"Золотая корифена" - читать интересную книгу автора (Иванов Юрий Николаевич)

глава I

Позавчера на „Марлине"… — Ищем сардину, — Коварные течения. — Человек в мешке. — Жребий брошен; в воду прыгать мне. — Совещание у капитана. — Мы покидаем теплоход. — Ночной ливень.


— Нож! Быстрее! Заводи! Нож… ну где же он?.. Ведь был же здесь. Цепляясь рукой за борт, другой шарю под банкой: точно помню, всего час назад сунул нож сюда… Ага… вот он.

— Держи!..

Валентин протягивает руку, но лодка резко кренится, подскакивает на крутой волне, встает дыбом. От сильного рывка валюсь на спину. Угол ящика глубоководной вертушки больно врезается в правый бок. По ногам прокатывается анкерок с водой. Над головой оглушительно сталкиваются тучи. Вспышка молнии освещает бледное, испуганное лицо Станислава, упавшего рядом со мной, Петра, склонившегося над двигателем. Я вижу Валентина, его шевелящиеся губы и руку с растопыренными пальцами, протянутую ко мне.

— Нож!

Нож… вот он. Валя вырывает из моей руки нож, — , мы с Кориным вскакиваем и держим Валентина за брюки, ноги: свесившись над водой он перепиливает ножом туго натянутый толстый сезалевый канат. Там, на его конце, якорь, вцепившийся стальными лапами в грунт, А наверху, на другом конце, лодка, в ней мы.

Снова трескучий грохот. Молния зигзагами ввинчивается в мешанину кипящей воды. У самого борта высоко, кажется в полнеба, поднимается волна. От нее веет холодом, мелкой водяной пылью и резким запахом моря. Лодка судорожно дергается на канате, но волна подминает ее под себя, и тяжелый поток с ревом обрушивается в „Корифену“. Вода толкает в грудь, лицо, острыми буравами втискивается в уши, ноздри. Потом удар, По голове.

…Сознание приходит с ноющей, какой-то тянущей болью в висках. Я открываю глаза и тотчас закрываю их; по глазам хлестануло ослепительной голубизной. Боль в висках становится еще сильнее. И звон. Нудный, противный звон.

— Пришел в себя… — слышу я голос сквозь этот звон и опять открываю глаза: а, это Валентин Петрович Прохоров, помощник капитана „Марлина“ по научной части. Голос его легко узнать среди многих других: он немного, совсем чуть-чуть заикается. И поэтому говорит неторопливо, размеренно. Под его правым глазом фиолетово глянцевеет большущий синяк. На лбу царапина с подсохшей кровью.

— Ну, как г-голова?..

Теперь глаза уже привыкли к яркому солнечному свету, и я вижу встревоженное лицо Петра, сумрачную физиономию Станислава Корина, Рубашка на нем разодрана, а на шее завязан цветной платок.

— Ожил, детка? — спрашивает он.

Я внимательно всматриваюсь в его лицо: что-то в нем изменилось. Ах вот что! Не хватает одного зуба — темная щербина.

— Пронесло?.. — Говорить тяжело. От каждого слова в голову словно иголки вонзаются. Наверно, легкое сотрясение: когда падал, ударился головой о металлический борт лодки.

— Пронесло… — отвечает Валентин. — А еще чуть-чуть — и засосало бы. Ты не вставай. Л-лежи. Тебе отлежаться надо.

Да, надо отлежаться. Хоть и легкое сотрясение, но лучше не подниматься. Сейчас полежу немного, и все отойдет. Тошнота, боль в висках. И еще этот надоедливый, утомительный звон. Полежу, и все пройдет. Немного знобит. Крепко стискиваю веки, прислушиваюсь к голосам.

— Ветром нас утащило м-миль на двадцать — тридцать северо-восточнее от места, где мы делали станцию. А может, еще и д-дальше. „Марлин“ должен быть там в час. Сейчас шесть утра. Значит, лишь через семь часов они начнут нас р-разыскивать,

— Да, попали в приключеньице. Ха! „За бортом по своей воле!“ Ведь по своей же воле, парни, мы ввязались в эту историю!..

Корин. И, не открывая глаз, я представляю себе его высокую, плечистую фигуру с цветным платком на крепкой шее, его лицо с выдающимся подбородком. Немного разболтанный, развинченный, но в общем-то неплохой парень.

Значит, нас тянет на северо-восток. Вдоль побережья Гвинейского залива. А „Марлин“ лишь через шесть часов придет на то место, где вчера оставили нас. Уж так договорились: пока мы будем макать свои вертушки, измеряя на разных глубинах течения, он пошарит рыбку в соседнем квадрате. Они придут, а нас нет. За эти шесть часов ветер и течение унесут нас еще дальше: попробуй-ка найди. Видимость плохая: период ливней. Зима. То солнце печет, прожаривает до самых костей, то ливни. Холодные, тугие. Обрушиваются сверху тоннами воды. Повисли кругом тяжелыми синими портьерами, заслонили горизонт.

Тянет на северо-восток. Течения и ветер. И еще ливни… Ну да это ничего, найдут. Вечером будем сигналить ракетами — увидят… Ох, как же все-таки болит голова! Лучше уж не шевелиться, надо лежать. Рядом со мной примостился Бенка — наша маленькая обезьянка. Еще вчера Венка перебирался с мачты на мачту по антенне, а позавчера, уединившись в моей каюте, выдавливал себе на живот мыльный крем из тюбика и сыпал на голову зубной порошок — развлекался, а сегодня все мы терпящие бедствие, и Бенка тоже.

Позавчера мы еще были на „Марлине“ и мечтали о суточных станциях: чертовски надоело судно. Все надоело: бесконечные траления, работы в лаборатории, камбуз. Кок в последнее время ленился и кормил нас манной кашей. И с камбуза пахло детским садом. Все надоело. Но больше всего течения. Они замучили нас. Особенно позавчера.

Позавчера было так…

…Солнце жжет, кусает, словно взбесилось; того и гляди, кожа задымится, пойдет пузырями. Небо не голубое — белое от зноя. Палуба подпекает ступни через подошвы сандалий, и матросы перебирают, притопывают ногами, словно исполняют какой-то тропический танец. Матросы и боцман пританцовывают вокруг резко пахнущего водорослями, илом и свежей рыбой почти пустого трала. Опять неудача. Улова нет. Опять трал сначала полз по самому дну, сгребая всякую донную живность, а потом вообще захлопнулся, перепутался. Пятое траление в день — и снова пустышка. Снова мы поднимаем на борт не сардину, ради которой ушли так далеко от родных берегов, а донный сор: губки, кораллы, раков, крабов да с полсотни килограммов разнокалиберной рыбешки. То, что называется приловом. То, что полетит сейчас обратно за борт.

— Ч-черт бы побрал… — Тралмейстер с ожесточением сплевывает на дымящуюся паром палубу и пинает ногой трал. — Опять течения.

Чайки с криком носятся над нами. Птицы пристроились к „Марлину“ еще где-то у Конакри и путешествуют с судном третью неделю. К ночи чайки опускаются на воду. А утром появляются над мачтами „Марлина“ и ждут тралений: птицы подхватывают из воды помятых ячеями трала сардинок. Но вот уже несколько дней сардина ускользает от нас, и чайки негодуют. Птицы кричат, носятся над палубой „Марлина“, над водой, но в ней не видно жирных, серебристых рыбок: улова нет… На палубе тихо. Облокотившись о планшир, матросы курят, глядят в воду: опять проклятые подводные течения. Ну уж и местечко!.. За борт смотришь — вроде там все спокойно. Но это не так. Океан не спокоен в глубинах. Особенно здесь. В Гвинейском заливе. Там, в eгo водной толще, текут в разном направлении могучие водяные реки. Течения… Они то мчатся под килем судна по его курсу, и трал „плывет“, захлопывается, то несутся нам навстречу или толкают трал сбоку и сносят снасть, прижимают к грунту, перепутывают, скручивают. Не работа, а мучение. Рыбы нет. И уже в который раз!..

