"Латунное сердечко или У правды короткие ноги" - читать интересную книгу автора (Розендорфер Герберт)IIIКак отмечать день рождения Крегеля (и Егермейстера), вначале было неясно. Мысль устроить что-то вроде праздника или вечеринки пришла Кесселю в голову во вторник, когда Эгон принес очередные три тысячи триста марок «мешочных», как называл их Кессель, и получил свои законные триста тридцать. Таким образом, с начала сентября Эгон располагал весьма неплохим источником дохода. Что он делал с этими деньгами, выяснить так и не удалось. Впрочем, он остался верен своему образу жизни. Правда, пах он теперь значительно лучше, вероятно, время от времени он все-таки мылся, хотя и не потому, что разбогател, а потому что боялся новой принудительной бани со стороны Бруно. Предложение Кесселя открыть ему счет Эгон отверг со страхом и чуть ли не со слезами на глазах. Ясно было только одно: праздник должен быть необычным. «Надо придумать что-нибудь… – начал Кессель, – что-нибудь Они сидели в Гостиной позади магазина. Герр фон Примус тоже сидел с ними, хотя он, как простой информатор и лицо постороннее, вообще-то не имел права входить в отделение. В первое время Кессель встречался с Примусом в городе, однако с началом «бумажной войны» (как они стали называть продажу макулатуры «Зеленому»), в которую пришлось вовлечь и фон Примуса, Кессель вызвал его в отделение, хотя особой необходимости в этом и не было. Когда фон Примус впервые переступил порог «Букета» (конспирации ради его провели через черный ход, со стороны дачного кооператива «Гарцталь»), Кессель решил, что проще будет и дальше принимать его здесь. «Сообщать наверх об этом мы, конечно, не будем», – сказал Кессель. Герр фон Примус был не против, мало того, даже доволен, обнаружив, что Эжени умеет варить настоящий кофе по-турецки: «о, турска кава!» – вспомнил старик свои юные годы в Баньялуке, где его отец служил статским асессором императорско-королевской военной администрации. – Так какие будут предложения? – повторил Кессель. Первым поднялся Эгон. – Ну, я что, – начал он – я думаю, надо это… – он поводил в воздухе руками, изобразив что-то вроде облака, подкрепил свои слова (которых, в общем-то, и не было) парой крепких жестов и столь же эмоционально закончил: – И бочонок пива, вот что! Эгон сел на место. – Я помню, – мечтательно заговорил герр фон Примус, – один бал, который давал Феликс Логофетти. племянник моей матушки. Было это в замке Биловиц в Моравии. Году в 1925… или двадцать шестом, да, точно. Это было летом, в начале лета, кажется, в июне или в конце мая… Бал длился три дня: субботу, воскресенье и понедельник. В воскресенье все ходили к мессе, в церковь, и пение было потрясающее просто великолепное было пение. Церковь была маленькая, деревенская такая церквушка, и на хоры там вела узенькая винтовая лестница: я помню, с каким трудом музыканты втаскивали туда литавры. Но все равно это было чудесно. И вот подпоручик Шозулан, друг Феликса Логофетти – вы только представьте себе, в понедельник вечером когда деревенская молодежь пела песни в честь господ, плясала и так далее, – и вдруг граф Феликс спрашивает: господа, кто видел подпоручика Шозулана? И выяснилось, что его никто не видел уже почти двое суток, с самого завтрака в воскресенье перед мессой. На: завтраке он еще был. все это помнили, потому что он тост произнес, хотя вообще он заика. Куда же Шозулан делся? Упаси Бог, говорит мажордом, ежели он провалился под пол в уборной, там мы его просто никогда не найдем. Народу было много, и во дворе была устроена такая уборная, длинный ров, а над ним сарайчик. И пол дощатый, но доски были хилые. Веселились трое суток, сами понимаете, все были сильно навеселе – но приятно было очень, я как сейчас помню… Словом, что угодно могло случиться, никто бы и не заметил. Тогда Гуго Логофетти, младший брат Феликса, пошел в уборную, стал снимать крышки и звать: «Подпоручик! Вы здесь?» – и герр фон Примус беззвучно рассмеялся – «Подпоручик! Вы здесь?» Да, сейчас это кажется смешно, но если бы он на самом деле провалился в уборную, то нам было бы не до смеха. Тут кому-то пришло в голову заглянуть к нему в комнату – и смотри-ка, он оказался там! Он все это время был там. все полтора дня пролежал у себя в постели пьяный в стельку, а он щуплый, и его было не видно под одеялом, да он его к тому же на голову натянул: пустая кровать, и все тут. Совершенно не видно! Я ни до. ни после не видел такого щуплого человека, как этот подпоручик Шозулан, честное слово. Да уж! Ну, мы. конечно, оставили его лежать – пусть проспится… Бруно слушал, затаив дыхание – он любил, когда герр фон Примус рассказывал о прежних временах. – Не знаю, – покачал головой Кессель, – сможем ли мы пойти к мессе. – Да нет, это я так, – сообщил герр фон Примус – для примера. – Булгаков в «Мастере и Маргарите» описывает один бал, – вспомнил Кессель. – Там все мужчины были во фраках, как положено а дамы все нагие. – Совсем нагие? – поразилась Эжени. – Совсем, – подтвердил Кессель – То есть, очевидно, в туфлях и с украшениями… Ну, и прически, конечно. – На Бруно и фрака-то не подберешь, – задумалась Эжени – Боюсь, что даже в театральном прокате не будет такого размера. – Праздник… – мечтательно отозвался Бруно, – праздник цветения вишни. Сакура. – Какие же вишни в октябре? – изумился Кессель. – Цветочки развесим, – продолжал Бруно, – и лампочки. – Ну, лампочки понятно, – согласился Кессель – Но цветы? – Да, можно, – вдруг сказала Эжени, – но… – Что «но»? – не понял Кессель. Был приятный, можно даже сказать теплый октябрьский вечер. На Эжени было легкое летнее платье. Когда она стояла против света, сквозь тонкую желтую материю была видна ее грудь. То, что она была ничем не прикрыта, кроме платья, все окончательно убедились, когда Эжени принесла герру фон Примусу кофе, она нагнулась, чтобы поставить его на стол, и узкий вырез платья