"Весна на Одере" - читать интересную книгу автора (Казакевич Эммануил Генрихович)

V

Когда Чохов прибыл в штаб батальона, оказалось, что вызвали его на совещание — обычное летучее совещание командиров рот по поводу порядка марша и замеченных в нем недостатков, подлежащих устранению.

Все обратили внимание на угрюмый вид комбата. Хотя он говорил привычные слова: о заправке бойцов, о чистке и смазке оружия и т. д., но, казалось, он думал в это время о чем-то другом, то и дело останавливался, запинался, и его легкое заикание — следствие контузии сорок первого года — сказывалось сегодня особенно явственно.

После совещания зашла Глаша. Она пригласила командиров рот завтракать и, силясь улыбаться, сказала:

— Последний раз вместе позавтракаем, деточки…

Выяснилось, что утром получено приказание откомандировать Глашу в распоряжение начсандива «для прохождения дальнейшей службы».

Приказание это было совершенно неожиданным для Весельчакова и Глаши. Майор Гарин, проводивший расследование, много раз заверял, что все в порядке и что никто их не собирается разлучать.

И вот внезапно — это приказание.

Робкий Весельчаков, который не любил и не умел разговаривать с начальством о своих личных делах, все-таки после Глашиных настояний позвонил заместителю командира полка. Но и заместитель и начальник штаба майор Мигаев довольно резко ответили, что раз есть приказ, значит — нечего рассуждать.

Тогда Глаша позвонила в штаб дивизии майору Гарину. Тот смущенно сказал, что ничего не мог поделать, так приказал корпус. Корпус! Для Весельчакова и Глаши корпус был недосягаемой высотой, чем-то почти заоблачным. Они ужаснулись тому, что их «дело», их простые имена фигурировали где-то там, в корпусе.

Сели за стол, но сегодня не было того оживления, какое обычно царило за столом у хлебосольной Глаши. Разговаривали тихо и о посторонних вещах.

Весельчаков молчал, только время от времени вскидывал глаза на Глашу и невпопад говорил:

— Ну, ничего, ничего…

Подали повозку, ординарец комбата сунул в нее Глашины вещи. Глаша расцеловалась с командирами рот, заместителем комбата, адъютантом батальона, ординарцем и со всеми солдатами штаба батальона. Она поцеловала каждого в обе щеки, троекратно, по русскому обычаю, потом уселась в повозку.

Офицеры стояли на крыльце, молча глядя на происходящее. Ездовой тронул вожжи. Весельчаков пошел рядом с повозкой.

Глаша сказала:

— Сапожная щетка и мазь в вещмешке, в левом карманчике. Сережа знает. Гребенка в кителе: смотри, носи ее там всегда и клади обратно на место. Носовых платков у тебя девять штук, меняй их через день. Юхтовые сапоги в починке, сегодня будут готовы, заберешь их — обуй, а хромовые отдай починить, там правый каблук совсем стерся. Как приедет новый фельдшер, отдай ему сульфидин и спирт — они в чемодане, спрятанные.

Когда повозка завернула за холм и деревня пропала из виду, ездовой остановил лошадь. Глаша слезла, залилась слезами и обняла Весельчакова.

Они все не могли расстаться и шли еще некоторое время следом за повозкой, в которой ездовой сидел, тактично отвернувшись и сосредоточенно глядя на лошадиный хвост.

Чохов тем временем пустился в обратный путь. Конь медленно ступал по мокрому асфальту. На полях, покрытых кое-где снегом, крутилась злющая поземка. Дорога была довольно пустынна, изредка проезжали одиночные машины. Одна такая машина остановилась, и с кузова на асфальт спрыгнули три человека. Машина ушла дальше, а люди постояли, закурили и не спеша пошли навстречу Чохову.

— Капитан! — окликнул его один из них.

Чохов остановил коня. Перед ним, улыбаясь, стоял знакомый разведчик, капитан Мещерский, высокий, стройный, очень приветливый и, как всегда, необычайно вежливый.

— Очень рад вас видеть, — сказал Мещерский. — Вы тут поблизости?