Спускается из рубки капитан. Хмурый, недовольный. За ним вразвалку идет Валентин Прохоров. Он обходит трал кругом, опускается на корточки и, раздвинув его, заглядывает внутрь. Словно и так не видно: пусто. Нет сардины. Попыхивая сигаретой, Прохоров вытаскивает из трала большого фиолетового краба и откладывает в сторонку. Кладет его на палубу вверх

лапами. Краб грозно щелкает своими мощными клешнями, но быстро успокаивается; солнечный удар…

— Т-течения, — говорит Валентин, поднимается и подходит к капитану, — б-будем мы их все же изучать? Или все вот так? На ощупь?..

— Берег молчит, — пожимает плечами капитан. — Без разрешения, сам понимаешь, нельзя.

— Дайте еще радиограмму. Сутки-двое мы м-можем выкроить…

Капитан пинает ногой трал. Словно это трал виноват во всем.

— Попробуем еще, — говорит он тралмейстеру. — Рыба-то здесь есть,

— Ну что ж, попробуем, — неохотно соглашается тралмейстер, — боцман, очищайте трал!

Матросы вытряхивают прилов и начинают разбирать трал. Работают вяло, неохотно. Переругиваясь, с выражением величайшей скуки и усталости на обожженных солнцем лицах. Матросов не трудно понять: с утра на раскаленной палубе. И все для чего?.. Ради очередной пустышки? Матросы хмурятся, косятся в нашу сторону. Уж так всегда в море: если неудачи, то виной всему „научники“. Кого же еще винить? Конечно же нас: Валентина, меня, ихтиолога Веню Огнева да гидрохимика Стася Корина. Хотя мы и не виноваты ни в чем. Но что будешь делать, если нет карт подводных течений этой части Гвинейского залива? Никто их, проклятые эти течения, не изучал.

— Рыб отбирать будете?.. — спрашивает боцман, кольнув меня своими острыми, совершенно выцветшими глазами. Он высок и костист. Руки длинные, светлеющие к локтям: несмотря на жару, Федор Степанович никогда не снимает рубашку. Там, под ней, белая кожа, которую так непривычно видеть в тропиках. А шея и кисти рук густо коричневые. Это солнце одело на Степаныча такой воротничок и такие перчатки, И еще у боцмана лысина в венчике рыжеватых негустых волос. Она совершенно бронзовая и такая блестящая, что в ней чуть ли не отражаются пролетающие над судном чайки.

Рыба вяло трепещет. Солнечные лучи быстро отнимают влагу, жабры сохнут, и рыба гибнет. Поджидая меня, матросы закуривают, задумчиво смотрят, как широко разеваются рыбьи пасти, вздрагивают жаберные крышки. Когда-то, в первые рейсы, я спешил любую ненужную рыбу кинуть в воду. Теперь знаю; бесполезно. Все равно пропадет. Раз уж дохнула горячего воздуха, если побывала на палубе, — брошенная в воду, всплывает вверх раздувшимся животом. Там ее и склюют вечно голодные чайки.

Большим металлическим сачком я копаюсь в улове, пытаясь отыскать что-либо интересное. Уж это моя обязанность — собирать в рейсе коллекции морских обитателей. И я вечно роюсь в рыбных ящиках. От меня пахнет рыбьей слизью, подгнившими водорослями и формалином. А боцман говорит, что от меня еще пахнет и спиртом: у всех судовых боцманов на этот счет очень тонкое чутье.

Так… что же тут интересного? От каждого траления я жду чего-то необычного. Какой-нибудь диковинной, неизвестной науке рыбины, животного. Ведь океан так велик, и неужели все его обитатели изучены, все его животные определены? Конечно же, нет. Ведь поймали знаменитого целаканта — рыбу, которая считалась вымершей пятьдесят миллионов лет назад!.. И поэтому я жду какого-нибудь сюрприза от любого трала. Жду. Копаюсь в уловах, ищу своего „целаканта“.

— Давайте побыстрее… — торопит боцман, — ребята, очищайте палубу!

Угрюмые потные ребята начинают швырять рыбу за борт. Чайки негодуя носятся над водой: нет, это не сардина. Эти крупные рыбы не протиснутся через птичьи горла. Ничего нового, интересного для меня нет. Все знакомые, надоевшие, как соседи по квартире, рыбьи физиономии. Ученые уже давно изучили их, окрестили.

— Отдать трал!.. — рокочет с крыла мостика усиленный радиодинамиком голос вахтенного штурмана. Тралмейстер отходит к лебедке, матросы разбирают снасть, сбрасывают за борт. Положив в ведро несколько рыбин: плоского красавца солнечника, раздувшегося колючим шариком фахака и ярко-красного юнкера, — я отхожу от ящика. По палубе ползут толстые маслянистые тросы-ваера, на них буксируется трал. Надо быть подальше от этих тросов. Случается, они лопаются, А это очень страшно, когда натянутый струной толстый стальной трос лопается и со свистом мечется но палубе.

Но вот трал за бортом. И так каждый день, траление за тралением. С утра и до позднего вечера на раскаленной палубе. А иногда и ночью тралим: наш трудовой день не нормирован, И поэтому матросы очень бережно относятся к каждой свободной минуте. Вот как сейчас: отдали трал и разбежались кто-куда. На ботдек, под шлюпки. Там можно растянуться в черной, густой тени и отдохнуть минут сорок-пятьдесят. Чуть вздремнуть, прикрыть уставшие, слезящиеся от солнечных искр глаза. Пока не рыкнет судовая трансляция, собирая всех к выборке трала.

А я иду в лабораторию. Она в полубаке: железный ящик, „духовка“, как мы ее называем. Несколько столов и полок с инструментами. Да, тут тесновато. Жарко и душно. И еще здесь очень качает: чуть поднимается небольшое волнение, как мы начинаем то взлетать вверх, то обрушиваться вниз. Неприятная штука. Но что поделаешь, судно наше небольшое, везде тесно, И в лаборатории тоже.

Венька потеет над бинокуляром: рассматривает рыбью икру, определяет степень ее зрелости. Прохоров у капитана, а Стась Корин устроился на небольшом диване, втиснутом между рабочим столом и переборкой. И конечно, как всегда жует. Ест что-то такое уложенное горкой на кусок хлеба с маслом. Аппетит у него прекрасный — в любое время суток способен есть. Крупный он, высокий мужчина, Стась. И поэтому теми порциями, которых нам вполне хватает, насытиться не может. Вечно требует добавки. А в лаборатории нашей часто пахнет не химикалиями, а вареными раками, крабами, жареной рыбой. Это Корин подкрепляет свой организм дарами моря.

— Хочешь креветочку?.. — говорит он мне и протягивает усатого, с черными бусинками глаз рачка, — Только сегодня креветки сырые. Хотел сварить, но наш ученый муж что-то не в духе, отнял колбу и расшумелся. Мол, здесь не харчевня, лаборатория! Прямо на глазах портится Огнев, Ешь. Ну что морщишься? Представь, что ты не Колька Леднев, а Тур Хейердал. Или Бомбар…

— Дай соли… — Как и Стась, я очень уважаю Хейердала и Бомбара. Книжки их, зачитанные до дыр, мы возим с собой из рейса в рейс. И чего греха таить, мы завидуем им: отчаянные парни! Вот нам бы так! В лодке бы, по океану… Чтобы по-настоящему познакомиться с его обитателями, а потом высадиться на какой-нибудь необитаемый островок…

Креветка пахнет тиной и еще чем-то неприятным. Со скучающим видом — ведь и Бомбар, и Тур с его друзьями запросто питались сырой рыбой, планктоном — я жую упругое сладковатое мясо. Корин, перестав двигать челюстями, заглядывает мне в лицо. Сделав над собой небольшое усилие, я проглатываю бутерброд с креветкой, и Стась одобрительно кивает головой.