приоткрылся. Было видно, как оба бутона на ее тугих округлых грудях набухают под тонкой материей. – Для этого не всякая девушка подойдет. – сказала Эжени – Из тех, кого я знаю. – Для чего? – не понял Бруно. Эжени хихикнула, сняла со столика телефон и поднялась с места. – Пожалуй, Зиги и Анни… Да, они подойдут, – хихикнула Эжени снова. Пока она стояла, маленькие бутоны под ее платьем набухли еще больше. – Пойду позвоню, – сказала она, унося телефон с длинным шнуром в соседнюю комнату и затворяя дверь. Было слышно, как она, смеясь, говорит что-то по телефону, но слов нельзя было разобрать. Подготовкой вечера, таким образом, занялась Эжени. Кессель пожалел, что открыл такой талант слишком поздно: давно надо было попросить ее организовать пару вечеринок. Даже день открытия магазина наверняка бы прошел не так вяло, займись этим Эжени. Но Эжени тогда еще не было, была только фрейлейн Путц, которой никто не знал. – Путц, – сообщила Эжени Бруно, герру фон Примусу и Кесселю с Эгоном, – это моя настоящая фамилия. Чтобы вы знали, в какую квартиру звонить – и она на всякий случай назвала еще свой полный адрес. С точки зрения конспирации и интересов секретной службы в целом квартира Эжени оказалась если и не самым лучшим, то во всяком случае наименее худшим местом для проведения подобного празднества. Устраивать его в ресторане пусть даже в отдельном кабинете, Эжени решительно отказалась. Там не получится то, что мы задумали с Зиги и Анни. сообщила она Ни в самом отделении, ни в комнатах у Бруно его тоже проводить нельзя было, потому что отделение, во-первых, было служебным помещением, а во-вторых, там стояла дорогая аппаратура, с которой может что-нибудь случиться, «когда мы развеселимся по-настоящему», как выразилась Эжени. Кессель жил в меблированных комнатах и таким образом тоже отпадал, герр фон Примус в свои приезды в Берлин жил в гостинице, у Эгона вообще не было жилья. Значит, оставалась только Эжени «Пусть уж лучше вы узнаете мою настоящую фамилию, это в конце концов не так уж страшно». Кесселю и Бруно она, впрочем, и так была известна. Хирта, второго информатора «Букета», решили не приглашать, хотя он в то время как раз был в Берлине. Против него высказался Кессель: это поэт-авангардист, мрачный меланхолик, к тому же совсем юный, сказал он. Хирт будет ныть и испортит нам весь вечер. – Но вы же не знаете, что мы задумали – или уже догадались, герр Крегель? Кессель признался, что еще не догадывается, в чем дело, и добавил, что Хирт будет ворчать в любом случае, что бы там ни задумали девушки. – Ну хорошо, – согласилась Эжени. – Значит, Хирта не зовем. Но я вас предупреждаю: если я когда-нибудь его увижу и он мне понравится, я вам этого не прощу, герр Крегель. Поскольку этот праздник посвящался дню рождения Крегеля. то есть был, так сказать, почти служебным делом, скидываться на него не стали. Кессель объявил, что деньги на все расходы найдутся в кассе отделения. Правда, не в официальной кассе. Кроме нее, у Кесселя была еще «черная касса», которой распоряжался он один. Кессель завел ее, когда в апреле Центр вернул ему добросовестно отосланную выручку от продажи сувениров за март месяц с припиской: «В связи с отсутствием в разнарядке Вашего отделения графы прихода принять деньги не можем». В одном из сейфов был небольшой внутренний ящик, а в ящике – подогнанная точно по его размеру железная коробка. Кессель начал складывать выручку в эту коробку и в начале мая сделал еще одну попытку: отослал в Пуллах деньги за март и апрель. На этот раз деньги вернулись вообще без всякой приписки. Железная коробка, таким образом, постепенно наполнялась, в банк эти деньги тоже положить нельзя было, потому что на них начнут набегать проценты, чего Кессель боялся еще больше. Он сам скрупулезно вел всю «черную» бухгалтерию, деньги брал только на закупку товара, и туда же складывал ежемесячную субсидию. Когда началась «бумажная война», Кессель стал складывать в ящик и «мешочные» – короче, к концу октября в коробке лежало около девяноста тысяч марок. Из этой-то кубышки Кессель и решил финансировать свой бал. «Эжени. идите-ка сюда», – позвал он ее днем во вторник, когда они уже все обсудили и ей скоро надо было уходить. Он отпер сейф, достал из него коробку, нашел на своей связке ключ от нее и открыл крышку. Помедлив немного, он достал оттуда тысячемарковую банкноту. – Вот, – сказал он – Надеюсь, этого хватит на первое время? – Более чем! – обрадовалась Эжени, пряча деньги. Кессель развернул составленный с помощью Эжени приходно-расходный лист «черной кассы» и внес в него выданную сумму. Сегодня он впервые воспользовался этими деньгами, так сказать, в личных целях. При этом его охватило странное чувство. Мне показалось, говорил он много позже Вермуту Грефу на одной из «вторничных исповедей», возобновленных после долгого перерыва, что я украл чужие деньги. Самое странное, добавил он что всего три недели спустя, когда я начисто опустошил «черную кассу», у меня подобного чувства не возникло. В пятницу вечером, то есть 28 октября, Эжени была еще в полном порядке: она смеялась и весело болтала по телефону с обеими своими подругами, Зиги и Анни. обсуждая, вероятно, подробности предстоящего вечера. Все было как всегда. Бруно возился с аппаратурой. Дневная выручка в тот день оказалась невелика – не сезон, – но, впрочем, и не мала. Странным было, пожалуй, лишь то, что в тот день они не продали ни одного берлинского медведя, зато деревянные тарелки с надписью «Привет с Баварских Альп» почему-то шли нарасхват. Эти тарелки, изготовленные какой-то артелью в Китцбюэле, попали в магазин в результате пари, заключенного между Кесселем и Бруно. Кессель поспорил, что хотя бы эти тарелки останутся лежать в магазине до скончания века, потому что их никто не купит. Бруно же считал, что японцы купят все, даже эти баварские тарелки. Они заказали тридцать штук. Бруно