нетерпением. Но я не любитель строить себе иллюзии. Предпочитаю реальность. С некоторых пор я ничему не верю. И никому. Не уверен даже в тебе... - А что, если я в самом деле ждала тебя с нетерпением? Он ничем не выразил своего удивления, поцеловал ее глаза и посадил обратно в кресло. - Лучше не говори ничего, это звучит неубедительно, девочка. Не обращая внимания на ее разочарование и испуг, он сосредоточенно наполнил рюмки, потом поставил бутылку на стол. Ей показалось, что, ставя на стол бутылку, он слегка покачнулся, но все же удержался на ногах. Посмотрев против света на рюмку с янтарной жидкостью, он отпил из нее. - Я тоже должен кое-что тебе сказать, пока не совсем пьян. - Он в изнеможении опустился в кресло и закрыл лицо руками. Она слышала его дыхание. - Похоже, что сегодня мы видимся в последний раз, Бланка... Ты рада? Нет, погоди, пожалуйста, не говори сейчас ничего! От меня это не зависит... к сожалению! В ближайшие дни я уеду из протектората и едва ли вернусь до конца всей этой тотальной комедии. Он недалек: два-три месяца. А потом... - он невесело усмехнулся, - думаю, что сумею преодолеть в себе желание заглянуть сюда, по крайней мере в ближайшие годы. Как видишь, я рассуждаю вполне реально. Не думай, что я удираю от страха перед местью вашего голубиного народца. Не хочу оскорблять твои чувства... кстати, мне тут жилось неплохо, и я буду вспоминать о жизни здесь не без благодарности... во всяком случае, о тебе. Ничто меня не пугает, я сумею устроиться. Die Fahne nieder . [89]Я всегда гляжу вперед. Человек не настолько большая вещичка, чтобы... - А что будет потом? - прервала она. Вопрос взволновал его, его тонкие пальцы впились в ручки кресла, он склонился с иронической улыбкой в уголках рта. - Разве я Сибилла? Увидим. Но я не пропаду. Я много знаю, а это неплохой трамплин для начала. Я уже думал об этом. Может, попрошу награды у союзников. Я ее заслужил. Не мешало бы написать извинительные письма тем, кого я обидел. Как ты думаешь? Мол, соблаговолите извинять, я действовал не по личному желанию, а в порядке служебного долга... Но я ленив писать. - Гнусный разговор! - не сдержалась Бланка. - Прости, я забыл, что ты плохо переносишь некоторые шутки. А на другие я не способен - и так уже это нечто вроде распродажи. Кстати говоря, мне действительно гнусно, уверяю тебя. Гнусно, гнусно! Можешь презирать меня, сделай одолжение, можешь даже плюнуть на меня, если тебе хочется. Знаешь что? Там, на вешалке, висит мой мундир со всеми регалиями... Если хочешь, пользуйся!.. Э-э, вздор! Чушь я несу. Хотелось бы знать, будет ли тебе легче, если ты избавишься от меня? Он схватил рюмку, допил ее и посмотрел на Бланку испытующим взглядом, от которого ей стало не по себе. Рюмка звякнула. - У меня для тебя есть выгодное предложение, Бланка, - спокойно сказал он. - Если хочешь, встань и уйди. Сейчас же, сию минуту, понимаешь? Сию минуту и навсегда. Обещаю тебе, что останусь сидеть в этом кресле и пальцем не пошевелю. Это не пьяный жест, не бойся, я отпускаю тебя без всяких условий и обязательств. - Я приходила сюда добровольно, - взволнованно возразила она, - и уйду тоже по своей воле. Плохо ты меня знаешь. Он снисходительно кивнул, вяло поднял руку и уронил ее на ручку кресла. - Допустим. Но существуют обязательства и по неписаным договорам, глупышка. Наш договор ты выполняла образцово. Сначала стиснув зубы, а потом... Ну, молчу! Я сам расторгаю его. Что-то и вправду изменилось... и я не хочу тебя удерживать. Ты меня тоже плохо знаешь. Не хочется говорить о том, что похоже на совершенное безумие... Я понимаю, почему ты колеблешься, но уверяю тебя, что это напрасно. Могу тебе поручиться, что в положении твоего брата ничто не изменится. Он в безопасности. Не спрашивая меня ни о чем больше, но это так. Быть может, мое предложение кажется тебе слишком великодушным, но я делаю его всерьез: разойдемся по-хорошему, красиво. Больше я уже не могу! Ну, уходи, уходи, пора! Он опустил голову на грудь и умолк, казалось, задремал. Но она заметила, что глаза его открыты. Нависла тяжелая тишина, слышалось только дыхание двух людей. На лестнице раздался шум поднимающегося лифта, где-то рядом стукнула дверь. Это вывело Бланку из забытья, она вдруг осознала, что кругом живут незнакомые люди неведомых судеб. Это было даже странно: еще минуту назад ей казалось, что во всем мире только она и этот человек, сидящий на противоположном конце стола. Она откинула волосы со лба. Перст судьбы! Встать и бежать отсюда... вероятно, это правильно! Закрыть глаза, заткнуть уши, ни о чем не думать: оставьте меня в покое, я хочу бежать от всего этого, от самой себя, даже тогда, когда предо мною стена, утыканная битым стеклом. Что вам от меня нужно, я всего лишь обыкновенная девушка, у меня слабые руки, мне страшно, наверно, я плохая актриса, я чувствую это, я хочу жить простой жизнью, любить мужа, воспитывать ему детей... я больше не могу... И вместе с тем Бланке казалось, что ее кресло словно втягивает ее в себя, сосет из нее силы, а она всего лишь вещь, брошенная на это податливое мягкое сиденье. - Ты еще здесь? Она беспокойно посмотрела - слова эти были как удар под ложечку вздрогнула, но справилась с собой. Он снова потер руками лицо, взъерошил волосы и быстро встал, словно сбрасывая какое-то бремя. Потом оживился и даже заставил себя улыбнуться. - Я идиот и плохой хозяин. Мелодраматические разрывы гораздо успешнее совершаются на сытый желудок. Я болтаю, а ты сидишь голодная! Самый обычный волчий голод - я же тебя знаю. Не качай головой, надо выполнить последнее желание осужденного. Представляю себе, как ты питалась эти две недели! - Он ткнул в ее сторону пальцем. - Ты похудела, и это тебя полностью изобличает. Поэтому приговариваю тебя к одному роскошному, довоенному ужину. Съедим все, что есть в квартире. Не отказывайся! - Он захлопал в ладоши и в эту минуту выглядел совсем мальчишкой. - Предлагаю меню: сардинки из Сицилии. Ее мы давно уже сдали. Финики из Северной Африки. Съедим их в память «лиса пустыни», который тоже уже окочурился. Пустяки! Русская икра. Ха-ха - прошлогодний сезон! Апельсин, настоящий апельсин из северной Италии! Не? веришь? Последний на земле тысячелетней империи. Ей остается теперь только чисто арийский ревень и масло из угля. Какое нам до нее дело! Пойдем в кухню, и там в свете всеобщих перемен ты поможешь мне! Серые кольца дыма медленно поднимались к потолку. Неподвижно лежа на диване и глядя перед собой, Бланка провожала их взглядом; рядом она ощущала тепло такого знакомого мужского тела, слышала дыхание. - Ты почти ничего не ела, - сказал он, нарушив молчание. - Не оправдала моих надежд! - Я же сказала тебе, что не могу. Бывают дни, когда мне совсем не хочется есть. - Гм... Прочитать бы сейчас твои мысли! О чем ты думаешь? Бланка пошевельнулась на диване, заколебалась. - Ты бы разочаровался. О пустяках. Мне хорошо. - Лжешь ты отважно! - коротко резюмировал он и потянул ее за волосы. - А почему? - Я думаю об этих переменах во мне, - поправилась она, - вот ты сказал, что и у тебя тоже... - Ах, вот что! - Он выдохнул струю дыма, не проявляя особой охоты разговаривать. С минуту он молчал и лишь упорно затягивался, потом схватил рюмку и жадно выпил, словно боясь отрезветь. - Видела бы ты, что я сейчас видел! Я уже нагляделся на многое и все-таки не понимаю... Наверно, старею, через месяц мне стукнет сорок. Впрочем, именно в этом возрасте можно начать все сначала и без лишних осложнений. Я, видишь ли, съездил туда, где у меня было то, что называется родным очагом. Ничего особенного из ряда вон выходящего я там не увидел: груды развалин и обгоревшие стены повсюду одинаковы. Эссен, Дюссельдорф, Кельн, Дрезден - всюду одно и то же. Но видеть самому - это не то, что читать в газетах. Там я понял, что ненавижу ваш город за то, что он еще не испытал бомбежки... Не думаю, что американские пилоты проявят себя восторженными поклонниками скульптур на Карловом мосту. То, что я видел, все еще стоит у меня перед глазами. Я искал определенную улицу и не нашел ее. Я ходил наугад, перелезал через развалины, справлялся в учреждениях. Всюду сумятица, усталость, смерть. Многие уже не боятся поносить наш режим вслух, а это не шутка для наших дисциплинированных людишек! Все отупели. Своих я не нашел никого, ни жены, ни ребенка... дом разрушен прямым попаданием. Надо было в свое время взять их сюда!.. Потом я бродил по городу. Вспомнилось почему-то, что в комоде оставалось вечное перо - подарок в день рождения. И больше ни о чем я не думал. Только обращал внимание на то, отдают ли мне честь, как положено, встречные в военной форме. Вот она, немецкая дисциплина!.. - Он поднял руку с горящей сигаретой и стал чертить ею в воздухе какие-то круги. - Падал снег. Я остановился под виадуком и, узнав его, удивился, что он уцелел. Наверху стоял какой-то мальчуган и мочился... он обмочил мою шинель с эмблемами, перед которыми многие дрожат еще и сегодня. Мне стало смешно: вот так малыш, обмочил, значит, немецкого офицера!.. Я не ищу сочувствия и даже не уверен, что заслуживаю его... Он погасил окурок о дно пепельницы. - Почему ты не сказал мне, что