— Блеск, правда? Я уже и планктон пробовал. Есть можно…

Я торопливо выхожу из лаборатории и с минуту, стиснув челюсти, стою, свесившись с планшира, над водой: креветка решительно рвется из желудка в родную стихию. Внутри так противно, что даже бальзовый плот Хейердала как-то меркнет, стушевывается… Фу, даже пот прошиб. А если еще пить сок, выдавленный из рыб?..

— Выбирать трал!..

Солнце в самом зените. Жжет. Кожа с шей, плеч, спин сходила уже по нескольку раз. А солнце вновь и вновь поджаривает, высушивает кожу, и она прозрачными, легкими лоскутами сползает с рук, лица… Жара. От нее ломит в висках, влага на глазах испаряется, и кажется, что под веки насыпан песок. Пойти под душ? Струя туго хлещет рядом с лабораторией. Но это забортная вода. Она теплая и так насыщена солью, что кажется густой. Вода нисколько не освежает. Стоит выйти из-под душа, как на теле выпаривается соль. Она легким едким налетом лежит на лбу, бровях, у ноздрей, во всех складках кожи. Наши тени, такие большие и солидные утром, совсем исчезли. Спрятались под ногами. Затаились… Уф, душно! А ведь сейчас тут зима. Зима!.. Это слово звучит как глупая, неуместная шутка: ничего себе зима.

Трал опять пуст. Лишь несколько медуз запутались в нем и теперь тают, расплываются голубоватым киселем. Снова течения, эхолот в рубке рисует на движущейся ленте жирную, зубчатую полосу — это под нами спешат куда-то косяки сардины. А трал пуст: течения скрутили его в тяжелый бесформенный ком.

Промысловики торопят, требуют, ждут от нас рекомендаций, ждут, когда мы предложим им новые районы лова. Ждут. А мы никак не можем приладиться к течениям; рыба есть, а взять не можем.

…Вечером собираемся в своей Лаборатории. Вечером здесь хорошо. Даже уютно. Может оттого, что не пахнет соляркой и камбузом, как в жилых помещениях судна. Может, из-за приемника, вымурлыкивающего джазовые мелодии, от настольных ламп, которые обычно стоят на тумбочках возле кроватей и невесть каким образом очутились на „Марлине“, в нашей лаборатории.

Курим, молчим. Огнев рассматривает через лупу годовые кольца на чешуе сардины, я потрошу солнечника, чтобы потом сделать из него чучело, а Валентин рисует скалозуба. Рыбу такую. У нее очень сильные, крепкие зубы. Рыбка интересна тем, что у нее ядовитое мясо. Валя уже третий рейс выискивает в уловах ядовитых рыб. И рисует их. Делает определитель ядовитых и опасных рыб тропической части Атлантики. У него это здорово получается, рыбы на рисунках как живые. Только Стась ничего не делает. Валяется на диване, пускает колеблющиеся, кривые колечки дыма и, щуря глаза, рассматривает фотографии девушек, прикрепленные кнопками над его рабочим столом. Это все его знакомые: Вера, Инна, Муза и еще кто-то. Станислав любит поговорить о них. И о других. С которыми дружил, встречался. Он, Корин, заметный парень. Высокий, симпатичный. Таких женщины любят. А вот мы его недолюбливаем. Уж очень он самоуверен, очень любит похвастаться своими подругами, их качествами и особенностями. И eщe он нам все уши прожужжал про своего „папку“, крупного работника одного из министерств. „Папка все может“, „если папка захочет“, „папка обещал…“ „Папка“ обещал, что заберет Станислава к себе в министерство и будет посылать его по разным командировкам: в Лондон, Париж, Рим. И Стась нам не раз живописал, как будет там ходить по ресторанам и варьете. Уже третий год мы слышим про эти „папкины“ обещания, но пока Корин плавает на судне инженером-гидрохимиком. И то мерзнет у ледяных берегов Гренландии, то парится в тропиках. Как видно, „папка“ не особенно торопится исполнить свои обещания…

— Ну как там дела с „Золотой корифеной?“ А? — хрустнув суставами, Корин поднимается, устраивается за столом. Пододвигает к себе мензурки, колбу с морской водой. — Это я к вам, Валентин Петрович…

Корифена — рыба. Красивейшая рыба тропиков, словно из куска золота откованная и обрызганная голубыми пятнышками. Но сейчас Стаська имеет в виду не рыбу. „Золотая корифена“ — условное название суточной станции по измерению подводных течений в Гвинейском заливе. „Суточная станция“ — серо, скучно. И Корин придумал; „Золотая корифена“. Стась всегда что-нибудь придумывает.

— Берег по-пока молчит… — Валя просматривает на свет мензурку с голубоватой жидкостью. — Молчит. Но я думаю, станцию сделаем. А м-может, и несколько.

— Далась вам эта станция… — не отрывая взгляда от чешуи, ворчит Огнев, — Рейсовое задание почти выполнено. Еще немного поползаем в заливе и домой. Баста…

— Чудак. Притопают сюда промысловики, и начнется у них, как и у нас: то улов, то пролов. Течения им все попортят. Ты, Веня… — Валентин замолкает. Он вообще немногословен. А тем более когда волнуется.

— Ха, парни, у него там невеста на берегу. Не дождется…

— Заткнись, Корин, — беззлобно откликается Огнев. — Просто надоело. Ведь пять месяцев за спиной… Как ты считаешь, Коля?

С Веней мы друзья. Третий рейс плаваем вместе. В одной каюте. И дома, на берегу, мы тоже дружим. Часто ездим на рыбалку, за грибами, на охоту. Он на „Яве“, а я на „летающем унитазе“. Так Веня называет мой мотороллер. Он поворачивается и внимательно смотрит в мое лицо: ждет поддержки. Что ж, конечно, он прав. Чертовски все надоело. Пять месяцев одно и то же: солнце, вода, рыба. И еще чайки: пищат, пищат. Лишь к вечеру стихают их голоса. Улетают. А утром опять начинают кружиться, кричать над мачтами теплохода.

— Мне очень хочется домой, ребята. Наташа заждалась наверно… — Я продеваю сквозь жаберные крышки солнечника нитку и отвожу глаза от настойчивого Венькиного взгляда. — Но если бы мы познакомились с течениями, то…

— Браво, Леднев… — восклицает Корин, — ты настоящий мужчина! Даешь „Корифену!“

— Станция… „Корифена“, — пожимает плечами Огнев, — Нам бы теперь на берег. В город. На асфальт. По нему так волнующе стучат каблучки женских туфель… А нас там нет.

В лаборатории становится тихо. Только в море, в длительном рейсе может человек почувствовать, каким же блеклым, пустым и несовершенным становится мир, когда рядом нет тех, кто может на берегу портить нам настроение, капризничать, дуться из-за пустяка. Каблучки женских туфель… Хорошо, когда они стучат рядом…

— Ха, парни, вспомнил историйку! — нарушает молчание Корин, — Поехали мы однажды с Музой в Светлогорск, на пляж. И вот…

Подвесив солнечника к трубе, протянутой по потолку лаборатории, я выхожу в темноту палубы. После прошедшего ливня воздух чист и свеж. Просто не надышаться. Не то, что днем, когда он горячими струями врывается в легкие. С левого борта судна подкатывается крутая зыбь, вестник далекого шторма. „Марлин“ раскачивается, но кажется, что мы неподвижны, а это небо колышется над фок-мачтой.