— Да, в соседней деревне, — показал Чохов рукой в направлении барского поместья; потом он спросил: — Дивизия надолго остановилась?

— Никто не знает, — сказал Мещерский. — Мы вот в медсанбат идем. Там наш гвардии майор лежит. — Словно вспомнив о чем-то, Мещерский воскликнул: — Товарищ капитан! Это же вы его выручили! Пойдемте к нему, он будет очень рад. На днях он про вас спрашивал.

Чохов строго сказал:

— Я его не выручал. Может быть, он меня выручил. Ударил по немцам с тылу.

— Вот и замечательно! — сказал Мещерский. — Ах, простите! Совсем забыл познакомить… Оганесян, переводчик наш… Старшина Воронин… Капитан Чохов…

Чохов повернул коня и поехал рядом с разведчиками. Вскоре они свернули на боковую дорогу. Издалека виднелись красная черепица деревенских крыш и неизбежная башня кирхи. Потом показались белые пятна санитарных палаток, над ними вился дымок «буржуек».

Чохов при виде палаток испытал то чувство глубочайшего уважения, которое испытывает любой перенесший ранение солдат. Медсанбат навсегда оставляет у людей самые светлые воспоминания. Раненого привозят сюда из самого пекла боя, сразу же кладут на чистую простыню, переодевают в чистое белье, дают сто граммов водки, нежные руки бинтуют его, обтирают мягкой марлей запекшуюся кровь, смачивают водой воспаленный лоб. Контраст с только что пережитым в бою настолько разителен, испытываемое чувство облегчения настолько велико, что при одном виде белой санитарной палатки ощущаешь впоследствии глубокую признательность.

Чохов спешился и повел коня на поводу. Повсюду мелькали женские фигурки в белых халатах. Сестры, пробегая мимо разведчиков, приветливо улыбались им и на ходу сообщали:

— Гвардии майор вас ждет с утра!

— Утром гвардии майору делали перевязку!

Мещерский остановился возле одной из палаток.

— Гвардии майор здесь лежит, — сказал он, обращаясь к Чохову.

Чохов привязал коня к ближней ограде и вслед за разведчиками вошел в палатку. Их встретила молодая краснощекая медсестра, которая дала им халаты и проводила за брезентовую перегородку.

Лубенцов сидел на койке, похудевший и серьезный.

Узнав Чохова, он сказал:

— Здравствуйте. Вот кого не ожидал здесь видеть!

Все уселись на стоявшие возле койки стулья. Мещерский вышел к медсестре за перегородку и, как водится, вполголоса спросил о самочувствии гвардии майора. Так поступала мать Мещерского, когда в доме кто-нибудь болел и приходил врач. Мещерский, бессознательно подражая матери, спрашивал так же тихо и так же подробно обо всем, что касалось раны гвардии майора, входя в самые мельчайшие детали.

Оганесян дал Лубенцову последние номера «Правды» и «Красной звезды». Воронин, осторожно оглядевшись и даже посмотрев в оконце, нет ли где поблизости врачей, сунул Лубенцову под подушку фляжку с вином.

— Ну, ну, брось! — возразил Лубенцов. — Чего прячешь? Мы ее сейчас же и разопьем.

Гвардии майор лежал в палатке один. Раненых не было. Лубенцова оставили лечиться в медсанбате, хотя это не полагалось. Комдив, узнав, что рана легкая, не захотел расставаться со своим разведчиком: ведь из госпиталя он мог попасть в другую дивизию, а генерал дорожил им.

Когда вернулся Мещерский вместе с медсестрой, Воронин что-то шепнул ей на ухо. Она покачала головой, однако тут же ушла и вскоре принесла тоже оглядываясь, чтобы врачи не заметили, — несколько стаканов.

Все выпили и молча посидели, отдыхая душой и телом, как это всегда бывает с людьми переднего края, оказавшимися на короткое время вне боя.

Дрова в печке трещали. Сестра, сидя на карточках перед открытой дверцей, время от времени подбрасывала сухие сосновые поленья. Было тихо, уютно и тепло.

Вдруг брезент затрепетал, и в палатку вбежала девочка в шинели без погонов, бледненькая, большеглазая, с черными блестящими волосами, подстриженными по-мальчишечьи.