выиграл. Это только потому, оправдывался Кессель, что японцы не умеют читать по-немецки. Будь эта надпись написана по-японски, ни один японец ни за что бы не стал покупать эти тарелки. Но Бруно и тут с ним не согласился. Они заключили новое пари и послали письмо в Китцбюэль, в котором просили прислать им партию тарелок с надписью «Привет с Баварских Альп» по-японски. Пари пока было в силе. В ту же пятницу, около четырех, в магазин заглянул Эгон, выпил свое пиво и исчез снова. – Одно из двух, – сказал Кессель, обращаясь к Эжени, – либо Эжени хихикнула. – А вы что наденете? И другие дамы, кстати? – Увидите, – многозначительно пообещала Эжени. День был такой же, как все остальные дни этой берлинской идиллии, длившейся уже больше полугода. Разве что Бруно утром пришлось съездить в город, чтобы купить пятьдесят – да-да, пятьдесят! – метров тонкой, почти совершенно прозрачной ткани лазурного цвета. Получился объемистый рулон. И еще Эжени, конечно, в этот день почти не работала, не печатала ничьих отчетов и не готовила почту для понедельничного курьера. «Ничего, заберет газеты: скажем, что мы больше ничего не получали», – решила Эжени. Она была занята приготовлениями к балу. В субботу у Эжени, вообще говоря, был выходной. Но иногда она брала отгул (или пол-отгула) на неделе, который потом отрабатывала в субботу. И всегда сообщала, для чего ей это нужно, хотя Кессель никогда ее не спрашивал. Она говорила, что идет в парикмахерскую или по каким-то другим своим делам, что к ней приезжает мама или какая-нибудь троюродная сестра, которую нужно встретить в аэропорту и т. п. Кессель дал бы ей отгул и без отработки, но Бруно всегда так расстраивался, когда Эжени не приходила в контору, и так радовался, когда она работала в выходной, что у Кесселя просто не хватало духу огорчать его. тем более, что Бруно как-то раз спросил его: «Скажите, вы верите во всех этих троюродных сестер и приемных братьев?» – на что Кессель честно ответил, что никогда не задумывался об этом. «Я – нет», – признался Бруно. На этой неделе Эжени тоже взяла пол-отгула, чтобы сходить в парикмахерскую. Это было в среду. В четверг, когда Эжени появилась в конторе с тщательно уложенными и выкрашенными в неожиданно рыжий цвет волосами. Бруно был на седьмом небе от счастья, потому что ее слова оказались правдой. Таким образом, в субботу Эжени с утра была на работе. Не было только Бруно. Кессель. всегда подъезжавший к черному ходу, со стороны дачного поселка, так как не хотел, чтобы его велосипед целый день торчал перед витриной магазина, привязал велосипед, откатал штанину и вошел в отделение. Телетайп и два радиоперехватчика трещали как сумасшедшие. Из них, извиваясь в воздухе, змеями выползали перфоленты. Ими никто не занимался: Бруно не было. Кессель подошел к телетайпу. Прочесть он ничего не смог. Правилами Бундеспочты пересылать шифрованные сообщения запрещается, вспомнил Кессель свои семинарские занятия. Ленты нужно было вставлять в аппарат, переводивший сообщения на человеческий язык и размалывавший шифровки в бумажную труху. Аппарат был такой же величины, как телетайп, и походил на него по форме. По инструкции его следовало отключать и оттаскивать в соседнюю комнату, когда приходили электрики, газовщики или. еще того хуже, ревизоры Бундеспочты, хотя в данном конкретном случае это было бессмысленно, ибо ревизор приходил всегда один и тот же. Он. конечно, не задавал никаких вопросов, но запретить ему строить свои предположения, зачем частному сувенирному магазину в Нойкельне нужен телетайп, нельзя было. Живописные кучи бумажных лент на полу показывали, что Бруно сегодня за них и не брался. Кессель не стал трогать аппаратуру. Он лишь оторвал наугад одну бумажную ленту, вставил ее в дешифратор и нажал кнопку: Бруно однажды показал ему. как это делается. Сам Кессель как сугубый гуманитарий никогда бы не догадался, что и куда вставлять. Дешифратор тоже присоединился к общему хору. Кессель пошел в контору. Эжени сидела у себя и плакала. – Что случилось? – встревожился Кессель. – Ничего, – ответила Эжени. вытирая слезы. Чтобы хоть как-то успокоить ее. Кессель поднатужился и пошутил: – Сегодня, между прочим. 29 октября. Может быть, вы поздравите герра Крегеля с днем рождения? Но Эжени не поддалась на шутку и произнесла; – Бруно пропал. – Куда же он делся? – Не знаю. Я пришла, а его не было. – Ну и что же? – не сдавался Кессель – Поехал куда-нибудь по делам… Например, собирать макулатуру для Эгона. – Нет, за макулатурой он ездит по понедельникам! – Ну, мало ли, вдруг он решил сделать это сегодня? – Нет, я уже обзвонила всех машинисток. И потом, машина-то стоит во дворе. – Ладно, погодите. Пора открывать магазин. Вы пока встаньте за прилавок, а я пойду схожу в «Шпортек». Может быть, он… – предположил Кессель, хотя сам не верил в это – Может, он заснул там? Бруно никогда не засыпал в кабаках, сколько бы ни выпил. Кесселю не хотелось лишний раз закатывать брюки, поэтому он не стал отвязывать велосипед, а пошел пешком по короткой дороге, через безымянный мостик – так до «Шпортека» было всего сто шагов или двести. Отправляясь в путь, он загадал: если мне встретится хоть один человек, значит. Бруно в «Шпортеке». Сначала он шел быстрым шагом. На улице никого не было. Тогда он пошел помедленнее. Но вся Эльзенштрассе была пуста, словно вымерла. Вот чертов город, подумал Кессель, из него давно все сбежали, кроме собак да пенсионеров. Однако в этот раз он не встретил даже пенсионера. Кессель немедленно попросил прощения: пенсионеры тоже люди, мысленно произнес он. На улице, однако, все равно никого не появилось Останавливаться нельзя, иначе гадание будет недействительным, подумал Кессель. Он пошел совсем медленно. Ему вдруг пришло в голову, что он никогда ничего не загадывал по делам служебным. Вероятно, потому, что ему в глубине души было все равно, получится или нет то или