Из боцманской каюты рвется смех. Через иллюминатор, выходящий на палубу, видны веселые раскрасневшиеся лица. Они все словно в сизом тумане: дым. Все курят и окурки бросают в перевернутый барабан там-там. Его купил боцман в сенегальском порту Дакар, Приобрел, а теперь не знает, что с ним делать.

Боцман хрипловатым голосом что-то рассказывает, а я иду на корму. Здесь тихо. Только под ногами чуть вибрирует, вздрагивает палуба да бурлит, булькает вода, взбитая винтом. Иногда она вспыхивает белыми и голубыми искрами. Над головой печально и нежно попискивают ночные тропические птицы. Неслышными тенями мелькают над самой моей головой.

В сторонке, у спасательной шлюпки, темнеет фигура. Тралмейстер. Курит, размышляет о чем-то. Может, тоже о течениях, которые так замысловато путают, заматывают трал. Может, о своем, личном. На судне тайн не бывает. Все знают: жена молчит. Не пишет. Когда он затягивается, то красный огонек освещает суровое, замкнутое лицо. Ему едва за тридцать пять, но выглядит он значительно старше: почти вся голова седая. Говорят, что тонул. На севере. У берегов скалистых Шетландских островов остался на дне морском его тральщик и вся команда — хорошие, дружные ребята, с которыми он немало поплавал, немало половил рыбы. Тралмейстер часто сидит на корме вот так, один. Курит и размышляет.

— Не вешай нос, старина, — говорю я и кладу руку на его крепкое плечо, — все утрясется. Напишет.

Тралмейстер молчит. Он лишь слегка поводит плечом, и я снимаю свою руку…

…Проснулся глубокой ночью. С чего бы это? Зыбь мерно, неутомимо раскачивает теплоход. И он валится с борта на борт.

Но отчего так тревожно? В машине постукивает металл о металл да чуть слышны приглушенные голоса. Ах вот в чем дело: тихо. Двигатель молчит, — наверно, опять что-то не в порядке. Последние полтора месяца нас замучили поломки. Собственно говоря, подводит насос. Он гонит воду для охлаждения машины и все время ломается…

Двигатель молчит. Когда с берега приходишь на суд но, то первые дни, сутки голова болит от вечного грохота поршней и шатунов, доносящегося из машинного отделения. Невозможно уснуть: ляжешь, а голова дрожит, вибрирует на тощей, жесткой подушке. Но проходит неделя, другая — и к судовым шумам привыкаешь. О двигателе вспоминаешь лишь тогда, когда он внезапно останавливается и на судне становится непривычно тихо. Тревожно. Вот так сейчас… Ведь мы в океане. Здесь всякое бывает. Даже в Гвинейском заливе может налететь тропический ураган. Закрутит, замотает в своих водоворотах беспомощный теплоход и выбросит его измятый корпус где-нибудь на рифах…

Вот почему от наступившей тишины тревожно замирает сердце…

Жмурю глаза, считаю, но нет, не заснуть. Встать? Лень. Да и куда пойдешь? По нашему судну не разбежишься, не разгуляешься: негде, „Марлин“ невелик.

Может, Веню разбудить? Он спит надо мной, и „бельэтаже“. А я внизу, под ним, в „партере“. Стоит мне поднять ноги, слегка согнуть их в коленях, а потом резко распрямить, как он мгновенно проснется. Такой фокус я проделывал не раз. Но сейчас, пожалуй, не стоит. Пускай спит. Хотя когда у него бессонница, то он меня будит бесцеремонно. Потому что Вениамин Александрович Огнев — мой непосредственный начальник. Он инженер-ихтиолог, а я техник-ихтиолог. Я помогаю ему делать анализы рыб, собираю биологические коллекции и специальными сетками отлавливаю планктон — мельчайших живых существ, обитающих в толще океана. Это нужно для науки: рыбы питаются планктоном. Где планктон, там и рыбу ищи… Ладно уж, пускай спит. Он вчера допоздна просидел в лаборатории над чешуей. Определял возраст сардин.

В своей картонной коробке ворочается Бен. Наверно, снится ему, что прыгает по пальмам, в компания таких же шустрых мартышек, как он сам.

Я забираю Бенку к себе. Он любит спать со мной. Благодарно пискнув, Бен затаился у меня под мышкой, засыпает, тихо посапывая широкими влажными ноздрями. Он попал к нам на судно в Дакаре почти четыре месяца назад. Хорошо помню тот день: пришли в Дакар к полудню, в самый зной, но уже через полчаса около судна волновалась толпа: длинные, сухощавые парни в пестрых одеждах, которых Венька Огнев сразу же окрестил „баскетболистами“, и робкие, молчаливые женщины; на черных лицах их ярко выделялись белки глаз… Сухощавые „баскетболисты“ шумели и совали в руки матросов рогатые раковины, высушенных колючих рыб, статуэтки из тяжелого, как железо, эбенового дерева, шляпы, сплетенные из сухой травы, щиты, обтянутые кожей носорога, и короткие с зазубренными наконечниками копья, В обмен на всю эту экзотику парни просили мыло, одежду.

Мы только что собрались в город. Мне хотелось приобрести в Дакаре знаменитую посуду из тонкого и звонкого дакарского стекла. Но в это время пришел еще один человек. Он был худой и черный, как головешка. Ноги босые, светлые от пыли, руки тонкие, с широкими ладонями. На теле мешок. С тремя дырками: одна для головы, а две для рук. Спереди на мешке красовалась яркая фирменная этикетка: синяя пальма на фоне красного солнца. На спине чернела надпись: „Брутто —60 кг“. Заискивающе улыбаясь, сенегалец извлек откуда-то из-под мышки маленькую мартышку. На шее зверька болталась бечевка.

— Гоп, Бен… — крикнул человек в мешке и дернул бечевку.

Мартышка встала па задние лапы, а по новой команде подпрыгнула и перевернулась в воздухе. Вид у обезьянки был жалкий: испуганные глаза метались в орбитах, она мелко дрожала и, подчиняясь бечевке, все прыгала и прыгала по палубе… Заметив, что я внимательно наблюдаю за зверьком, сенегалец гортанно заговорил, прижимая морщинистую ладонь к развесистой пальме на груди, а потом сунул бечевку в мою руку и показал два пальца. Мартышка перестала прыгать и, сев на палубе, поковыряла своим пальцем носок моего сандалия.

— Черт с ним, с этим стеклом, — сказал я Веньке, — дай мне в долг тысячу франков…

Вечером Бена мыли, выискивали у него больших злых блох. Зашел боцман, измерил мартышку своими узловатыми, мозолистыми пальцами. А утром принес штаны с дыркой для хвоста и рубашку, сшитую из рукава своей тельняшки.

…Чудовищный рык проносится по каюте. Ух, даже сердце останавливается. Это наш судовой старпом. Только у него из всех вахтенных штурманов такая дурная привычка: прежде чем скомандовать подъем, он что есть силы дует в микрофон.

— Команде вставать! С добрым утром, товарищи!