женат? - спросила она, испытывая звучность голоса. - Сам не знаю. Наверно, думал, что тебе это не понравится. Разве это важно? Сейчас ее уже нет. Да ты меня и не спрашивала. - Скажи, пожалуйста, в Германии есть большие города? Он удивленно поднял брови. - Были. Теперь их искусно разрушают. Задавай еще такие вопросы, если они тебя интересуют... Рассказать тебе, что Геринг с увлечением разыгрывает из себя императора, а Геббельс колченогий? Могу продолжать до тошноты. Она не дала сбить себя с толку. - Меня интересует то, что ты предпочел не сказать. - Ладно, ты сама попросила. - Он снова потянулся за рюмкой. Алкоголь вызывал в нем возбуждение, которое сказывалось в жестах, в блеске глаз, но говорил он вполне связно. - Что ж ты не пьешь? - напомнил он. - Нам обоим нужно выпить - я скажу тебе сейчас нечто забавное. Мне это стало ясно совсем недавно - на обратном пути сюда. Я стоял у окна, какой-то попутчик докучал мне болтовней, но я не слушал его. - Он наклонился над Бланкой, заглянул ей в лицо, но не пытался обнять. - Я вдруг осознал то, о чем, кажется, уже давно догадывался: что я не представляю себе жизни без тебя. Интересный вывод! - Только и всего? - До моего отъезда ты была скромнее. Она отвернула голову и с трудом произнесла сжатыми губами: - Может быть. И я была бы тебе весьма благодарна, если бы ты не говорил мне этого. Он положил руку ей на щеку, не давая отворачиваться. - Понимаю. Но почему? Ведь это правда, а ты поборница правды, Я не могу без тебя жить! Такое признание, наверно, нужно делать иначе, с пафосом, но я к нему не способен и забыл все нужные слова. Больше того, я хочу, чтобы ты уехала со мной. Это звучит безрассудно, но это так. Не принуждаю тебя, но хочу. Слышишь? Хочу. Не бойся, я сумею о тебе позаботиться, мы начнем новую жизнь, на новом месте. - Он говорил торопливо, молящим тоном и не снимал руки с ее лица, вероятно, верил в силу своего внушения. - Чего ты дождешься, когда сюда придут большевики? Свободы? Нет, будет новый террор, уверяю тебя, может быть, только более утонченный. Изменится только краска, только флаги и обещания. Ты мне, конечно, не веришь, да и не можешь верить, иначе что же станется с твоими надеждами на райскую жизнь? Будь спокойна, я еще настолько трезв, что не стану вытягивать из тебя ответа, избавлю тебя от этого. Ты уж, наверно, жалеешь, что не ушла отсюда вовремя? Я же тебя предупреждал! Преодолевая охватившее его возбуждение, он нащупал портсигар, закурил, лег рядом с ней навзничь и хрипло засмеялся. - Забавная парочка: я, в ком ты видишь кровожадное чудовище, изверга без капли гуманности и человеческих чувств, палача твоих земляков, и ты... уже не связанная со мной неписаным договором. Потому-то я и расторг его, понимаешь? Ну что ж, это не должно волновать тебя, ведь ты чувствуешь ко мне лишь отвращение и обязательную ненависть. Ведь так? Но при других обстоятельствах мы бы чудесно подошли друг другу, - не качай головой! - все равно не поверю. Я это знаю, чувствую, несмотря на твою фанатичную самозащиту. Может, она-то меня и волнует больше всего. Нет смысла спорить об этом, молчу!.. Что же дальше? Не могу себе представить, чтобы ты перестала быть моей. Ты мне нужна! Что ненормального в этом желании? К такому же выводу приходят каждый день тысячи мужчин в мире, и никто не удивляется. Некий мужчина жаждет некую женщину, и родители, выяснив все обстоятельства, дают свое милостивое согласие, вот и все. Если бы существовало на свете зло, которое люди отождествляли с дьяволом, то его - зло - следовало бы назвать стечением обстоятельств. Дьяволу нет надобности рядиться охотником, получать расписки, написанные кровью. Вместо всего этого сплетена хитрая сеть обстоятельств. Не преувеличивая, скажу тебе: я научился преодолевать все и могу жить в любых условиях, даже без тебя, и все-таки не в силах представить себе, что сейчас вижу тебя в последний раз. Вот и все. Я не предвидел этого, когда узнал тебя, и не знаю, почему получилось так, что это именно ты. Но это так. Видно, что-то в меня проникло еще с давних времен, чего не смогли выбить вся эта машина и сам герр Гиммлер. В известной мере я попал в ловушку, верь мне. Komisch! [90] Если бы это не была бесспорная действительность, которая касается непосредственно меня, я бы одобрил ее, возможно даже растрогался бы... Но сейчас нет! Довольно! Где-то, выше этажом, заскулила собачонка, кто-то неумело заиграл на рояле. Послышались шаги над головой. Стеклянные подвески на люстре в квартире врача-еврея слегка дрогнули, и тиканье часов на руке, поросшей черными волосками, доносилось откуда-то издалека. На столе стояла тарелка с нетронутыми сардинками из Сицилии, хотя желудок Бланки сжимался от голода. Он склонился над ней, лицо его было неподвижно. - Поедешь со мной? Он сказал это с грустной мольбой, была в нем в этот момент какая-то мальчишеская беззащитность, и все казалось нереальным - все ощущения внешнего мира перекрывала шипящая теплота и бульканье радиаторов, - оставались лишь лихорадочно горящие глаза. Что он говорит? Не надо слушать его, ты же знаешь! Он лжет, ты знаешь, что лжет! Он всегда лгал - он не может иначе. Лжет словами, молчанием, пальцами, которыми касается твоего лица, сжатых губ, волос, разметавшихся по подушке. - Тебе нехорошо? - озабоченно спрашивает он. - Ты бледна, Бланка. - Он нежно положил руку ей на лоб. - У тебя жар! Она покачала головой, уклонилась от его руки, спустила ноги на ковер и села к нему спиной, спрятав лицо в тени. Соберись с духом, держи себя в руках, сейчас все поставлено на карту. Говори, говори! Сам того не подозревая, он помог ей нечаянным вопросом. - Можешь не отвечать, - сказал он, - я не так уж непонятлив. Разве сама еще хочешь спросить что-нибудь. Она откинула волосы со лба и затаила дыхание. Потом, овладев собой и сама себе удивляясь, сказала самым безразличнейшим тоном, на какой только была способна: - Ты угадал, я хотела спросить тебя кое о чем. Почему ты мне раньше не сказал, что Зденека давно уже нет в живых? Как все вышло легко и просто! Ей казалось, что сказанное никогда не перестанет звучать, что оно повисло в воздухе как нечто вещественное, ей хотелось закричать и разом высказать ему все, что ее душит, что все эти дни клокотало в ней, но разум подсказывал - этого нельзя делать, если она не хочет, чтобы он снова лгал, опомнившись от собственной истерии. Овладей же собой, Бланка. Что теперь будет? Она задавалась этим вопросом скорее с любопытством, чем со страхом, и ощущала какое-то особое удовлетворение, от которого осмелела. Аплодисменты! Она была как-то мертвенно спокойна. Развязка совсем близка, выдержи! Шорох, скрип пружин под тяжелым телом - он встал. Подошел к приемнику, повертел одну из ручек и все еще упорно молчал. В приемнике нарастал звук рояля. Глупая театральная музыка, подумалось ей, у режиссера плохой вкус. Он повернулся к ней, и она увидела его лицо таким, каким еще не знала. Все его черты были обострены безудержной яростью, ярость рвалась из глаз, тонкие губы сжались. Так вот он каков! От этого открытия ей стало легче. Наконец-то прорвалось его подлинное нутро! Попался, теперь уже не скроешься! Она ответила ему безразличным взглядом. Слышишь его голос? Его настоящий голос. Он сечет! Он не сумел овладеть собой. - Если бы было нужно, - сказал он неторопливо и холодно, - я легко мог бы узнать, кто сообщил тебе это. Ты поразилась бы, как быстро я могу это сделать. Без долгих околичностей. Ты сама сказала бы мне, понимаешь? Ты сама!.. Она напрягла все силы, чтобы не показать, что ее коснулась холодная рука страха, и не отвела взгляда. Спокойно склонила голову: - К счастью, я этого человека не знаю и потому он в безопасности. А всех тебе все равно не переловить, сам знаешь. Их много, удивительно много!.. Она осеклась под его леденящим взглядом. - Советую тебе не говорить так. Наверно, у тебя и в самом деле жар. Бланка поспешно переменила тон. - Может быть. Но почему ты... Что, собственно, это меняет в наших отношениях? Зденек... Это ведь правда, что он умер? Напряжение в нем спадало, он сгорбился, провел рукой по волосам, вид у него был смертельно усталый, но она чувствовала, что все равно надо быть начеку. Он подошел к столику, упал в кресло, пальцы его бегали по ткани подлокотника. - Правда, - сказал он глухо. - К сожалению, правда. - Он протянул руку к бутылке, и Бланка заметила, что пальцы у него дрожат. - Если бы это можно было исправить, если бы можно было воскресить его, я не колебался бы ни минуты... Что ж, я хотел избавить тебя от этой нелепой правды, но ты меня перехитрила. Иной раз нет ничего хорошего в том, что человек добивается правды любой ценой, запомни это, упрямая! Без правды легче жить. Люди часто гибнут из-за правды. Если ты уедешь со мной... - Он не договорил и безнадежно махнул рукой, словно никак не мог приноровиться к тому новому, что возникло между ними. Поблескивающий напиток плеснулся в рюмке, которую он, вздрогнув, опрокинул единым духом. - Давно ты это знаешь? Бланка поколебалась. - Страшно давно, сто лет. Взглядом он заставил ее замолчать. - Хочешь, чтобы я тебе поверил? - Мы оба не обязаны верить друг другу. Он кивнул