— Немцы сосредоточиваются в районе Мадю-зее, Штаргард, — выпалила она торопливо, потом улыбнулась одними губами, пожала всем руки, а незнакомому человеку, Чохову, кратко представилась:

— Вика.

Чохов понял, что это дочь командира дивизии. Он видел ее впервые.

Вика только что была у отца и принесла Лубенцову новости, которые постаралась поточнее запомнить. Она вручила майору листовку с приказом Верховного Главнокомандующего, выражавшим благодарность войскам за взятие Шнайдемюля.

— Папа очень обрадовался, — сказала она. — Сам Сталин написал, что Шнайдемюль — мощный опорный пункт обороны немцев в восточной части Померании… А командарм говорил: городишко!..

Лубенцов рассмеялся. Вика, понизив голос, спросила:

— А знаете, кто передавал вам привет? — победоносно оглядев присутствующих, она торжественно произнесла: — Генерал-лейтенант Сизокрылов! Лично передал. Вам и мне… — Она печально добавила: — У него сын убит.

Вика примолкла и уселась рядом с сестрой возле печки. Лубенцов объяснил:

— Я с членом Военного Совета ездил к танкистам. Ездил-то он, а я служил как бы проводником… — он обратился к Чохову: — Да вы должны это помнить… Мы еще обогнали ту самую вашу карету. — Гвардии майор нахмурился и спросил отрывисто: — А карета-то с вами или вы ее уже бросили?

Чохов опустил глаза и ответил уклончиво:

— Верхом езжу.

— Правильно сделали, — сказал Лубенцов. — Кареты к добру не приводят, — он усмехнулся.

Разведчики не могли не заметить, что гвардии майор сегодня очень задумчив и даже мрачен. Они относили это за счет гибели Чибирева. Но тут была и другая причина. Вчера, во время обхода, Лубенцов разговорился с ведущим хирургом капитаном Мышкиным. Случайно получилось так, что Мышкин упомянул о хирурге другого медсанбата, Кольцовой, как об очень талантливом и многообещающем молодом враче. Речь шла о сложной брюшной операции, которую сделала Кольцова.

Хотя Лубенцов ни о чем не спрашивал, а так только — поддерживал разговор, Мышкин мимоходом сказал, что у Кольцовой роман с одним из корпусных начальников.

— С каким? — спросил Лубенцов, густо покраснев.

— С Красиковым.

Лубенцова почему-то задело именно то обстоятельство, что это был Красиков. Лубенцов видел полковника несколько раз. То был пожилой, очень резкий и самонадеянный, хотя, безусловно, и энергичный и храбрый офицер. Гвардии майору сразу же показалось, что он и раньше недолюбливал Красикова, хотя ничего подобного не было.

Стараясь не думать об этом, Лубенцов обратился к Мещерскому:

— Саша, прочтите что-нибудь. Настроение какое-то смутное, впору стихи слушать.

Мещерский сконфузился.

— Что вы, товарищ гвардии майор! — сказал он. — Нам уже время идти… — он поднялся было со стула, но Лубенцов удержал его.

Чохов крайне удивился. «Стихи пишет!» — подумал он о Мещерском не без почтения. Нахохлившийся в углу Оганесян впервые за все время заговорил, присоединяясь к просьбе Лубенцова. Вика тоже не осталась равнодушной и сказала:

— Прочтите, мы вас просим.

— Я вам прочитаю «Тёркина», — сказал Мещерский. — В журнале «Красноармеец» напечатаны главы.[14]

Все обрадовались. Тёркин, этот удалой и мудрый солдат, мастер на все руки, был любимцем фронтовиков, и уже самое его имя вызывало на лице почти у каждого солдата веселую, лукавую и даже горделивую улыбку, словно именно с него, с этого солдата, был списан поэтом Василий Тёркин.