Этой командой начинается каждый день рейса. Уже сто пятьдесят шесть раз день начинается только так: с громоподобного рыка и „доброго утра“. Для старпома оно доброе всегда. И в штиль, и во время зверского шторма, когда утомленные качкой марлинцы хватаются за койки. Штиль ли, шторм, лед ли скрежещет но обшивке, или вязкий туман цепляется за надстройки теплохода, дует ли жаркий, африканский ветер гарматан, для старпома все равно утро доброе и никаких гвоздей…

Жарко. Грудь словно в тисках: горячий воздух не прополаскивает, не освежает легкие, он сушит их. На палубе масляно поблескивают шестеренки, винты. Механики, испачканные с ног до головы, потные и злые, что-то развинчивают, свинчивают. „Полетела“ какая-то важная деталь. Под утро ее выточил на Станке старший механик Григорий Васильевич Арефьев и теперь, тихо сквозь зубы переругиваясь, он вместе с мотористом запихивает ее в маслянистое чрево насоса. Арефьев — невысокий, полный мужчина. И может, поэтому ему тяжелее всех. Глаза его покраснели, веки набухли, русые волосы мокрыми прядями прилипли ко лбу…

День бесконечен. За работой часы, дни, недели катятся быстро, но сейчас время остановилось. От солнца нигде не укрыться. Оно преследует нас везде. Помотавшись на палубе, я ухожу к себе в каюту, валюсь на койку и накрываюсь сырой простыней. Зыбь все не может успокоиться. С методичностью точно выверенного механизма она раскачивает судно. И когда „Марлин“ кренится на левый борт, в каюту заскакивает раскаленный добела солнечный луч. В нем мельтешатся легкие, прозрачные пылинки… Вентилятор с хрипом выбивается из сил и подпрыгивает на столе: одна резиновая его лопасть, похожая на оттопыренное свиное ухо, порвалась, и теперь вентилятор работает неровно, рывками. Он все норовит сползти со стола и грохнуться на палубу. Или взлететь… ввинтиться, как самолетный винт, в пыльный и душный каютный воздух. Ему ведь тоже, наверно, до чертиков надоело вот так весь рейс крутиться, крутиться. Вентилятор прыгает, рвется, но где ему: на изогнутую ножку накинута петля бечевки. Бечевка привязана к гвоздю, и никуда лопоухому не деться.

В каюту входит разомлевший от жары Огнев, Хороший, приятный парень. Где мы только не побывали вместе, в каких только широтах не качала нас морская волна! Симпатичная физиономия у моего друга, серые, спокойные глаза. Но порой в море бывает так, что от одного взгляда на приятную физиономию напарника по каюте хочется завыть: ух и надоело же все!

Жду. Готов проглотить на пари ржавый гвоздь, что Огнев сейчас предложит сыграть партию в шахматишки. Не в шахматы, а именно в „шахматишки“… И не сыграть, а „сгонять“.

Гулко зевнув, Веня предлагает;

— Сгоняем в шахматишки? А?

Нет, все же тяжело в море. По пять-шесть месяцев… в такой жарище. Стиснув аубы, я дергаю ногой и закрываю глаза… Шахматы… шахматишки. В этом рейсе на переходах и по вечерам мы „сгоняли“ их с Веней уже сто пять раз. Пятьдесят две партии выиграл Огнев, двадцать три — я. Остальные вничью.

Венька еще раз зевает и говорит;

— Сдрейфил, значит?

— Б-рр… отстань…

Фу… кажется, отстал. Но это не все. Готов еще раз держать пари, если Огнев не потянется к гитаре. Точно; тот достает из рундука гитару.

Я сбрасываю простыню. Сажусь на койку. Мне очень хочется вырвать из огневских рук противную, расстроенную и пересохшую гитару и треснуть своего симпатичного друга по рыжеватой голове. Не сильно, слегка. Но все же треснуть…

— Только попробуй, — угадывает мою мысль Огнев и крепко стискивает в руках гриф, напружинивается.

Откинувшись к переборке спиной, я с шумом выдыхаю воздух. Усмехаюсь; нет, зачем же его по башке гитарой? Он же хороший парень. Сколько мы проплавали вместе, где только не побывали! А хандра? Бывало и раньше. Пройдет…

Стукнув в дверь, втискивается в каюту Корин. Вытерев потное лицо, говорит:

— Алло, парни, есть предложение: пока суд да дело. Искупаться…

— Капитан скорее позволит себя побрить от пяток до ушей, чем разрешить. Ты же знаешь его: „Акулы скушают. Кто отвечать будет?“

— Ха! А зачем нам его просить?

— А как же?

— Очень просто: кто-то должен нечаянно упасть за борт, а мы бросимся спасать. И все окей! Кстати, я

смотрел: акул сейчас не видно. Ни одного плавника на поверхности…

— Кто же упадет?

— Кто? Сейчас решим.

Корин вынимает из коробки три спички, у одной отламывает головку.

— Кто вот эту, без серы, вытащит, тот и сиганет в океан. Тяни…

Веня потянул — с головкой, я потянул — без…

— Вот и все. Вставай, Коленька. Тебе повезло.

— Ты считаешь, что мне повезло? — Я поднимаюсь, выглядываю в иллюминатор. — А вдруг акула… скушает?

— Ерунда, — успокаивает меня Корин, — парни Ива Кусто тысячи раз ныряли в Красном море. Там акул как колюшек в деревенском пруду: кишат, И что же? Только раз одному парню ноги отгрызли…

Мы выходим в коридор и сталкиваемся с Валентином.

— По-пойдемте к капитану, — говорит он, — дело есть…

В капитанской каюте прохладнее, чем внизу; два больших окна-иллюминатора распахнуты и в них врывается морской ветер.

Капитан кивает нам тяжелой, с крупными чертами лица головой и, подергав мочку правого уха — это у него такая привычка, — закрывает за нами дверь.

— Рассаживайтесь. Можно курить. Вот сигареты… Капитан любит, когда мы бываем в его каюте. По вечерам.

Он у нас добродушный, приятный дядька. Eщe молодой, но полнеющий и лысеющий. Молодожен, женился совсем недавно. Все было недосуг. Все в морях. Капитан мягок и добр. И поэтому он, пожалуй, чаще, чем следует, строго хмурится и говорит грозным голосом. Бот как сейчас.

— Получена радиограмма от начальства. Читаю: „После консультации промышленниками зпт целях ознакомления подводными течениями квадрате Б тр. 346 проведите серию двтч десять двенадцать суточных станций тчк рейс продляем двадцать суток…“

— Черта с два! — восклицает Огнев. — Ну четыре-пять станций, а они? Десять!.. Ему там хорошо в кабинете, а нам? Eщe двадцать суток!..

— Тише, пожалуйста, — останавливает его капитан и продолжает: „…продление рейса согласия команды и научной группы…“ Все.

— Нет уж, дудки! — горячится Вениамин. — Что ни рейс, то продление. Но мы же люди, черт возьми!

Капитан разглаживает на столе ладонью радиограмму, предлагает:

— Пожалуйста, ваши мнения, Я уже разговаривал с матросами, штурманами, механиками. Особых возражений нет…

— Как с двигателем? — спрашивает Валентин, вдавливая окурок в большую розовую раковину — пепельницу.

— Скоро потопаем. Кстати, кто не хочет остаться на продление, я могу отправить домой. На „Макрели*… Они идут из Такоради. Через недельку встретимся. Итак, пожалуйста… Корин?

— Ха, я всегда „за“. Меня дома никто не ждет,

— Хорошо. Леднев, пожалуйста. Ваше мнение. …За окнами-иллюминаторами колышется длинной пологой зыбью океан. В воде сверкают тысячи, миллионы ослепительных брызг. Солнце. Это его огненные осколки переливаются острыми, жгучими лучами в волнах… В каюте капитана прохладно: сквознячок. Но и здесь каши лица блестят капельками пота. А дома сейчас мороз. Снег, На кормушке под нашим окном солидные толстяки снегири и хлопотливые синицы. Наташа ходит на каток… покупает игрушки к новогодней елке. А я… я уже четвертый год зиму провожу в тропиках. И вот опять…

Капитан закуривает новую сигарету, поднимается, шагает по каюте.

— Не торопитесь. Обдумайте все, — слышу я его голос, — у меня тоже… меня ребенок ждет дома, Я его еще не видел. Но надо. Лучше, если это сделаем мы. Итак, Леднев?