и снова налил рюмку. - Ты права. Вера, надежда, любовь - все это благородные понятия, которые придумали люди, чтобы не пугаться зверя в себе, - существуют на этом свете. Не родиться на этом свете - великое преимущество. Пью за это! - Он пьяно засмеялся, но, встретившись с ее взглядом, отрезвел. - Ладно, ты узнала правду и держись за нее! Изменить уже ничего нельзя. Ты разве знаешь, как вернуть жизнь человеку, убитому год назад? Обратное сделать легко, а это невозможно... В возбуждении он встал с кресла и опять стал ходить по краю ковра, нервно жестикулируя. По его голосу она готова была поверить, что его страдания подлинные. Если только он сам подлинный. Потом он остановился перед ней, взял ее за плечи и хрипло заговорил отрывистыми фразами: - Не гляди на меня так! Думай что хочешь. Мы оба вели фальшивую игру - и ты и я. Наконец-то все стало ясно, а я люблю в делах ясность. Да, я обманул тебя, низко, подло, я пользовался тобою целый год, скажем так! Бог его знает почему, лгать тебе было очень трудно. Ложь отравляла мне каждую проведенную с тобой минуту. В конечном счете я обыкновенный человек, хочешь - верь этому, хочешь - не верь! Но тогда - постарайся это понять! - тогда передо мной стоял не твой брат, а преступник. Нарушитель закона и мой заклятый враг, на редкость опасный. И смелый. Мы живем не в мире идиллий. Твой брат был замешан в таком неслыханном и небывало разветвленном заговоре, что это дело превышало компетенцию примитивных ищеек с Бредовской улицы. Не было другого выхода: или он, или мы... И он поделом поплатился за свою дерзость, там же, на месте. Моя вина разве только в том, что перед тем, как он плюнул мне в лицо, я не осведомился у него: «Извините, пожалуйста, нет ли у вас сестры? Есть! Тогда пардон, можете беспрепятственно продолжать, милый шурин». Бланка не шевелилась. - А почему ты утаил это от меня? - Почему, почему! Что ты хочешь знать? - Он устало сел рядом с ней, но смотрел в другую сторону. - Наверно, потому, что ты понравилась мне с первого взгляда. И потому, что я не любитель секретарш и девок из армейских борделей. Потому, что я хотел, чтобы ты стала моей, хотел целовать твою грудь, обладать тобой, слышать твои стоны. Говорить дальше? Да, это подло, низко, цинично, но это можно понять. Потом стало еще труднее, и уже не оставалось другой возможности, кроме как молчать и лгать, лгать... Потому что я не мог представить себе, что потеряю тебя. Я ни о чем не жалею, а если и жалею, так только о том, что не встретил тебя в иное время и в иных условиях. Не в нашем подлом веке! Мы могли бы жить как муж и жена, самой обычной жизнью. Но мы встретились в извращенное, сумасшедшее время... Я бы от всего отказался, если бы мог встретить тебя снова и начать жизнь сначала... где угодно и когда угодно, пусть хоть в доисторическую эпоху, первобытным человеком с дубинкой или дикарем на необитаемом острове, в Тибете, среди зулусов, где угодно! Понимаешь? Только не здесь и не так, как сейчас. Поверь хоть этому. На большее я не претендую. Он растянулся на диване, умолк и тяжело дышал. Подвески люстр снова дрогнули от шагов наверху, потом снова стало тихо. Предательская тишина! Бланка поняла: он ждет, чтобы она заговорила. А она молчит! Ты забыла свою роль, девочка! Суфлера! - Что ж ты не уходишь? - услышала она за своей спиной. -- Теперь ты все знаешь. Или тебе кажется, что мы еще не объяснялись? Ошибаешься. Она поднялась, медленно повернула к нему лицо, попыталась заплакать, но из этого ничего не вышло. Она только покачала головой. - О каком объяснении ты говоришь? - Она положила руку ему на локоть. Ничего уже нельзя изменить. И меня тоже не изменишь. Куда мне теперь деться? Ты меня понимаешь? Он приподнялся на локтях. - Не совсем. - Ну ладно! - Она сама наполнила рюмки и одну подала ему. - Сегодня мне хочется выпить... Я знаю, что это безумие, но изменить что-либо уже поздно. Для меня поздно. Можешь не верить, если не хочешь. Что мне с того! Сейчас уже все неважно. Остались только мы с тобой... - Бланка! - Он потряс ее за плечи, словно стараясь разбудить. - Ты кривишь душой. Ты пьяна! - Хотела бы быть пьяной весь остаток жизни. Тогда было бы куда проще! Ты думаешь, я не в своем уме? Я охотно стала бы сумасшедшей, мне осточертела правда! Так мне и надо! - Она разом осушила рюмку - даже слезы выступили у нее на глазах, - поперхнулась и откинула волосы со лба. -- Я не привыкла отмалчиваться. Слушай же: ты обошелся мне слишком дорого... стоил всего, что у меня было. Теперь у меня нет ничего. Почему не пьешь? Я теперь уже не та, какой была, когда мы встретились. Многое я поняла, общаясь с тобой. Видимо, ты прав, хотя твоя правда мрачная и страшная... и поэтому, - она перевела дыхание и вскинула голову, - если ты сказал это всерьез, я уеду с тобой! Сейчас, именно сейчас мы сблизились по-настоящему!.. На самом высоком глетчере мира. У нас нет ни истории, ни прошлого, мне плевать на обстоятельства, плевать на все... Перестал дышать? Но под рукой она чувствовала живое тепло его тела. Он молчал, видимо в изумлении, но, когда она отважилась взглянуть ему в глаза, она увидела в них прежнее недоверие. Он прищурился, его взгляд стал испытующим. Медленно, с грустным сомнением он покачал головой. - Слишком хорошо я знаю тебя, чтобы поверить, что ты можешь все забыть. Разве только если ты и в самом деле переменилась. - Удастся ли - не знаю, но попытаюсь. Что мне остается еще? С ума сойти? Ты сам сказал, что человек может жить в любых условиях. Так ведь? Вдыхать и выдыхать - это ведь совсем просто! Не оглядывайся на прошлое - вот в чем главное. Поверь, я совсем не хочу превратиться в соляной столп... Пей же! Кстати говоря, не я одна, очень многие после этой войны предпочтут не оглядываться, не вспоминать прошлое... Она не договорила: он схватил ее в крепкие объятия, поцелуем заставил замолчать, до боли впился в ее губы, прижал к дивану и целовал лицо и разметавшиеся волосы - она не противилась. Настойчивые и властные руки гладили ее шею и плечи. Он что-то шептал по-немецки - в возбуждении он всегда переходил на родной язык. Сколько раз она уже слышала этот прерывистый требовательный шепот, в котором нарастала страсть! Острый запах перегара, прикосновение его опытных и вместе с тем юношески нетерпеливых рук... Его руки! Нет! Он старался возбудить ее, она вытерпела и это, но, когда он коснулся ее бедер, она вдруг воспротивилась с необычайной силой. - Нет, нет, так не хочу! Ты же знаешь... Вырвавшись из его объятий, она встала с дивана. - Что с тобой? Разве я тебя обидел? Я думал... Она молча кивнула в сторону торшера и опустила глаза. Он с облегчением улыбнулся. - И когда ты перестанешь бояться света? Ладно, подчиняюсь, хотя и неохотно. - Лежа он потянулся к выключателю, и комната погрузилась во мрак. Ты здесь? - Да, - она стояла рядом и коснулась его руки, но уклонилась от ее пожатия. - Я глупая... Мне нужно привести себя в порядок. Сейчас вернусь. - Обещаешь? - раздалось в комнате. - С условием, что ты не будешь зажигать свет. И останешься лежать. Я приду сама, понял? Я хочу. Я ведь не кукла. Он согласился. Дальше, дальше! Ну иди же! Иди до конца, иди на ощупь, в потемках, путь недалек! Бланка нащупала плотную ткань портьеры, проскользнула за нее и вышла в переднюю. Ванная. Бланка нажала выключатель. Свет из матового стеклянного шара над раковиной ударил ей в глаза, она увидела себя в зеркале и с минуту стояла неподвижно, всматриваясь. Это ты. Она открыла кран и стала мыться, с бессмысленной тщательностью намылила лицо, сполоснула его, вытерла полотенцем. Это было приятно. Она заметила, что ее движения как-то механически размеренны. Еще, еще минутку. И вдруг, совсем неожиданно для себя, она перекрестилась, как ее когда-то, страшно давно, учила покойная мать. Ах, мамочка! Слезы вдруг подступили к горлу, она чувствовала, что вот-вот расплачется от слабости и одиночества... Нет, нет, нельзя! Она вышла из ванной, не погасив света и оставив дверь полуоткрытой. Полоса света падала в прихожую, может, достигала и комнаты. Надо, чтобы было видно. Уснул он? Что, если нет? Куда там? Почему вдруг опять стало так тихо? Рояль наверху умолк, изменник, но вот снова взметнулся фальшивый аккорд. Мундир висит здесь, посмотри! Пальцы судорожно бегали по ткани мундира, цепляясь за нашивки, блестящие молнии. Пояс. Пряжка. Как это называется? Шпага, кортик? Неважно! Осторожно и брезгливо она вынула клинок из ножен - «Meine Ehre heist Treue» .