иное служебное дело. Дверь «Шпортека», выкрашенная в ярко-красный свет, сияла на утреннем солнце; вместо стекла в нее был вставлен безвкусный коричневый витраж с золотыми разводами. Кесселю оставалось только перейти улицу. Он шел очень осторожно, соблюдая все выученные когда-то правила: поглядел сначала налево, потом направо и пошел через улицу не по прямой, а под углом, забирая вправо, как и положено дисциплинированному пешеходу. Тем самым его путь удлинился еще метров на десять. Он снова огляделся. Дальше за площадью находилась та самая крышка люка, бряканье которой, когда Кессель ездил той дорогой, превращало его в Крегеля. Сейчас, в трех шагах от двери бара, Кессель уже готов был встряхнуться, отогнать от себя это наваждение и плюнуть на все приметы, но тут из соседнего с баром подъезда вышла молодая женщина с сумкой, очевидно направляясь за покупками. От неожиданности поздоровавшись с молодой женщиной, отчего та так и застыла на месте. Кессель сделал два широких шага и скрылся за дверью «Шпортека». В баре воняло вчерашним сигаретным дымом. Стулья по большей части еще стояли на столах. За стойкой стоял толстяк в бело-синем полосатом фартуке и жарил на противне сардельку, от которой пахло дешевым жиром. Толстяк перевернул сардельку почерневшими от времени деревянными щипцами и коротко взглянул на Кесселя. Кессель огляделся. – Э-э…? – поинтересовался бармен. – Бруно нет? – спросил Кессель. Бармен не ответил. Очевидно, он считал бессмысленным отвечать на подобный вопрос, так как с первого взгляда было ясно, что в баре, кроме него и Кесселя. не было ни души. – Нету Бруно? – переспросил Кессель. – Ну, если он не спрятался где-нибудь под столом, то нету, – добродушно ответил бармен. – А он заходил? – не отставал Кессель. – Кто? – Бруно – такой, похожий на кита в кудряшках. – А-а, этот, – вспомнил бармен – Нет, не заходил. – А когда он был тут в последний раз? Вчера? – Разве ж я помню? Может быть, и вчера. Да, кажется вчера. По-моему, да. – Понятно, – произнес Кессель. не зная, что делать дальше. – Чем могу…? Может передать что-нибудь, когда он зайдет? – Нет, спасибо – сказал Кессель, – То есть да, передайте. Скажите, что я его спрашивал. Моя фамилия Крегель. – Крегель, – повторил толстяк, снова отворачиваясь к своей сардельке. Кессель вышел на улицу. Наверное, эта женщина с сумкой была не счет, подумал он, потому что я нарочно шел слишком медленно. Когда он вернулся в «Букет», Эжени уже не плакала. Открыв дверь в жилые комнаты, она стояла перед зеркалом в ванной и поправляла макияж. Она обернулась на секунду, но, увидев, что Кессель пришел один, ничего не сказала. Кессель оторвал расшифровку и машинально принялся читать. В ВОЗРАСТЕ 85 ЛЕТ СКОНЧАЛСЯ ПОДПОЛКОВНИК В ОТСТАВКЕ ИВАН ФЕРДИНАНДОВИЧ БАРОН ФОН НОРДЕНФЛЮХТ, ПРЕДСЕДАТЕЛЬ ПРАВЛЕНИЯ СОЮЗА ЦАРСКИХ ОФИЦЕРОВ, ШТАБ-КВАРТИРА В ОТТАВЕ (КАНАДА). НА ЭКСТРЕННОМ ЗАСЕДАНИИ ПРАВЛЕНИЯ НОВЫМ ПРЕДСЕДАТЕЛЕМ ИЗБРАН 79-ЛЕТНИЙ МИЧМАН В ОТСТАВКЕ ГРАФ СЕРГЕЙ МИХАЙЛОВИЧ КУТУЗОВ. ПОСЛЕ ЭТОГО 22 ЧЕЛОВЕКА ПОДАЛИ ЗАЯВЛЕНИЯ О ВЫХОДЕ ИЗ СОЮЗА В ЗНАК ПРОТЕСТА ПРОТИВ ИЗБРАНИЯ НА ЭТОТ ПОСТ МЛАДШЕГО ОФИЦЕРА. – Его не было в «Шпортеке»? – крикнула Эжени из ванной. – Нет, – вздохнул Кессель, – Вы не сварите мне кофе? Отхлебывая кофе (Эжени от кофе отказалась, но пришла посидеть «за компанию»), Кессель спросил: – А стоит ли, собственно, волноваться? – По-моему, стоит, – сказала Эжени и принялась рассказывать о событиях предыдущего вечера. Вчера около половины шестого Бруно поехал в город, чтобы прикупить к празднику «еще кое-чего» (чего именно, он не сказал). Кесселю это было известно. Чего он не знал, это то, что Бруно договорился встретиться в городе с Эжени. – Мы поехали за цветами, – сообщила Эжени. – За какими цветами? – Ну, для бала. – А-а, – догадался Кессель, – Чтобы украсить квартиру? – Да нет, – возразила Эжени – У нас была совсем другая задумка… Они купили цветы – их было очень много, один только счет составил больше двухсот марок; деньги на это были взяты из второй тысячемарковой банкноты, выданной Кесселем Эжени из той же кубышки, – и привезли цветы к Эжени на квартиру. После этого Бруно снова пригласил Эжени в «Шпортек» и она снова отказалась, предложив вместо этого съездить поужинать в один уютный ресторан на Курфюрстендам. Бруно согласился с большой неохотой. Он не любил такие рестораны. «В кабаках, где уютно, я чувствую себя неуютно», – говорил он. Но он все-таки поехал. Машину Бруно поставил в переулке, потому что на самой Курфюрстендам припарковаться было уже негде была пятница, и все рестораны были полны. И тут она, кажется, допустила большую ошибку они вышли из машины – идти-то было всего пару сотен метров! – и она, увидев, как он понуро шагает рядом, такой большой и несчастный, взяла его под руку – ну. просто повисла на нем. и все. – И? – спросил Кессель. – Ну. и ничего. Но мне показалось, что он сразу же стал какой-то не такой, как обычно. – Хм. – задумался Кессель. – Мы пришли в ресторан и сели ужинать. То есть ужинала-то я. а Бруно заказал себе только суп. да и тот почти совсем не ел. Зато мы с ним разговаривали все время, а просидели мы часов до двенадцати. – О чем же вы говорили? – Обо всем. Бруно рассказывал мне о своей жизни. – Удивительно! И что же он вам рассказывал? – О, он знает все кабаки в Мюнхене! И в Вене тоже… – …И один кабак с желтой дверью в городе Линце… – Да, и еще в Цюрихе и в других местах; но лучше всех, говорит он, кабаки в его родном Амберге – он ведь из Оберпфальца. – Что вы говорите? – удивился Кессель, – А я и не знал, что он из Оберпфальца. – Он уже много лет там не был. Ну и вот, а потом он спросил меня… – Не хотите ли вы выйти за него замуж? Эжени какое-то время молчала. – Не совсем так. Во всяком случае, я не восприняла это как предложение. Он спросил, могла бы я… Да, смогла бы я кого-нибудь полюбить. Мне стало смешно, и я сказала, что совсем недавно как раз была влюблена по уши и слава Богу, что теперь все кончилось. – Это правда? – Конечно! А вы разве ничего не замечали? Я была ужасно влюблена в Дитриха. Прямо с ума сходила. Еще в сентябре я думала, что повешусь, если мне не удастся переспать с ним. – Кто такой этот Дитрих? – Вы его. конечно, не знаете. Хотя, кажется, я рассказывала… – Мне – нет. – Неважно. Во всяком случае, я была просто не в себе, эмоции из меня так и перли. А у вас разве такого не бывает? Неужели мужчины действительно иначе устроены? Да я прямо пылала, разве было не видно? – Да я как-то… – пожал плечами Кессель. – Но теперь, к счастью, все уже давно позади. – И вам удалось?