— Остаюсь,

— И я тоже! — с ожесточением говорит Огнев, — Фанатики чертовы. Из-за этих проклятых течений я останусь холостяком на всю жизнь.

— Ха! Подумаешь, — хлопает его по плечу Корин,—

живи как я! Всегда свободен! А жена что? Как чемодан без ручки: и нести тяжело, и бросить жаль.

— Не зубоскаль, — останавливает его Валентин, — здесь все серьезно, В общем первую станцию начнем сегодня же. Чтобы не прерывать работ по поиску, судно во время станции будет шарить рыбу в соседних квадратах.

— Ну что, все? — Валентин поднимается из-за стола, сворачивает карту.

— Минуту. Слушайте мое распоряжение. Старшим назначаю инженера Прохорова. Осторожнее с купанием: акулы могут скушать. Пожалуйста…

— Мы их сами скушаем! С потрохами!.. — радостно восклицает Корин. — А купаться придется: это в лодке, не на судне. Там за день живьем на солнце спечешься.

— Все, — говорит капитан, — желаю успеха. Только с акулами осторожно. Это такие твари!..

Притихший, замерзший во время ремонта двигателя "Марлин" оживает. На ботдеке загудели машины — спускают тяжелую, металлическую моторную лодку. Из кормового трюма кок и камбузник Витя достают продукты, боцман меняет воду в плоском деревянном бочонке-анкерке. Около борта уже громоздится гора оборудования: ящики с приборами, резиновая надувная лодка, хлорвиниловый мешок с одеялами и другой — с двумя матрацами. Тут же спасательные пояса, мачта, парус, весла. Бидон с формалином, сачок, планктонная сеть.

В каюте сидит Огнев и, глядя в иллюминатор, качает ногой.

— Покидаю тебя, гитарист-шахматист. — Собирая вещи, я мысленно представляю себе, как будет проходить станция: судно ушло… мы одни, на мертвом якоре. Мы одни, а кругом океан. Я давно мечтал об этом — побывать на лодке в океане. Ощутить, почувствовать, что же это за штука: лодка, а кругом океан? Как-то отошли на задний план каток и приближающийся Новый год с душистой елкой. Ведь не последняя же зима, все впереди! А сейчас станция. Лодка, океан и мы — четверо. Через каждые два часа промер. Промер — и два часа делай что хочешь. Можно и рыбку половить, и искупаться. Здорово!

На койку летят ласты, маска, трубка, фотоаппарат, кинжал. Еще что? Вроде бы и все. Да, мыло. Теперь все.

— Чему радуется человек? — говорит Веня. — Ни тебе поспать, ни тебе отдохнуть; круглые сутки промер за промером. Уже к вечеру будете мечтать о „Марлине“.

— Это ты все от зависти. — Сейчас мне уже трудно испортить настроение. — Конечно, будет не легко, но интересно. Уж так надоел теплоход, палуба, каюта! Ну, приветик! Гуд бай!

Незаметно, чтобы не видел Веня, я наклоняюсь и, как будто поправляя подушку, осторожно касаюсь ладонью фотографии над койкой: до встречи!

Когда я тащу все свое снаряжение по коридору, меня нагоняет Бен, Он с разбегу прыгает мне на ногу и повисает, крепко вцепившись в брюки руками. Он всегда так делает, когда я ухожу с теплохода. Когда мы заходим в порты, Бенка повисает на моей ноге и не пускает. И приходится его сажать на цепочку. Ладно, возьму его с собой.

А лодка уже прыгает, скачет у судна. На ее борту белеет написанное мелом „Корифена“. В ней горой навалены приборы, мешок с продуктами, одеялами. Петя Скачков в трусах и форменной фуражке стоит у руля, уперев руки в бока, и курит трубку с остролицей физиономией Мефистофеля.

Все, кто свободен от вахты, толпятся на палубе. Боцман возится с толстым сезалевым канатом. К его концу привязан якорь. По штормтрапу мы соскальзываем с „Марлина“ в „Корифену“. Скачков оттолкнулся багром от борта судна, боцман с матросом, поднатужившись, сдвигают якорь, и он, всплеснув воду, падает в океан, уволакивая за собой канат, прикрепленный к лодке.

Под кормой „Марлина“ вздулись зеленые водяные пузыри; дали ход, Двигатель выдохнул через низкую, одетую в красную полосу с серпом и молотом трубу фиолетовый дымок, и теплоход пошел от нас прочь. На палубе замахали руками… на крыло мостика вышел капитан. Приложив ко рту мегафон, он кричит в него. До нас лишь доносится: „…акулы… могут скушать… пожалуйста…“ Потом он машет нам мегафоном и что-то говорит в рубку. Через мгновение над океаном разнеслись три прощальных гудка. До свидания, „Марлин“!

До свидания, марлинцы! Мы встретимся вновь через сутки.

Повязав голову марлей, я разобрал имущество и прилег на брезент. Чуть накренившись на левый борт, судно быстро уходило к фиолетовому горизонту. Солнце, распухая на глазах, неторопливо клонится к океану, вечереет. Скачков очищает фитиль керосинового фонаря, Корин и Валентин склонились над раскрытым ящиком, в котором матово поблескивает прибор для измерения течений.

Зыбь не успокаивается. Пожалуй, она стала даже сильнее. А может, зыбь и не усилилась: просто посудина, в которой мы сидим, во много раз меньше „Марлина“. Вот ее и швыряет, подбрасывает, валит с борта на борт.

— Ну вот мы и в океане. Одни… — говорит Станислав, — ликуй, Леднев, трепещите, Бомбар и Хейердал!

Я с тревогой поглядываю на волны: не люблю, когда они слишком разгуливаются. Лучше, когда тихо. — Может, перекусим? — предлагает Петр.

— Пожалуй, — соглашается Валентин. — А что там за продукты, Стась?

Корин шевелит ногой пластикатовый мешок.

— Здесь есть все, мой адмирал: хлеб, колбаса, сгущенное молоко, консервы, „заморские фрукты“ — апельсины, ананасы. Все из расчета на трое суток.

— Что ж, — говорит Прохоров, взглянув на часы, — до станции тридцать четыре минуты. Успеете ли вы н-набить свои желудки?

— Успеем! — хором восклицают все, выуживая из мешка кольца колбасы, сгущенное молоко и „заморские фрукты“.

Через двадцать минут с суточным пайком покончено. Мешок заметно худеет. Колбасные шкурки подхватила и унесла прочь волна, две из шести банок сгущенного молока, булькнув, опустились на морское дно. Они были опустошены корифенцами и тщательно вылизаны Бенкой. Съев по апельсину на сладкое, мы закуриваем, а Бен, подстелив под голову свои штаны, удобно располагается в ящике из-под вертушки…

Быстро темнеет. На небосводе показались низкие, насыщенные влагой тучи, и экипаж „Корифены“ нет-нет да и поглядывает на них с тревогой. Сейчас в Гвинейском заливе период тропических ливней. И если там, на судне, это доставляло удовольствие, то в открытой лодке да еще к ночи дождь совсем ни к чему.

Да, как все просто и хорошо казалось с борта судна!.. Сидишь себе в лодке, жуешь апельсины; подошло время — опустили за борт вертушку, подняли ее, записали показания, и опять два часа делай что хочешь: можешь спать, можешь рыбку ловить. Курорт! М-да. Курорт… В действительности все оказалось не так, как предполагалось, К вечеру подул сильный ветер. Может, он и всегда по вечерам дул, но только на „Марлине“ мы его не замечали. Подул, развел волны. Может, на судне мы и внимания бы на них не обратили, но сейчас, из этой лодчонки, они кажутся нам огромными.