[91] Какой, однако, тяжелый! Боже, прибавь силы! Холод металла пронизал ее тело. Она пробовала острие пальцем и в изнеможении прислонилась к стене. Как долго она стояла? Бланка подняла голову. Прислушайся! Не зовет ли? Нет, нет, опять тихо. Ну, играй же, играй, - мысленно просила она неумелого музыканта там, наверху, - Ударь по клавишам, пусть это будет для меня сигналом. Спасибо, я иду. Она раздвинула портьеру и, как тень, проскользнула, в темную комнату. Произошло... произошло нечто - она это знала, знала совершенно твердо, это было единственное, что сохранило ее смятенное сознание. Потом она поняла, что стоит, прислонясь к чему-то надежному, твердому, это было дерево, каштан, под пальцами у нее шершавая кора, и кругом холодно, мороз, мгла, пропитанная дымом. Она хватает воздух открытым ртом, как усталая птица, и ее тошнит, перед ней знакомая улица, телефонная будка на углу... Бланка не видит будки, но знает, что она вон там, дальше - дом, подъезд с табличками в хромированных рамках и темное окно на четвертом этаже, слева чугунная ограда парка, за ней ветер качает озябшие ветки, вдалеке гудит поезд и куда-то мчится, только она стоит, стоит напротив его дома - отбежать дальше у нее не хватило сил, - и стучит зубами, неудержимо, бессильно и смешно, и она знает, что все кончено и вместе с тем не кончено, что это никогда не кончится, ибо секунды остановились и бесконечно повторяются вновь и вновь, и она... ...она снова сидит на краю дивана, и мурашки бегут по коже, руки у нее как у куклы, из которой выпотрошили опилки, она не знает, куда их деть, она равнодушна и бездумно пуста, но внутри неумолимо звучит приказ - точный, чудовищно ясный, мучительно неотвратимый, подобный шпоре, удар которой она предчувствует всем телом. Отступления нет! Ее пугают его прикосновения в темноте. И его слова. Она слышит их, хотя не вслушивается, знает только, что это немецкие слова, но они не доходят до нее, она наедине с собой. Она и здесь и не здесь. Он тянется к ней, но она отводит его руку. Я сама. Левой рукой она ощущает тепло его голой груди, вот она - широкая, выпуклая, живая, поросшая мягкими волосами, вот здесь, здесь сильные, уверенные удары из глубины. Хватит! Замолчал бы, ради бога... Рука испуганно отстраняется, а сердце бьется все оглушительнее, - играй же, играй! - она отводит руку - надо, надо, да ну же! - а руки как чужие, как приставленные... - С вами случилось что-нибудь? Голос словно с того света. Он бьет, выводит ее из оцепенения. Что ему надо? Высокая, темная фигура. Человек остановился за ее спиной и терпеливо ждет ответа. В темноте не видно его лица. Крик? Нет, скорей удивленный и наполовину нечеловеческий стон, он стоит в ушах, проник в мозг, он не замолкает! Продолжается. Встань, встань и беги! Произошло! Нет, все еще происходит. Удар в бок - это ручки кресла, ее кресла... оно на том же месте... все повторяется снова... это ощущение погружения, проникновения - оно в пальцах, в бессильных руках, она знает, что это ощущение никогда не забудется, не пройдет, что она до смерти будет таскать его за собой, она думает об этом с ужасом, но без тени сожаления, и все еще стоит в потемках, глаза ее расширены, дыхание перехватило, она есть и ее нет, она пятится, шарит около себя, стараясь ухватиться за что-нибудь прочное, пятится, и ей хочется кричать, скорей бы конец - хватит, хватит! Но конец еще не наступил, нет, он еще жив и хрипит... шевелится в этой жуткой ожившей тьме... слышен треск бьющегося стекла, она слышит шорох, пыхтенье - огромный неуклюжий жук, спрут... вероятно, ищет ее, чтоб не дать уйти, хрипит, нечеловечески хрипит, долго и упорно, словно от тяжелой работы... торшер падает на ковер, а она все пятится и пятится... - Оставьте меня! - испуганно восклицает она, но тотчас овладевает собой. Нет, со мною ничего не случилось... Спасибо... - Зубы у нее стучат, она держится за ствол дерева и слышит, как прохожий, невнятно бормоча, удаляется, каблуки его стучат в темноте, и все повторяется снова... ....Вот угол серванта из красного дерева, она цепляется за него, потом нащупывает гладкую поверхность приемника и чувствует, что больше не выдержит, что нет сил слышать этот хрип... Она бессознательно включает радио, и в едко-зеленом свете видит - он еще жив, но хрип слабеет, переходит в свистящий кашель, но не смолкает... Почему же не слышно радио, почему так тихо... о, эта хриплая, гнетущая, величественная тишина... заглушить... за-глу-шить ее... я не могу больше!.. Она на ощупь находит мембрану, пускает диск, игла падает на пластинку, шуршание, равномерное шуршание, потом слышится высокий, надрывный голос еврейского певца, он взметается, надламывается в угрожающем рыдании, падает, как подбитая птица, песня полна отчаянья, она оплакивает весь мир и снова взмывает ввысь, бьется о стены и окна... Бланка кидается к двери, на ходу хватает с вешалки пальто, она не в силах оглянуться, нет, нет... Дверь захлопывается за ее спиной, она бежит по резиновой дорожке, спотыкается, падает. Прочь, прочь, прочь отсюда! Опомнись же! Под рукой у тебя шершавая кора дерева, кругом липкая тьма, мир тьмы, свисток паровоза врезается в сознание, будоражит его. Свершилось, конец, и ты это знаешь, свершилось там, совсем рядом, за темным окном четвертого этажа, надо бежать отсюда, беги же, ты слаба, перепугана до смерти, беги от самой себя, от того, что снова и снова повторяется в твоем сознании и никак не может кончиться, ведь это в тебе самой и ты не избавишься от этого до самой смерти. Поняла? Ты уже другая, совсем не та, которая шла сюда еще несколько часов назад... Бланка попыталась двинуться с места, и это ей удалось. Она шла как во сне, будто не по твердой земле шагала... Потом все, что давило грудь, прорвалось слезами - она заплакала тихо, жалобно, почти по-детски. Шла черной улицей, не замечая мира, в котором ей назначено жить, и плакала... Занавес, скорее занавес! - Вставай, молодой! Кто-то трясет Гонзу за плечо. Приоткрыв глаза, он сразу узнал Мелихара. - Бомбили Прагу! Только что бомбили. Ты живешь на Виноградах? Добро, беги туда, только гляди в оба! Отвечаешь за себя. И чтобы воротился к вечеру! Гонза рысцой спускался с крутых улиц предместья, а мозг упорно сверлила одна мысль: вот и началось! Бомбили Прагу! Скорее домой! Однако первые признаки бомбежки он заметил только на главных улицах: трамваи в смятении несутся по чужим маршрутам - здесь ведь не ходит двадцатка... Заливаются звонки. Смятение в шагах прохожих... Пронзительные сирены машин «Скорой помощи» раздвигают толпу... А так ничего особенного. Вон толстая тетка с тощей рыночной сумкой, переваливаясь уточкой, плетется по тротуару, но точно так же могла она проходить тут и вчера; в боковой улочке мальчишки гоняли тряпичный мяч, воробьи невозмутимо копаются в лошадиных «яблоках» - такие же, как год, как сто лет назад. Горящий Эмаузский монастырь Гонза увидел еще со Смиховской набережной: языки огня, черные клубы дыма окутывали башню и часть неба. Не останавливаясь, Гонза перебежал через мост. Мутно-коричневая вода, угрожающе грохоча, валилась через плотину, от реки поднимался сырой ветер. - Стой, прохода нет! Гонза что-то сбивчиво толковал полицейскому, рискнул даже вытащить из кармана «кеннкарту»; на счастье, у полицейского было много других хлопот. Он махнул рукой: «Ладно, беги». То же самое разыгрывалось на каждом углу. И вот, наконец, Гонза увидел и удивился, что не очень поражен: развалины печально напоминали развалины других городов и улиц, какие он видывал в киножурналах «Уфа», сидя в безопасности кинотеатра, пламя жадно гложет оконные проемы, груды кирпича завалили улицу и трамвайные пути, дырявые коробки домов с вырванными глазами, выпотрошенные квартиры, где час назад сотни людей жили своей маленькой жизнью, - теперь в них грубо обнажен банальный узор обоев, видна картина, по прихоти случая оставшаяся на крюке... Почему-то именно эти мелочи действовали сильнее всего - и стекла, стекла, целые сугробы, хрустящие под подошвами, и путаница рваных проводов над вспоротой мостовой, из которой фонтанами бьет вода прорванного водопровода... Едкий дым вызывал кашель. На лицах люфтшуцев написано комичное сознание важности момента - их момента! Струи воды яростно бьют в пламя, клубы пыли щиплют глаза... Брошенная детская колясочка, полосатые перины, чемоданы на тележке, суетливые движения сотен людей, беспомощных до отчаянья, носилки... Кровь. Еще носилки... Все это было знакомо Гонзе; странное чувство - это я где-то видел! Незнакомы только звуки в кино такие сцены обычно сопровождались трагической музыкой Вагнера, а здесь гул и треск горящего дерева смешивались с громкими командами, плачем младенца, женскими причитаниями где-то в подворотне... Засунув руки в карманы, спешил Гонза по знакомой улице, - сколько раз я проходил здесь! - и едва узнавал ее. Да, ей досталось, а вот соседняя почти совсем цела. Странно, нелепо, нелогично, как сама смерть, которая не утруждает себя выбором, носит наугад, как пьяный жнец. Почему этот дом, а не соседний? Гонза глядел на хаос разрушений и удивлялся тому, что не способен испытывать чувства, которые мог бы предположить в себе: ни жалости, ни участия, ни протестующей ненависти к режиссерам этого отвратительного спектакля... Ни даже страха! Только знакомое ощущение зыбкости и тщеты. Как будто над городом промчался хулиган, одержимый жаждой бессмысленного разрушения, и тут же трусливо скрылся. Несколько секунд - и вот небо над городом снова безоблачно, солнце спокойно освещает мир, и мягкие его лучи предвещают весну. А ведь еще февраль на дворе. Деревья парка на Карловой площади равнодушно бросают холодные тени, в конце парка широким полукругом теснятся любопытные. Гонза не удержался, подошел ближе - на разрытой земле, метрах в двадцати от него, лежит громадная бомба - одинокий зверь из иного мира, выставленный