… – спросил Кессель, – Я имею в виду с этим Дитрихом? – Переспать с Дитрихом? А как же! Мне этого хотелось ужасно. Когда человек влюблен так сильно, он просто – Хочет оно того или нет, – закончил Кессель. – Ну, он в конце концов тоже захотел, конечно. Это было в конце сентября. Ну вот, а потом я поняла, что этот человек – полный ноль. Не в том смысле, как вы, наверное, подумали, а во всех смыслах. И когда я это поняла, я начала потихоньку приходить в норму. И тут, когда я только-только оправилась от всего пережитого, мне вдруг предлагают начать все сначала. Нет, я не говорю, что для меня все кончено навсегда, я все-таки не такая уж дура. Но, по крайней мере, не сразу. Я же сейчас просто выпотрошена, разве не понятно? Я выжата как лимон. – И все это вы рассказали Бруно? – Да. – А он что сказал? – Он сказал, что понимает меня. – Бруно – настоящий джентльмен, – подтвердил Кессель. – Потом я ему сказала – вы понимаете, что ему я все рассказывала гораздо подробнее, чем сейчас вам, – я сказала, что он для меня стал вроде брата, и только потому я ему все это рассказываю. И это тоже правда. – Хотя это не то, чего он ожидал. – Да, теперь я тоже это понимаю. Но знаете, господин Крегель… Если бы он спросил по-простому, могу ли я переспать с ним… Я в конце концов переступила бы через брата и… Но вот так вдруг взять и Кессель допил кофе. – И что потом? – Потом он отвез меня домой, проводил до двери и… – И что? – И спросил: неужели я больше никогда ни в кого не смогу влюбиться. И я, вот дура, ответила «нет». Я теперь вижу, какая я была дура. Но, господин Крегель! Представьте, что вы только что досыта наелись, до отвала, так что вам не то что говорить, а и передвигаться трудно, и вам уже больше ничего в жизни не нужно: разве сможете вы понять голодного? По крайней мере в данный момент. Или тут у мужчин тоже все иначе? – И потом Бруно уехал? Эжени кивнула. – Знаете что, Эжени, – сказал Кессель – Я думаю, он придет. Он придет прямо на праздник. – Вы думаете? – Я в этом просто уверен, – сказал Кессель. Но он ошибся. Пробило двенадцать, и Эжени отправилась домой. Бруно все еще не было, но Кесселю показалось, что она все-таки немного успокоилась. Они еще несколько раз говорили о Бруно. Кессель все время повторял, что Бруно непременно придет на праздник. Конечно, он расстроился, говорил Кессель, он хочет показать, как ему плохо, но от праздника он не откажется ни за что. – Когда он придет, – сказала вдруг Эжени, – я… – Что? – Ничего, – вздохнула Эжени. Когда она ушла, Кессель выждал немного, потом закрыл магазин, по привычке заглянул в аппаратную, проверил, заперты ли сейфы, и вышел через черный ход, машинально подергав дверь за ручку. Дома он нашел два письма, пришедшие с последней почтой: один конверт был надписан его собственной рукой, второе пришло от Ренаты. Ренатино письмо было довольно толстое. Кессель прикинул Ренатино письмо на вес. В последний раз он был Мюнхене две недели назад. Тогда ему было сообщено, что Жаба нахватала двоек по всем предметам и ее оставили на второй год. Он не стал спрашивать, почему от него до сих пор это скрывали: ответ был ясен. «Тебя ведь это не интересует, ты просто ненавидишь Зайчика, – сказала бы Рената, – Ты сразу начал бы издеваться» Кроме того, с юридической точки зрения Кесселю вообще не было дела до того, как учится Жаба и учится ли она вообще. Тем не менее Кессель воспользовался этим предлогом, чтобы поговорить о вещах, до которых ему все-таки, как он полагал, было дело. – А как она вообще? – В каком смысле? Разговор происходил в спальне. Рената уже лежала в постели, Кессель раздевался, сидя на краешке. Такие разговоры они вообще могли вести только в спальне, потому что во всех остальных местах была Жаба. – В том смысле, что… Были ли у нее еще подобные знакомства? – Знакомства? Ах да, конечно. У нее теперь есть подруга, ее зовут Сильвия. Очень милая девочка. Они живут в доме 24. Я знаю ее родителей. Зайчик часто к ним ходит. – Я не об этом. Я говорю о знакомствах с мужчинами. – С какими мужчинами? У нее нет никаких мужчин. – Неправда. – Я не понимаю, о чем ты говоришь. – Ну, когда она хотела привести сюда мужика. Это было в декабре, в прошлом году. На ней еще были туфли на каблуках, которые подарил тебе я. – В таких туфлях она еще ходить не умеет. – Но она – Нет, дети вообще не могут ходить на каблуках. Хотя, правда, к началу учебного года я купила ей туфельки с – Эти-то туфли я видел… – Конечно, – с обидой сказала Рената, – ты только и делаешь, что выискиваешь в Керстин недостатки, вместо того чтобы поговорить с ней по-человечески. – Во-первых, с ней невозможно говорить по-человечески, потому что она никому не дает слова сказать, а во-вторых… – Тебе бы только уязвить Зайчика! – …А во-вторых, я не об этом. И ты отлично знаешь, о чем я говорю. – Не имею ни малейшего представления. – Хорошо, я тебе напомню. В прошлом году, в декабре… – Я вижу, что те редкие визиты, – повысила голос Рената, – которые ты… Которыми ты меня… – она запуталась во фразе. – Но ты же не будешь мне говорить, что не помнишь, как Керстин тогда, в декабре… – Я вижу, что ты тратишь свои и без того редкие визиты на то, чтобы устраивать мне скандалы! – Но на ней были те