Мещерский начал читать, и вскоре все подпали под обаяние неповторимой разговорной интонации этих простых и теплых строк:

Есть закон — служить до срока, Служба — труд, солдат не гость. Есть отбой — уснул глубоко, Есть подъем — вскочил, как гвоздь. Есть война — солдат воюет. Лют противник — сам лютует. Есть сигнал: Вперед! — Вперед. Есть приказ: Умри! — Умрет. . . . . . . . . . . А еще добавим к слову: Жив-здоров герой пока, Но отнюдь не заколдован От осколка-дурака, От любой поганой пули, Что, быть может, наугад, Как пришлось, летят вслепую, Подвернулся — точка, брат. Ветер злой навстречу пышет, Жизнь, как веточку, колышет. Каждый день и час грозя. Кто доскажет, кто дослышит Угадать вперед нельзя.

Воронин шумно вздохнул и попросил почитать еще. Мещерский прочитал популярные среди солдат стихи «Жди меня» и другие. Под конец Лубенцов сказал:

— Вспомните что-нибудь свое, Саша. Вот то, про разведчиков.

Лицо Мещерского сразу стало серьезным. Подумав, он начал тихим голосом, совсем не так воодушевленно и громко, как до того:

В молчании торжественном и строгом Они ушли по тропам и дорогам Родимой исстрадавшейся земли. И матери в тревоге и печали Им письма материнские писали, Но только эти письма не дошли. Разведчики ушли и не вернулись, Над ними ветки елочек сомкнулись, Над ними плачет вешняя вода. Над ними, над немыми, над родными, В туманном небе, в предрассветном дыме Горит, не гаснет алая звезда…

Стихи понравились.

— Как в книжке, — сказал Воронин.

Лубенцов, любовно глядя на смущенного похвалами Мещерского, почувствовал страх за него. «Никуда парня не буду больше посылать, — решил Лубенцов, — уж теперь никуда… Меня убьет, не так жалко. А он поэт. Прославится, может быть, после войны, напишет что-нибудь замечательное».

— Вы люди занятые, — сказал Лубенцов, — вам думать некогда… А я вот, лежа на койке без дела, все думаю и думаю целыми днями. Мы даже сами еще не понимаем, что мы сделали и в какую силу выросли. Знаете, завидую я Мещерскому: он стихи сочиняет!.. А просто говорить людям хорошие слова, не в рифму — еще обидятся или засмеют. И обнять всех хочется, да как-то неловко. Я бы сестрицу обнял, да боюсь, подумает, что у меня другое на уме.

Сестричка при этих словах пунцово покраснела и пулей вылетела из палатки.

— Кажись, она не возражает насчет обнимки-то, — засмеялся старшина Воронин.

Вика принужденно улыбнулась этой, по ее мнению, неуместной шутке. Она слушала Лубенцова с большим вниманием.

Лубенцов, не привыкший к сердечным излияниям, смутился и перешел к делам. Он спросил у Оганесяна, сохранилось ли немецкое руководство по пользованию фаустпатроном. Дело в том, что немцы, отступая, бросают огромное количество этих своеобразных противотанковых снарядов, но наши солдаты не все умеют ими пользоваться.

— Надо, — сказал гвардии майор, — перевести руководство на русский язык, отпечатать в нашей дивизионной типографии и распространить среди солдат… Пусть научатся, пригодится.

Оганесян и Мещерский обещали доложить о предложении гвардии майора командиру дивизии.

Чохову почему-то не хотелось уходить. Гвардии майора окружала атмосфера какого-то особого спокойствия, добросердечности, взаимной дружественной симпатии.

Однако пора было идти.

— Где стоит ваш батальон? — спросил Лубенцов.

— Недалеко, — сказал Чохов, — у помещицы остановились. Богатая, ведьма! Там у нее картины висят повсюду.

Что тут вдруг случилось с дотоле молчаливым переводчиком! Он вскочил, схватил Чохова за руку и воскликнул:

— Картины? Какие?

На этот невразумительный вопрос Чохов уже не смог ответить.

— Какие! — сказал Чохов. — Не знаю, какие. Разные.

— Где это? Я к вам сегодня приду.

Все посмеивались над горячностью искусствоведа.

Чохов сказал:

— Приходите. Мы стоим вот в той деревне. Отсюда видать. Кирха торчит.

Чохов вышел на крыльцо, отвязал коня, вскочил в седло и поскакал к себе в рогу.