напоказ осмелевшим землянам. В солнечном свете матово поблескивает темный корпус. «Разойдись! - кричат люди в форме. - Она может быть замедленного действия?» Кто-то сказал, что в бомбоубежище на другом конце парка были прямые попадания. «Прямо мясорубка, - сказал человек в спецовке, - нет, господа, меня в убежище не загонишь, я не крыса!» Лица, обрывки фраз. Гонза приглядывался к людям. Что сталось с ними? Они вовсе не подавлены - они дисциплинированны и спокойны, лихорадочно деятельны. Американский налет? Слышалось до странности мало упреков и брани но адресу тех, кто все это сделал. Понятно: слишком много брани обрушивает на них каждый день протекторатная печать, чтобы у кого-нибудь была охота поносить их вслух. И вообще пражане, видимо, не поражены: то, что сегодня низринулось на них с неба, слишком давно висело над нетронутыми крышами Праги, чтобы быть неожиданностью. Большинство, казалось, приняло бомбежку с покорным пожатием плеч, как фатальную неизбежность, как нечто, что должно было случиться. И даже, несмотря на слезы женщин, осиротевших, на стоны раненых, с некоторой долей нервозного юмора, который пробуждается, наверно, только у тех, кому дано с неизведанным раньше чувством трепетного счастья понять, что они были на волосок от гибели. Смерть еще тут, рядом, они чувствуют ее всеми нервами, их ноздри еще обоняют ее непостижимый смрад, и они отгоняют ее словами, жестами, а некоторые легкой истерикой. «Я как раз сидел в клозете, не успел и штаны застегнуть, а оно как грохнет», - слишком громко рассказывал какой-то толстяк. На бровях его осела кирпичная пыль, он кашлял от дыма, глаза у него слезились, он был утомителен своей неутомимой болтовней, хотя никто его не слушал; он все еще недоверчиво ощупывал себя, налет был единственным волнующим приключением в его серенькой жизни; кто-то грубо прикрикнул на него, но он не мог молчать. Не мог! «Не успел я и штаны застегнуть». - «Да заткнитесь вы!» Но замолчал он лишь, когда мимо пронесли носилки, с которых капала кровь; испуганно отшатнулся. Не волнуйся, может, наш дом уцелел... Но чем ближе подходил Гонза к своей улочке, тем больше видел он разрушений. По какой системе выбирали дома? Кто составлял список? Дурацкий вопрос! Гонза шел по знакомым улицам, как в мучительно ярком сне, только у этого сна был один недостаток: он был явью. И все - настоящее: пожары, развалины, вой сирен, поваленный трамвайный столб, люди, оставшиеся в живых... Он замер на месте, но не позволил себе отвести взгляд от носилок на краю тротуара. Гляди, надо привыкать, это еще не конец, это увертюра, удар тигриного когтя, первое и мимолетное прикосновение того, что близится с каждым часом. Куда ты хочешь бежать? Гонза знал, что человек на носилках мертв. Что-то безошибочно убеждало его в этом, хотя то был первый мертвец, которого он видел своими глазами: неподвижность его была иная, чем у живых, более неподвижной, и тишина, которая исходила от этого, была тише. Абсолютная тишина неодушевленного предмета. Как ни странно, ужаса Гонза не испытал, лишь легкое головокружение да сознание непоправимости. Какое-то клеймо на душе. Что же меня так потрясает? Эта будничность: редкие волосы убитого, сквозь которые просвечивает кожа черепа, в ямочке на подбородке следы пудры после бритья... Это напоминание об обыкновеннейших делах жизни человека было самым страшным. Запавший рот чуть приоткрыт, словно готов высказать обыкновенную до грусти тайну, на лице - почти бессмысленное выражение. Гонза отвернулся, во рту у него пересохло; он пошел дальше, но казалось ему, что весь он стал как-то тяжелее. Места становились все более знакомыми. Витрина аптеки - она напомнила о дрожи от рассветного холода, об ожидании трамвая - уцелела. Крошечное облегчение! Магазин игрушек - Гонза стоит, прижав нос к стеклу, тихонько канючит: «Купи, мама!» Книготорговец успел спустить железную штору. Прошлое непонятным образом держится в памяти: вот он топает с кувшинчиком за пивом, на обратном пути, озираясь, слизывает горьковатую пену. Начальная школа: дед вводит Гонзу в подъезд школы, там стоит какой-то особый запах... Первый класс, портрет «батюшки Масарика», чучело хорька таращит пуговичный глаз. «Садись, малыш, слушай, что вам расскажет пани учительница...» Навязчивое представление: учительница знает все на свете... «Берегись!» - крикнули где-то. Горящая балка валится с пятого этажа на перекореженную мостовую... Его мир, мир маленьких людей, обыденных, безвкусных домов с ненужными башенками, неровных улиц... Гонза входит в кондитерскую Альфонса Батьки. «Динь-данн-донн»,- звякает звонок. «Добрый день», - отважно пропела приветствие маленькая Итка и пригладила челочку. «Пожалуйста, леденцов на двадцатку». - «Не на двадцатку, а на двадцать геллеров», - невозмутимо поправляет ее бледный человек за прилавком, ловко сворачивая кулек... Голоса, лица, запах пива в подъездах, свет и тени - Гонза возвращается к ним, а под ложечкой у него что-то давит, и воротник у него поднят, как у вора, и чувство у него такое, словно он не был здесь долгие годы. На соседней улице разрушены два дома. На дверях одного висела табличка «Карел Пажоут, дипломированный учитель музыки - скрипка и фортепьяно», в другом доме живет рыженькая Ганка Косова, девчонка из их класса, играла в баскет за школьную сборную. Ту-ду-ду-дум!.. Гонза выглянул из-за угла. Низкое, эгоистическое облегчение: даже отсюда виден жестяной ящик на их окне, это «огород» деда, он там выращивает зеленый лук. Угловой фонарь, надпись мелом на облупившейся штукатурке: «Ержабек осел». У дверей, оживленно жестикулируя, толпится кучка знакомых, Гонза узнает дворника, Иткину мать... Заметив, что в его сторону направился один из соседей, Гонза поспешно поворачивает обратно. Он бежит, мелькает под ногами знакомый узор тротуарных плиток; дорога известна до мельчайших подробностей: мимо запертой гимназии - он не бывал в ней с того самого дня, когда вышел оттуда с аттестатом в кармане, но и сейчас еще на долю секунды его коснулся знакомый страх: и зачем в понедельник первый урок - математика? Сегодня вызовут как пить дать, по алфавиту - его очередь... Нет, нет, пан учитель, он спасается от сверлящего взгляда, из меня ничего не выбьете! Запах свежего хлеба ударил в ноздри - Гонза замедлил бег; но пекарня на углу закрыта, железная штора спущена. Вот и ступеньки в нише подъезда, ты хорошо их знаешь! Еще несколько шагов, и Гонза превращается в придорожный столб. Он замирает на углу, широко раскрыв глаза, хочет закричать, но только беззвучно шевелит губами, не в силах выдавить из себя ни звука... Поверил, только нащупав рукой холодный металл - гладкий столб знакомого фонаря, не устоявшего под взрывной волной и переломившегося пополам. Кругом битое стекло. Гонза двинулся вперед, ступая по осколкам, он идет по противоположной, стороне, держась за стену, и все проводит по лицу ладонью. Нет! Нет! Он кашляет от едкого дыма, ему не хватает воздуха, щиплет глаза - как будто он плачет... Пыль, дым... Нет, нет! Дом, третий от угла... единственный на всей улице!.. Почему? Гонза приблизился, как в страшном сне... Почему-то уцелел фасад с рядами выбитых окон... Не может быть! За фасадом ничего не было - пустое пространство. Пустота. Дом пробит от чердака до подвала, словно мясник вырвал внутренности туши. Развалины еще тлеют. Слышатся команды, плеск воды из брандспойтов. Спокойная, удивительно спокойная паника - и всюду стекло, стекло! Пусть это только сон! Суета людей посреди развалин казалась ему до смешного бессмысленной - к чему все это! Гонза поднял слезящиеся глаза, обвел ими упрямо стоящий фасад, сосчитал - последний этаж, четвертое окно слева... Через окно видно мутное небо, затянутое чадным дымом! Ветер дует вдоль улицы. Взрыв - и точка на всем? Нет, нет! Стуча зубами, Гонза пробивался локтями в толпе. Еще ближе! Кто-то с налету толкнул его и не извинился. Им овладело какое-то странное отупение. - Дальше нельзя, вернитесь! Это вам не театр, слышите? Кто-то молился вполголоса, за спиной раздавался бессильный женский плач. - У вас там были близкие? - Назад, слышите? Стена может рухнуть! Зеркало, над тахтой портрет человека с чертами Аполлона - больше Гонза ничего не может себе представить. Не получается. Он вдруг осознал, что тянет за рукав человека в форме, допытывается о чем-то, кричит так, что вены вздуваются на шее, все повторяет одно имя, твердит его как заклинание. Человек сердито вырвался, но потом лицо его, покрытое пылью и потом, смягчилось. - Ослеп ты, что ли? - говорит он пересохшими губами. И уже более мирно: Откуда мне знать? Списки погибших? Ты соображаешь, что говоришь? Ждать надо. Что? Спасся ли кто? Разве что на крыльях. Вот что, сыпь отсюда, приятель, мертвых и без тебя хватает! Назад, люди! Вот и все. Гонза словно повис в воздухе. Он наклонил голову; в куче под ногами что-то привлекло его внимание. Гонза нагнулся: оторванная голова гипсового святого из разбитой витрины. Глаза из синьки на банально-благостном лице улыбались с праведным безразличием. Гонза повертел головку в руках и гневно отбросил. Нет. Кафе на главной улице безлюдно, обер-кельнер в потертом фраке и грязной