красные туфли на высоких каблуках, которые я подарил тебе в 1976 году на день рождения, или нет? – Если бы она хоть раз надела мои туфли, – отрубила Рената, – я бы это помнила. Спокойной ночи! Кессель не стал спорить и молча погасил свет. Все это было в субботу вечером. Вообще говоря, Кессель собирался лететь в Берлин в понедельник. Однако когда в воскресенье Рената собралась и ушла, чтобы забрать Жабу от ее новой подруги, Кессель позвонил в аэропорт и перезаказал билет на воскресенье вечером. Он не был уверен, заметила ли Рената, что он улетает раньше обычного, или просто не хочет говорить об этом. Но если она заметила, то, наверное, догадалась о причине. Надо полагать, что это толстое письмо было ответом на его тогдашнее поведение. Со времени отъезда Кесселя в Берлин они с Ренатой редко обменивались письмами. Когда нужно было сообщить что-то, например, номер рейса, которым Кессель собирался прилететь в Мюнхен, он просто звонил по телефону. Зачем понадобилось такое огромное письмо? Кессель снова подкинул его на ладони. Судя по весу, в нем было не меньше трех страниц. Интересно, писала ли Рената на обеих сторонах каждого листа или только на одной? А чего я, собственно, хочу, спросил себя Кессель Хочу ли я расстаться с Ренатой? Никакое «уязвленное самолюбие» во мне давно уже не говорит, я вышел из этого возраста. Может быть, она думает, что я нашел себе в Берлине подружку или даже новую жену? Что еще может быть в таком письме кроме упреков, повторяющихся дважды и трижды, только разными словами? Но моя совесть чиста. За все время, проведенное в Берлине, я не взглянул ни на одну женщину, даже на Эжени – это ей не в упрек, я не хочу ее обидеть, – но Хотя это, конечно, вряд ли убедило бы Ренату. Однако в отношении Эжени Кессель оставался тверд: во-первых, потому что придерживался принципа Якоба Швальбе (extra muros), во-вторых, из-за Бруно, а в-третьих… В-третьих, у него было латунное сердечко. Латунное сердечко, вновь обретенное в январе месяце. Кессель больше не терял и нигде не забывал его. Он всегда носил его с собой в левом кармане брюк всегда в левом, ни разу не забыв переложить его, когда надевал другие брюки. На контроле в аэропортах полицейская машинка всегда звенела, и Кесселю приходилось предъявлять латунное сердечко. Полицейские иногда понимающе улыбались. Видела ли Рената латунное сердечко? Она ведь могла найти его в отсутствие Кесселя и ничего не сказать. Могла даже открыть его и найти пластинку с надписью «I love you». Возможно, в его последний приезд это и случилось. Кажется, она чистила его брюки. Да, точно: брюки она чистила, но Кессель перед этим вынул сердечко и переложил в карман куртки. Хотя, конечно, Рената могла увидеть его и раньше… Как, впрочем, и Жаба, даже, скорее всего, Жаба, которая вечно сует нос куда не следует. Наверное, надо было рассказать Ренате про латунное сердечко, подумал Кессель. История-то совершенно безобидная, да и произошла она задолго до его знакомства с Ренатой. Хотя она, конечно, не поверила бы. Может быть, надо было выдумать какую-нибудь историю? Женщинам не имеет смысла говорить правду, считал Якоб Швальбе, они верят только вранью. Или сказать ей: знаешь, у меня в Берлине есть девушка… Но между нами все останется по-прежнему. Я же взрослый мужчина, мне просто необходимо… Нет. лучше даже три девушки. Три соперника меньше, чем один – так, кажется, писал Гофмансталь Рихарду Штраусу, когда тот хотел вычеркнуть двоих из трех поклонников Арабеллы. Граф Эльмер, граф Доминик и граф… Как же его звали? А впрочем, Бог с ним. Письмо Кессель все еще держал в руке. Нет, прощальное письмо не было бы таким толстым. Для него хватило бы одной страницы, а то и – вообще одной строчки. Кессель отложил письмо. Прочту Второе письмо было его собственное. Он послал его Якобу Швальбе недели две назад, сообщая, что в понедельник вечером, в восемь пятнадцать, будут показывать «Бутларовцев» Сценарий Альбина Кесселя. режиссер Аксель Корти. Адрес он написал такой: 8 Мюнхен 9 Эдуард-Шмидтштрассе 1, гимназия им. Песталоцци, г-ну обер-штудиенрату Я. Швальбе, лично в собственные руки. Письмо вернулось со штемпелем и какими-то каракулями почтовиков на обратной стороне конверта. Первого марта Юдит Швальбе от имени Якоба поздравила Кесселя с днем именин, передав привет и от Йозефы. Кессель даже не знал, что у него первого марта именины. Скорее всего, это Швальбе раскопал какие-нибудь очередные архивы, он вообще любил подобные штуки. Вместе с поздравительной телеграммой пришла объемистая бандероль (Юдит Швальбе позвонила Ренате и узнала у нее адрес): шикарное переиздание старинного календаря с именами святых на каждый день. Против 1 марта было подчеркнуто: «Альбин (лат. Aibinus, фрц. Aubin, 461? – 550?), Бл. еп Анжерский, р. в окрестностях г. Ванн (Бретань); инок, затем аббат Тенсилозерского монастыря (местонах. не установлено). С 528? еп. Анжерский. Участник Орлеанских Соборов 528, 541 и 549 гг. (в поел, через местоблюстителя по причине тяж. болезни). Память 1 марта (день смерти). Житие Бл. А. сост. Венантием Фортунатом. посвятившим свой труд преемнику А. 27 и дал. О ц-ви Бл. А в Анжере и чудотворной силе его мощей упом. уже Св. Григорий Турский (см. „Bon. Ц. Ист.“, VI/16; Славосл. веры, ст 94). В Мартирологе Св. Иеронима Пражского память тж 1 марта. Празднование тж. 30 июня (перенесение мощей 556?) и 1 июля. Поклонение Бл. А. было чрезвычайно распространено во Франции. Германии и Польше. Лит.: Duchesne, FE 2. 357 f.-Catholicisme i, 1948. 