— Начали!.. — командует Валентин, свешиваясь над водой. Цепляясь ногами за одну из банок, он придерживает руками блестящий белый прибор, чтобы волны не разбили его о металлический борт. Сейчас „морская вертушка“ погрузится в воду и опустится к самому дну. Там, у грунта, в траловом, как называют промысловики, слое воды она начнет работать; струи движущегося течения ударят в лопасти вертушки, она закрутится, и специальный счетчик измерит скорость течения, а компас особой конструкции укажет направление движущихся потоков. Вот это нам и надо узнать — скорость и направление течений в траловом слое воды.

— Осторожнее!., — Напрягшееся, в каплях воды лицо Валентина возле самых волн. Корин раскручивает барабан с тросом, густо намазанным солидолом, Я слежу, чтоб трос не соскочил с блока. Метр за метром уходит в глубину. Сначала вертушка чуть виднеется сквозь воду, потом исчезает… Двадцать… тридцать… пятьдесят метров… еще десяток. От резкого крена трос рвется из рук, я налегаю на него то грудью, то плечом, и на коже остаются рыжие мазки.

Скорость и направление. Через каждые два часа. И так в течение суток. Сначала в этой точке океана, на этой станции, потом на десять миль западнее. Потом еще, еще… Всего десять станций — и капитан проложит курс в северные широты. Домой. Там, дома, мы составим карты течений в придонном слое воды и передадим их промысловикам. И тралы у них не будут путаться.

наматываться. Они не будут пустыми. Тралы наполнятся рыбой.

— Стоп!..

Валентин валится на дно лодки, мы с Кориным закрепляем трос, садимся рядом. Вертушка на заданной глубине. А мы с Кориным измазаны солидолом с ног до головы и жирно лоснимся, словно подтаявшие шоколадные фигурки.

Болтанка, Лодка прыгает, кренится и клонится в самых неожиданных направлениях: ветер слева, поверхностное течение справа. Течение и ветер ставят лодку бортом к волнам, И мы болтаемся в ней во всех четырех плоскостях… в голове гудит, к горлу подкатывается горечь. Я судорожно стискиваю зубы: плохо переношу качку. А ветер усиливается. Срывает с волн мохнатые гребешки пены и швыряет в наши лица. Рубашки мокрые насквозь, и нам совсем не жарко. Даже холодно; морская вода, смешиваясь с солидолом, прохладными змейками ползет за воротник, и по всему телу прокатывается озноб.

Ни встать, ни сесть: лодка мотается из стороны в сторону, подскакивает вверх и с крутым креном рушится и темные водяные провалы. Потом рывок — канат не пускает, а лодка рвется, словно хочет развернуться по течению. В шлюпке тихо. Петр, закутавшись в одеяло и надвинув фуражку на самый лоб, дремлет, втиснувшись между мотором и железным бортом. Петру хорошо: он никогда не мучается морской болезнью. Во время шторма у него только аппетит улучшается. И в салоне он с удовольствием съедает мою порцию. Я обычно в это время, слабый и потный, валяюсь на койке и проклинаю тот день и час, когда моя нога впервые вступила на палубу судна. Мне и сейчас тяжело. Даже очень. Но я креплюсь. Я даже напеваю. Мурлыкаю что-то такое беззаботное. Бодренькое, А Стась и Валентин, те как будто И не замечают болтанки, сидят па дне лодки, упершись ногами в борта, и курят. Крепкие парни. Не то что мы с Беном. Я креплюсь, напеваю, а Бенка лежит на дне ящика из-под вертушки и, закрыв лапами глаза, тихонько попискивает. Чтобы на него не падали брызги, Валентин закрывает крышку ящика, оставив небольшую щель, и Бенка затихает, успокаивается. Он не укачался.

Просто боится черных, косматых воли, норовящих с разгона прыгнуть в „Корифену“.

— Поднимаем, — говорит Валентин, взглянув на часы. — Петро, зажигай фонарь. Темно.

Стась крутит ручку вьюшки, наматывает на нее мокрый, липкий трос, я придерживаю его, чтобы не соскочил с ролика.

— Стоп! — Валентин свешивается за борт, я держу его за ноги, и „адмирал“ осторожно вынимает из воды прибор. Петр светит, и Корин записывает показания в тетрадь: скорость, направление течения.

— Отдыхать… два часа, — командует Валентин, и мы начинаем „отдыхать“: садимся на дно лодки и упираемся ногами в противоположный борт.

Петр вешает на мачту фонарь. Тусклый свет освещает грязные побледневшие лица. На небе ни звездочки. В лодке тихо. И никому уже не хочется шутить…

Привалившись боком к анкерку с водой, кутаюсь в одеяло — знобит — и тоскливо высчитываю, сколько еще часов осталось до рассвета. Далеко, еще очень далеко до восхода солнца.

В два часа ночи подходит „Марлин“. Капитан показывается на крыле мостика, кричит в мегафон:

— Эй, на „Корифене“! Как там у вас?

— Порядок, — отзывается осунувшийся „адмирал“.

— Никто не просится на борт? Может, заменить? Валя смотрит на меня. Я качаю головой: перетерплю.

— Никто! — слабыми, скучными голосами отвечают корифенцы, жадными взорами окидывая металлическую твердыню, в чреве которой есть уютные каюты с мягкими койками.

— Мы пробежимся на юг, миль на тридцать — сорок. Пошарим там рыбу и придем к вам.

Рядом с капитаном появляется Огнев. Взяв мегафон, он гулко зевает в него и говорит:

— Алло, Леднев! Ты не хотел бы сгонять партию в…

Я не отвечаю: просто боюсь разжать зубы. Веня отдаст мегафон капитану и уходит в нашу душноватую, но такую уютную каюту.

— До встречи! — рокочет капитан и поворачивается к нам спиной. Звякает машинный телеграф. „Марлин“ уходит. Его огни скрываются из глаз. Мы опять остаемся одни. Наедине с океаном.

А потом… Это было уже не вчера — сегодня. Потом мы опять и опять опускали за борт вертушку. Ночь тянулась нудно, долго. В пятом часу над нами раз-другой громыхнул гром, молния огненным клинком расколола тучи, продырявила их. С тяжелым гулом к нам подошел ливень, надвинулся плотной холодной стеной, и тонны воды обрушились на наши головы. Фонарь упал, разбился. Потоки воды хлынули в лодку. Мы забились под брезент, но вода, быстро наполнявшая лодку, выгнала нас оттуда.

— Свистать всех наверх! — хриплым голосом крикнул „адмирал“ и выскочил из-под брезента. Проклиная все на свете: и сам рейс, и Гвинейский залив, и эту, будь она неладна, станцию, я последовал за ним. Кругом кипело. Волны и ливень… кругом одна вода. Пресная вода смешалась с морской. Ливень бил, сглаживал, прижимал волны, но они упорно колыхались, горбились и все так же раскачивали лодку.

— Вылить воду! — прорвался сквозь шум и плеск голос Валентина.

Ведром и кастрюлей мы начали выплескивать воду из лодки. Ее уже налилось почти по колено. В воде плавали наши одеяла, матрацы, ящики из-под приборов. В одном из них испуганно верещал Бен. Ведро и кастрюля. Еще четыре пары рук… а сверху водопад. Лодка грузно осела в воде. Ее стало швырять меньше, но волны были ближе. Их гребни все чаще и чаще переплескивались через борта. Около движка торопливо кланялся и разгибался Скачков — осушал лодку своей вместительной фуражкой. А сверху грохотало, молнии ослепительными штопорами ввинчивались в океан. На мгновение становилось светло, и я видел вздувшиеся мускулы на спине Корина, мокрые волосы Петра, прилипшие прядями ко лбу и вискам, лихорадочно блестевшие глаза Валентина.