манишке встал, видимо раздосадованный тем, что посетитель увидел его зевок, принял строгий и недовольный вид. «У нас не переговорный пункт, не видите, кафе закрыто!» Потом он все-таки смилостивился и показал пальцем телефон в темном коридорчике, где пахло кухней и клозетом. Ту-ту! Занято. Гонза с замираньем сердца набирал номер завода: на подстанции полная неразбериха, но после долгих усилий его соединили со складом. - Материальный склад. Клапак у телефона! - Гонза узнал голос Леоша. Тот чуть не вскрикнул от изумления, когда Гонза назвался - словно он выходец с того света! - С ума сойти, Гонза, а мы-то думали... ну да, понимаю... погоди у телефона, я погляжу... - Шипение и треск в трубке длились вечность, потом снова послышался голос Леоша: - Алло, ее здесь нет. Не вышла на работу. Факт, должна была в утро. Нет, ничего не знают. А что? Да не попали в нас, обормоты. Я прямо готов со злости... Что с тобой? Гонза повесил трубку, и вращающиеся двери вытолкнули его на улицу. Конец главы, перевернуть страницу! Гонза поразился собственной апатии. Наверно, чтобы поверить, надо захотеть поверить. Не надо противиться фактам. Это дело желания. Мир, город, улицы знакомы по очертаниям, по материалу; что же изменилось? Они или его видение? Его несло в уцелевший центр города; он был выколоченный ковер, тело - трут, во рту пустыня Гоби; шагал, подняв воротник чужого пальто - под мышками жало, - и простуженно потягивал носом. Куда идти? Что еще искать? Грызущий приступ голода... Пустая строка: «Африка - страна плоскогорий...» Сирена! Отскочил в последний миг: машина «Скорой помощи». Вдруг в двух шагах впереди увидел ее, сразу узнал по походке, догнал... Только лицо было другое. Простите, обознался... В кармане лежат два билета вот в этот кинотеатр, Гонза нарочно купил в ложу для двоих, фильм называется «Колечко». Что мне за дело до какого-то колечка? Странно, что и сегодня есть киносеансы. Вообще здесь все так, будто несколькими улицами дальше ничего не произошло, - будничные лица, торопливая походка, куда они все спешат? Не хотят думать об этом - что ж, естественно. Было: они сидели вот тут, за столиками этого кафе, спорили о цвете обоев воображаемой квартиры; стоит закрыть глаза, и Гонза видит Бланку. Круглое зеркало в витрине парикмахерской, на нем красно-белая реклама презервативов, а ей нипочем, она причесывается перед зеркалом, гребень потрескивает в волосах. Тупое лицо гипсового святого нахально усмехается... шевелятся губы на пыльном и потном лице... Нет, ангельских крыльев у Бланки не было, это он знает точно. Он стоит на ветреной набережной, сплевывает в бурную воду и не хочет смотреть на пейзаж, тысячекратно запечатленный на рисунках и открытках. Как смешно перебирают лапками плавающие утки... Гонза следит за полетом чайки: вот она перевернулась в воздухе, с резким криком падает на воду, и Гонзе кажется, что он понимает единственное слово на языке чаек: «жрать, жрать!» Он немного завидует чайке: ей ни до чего нет дела. Что ты знаешь? Солнце спускается, вытягивая на дыбе тени деревьев соседнего острова. Иди дальше! Но - куда? Гонза плетется через мост и вдруг, очутившись на другом берегу, словно по неслышной команде опрометью пускается бежать. Отложи карандаш! Как это было? Помню, то ли когда я пролез через дыру в заборе, то ли, вернее, когда со всех ног бежал мимо рассыхающихся перевернутых лодок, мне показалось, что из трубы сарайчика поднимается дымок. Я не верил еще в ту минуту, это казалась мне подозрительным и грубо подстроенным, я боялся обмануться и подавил в себе робкую надежду. Странно: теперь, много лет спустя, когда я пишу эти строки, в них уже спокойная достоверность свершившегося факта - этакая относительная правда пережитого. Да, все случилось просто: стоило только открыть дверь. Я разглядел ее профиль даже в том скудном полусвете, который просеивался через грязные стекла. Знакомый запах холостяцкой берлоги... Бланка сидела на единственном стуле, вытянув ноги к времянке, закутанная в грубые одеяла; она испуганно обернулась, когда я вошел. Не знаю, сразу ли она узнала меня, она встала - помню, одно одеяло сползло к ее ногам, - однако не двинулась мне навстречу. Я стоял на пороге, как призрак, держась за дверную ручку, мне не хватало воздуху. Потом я захлопнул дверь и шагнул навстречу неподвижно раскрытым глазам... - Маркиза! - тихо позвал я, обращаясь к тени. Я боялся шума и, уж не знаю почему, назвал Бланку этим давним, чуть пренебрежительным заводским прозвищем. Наверно, после долгой разлуки мне трудно было произнести ее имя. Жива! Я воспринял это как нечто естественное и логичное. А Бланка все еще не шевелилась и - что совсем меня сбило с толку - не обнаружила ни малейших признаков удивления. Ни радости, ни отвращения, ничего! Мы стояли друг против друга и молчали. Не помню, как долго длилось это странное молчание. Я заметил, что губы ее, чуть приоткрытые дыханием, слегка дрожат, будто к ним изнутри рвутся слова, но голоса нет и они остаются невысказанными. Во времянке гудело пламя, через щель в дверце на белый лоб Бланки падал дрожащий свет. Она ли это? Она! Я касался взглядом ее лица когда-то давно страшно давно я был просто болен им, - потом, как Фома неверующий, отважился коснуться светлых волосков, расположенных веером на переносице. Бланка не отстранилась. А я, как слепец, ощупывал ее лицо, узнавал и не узнавал его, кажется, тихонько звал ее по имени - точно не помню, но помню странное ощущение, что она меня не замечает. Было в ней что-то незнакомое, какая-то перемена, сдержанное безразличие, не знаю что, знаю только, что я почувствовал себя ужасно беспомощным. Бланка! Это я! Узнаешь? Она, быть может, силилась вернуться к действительности, но это ей удалось только после того, как я схватил ее за плечи. Тогда она протянула ко мне свои руки ладонями кверху. - Я убила его... Вчера вечером... Не знаю... Наверно... Я тупо таращился на ее маленькие ладони, на пальцы, исцарапанные заклепками, и целая вечность прошла, пока я понял смысл ее слов. Мозг мой был парализован, я мог ощущать только безмерную жалость, но ни слова не приходило на ум, так я был потрясен. Я заставил ее сесть. Пусть говорит! - Я не могла иначе... Иначе мне нельзя было бы жить... Но я никогда этого не забуду, не смогу, я знаю... - Она выдавливала из себя эти слова, уставясь в догорающий огонь, и лицо ее старело с каждым словом. - Я убила человека... наверно... Не знаю! Вот этими руками, взгляни! Я их боюсь... брезгую ими... я мыла их ночью в реке... не помогло! После вчерашней ночи я - уже не я... Она не умолкла, пока не исторгла из себя всего. Мне было нехорошо, я подумал, что отныне меня уже ничто не поразит, кроме собственной смерти. Я придвинул от окна ящик, на котором сиживал прежде, сел и слушал ее. Потом - по крайней мере мне так показалось - она немного успокоилась, если можно назвать спокойствием изнеможение, и откинула волосы со лба тем особенным своим движением, которое я так любил. Я готов был видеть в этом машинальном жесте признак возвращения к прежнему. Она посмотрела на меня с непонятным вопросом. Помню, мне хотелось, чтобы она заплакала; но этого не произошло. «Говори», - сказали мне ее глаза. Я встал и потянулся, чтобы выиграть время. - Тебе не в чем упрекать себя, - сказал я самым твердым голосом, на какой был способен, я плохо понимал, что я такое несу; потом меня будто осенило: я взял ее руку, раскрыл ладонь и поцеловал. Не знаю, поняла ли она, помню только, что в ужасе отдернула руку. Довольно! В облупленном чайнике на печурке клокотала вода, и этот мирный звук побудил меня заняться практическим делом. Здесь где-то должно быть немного липового цвета - мы летом нарвали его на Сазаве... Я пошарил в хламе на полке. Бланка поняла, что я ищу, и кивнула на полупустой кулек на столе. Я нарочно громко топал по полусгнившим доскам, чтобы спугнуть зыбкую тишину, озирая этот грязный и жалкий мирок, который когда-то так много значил для меня. Похоже на кладбище воспоминаний - на каждом шагу надгробные памятники. Вот нож. Вот зевает пустая сахарница. Вот глуповато улыбаются с цветных фотографий холеные мордашки кинозвезд, но теперь их нарочитость меня раздражает. И лишь божественная Гарбо по-прежнему сохраняет достоинство, меланхолическую загадочность, если не считать, что в свое время я пририсовал ей фербенксовские усики. В вазочке на закапанном стеарином столе сохнет веточка прошлогодней рябины. Где же кружки? Вот эта, с отломанной ручкой моя, из другой всегда пила Бланка; не будем менять заведенного порядка. Тонкими пальцами Бланка обхватила кружку и машинально отпила. - Я потеряла голову, - заговорила она. - Всю ночь провела на улицах. Боялась замерзнуть и все ходила, ходила... Ко мне пристал какой-то тип, думал, что я проститутка. Я убежала от него. Не знаю точно, что я делала. Сюда я решилась прийти только под утро... Я понял, что она ничего не знает о бомбежке. В дрожащем свете печурки Бланка казалась уже совсем спокойной; я почувствовал облегчение, но ненадолго. - Здесь мне нельзя оставаться, - сказала Бланка. - Сын нашего Гефеста, Карел, - помнишь? - вернулся из Германии. Сегодня он пустил меня, видно, из