"Сигизмунд Доминикович Кржижановский. Штемпель: Москва (Очерк)" - читать интересную книгу автора

нем знаками ЦК РКП (б), а получасом позднее мимо кривой колокольни церкви
Девяти Мучеников на Кочерыжках, что у Горбатого моста, я не могу не сделать
отчаянной попытки найти общий знаменатель тому и этому. Шагаю мимо книжных
витрин с меняющимися, что ни день, обложками: Москва. Мимо нищих,
загородивших путь протянутыми ладонями: Москва. Мимо свежей типографской
краски, оттиснувшейся поверх белых кип четким черным словом "Правда":
Москва.
Москва слишком затоптана, на ее асфальтах и булы-жинах накопилось
слишком много шагов: такие же вот, как и я, шагали, день ото дня, год к
году, век к веку, от перекрестка к перекресткам, поперек площадей, мимо
церквей и рынков, запертые в обвод стен, включенные в обвод мыслей: Москва.
Поверх следов легли следы и еще следы; поверх мыслей - мысли и еще мысли.
Слишком много свалено в эту кучу, обведенную длинной линией
Камер-Коллежского вала. Я, по крайней мере, все проверяю пусть
расплывчатым, но неотвязным символом: Москва.
Белый особняк на Никитском, 7 б, угрюмо повернувшийся боком к шуму
улицы, лучше Шенрока объясняет мне душу одного из постояльцев этого дома.
Еще и сейчас журнальные столбцы бьют по полумертвому слову
"славянофильство", но тому, кто захотел бы в одно из воскресений от двух до
четырех посетить ветхий Хомяковский дом на Собачьей площадке, угловая
комната дома, так называемая "говорильня", объяснит все окончательнее и
резче: у ее сдвинутых на расстояние одной сажени глухих и безоконных стен -
истертый кожаный диван на пять-шесть человек; в углу подставка для чубуков.
И все. В этой глухой, тесной и темной комнате славянофилы, сев колени к
коленям, и изговорили себя до конца.
Трамвай № 17, довозящий до Новодевичьего, гораздо лучше иных книг
показывает имя: Владимир Соловьев. Писано имя черной путаной вязью по белой
крестовине, меж тремя разноверными иконками. Если всмотреться в выцветшие
буквы одной из них, нижней, только и прочтешь: erit...
Но будет. Начни только ворошить эту кучу, потяни за нить, и за нею
весь огромный спутанный клуб: Москва. Вы, вероятно, недоумеваете: как
навязалось мне то, что я называю своей проблемой, как начались мои
блуждания по смыслам Москвы?
Очень просто. Квадратура моей комнаты - 10 кв. арш. Маловато. Вы
знаете мою давнишнюю привычку, обдумывая что-нибудь, возясь с замыслами,
шагать из угла в угол. Тут углы слишком близки друг к другу. Пробовал: если
стол вплотную к подоконнику, стул на кровать, - освобождается: три шага
вдоль, полтора поперек. Не разгуляешься. И пришлось: чуть в голове
расшагается мысль и самому захочется того же, защелкнув свои три шага на
ключ, бежать на улицу, вдоль ее кривых длинных линий.
Уберечь жизнь, запрятанную меж височных костей, от жизни, клубящейся
вокруг тебя, думать вдоль улицы, не видя улицы, невозможно. Как ни
концентрировал я свои образы, как ни оберегал мысли от толчков извне, это
оказалось немыслимым. Улица навязчива: она протискивается и под опущенные
веки, топчется грубо и назойливо на моих барабанных перепонках,
прощупывается булыжником сквозь мои протертые подошвы. От улицы можно
свернуть, бежать только в переулок, от переулка - в тупик. И опять сначала.
Город лязгами, шорохами, разорванными на буквы словами бьет по мозгу,
назойливо лезет в голову, пока не набьет ее, по самое темя, клочьями и
пестрядью своих мельканий.