1012 f. – DHGE 1, 1696 – LTHK2. I, 289». Далее в бандероль был вложен старинный, пожелтевший клавир, наверняка библиографическая редкость, где-то откопанная Швальбе: отрывок из оперы «Альбин или Меранский мельник» Фридриха фон Флотова Переплет был новый, старый титульный лист был аккуратно наклеен на картон (вполне возможно, что Швальбе сам и переплел ноты заново). На титульном листе можно было прочесть всю историю клавира: сначала он принадлежал какому-то г-ну Мозенталю, потом г-же Лидии Рункель (д-р мед.) из Ханау, еще пару надписей трудно было разобрать, а ПОСледняя печать сообщала, что он изъят из библиотеки некоего (или некоей?) Б. Барди-Посвянчек из Кенигсберга. Кроме того, там была еще коробочка с розоватым камнем, лежавшим в особом углублении на обтянутой шелком подушечке, и сложенной вчетверо машинописной запиской: «Апофилит (тж. ихтиофтальм. „рыбий глаз“, или альбин): бледно-розовый прозрачный минерал с перламутровым блеском. Силикат группы цеолитов. Хим. состав: 4 (H2CaSi206) 8 KF. В старину счит. средством от похмелья любого рода». И последнее, что Кессель извлек из бандероли, была пластинка: струнные квинтеты до мажор и соль минор Моцарта, №№ по Кехелю 515 и 516. Перевезя наконец проигрыватель на свою квартиру, Кессель очень часто слушал оба эти квинтета, особенно № 515 («последний выход старого альтиста», вспомнил Кессель слова Швальбе), но поблагодарить его за это он к стыду своему так и не собрался. Надо было, конечно, сразу написать ему, но в начале марта было так много дел по устройству нового отделения… Вот так оно всегда, подумал Кессель. Отправляясь в Мюнхен, он всякий раз намеревался позвонить Швальбе. Но в Мюнхене он либо забывал об этом, закрученный всякими делами, и вспоминал о своем намерении, только когда уже снова сидел в самолете, либо говорил себе: прошло уже столько времени, что звонить просто неприлично. Надо зайти. Однако у него никак не получалось. Да и Рената наверняка сказала бы что-нибудь вроде: «Ты и так редко бываешь дома; неужели ты не можешь не ходить к этому своему Швальбе?» Только в июле Кессель наконец собрался и утром в субботу поехал в Швабинг. Рената с Зайчиком отправились в город покупать ребенку спортивный костюм и кроссовки. Он не стал говорить: «Я и так редко бываю дома, неужели нельзя было… и т. д.», а молча доехал с ними до центра, где пересел на трамваи. По мере удаления от центра суета понемногу стихала, и на тихой зеленой улочке, где жил Швальбе (вон там, возле телефонной будки, турчанка ждала его на своем мотоцикле, вспомнил Кессель), почти никого не было. Ему вдруг показалось, что вокруг дома Швальбе концентрируется тишина, делающаяся по мере приближения к нему все плотнее. Когда он ступил на кафельный пол темного прохладного подъезда, у него было такое ощущение, что он входит в склеп. Ему никто не открыл. Кессель позвонил второй раз. За дверью была тишина. Все школы города Мюнхена работали по одному расписанию, правда, очень сложному (Швальбе как-то объяснял ему это), у них были рабочие и нерабочие субботы. В рабочие субботы были занятия, а нерабочие назывались «губеровскими» или «майеровскими» и считались выходными. Первые были введены в память старого министра культуры Баварии Губера, а вторые детям подарил новый министр Майер. Поскольку у Жабы сегодня то ли по Губеру, то ли по Майеру был выходной, значит, и у Швальбе эта суббота была нерабочая. Однако его не было. Кессель позвонил в третий раз. Звонок гулко отозвался в пустой квартире и смолк. Тишина, окружавшая дом Швальбе. была такой плотной, что в ней, казалось, вязло и умирало каждое движение. Лишь когда Кессель заставил себя повернуться и начал спускаться по ступеням, он вспомнил, что не увидел на двери привычной латунной таблички с именем Швальбе. Неужели они переехали? Он тут же представил себе, как Якоб Швальбе покупает себе – даже нет, получает в подарок какой-нибудь замок. Швальбе принадлежал к тем немногим счастливчикам, которые вполне могли рассчитывать на такие подарки. И теперь Йозефа играет свою «Песню дождя» в полутемной зале с высокими, закругляющимися вверху окнами, прикрытыми тяжелыми шторами, а по вечерам совершает прогулки по старинному парку верхом на незлобивой белой кобыле. А замок ему подарила какая-нибудь старая бездетная графиня; и еще там есть пруд, в тихой воде которого отражаются статуи обнаженных богинь. Швальбе. небось, уже заказал свой портрет в каком-нибудь дурацком виде: он в рыцарском шлеме с поднятым забралом стоит, высунув язык, а рядом чинно сидит Юдит, – и вывесил его в конце галереи графских предков. Или стоит, возведя глаза к небу и положив правую руку на рояль. Хотя, скорее всего, он как джентльмен не стал принимать замок сразу, а дождался смерти дарительницы и переехал в него лишь теперь. Он мог бы называться Зефирау. этот замок. С тех пор он наверное так и подписывается: «Якоб Швальбе фон Зефирау». Кессель вышел в жаркую тишину улочки. Письмо, отправленное Якобу Швальбе на адрес гимназии, пришло назад. Неужели он перевелся в другое место? Кессель отложил письмо, оставив его на столе рядом с первым, от Ренаты. Может быть, замок Зефирау находится где-нибудь в Нижней Баварии или еще дальше, среди виноградников долины Майна? От Швальбе всего можно ожидать. Он наверняка перевелся в деревенскую школу поближе к своему замку и ездил на работу в открытой двуколке, когда не было дождя. Пробило полвторого. Кессель не стал ничего есть, только выпил кофе – и сразу же почувствовал себя усталым. Почему-то считается, что кофе бодрит: это неправда. Кофе только усиливает то состояние, в котором человек находится. Усталый человек чувствует себя после него лишь еще более разбитым. Впрочем, Кессель чувствовал себя усталым не столько из-за утренних переживаний, сколько по привычке в Берлине, где ему не мешали никакие Жабы, он по субботам просто ложился днем спать. Кессель разулся и лег на постель. Надо отдохнуть хотя бы немного… Когда он проснулся, была половина шестого. Яркие краски осеннего дня уже начинали блекнуть. Листва за окном то и дело принималась шуметь под внезапными порывами ветра, предвещая близкий дождь. Кесселю снилась бабушка. Они были в какой-то гостинице – не только Альбин и бабушка, но и вся их большая семья. Бабушка, у которой