благодарности судьбе, но вечером все равно придется убраться. Липовый чай согревал желудок. Мы сидели рядом, вытянув ноги к огню, и отхлебывали безвкусный отвар. На первый взгляд все было как прежде, но все было не так. В этой тишине и полутьме меня охватило такое чувство, будто на свете нет больше людей - только мы двое. Последние. Или первые?.. - Почему ты не пошла домой? - Не могу, - вздохнула она. - После такого становишься загнанным зверем, не рассуждаешь. Я забыла там сумочку, в ней удостоверение, заводской пропуск, продуктовые карточки, все... Ко мне домой уже наверняка приходили. Ящик подо мной скрипнул. Я молчал. - Я будто повисла между небом и землей. Что мне делать? - Сейчас пей чай. - Наигранной решительностью я попытался прикрыть свою полную растерянность. Долив ее чашку, я стал болтать о том, о сем, стараясь собраться с мыслями. - Человек не такая уж крупная вещь, может и затеряться, и потом - до конца войны теперь недолго, может, несколько недель... Мелихар! Мне представилось его сердитое лицо, и у меня отлегло от сердца, я ожил. Он должен нам помочь! Пусть ругается как угодно, пусть наорет на меня, как на собаку, - насчет этого я не сомневался, - но помочь он должен! А я готов стать перед ним на колени, пригрозить ему, готов на что угодно... Почему-то я был твердо уверен, что он не откажет, и с великолепным легкомыслием уже убедил себя: все спасено! Я выложил свой план Бланке, она сначала недоумевала, не верила, но в конце концов кивнула. - Обещаю, что не буду помехой... - А ну тебя!.. Но что с тобой? Тебе нехорошо? Она созналась, что не ела со вчерашнего дня. Я пошарил в бумажнике, нашел талоны на сто граммов мяса и на хлеб. - Погоди здесь, - сказал я. - Я сбегаю в город и постараюсь раздобыть что-нибудь. Я возвращался, спотыкаясь о скользкие плиты причала - в кармане у меня согрелся тощий сверточек с еще более тощей колбасой; я тихонько насвистывал блюз - тот самый мой унылый голубой блюз. Отчего-то он вдруг возник у меня в памяти, брел рядом. - В жизни не ела ничего более вкусного, - сказала Бланка, вытирая губы. Я с удивлением сообразил, что ей всего двадцать лет. Она всегда казалась мне старше, в особенности сейчас. - Сегодня я впервые видел труп, - сказал я ни с того ни с сего, сам не зная зачем. Бланка не подняла глаз - может, не расслышала. Сумерки входили через окно снаружи, но я одолел искушение и не зажег керосиновой лампы; я был уверен, что в темноте сидеть лучше. Огонь горел слабо, и в нем мне виделось лицо убитого со следами пудры на подбородке... - Знаешь, чего мне жалко? - сказала Бланка, грея руки над огнем. Зеркала. Наверно, его украдут. Как ты думаешь? Я поразился такой мелочности - человек несколько часов назад пережил столько, сколько иной не переживет за сто лет. Быть может, это инстинктивная самозащита? И вместе с тем это было так похоже на ту Бланку, которую, как мне когда-то казалось, я хорошо знал, и печально напомнило прежнюю близость. Я улыбнулся. - Ну, зеркала ведь не перестанут делать! Она покачала головой. - Таких больше не будет. Зденек привез его из нашей старой квартиры. Сколько я себя помню, оно висело в прихожей. Когда-то мне приходилось становиться на цыпочки, чтобы посмотреться в него. Я представил себе безглазый, сожженный дом Бланки и подумал: не сказать ли ей все? Но только стиснул зубы. Она сидела вполоборота ко мне, подперев голову рукой, и неподвижно глядела на огонь. - Что же это с нами случилось? - спросила она. - Ты понимаешь? Мне отчаянно захотелось курить, я обшарил все складки карманов, но не нашел ни крошки табаку. - Не понимаю, - сказал я, помедлив с ответом. - Или очень плохо. Есть вещи, из которых не извлекаешь уроков, а если и извлекаешь, то от этого не легче. Пустые разговоры... В душных потемках что-то нарождалось в душе - скорее смутные чувства, чем мысли, я помню еще, что у меня болела голова. Из чего мне было извлечь уроки? Из страха? Из тоски? Из чувства одури и сознания зря потраченных лет? Из той идиотской, липовой работы, которую я выполнял из-под палки? Из того, что я видел вокруг? Оплеухи, смрадная атмосфера... Протекторат? Все это придется, пожалуй, всю жизнь истреблять в себе, и еще неизвестно, удастся ли, а потом начинать как-то иначе. Иначе... Но я до сих пор не знаю в точности как. Я плюнул на грязный пол и встал. - Представляю себе, что ты думаешь. Да, все это не так просто. Было ведь и другое - если б не было этого другого, я бы совсем уж не знал, для чего болтаться нам на земле. Тогда уж не было бы никакой надежды. Бывали минуты, когда мне хотелось подохнуть. Не сумел! Я открыл ногой дверцу печурки и подложил дров - почему-то я боялся, чтобы огонь не погас. В трубу ударило порывом ветра, погнало дым в комнату. Я протер глаза, отошел к окну и стал глядеть в жидкую тьму. Можно было различить контуры лодок, перила у спуска к воде. Реки не было видно, но я знал, что она там. Чьи-то шаги прошуршали по песку мимо сарайчика и затихли. - Вчера я снова начал писать, - сказал я, помолчав. - А мне-то казалось, что я уже навсегда покончил с этим. Зачем - не знаю, и не знаю, что важного и значительного могу я сказать людям. Я чувствую себя заживо ободранным кроликом. Может быть, писание - всего лишь какая-то инерция, но в ней облегчение. Я пристально глядел в темноту. Ребята... В последние дни я много думал о них в своем вынужденном уединении; перечитывал «Лик» Галаса и ломал себе голову: почему же я сблизился с вами? О тебе, Милан, я думаю уже без ненависти, но в душе все еще спорю с тобой. Мы разные люди. Ты, быть может, в принципе прав, но в твоем изложении эта правда для меня почему-то несъедобна, ты верующий, а я даже сейчас не способен уверовать в твое примитивное представление о рае - уж очень оно напоминает мне красочный плакат с рекламой зубной пасты, а я по натуре привык все усложнять. «Специалист по сомнениям», так ты меня назвал однажды. Надутый, копающийся в душе интеллигентишка. И Войта. Хотел бы я с тобой когда-нибудь встретиться. Войта! Если только это будет возможно. Жив ли ты?.. Бацилла, наверно, по-прежнему ходит к своей шлюхе, в разрешенный полицией бордель. Он доверил мне свою тайну. Мужчиной стал. Не хочу быть к нему несправедливым, но, пожалуй, он рад, что все кончилось. И Павел... Я и думать еще не могу об этом спокойном, по-городскому бледном лице, на котором не отражались затаенные страсти. Мы даже не были с ним друзьями, но я реветь готов, как вспомню о его гибели, - я с ней еще не примирился. И не примирюсь. Почему? Не знаю. Вот его нет, а в мире ничего, ничего не изменилось. Мы назвали себя «Орфей» и творили немало глупостей. Наверное, не мы одни... Чудо, что нас не переловили, как кроликов. Да, я признаю, ничего значительного мы не сделали. Пишкот не был отомщен, и от всех наших усилий фронты не продвинулись ни на шаг - и все-таки я готов сразиться с любым, кто станет отрицать, что нас соединяло нечто высокое. «Орфей»... Я уверен в этом и сейчас, хотя боюсь, что мы заплатили слишком дорого, и хотя знаю теперь, что настоящая борьба куда менее романтична и более обыденна. Она часть обыкновенной жизни. Наверно, я все-таки что-то понял - честное слово, не помню, говорил я об этом вслух или только думал, - но важно это только для меня самого. Видно, не может человек оставаться в равнодушном одиночестве, не может не вмешаться... Не в силах он нести бремя жизни один... Не знаю, как это сказать... Очевидно, он должен присоединить свою жизнь, отдать ее чему-то большему, чем он сам, чему-то вне себя, если не хочет в известные моменты сойти с ума от сознания бессилия и одиночества... от непреходящего ужаса, от дурноты при мысли, что он живет неизвестно зачем и умрет, тоже не зная зачем... что бродит по земле пустым призраком, нулем... Мне стало не по себе от этих мыслей, хотя они и не были похожи на ту книжную премудрость, которой я когда-то пытался ошеломить Бланку. Я чувствовал, что должен заговорить, должен разбить тишину, в которой мы завязли, эту неустойчивую тишину, в которой трепетало что-то невысказанное и плавало в теплом воздухе сарая, - что-то, чего я не осмеливался коснуться. Плещущий шорох на крыше был хорошо знаком: это ветер трепал листы толя. Гнетущий звук! Что ты болтаешь? Я умолк - я сразу узнал его: Душан стоял передо мной, стройный в своем черном свитере, и улыбался с необидным, грустным превосходством. Бедняга, завел себе новые иллюзии? Слюнтяй! А ту, которую ты так яростно защищал от меня, ты уже потерял? Оглянись! Она для тебя уже в прошлом. Чего же стоила твоя убежденность! Впрочем, что ж, на здоровье, если с новыми иллюзиями тебе легче будет тянуть эту утомительную канитель... Помню, я яростно воспротивился, но вновь почувствовал свое бессилие: его речи так легко покоряли меня. Оставь меня, Душан, не хочу тебя больше слушать, не могу. Думай, пожалуйста, что я примитив, животное, думай что угодно, но мною ты больше не овладеешь! Теперь я так чувствую, а для того, чтобы чувствовать так, я должен был упасть на самое дно, разбить себе лоб, и вся моя смешная напыщенность, ребяческая доверчивость, все обветшалые иллюзии - все это разлетелось при падении. Я как ограбленный гроб. Взвесил