Ливень прекратился внезапно. Ушел с шумом и плеском. Ливень ушел, а мы еще с полчаса выгребали из лодки воду. Болели мышцы рук, спины. Повалившись на дно, несколько минут молчали. Только хриплое дыхание слышалось в лодке, да перепуганный Бен попискивал в своем ящике. Я вытащил его, сырого, дрожащего, и Бен крепко вцепился руками в мою шею, спрятал голову у меня под подбородком.

Вскоре отдых закончился.

В темноте работать трудно. Все устали. Глаза слипались. Холодно, сырая одежда не грела, и я слышал, как Корин звонко выстукивал зубами дробь. И я тоже. Челюсти колотились и прыгали, хоть руками придерживай. Трос путался, свивался спиралями… Долго, очень долго опускали вертушку, а потом поднимали ее.

Так прошла ночь.

Тучи расползлись, рассеялись; небосвод посветлел, зарозовел на востоке. Ветер стих, волнение уменьшилось, волны сгладились, и „Корифена“ стала меньше дергаться, мотаться на канате.

Уснуть бы… но холодно. Все мокрое. Разобрав вещи, мы развесили матрацы, одеяла, брезент по бортам и, прижавшись друг к Другу, замерли в ожидании тепла.

…Вот и солнце. Никогда раньше не ждали мы его с таким нетерпением. Алый краешек выглянул из-за горизонта и осветил наши похудевшие, испачканные солидолом лица. Огненный шар выкатился из воды, помедлил чуток и неохотно оторвался от кромки океана. Потеплело. От матрацев, одеял, от нас стал подниматься парок. Сморенные теплом и усталостью, мы заснули.

— Подъем! Разоспались, как на курорте!

Черт, как хочется спать! Но где там! Валентин уже вытаскивает вертушку, кладет ее мне на колени, трясет за плечи Корина, Скачкова. Приоткрыв веки, я вижу, как Валя, балансируя руками, делает несколько приседаний, а потом, свесившись за борт, плещет водой в лицо. Вода… Б-рр!.. от одного воспоминания о ночном потоке по спине пробегает дрожь.

Потом мы завтракаем. Хлорвинилоный мешок уберег продукты, мой фотоаппарат, пленки, тетрадь с записями промеров течений. Стало совсем тепло. И чем выше поднималось солнце, тем спокойнее, тише становился океан, тем лучше наше настроение. Аппетит зверский. Колбаса, масло, хлеб, сгущенное молоко — все это быстро исчезает в наших желудках. Меня уже не мутит. Этим морская болезнь и хороша: стоит прекратиться качке — и она проходит.

— Ну вот, ребята, картина проясняется, — говорит Валентин, просматривая тетрадку промеров течений, — мы неплохо поработали. Теченьице-то ого!.. почти полтора узла!.. На зюйд-вест чешет. Ну вот, еще два промера — и будем на „Марлине“. Выше нос, Леднев. Ливень был прекрасен, правда, Стась?..

— Угу… — откликается Корин, запихивая в рот кусок колбасы, — душ Шарко, Для укрепления нервов. Коля, еще колбаски…

— А я фураженка немного простирнул. — Петр показывает свою фуражку: козырек у нее раскололся пополам, краб отскочил и, наверно, ушмыгнул в океанскую глубину.

— Постойте! — Валентин предостерегающе поднимает руку, вслушивается: какой-то гул надвигается в нашу сторону с запада. Может, самолет? Нет, не найдется на земле самолета, чтоб его двигатели работали с таким гулом. Но что тогда? Петр вскакивает на капот двигателя, смотрит, прижав ко лбу ладонь козырьком. Над нами солнце, а с запада весь горизонт плотно забит бугристыми тучами. Гул оттуда… свежий ветерок дохнул в лица, рябь волн пробежала по немного успокоившейся поверхности залива. А гул все ближе. Прозрачная пелена набежала на солнце, задернула его словно занавеской. Вот и совсем пропал потускневший солнечный диск: тучи наползали на него, тучи нависли над „Корифеной“. Ветерок превратился в ветер, он уже не дышит в наши лица, а задувает так, что нужно отвернуться, чтобы вдохнуть воздух. Ветер несется над водой и бугрит ее высокими короткими волнами. Лодка рвется, мечется. Она то подскакивает, то, гулко стукаясь днищем, проваливается вниз, в пенящую воду. Хватаясь друг за друга, мы ползаем на четвереньках и торопливо крепим вещи, ловим рассыпавшиеся апельсины, прячем продукты в мешок, Становится сумеречно. Почти темно. Гром раз за разом бухает над нашими затылками, и молнии, как корни какого-то дерева, мгновенно выскальзывают из туч и врастают в воду. Становится жутко. Свист, грохот и рев…

— Смерч! — кричит Валентин. — Смотрите!..

Я поворачиваюсь и вижу: метрах в ста от лодки над волнами крутится вихрь. Он вертится на одном месте, увлекая за собой клочья пены, брызги, волны. Вихрь гигантским соском приподнимается над заливом, и из туч навстречу ему тянется такая же крутящаяся громадная капля. Сосок полнеет, разрастается, тянется вверх… Он, как насос, втягивает в себя массу воды и клочковатую каплю из туч. И вот, словно собрав все силы, пенный бугор подскакивает и соединяется с тучами высоченным, вращающимся вокруг своей оси столбом: смерч! Смерч, наводящий ужас на мореплавателей и прибрежных жителей. Смерч, способный засосать в свое нутро океанский лайнер… он растет, пухнет, он приближается к нам…

— Засосет! — выдыхает Стась над моим ухом. — Затянет…

…Да что ему мы с нашей лодкой-скорлупкой? Смерч сносит целые дома, всасывает в себя разрушенные строения, вырванные деревья. А потом, обессилев, сникает и выбрасывает обломки где-нибудь далеко от мест, где он погулял, наводя ужас на все живое. Вот он пучится, раскачивается чудовищной змеей, втягивает в себя волны, приближается, надвигается…

— Петр, заводи! Ребята, нож! Где нож?

Нож? Где-то здесь. Я им только что хлеб резал. Нож… вот он!

…А потом тугая волна обрушивается на меня… все опрокидывается. Удар, Темнота.

Я открываю глаза. Все так же ярко светит солнце. Тихо. Лишь немного покачивает. Это уж всегда так: после пронесшегося смерча природа, словно отдыхая, успокаивается. Мы не раз видели смерчи с „Марлина“. Но они обычно проходили вдалеке, стороной.

— Сколько там?.. — спрашиваю я упаковывающего в ящик вертушку Станислава.

— Второй час.

— „Марлина“ не видно?

— Нет. Не видно. — Станислав чуть шепелявит. Заметив мой взгляд, поясняет, что его вертушкой по челюсти шарахнуло.

— Хм, история. Скажи, как я без зуба выгляжу?

— Мужественно. По крайней мере интригующе…

В висках eщe гнездится боль. Звон в ушах меньше. Сажусь, оглядываю горизонт: стиснутый осевшими к океану тучами, он близок, И пустынен. Где-то там шумят ливни. Наверно, и нас к вечеру или ночью опять прополощет. Но к вечеру нас, может быть, найдут. Мы будем сидеть в лаборатории и слушать, как хлещут по палубе тугие струи. И под шум вечернего ливня я расскажу Вене про смерч, Я ему дам пощупать шишку на своей голове… все же я здорово треснулся: до сих пор в висках ломота. Потом мы сыграем с ним в шахматы. Я, как обычно, проиграю и уйду в каюту, завалюсь на койку. Там, на переборке, возле самой подушки, висит фотография женщины. Это моя жена. Наташа, Она сейчас ходит на каток и покупает к Новому году игрушки, думает, что елку украшать мы все же будем вместе… Нет, я немного задержусь. Но это ничего: впереди еще будут новогодние праздники, И мы их обязательно проведем вместе.