я свое столь важное «я» и ужаснулся. Да, в нем, возможно, заключено все, но именно потому оно непосильное бремя. Ты-то знаешь, ведь ты рухнул под ним. Да, это так. От него не избавишься. «Я» - слишком мало, смысл его не может быть в самом себе, и оно не спасется, даже если в страхе прильнет к другому «я». Получатся лишь две ничтожно малые величины; и сил у них до отчаяния мало... Я думал, это меня убьет. Но вот выкарабкался, кажется, хотя в душе моей будто воронка от снаряда... Не убеждай меня! Аромат чая... Душан вяло пожал плечами. «Почему ты хочешь избавиться от меня? Я никогда ничего тебе не навязывал, какой в этом смысл? Вообще все, в мире бессмысленно. Я и ушел из него потому, что понял это, - и потому, что не терплю непоследовательности. Что ты обо мне знаешь? И что, собственно, понял ты, дурачок? Смехотворная суетность! Сколько еще впереди у тебя таких катастроф и постижений? Не лги, в глубине души ты сам предугадываешь это... Что ж, пусть будут у тебя новые иллюзии. Если я тебя за что-то уважал, так именно за сомнения, они еще кое-как держат тебя на ногах. Не завидую тебе, трудно тебе придется в жизни, вечно ты будешь искать то, чего нельзя найти. Напрасный труд, и притом пожизненный: человек умирает раньше, чем успевает хоть что-то понять...» Ну и пусть, пусть! Я вздрогнул, очнулся - в висках кололо - и огляделся. Бланка молчала, может быть, она не слушала меня. Как ни странно, меня это не рассердило. Я подошел и стал у нее за спиной. Она не шевельнулась; она пристально глядела на свои руки. - Помнишь, нас загнала сюда гроза, - сказала она. - И я была счастлива здесь. - Не оглядывайся назад, - встревоженно прервал я. Что-то опасное близилось к нам, нависло в воздухе... Мне страшно захотелось предотвратить это. Надо уйти отсюда до наступления ночи!.. Мелихар, наверно, уже кроет меня почем зря. Трусливое нетерпение овладело мною. Я положил руки на плечи Бланки, она быстро оглянулась, словно я застиг ее за чем-то запретным. Отблески огня играли в ее волосах, на лице лежали пепельные тени. - Почему ты пришел сюда? - спросила она. Легкомысленно улыбнувшись, я ответил уклончиво: - Случайно! А может, и не случайно. Разве ты забыла, что когда-то мы уговорились встретиться тут, если потеряем друг друга... Она медленно и задумчиво покачала головой: - Не забыла. Только тогда мы имели в виду другое. Я отвел глаза и убрал руки. Потому что даже из этой простой фразы, высказанной спокойно, без всякого выражения, мне стало ясно, что она сама поняла все. Говорить? Лгать? Нет! Мне хотелось плакать. Смеяться над этой тягостной пародией на встречу, над карикатурой того, что в фильме называют «хэппи энд». Но я справился с собой. Вот ты дождался, ты с ней, можешь прикоснуться к ней, впервые после всех этих пустых недель и месяцев, это она, и она здесь, настоящая, живая, ты смотришь на нее вблизи и слышишь ее дыхание, это та женщина, что вырвала тебя из блаженной мальчишеской безмятежности, пробудила в тебе сильнейшее чувство, на какое ты способен, в ней твоя уверенность в жизни, она твоя единственная точка опоры во вселенной, держись за нее, это та девушка, с которой ты страшно давно, затаив дыхание, пытался заговорить в рабочем поезде, которую ты потом так безумно старался привязать к себе, по которой тосковал, как голодный пес... И вот ты глядишь на нее, и все в тебе мертво, потому что ты уже не любишь ее и знаешь это, потому что ты равнина, исхлестанная ветрами, и живут, в тебе сострадание, да жалобное бессилие, да тупая тоска по тому, что было и чего уже нет, что звучало, но уже не звучит, что рассыпалось прахом в одну ночь. Возьми ее, если можешь. Нет, ты не можешь, и знаешь это! Упрекать? Кого? Смириться? Искать ее снова? Где? Как? Как это делается? Не знаю. Ничего больше не знаю.... - Ты права, - сказал я и встал. - Пойдем? Я помог Бланке надеть пальто, потом тщательно залил остатками чая огонь Гефест всегда настойчиво напоминал нам об этом, и я сделал это, даже зная, что мы уже никогда не вернемся сюда. Надевая пальто, я заметил, что по дороге к двери Бланка взяла со стола вазочку и спрятала ее. Никогда потом мы не упоминали друг другу об этом. Она ждала меня у двери - плоская тень с бледным пятном лица; я ощупью нашел ее руку. - Мы хоть остались живы, - сказал я невесело. - Придется удовольствоваться хотя бы этим. Я поднял воротник, глубоко вздохнул и быстро открыл дверь. Мы вышли в колышущуюся темноту... Послесловие Сорок четвертый год - пять лет оккупации, пять лет «протектората Богемия и Моравия». Здесь тихо - сюда доходят только отдаленные отзвуки войны, здесь работают: тотальная мобилизация, рабочий день 12-14 часов. Под запретом вся общественная и культурная жизнь, запрещены чешские партии, профсоюзы, закрыты высшие учебные заведения, театры, жесточайшие кары грозят за любое проявление любого протеста. Для того чтобы люди работали, им выдают скудные пайки и регулярно терроризируют арестами. Но, подчинясь всему, можно с грехом пополам выжить, переждать страшное время, дождаться освобождения. Так рассуждают очень многие - благоразумные. «...Здесь не стреляют, здесь только ждут...» - с горечью говорит Гонза. «Хромой Орфей» - роман о жестоких буднях протектората, о бесчеловечности и скудности тех дней, когда под тяжким бременем оккупации деформировалось и уродовалось все - даже самое интимное и личное. Это книга о лично пережитом, потому она и дает такое ощутимое и реальное представление об атмосфере того времени, о вечно сопутствующем людям желании выспаться, наесться досыта, а главное, постоянном гнетущем чувстве бесправия, подневольности, униженности человеческого достоинства. И даже эта обостренная чувствительность к погоде - так бывает у невыспавшегося, голодного и плохо одетого человека, - эти ветер, и дождь, и промозглая сырость или тяжкий зной, которые встречают героев на пустынных улицах, усиливая ощущение бездомности, бесприютности. Или утренние поезда, везущие людей на заводы, - такие негостеприимные, обшарпанные... В статье, сопровождающей чешское издание романа, не случайно он назван «самой личной, интимной книгой» и в то же время «объективным свидетельством о духовном и нравственном климате протектората, о позиции большинства народа в оккупационной действительности». Главные герои книги - юноши 24-го года рождения - сверстники Яна Отченашека, и мир, предстающий перед нами со страниц романа, мы видим их глазами. И потому в той же статье говорится, что писатель написал роман «о созревании своего поколения в растлевающей атмосфере протектората». Обстановка в городе и на заводе, где рабочая среда не впускает в себя «тотальный сброд», тотальников, относится к ним с презрением и отчужденностью (только в самом конце книги Гонзе более или менее удается сблизиться с Мелихаром, и, может быть, со временем его допустят до настоящего Сопротивления...). Сопротивление тоже мы видим со стороны - так, как его видели эти парни и девушки, - кем-то совершенные акты саботажа, чьи-то аресты... Сопротивление существует где-то за сценой, оно безыменно. Кем был и за что был схвачен балагур Пишкот, чей пистолет был в общем-то побудительной причиной создания «Орфея» и его единственным боевым оружием? Кем был Мелихар, почему он должен был уйти в подполье? Этого не знают герои и об этом не говорит нам автор, потому что задача его не показ борьбы лучших представителей чешского народа с фашистскими оккупантами, не показ Сопротивления, а формирование личностей вот этих подсобных рабочих, тотальников с гимназическими аттестатами в карманах. Этим юношам и девушкам, детям добропорядочных граждан - служащих, ремесленников, интеллигентов, воспитанникам буржуазной гимназии, может быть, труднее, чем кому бы то ни было другому, найти путь к борьбе. Разочарование, обида на отцов, без борьбы проигравших свою демократию и безропотно подчинившихся оккупантам, путаница от беспорядочных знаний, разобщенность, индивидуализм... Они могут опереться только на свой личный опыт, на свои смутные представления о месте человека на земле, о чести, достоинстве. Все они восстают против философии «благоразумия», дескать, «стенку лбом не прошибешь», которую исповедуют их родители, и вообще против того мира взрослых, среди которых они живут. Но хотя намерения у них честны и мужественны, борьба «Орфея» была в достаточной мере наивна и беспомощна. Однако писатель подчеркивает, сколь она была важна для героев, для осознания ими своей моральной и гражданской ответственности, для сохранения уважения к себе, для освобождения от унизительного чувства рабства. Она явилась и проверкой моральной ценности героев - робкий толстяк Бацилла возвращается под крыло к своей мамуле, а Павел, Гонза и Войта уже не могут отказаться от борьбы. И потому, хотя распадается «Орфей», гибнет Павел, пытаясь на свой страх и риск подорвать эшелон с боеприпасами, хотя Гонза и Войта переживают глубокое разочарование в личной жизни, финал книги оптимистичен, и Войта и Гонза выйдут из оккупации с чистой совестью. Роман «Хромой Орфей» - выдающееся произведение современной чешской прозы, он был высоко оценен в Чехословакии - удостоен Государственной премии за 1964 год. |
||
|