братья Кессели жили во время войны, умерла вскоре после ее окончания, когда Альбину было шестнадцать лет. Однако во сне Кессель был уже взрослым. Вся семья спешно собиралась куда-то. Об этом никто не говорил, но было ясно, что из гостиницы пора уезжать. Во сне Кессель посмотрел на часы, они показывали полвосьмого, да, ровно половину восьмого. Кессель знал, что вставать нужно было рано, но он долго не мог собраться с силами и потому задержался. Все, кто спали с ним в одном номере, были уже давно на ногах. Кругом стояли неубранные кровати. Тогда Кессель наконец решил встать… Хотя нет: эта часть сна не удержалась у него в памяти, и он помнил себя только уже одетым. Запинаясь о стоявшие на полу чемоданы, он искал и никак не мог найти свою бритву. А время уже поджимало. Бабушка, почему-то в легком летнем плаще светло-зеленого цвета (Кессель не мог припомнить, чтобы у нее когда-нибудь был такой плащ), сидела за завтраком. Она явно была недовольна тем, что Альбин встал так поздно и до сих пор не готов к отъезду. Остальных членов семьи уже не было: Кессель откуда-то знал, что они уже грузят багаж на стоящую во дворе двуколку. Кессель не осмелился сказать, что не может найти бритву, хотя был уверен, что бабушка сама засунула ее в какой-нибудь чемодан, не подумав, что ему надо будет побриться. В номере была еще одна женщина, молодящаяся старая дама из тех, о которых говорят: «вся из себя». Они усиленно красят волосы и то и дело повторяют: «Главное – не то, сколько человеку лет, а то. на сколько он себя чувствует». Это была бабушкина подруга (хотя Кессель опять же не помнил, чтобы у бабушки действительно была подруга подобного рода), и у нее было две собаки, одна – большая, черная, мохнатая, другая – скромный фокстерьер. Собаки играли между чемоданами, то и дело задевая Кесселя по ногам, пока он (небритый?) завтракал вместе с бабушкой. Этот завтрак почему-то запомнился ему очень ясно: он ел яичницу с ветчиной. Какого черта эти шавки носятся тут, когда я ем? – подумал во сне Кессель, но сказать это вслух не решился, потому что собаки принадлежали бабушкиной подруге, а бабушка все еще сердилась. Вскоре собачья игра, судя по всему, перешла в драку: большой пес недовольно зарычал, а фокстерьер раздраженно затявкал. Хоть бы этот большой загрыз маленького, что ли, подумал Кессель. Не успел он подумать это, как черный пес отгрыз фокстерьеру голову. У Кесселя ком подступил к горлу, и он отодвинул яичницу. Держа в зубах мерзкую окровавленную голову фокстерьера, большой пес затрусил вон из номера, Безголовый фокстерьер неуверенно двинулся за ним – это чисто рефлекторное, подумал во сне Кессель, – и. спотыкаясь, тоже поплелся к двери. Интересно, подумал Кессель, преодолевая отвращение, сколько собака может пробежать без головы. Однако пес так и не успел дойти до двери, потому что Кессель проснулся. «Фокстерьера» в соннике не было, зато была «Собака». Большая статья была разделена на несколько малых: «Собака – самому быть с.» (с этим Кессель при всем желании не мог согласиться); «собака – лаять» (это тоже не подходило, потому что собаки в его сне не лаяли, а только играли). «Собака – дохлая: ваши опасения обоснованны. Берегитесь сегодняшнего вечера». «Бабушка: выходя из дома, проверьте запоры на окнах. Счастливое число: 74, цвет: нежно-голубой». Кессель был поражен, найдя в соннике не только «яичницу», но даже «Яичницу с ветчиной»: «Ваши деньги не пропадут, даже если вам кажется, что они потрачены зря. Однако больше тратить не стоит. Доверяйтесь только наедине». Доверяйтесь только наедине, повторил про себя Кессель. Что бы это значило? Кому можно доверяться наедине – господу Богу? Самому себе? Захлопнув сонник, Кессель встал с постели, побрился (!), надел синий костюм, купленный уже в Берлине и, взглянув на часы, убедился что сейчас шесть часов. Бал был назначен на семь. Ехать к Эжени было еще рано. Поэтому Кессель, сняв пиджак, поставил квинтет до мажор Моцарта, этот «последний выход старого альтиста», налил себе рюмочку портвейна и принялся слушать. По оконным стеклам забарабанили первые капли дождя. «Ничего, – подумал Кессель, – не на пикник еду». Сладковатый аромат благовонных палочек чувствовался уже в подъезде, где жила Эжени. Мебель из квартиры была почти вся вынесена, а то, что осталось, было расставлено самым неожиданным образом. По комнатам плыли необычные, таинственные звуки какой-то пентатонической пьесы. Герр фон Примус, улыбаясь, возлежал на горе подушек. Эгон сидел в углу по-турецки и отчаянно боролся со сном. Кругом стояло и сидело множество молодых мужчин, которых Кессель видел впервые в жизни. – Девушки еще в ванной, готовятся, – сообщила Эжени. Эжени была в джинсах и свитере, хотя и босиком. На глазах у нее опять были слезы. – А вы не будете переодеваться? – спросил Кессель. – Переодеваться? – Удивилась Эжени. – Ах да… Конечно. Знаете, если бы не эта наша затея, я бы взяла и отменила все к черту. Но мы так долго готовились… – Бруно не пришел? Эжени помотала головой. – А кто эти люди? – Знакомые, – сказала Эжени. – Дитрих тоже здесь? – Что вы говорите, герр Крегель! Это знакомые других девушек. – Гунди! – донесся откуда-то мужской голос. Гунди было настоящее имя Эжени. – Это наш художник, – пояснила Эжени, – Боюсь, что сейчас моя очередь. – Схватив Кесселя за руку, она провела его в единственную комнату, не переоборудованную к балу. Вся мебель из квартиры была оказывается, снесена сюда. Эжени быстро начала раздеваться, – Что нам теперь делать? – Это вы насчет Бруно? – догадался Кессель. – Может быть, съездить поискать его? – Гунди-и! – снова послышался голос художника. Эжени, уже раздетая, подняла на Кесселя глаза: – Пожалуйста, найдите его. – Где же я его найду? – Возьмите мою машину. – Она порылась в брошенных на диван джинсах: – Вот ключи. – Спасибо, – машинально ответил Кессель. – Гунди-и-и!!! – Иду! – крикнула Эжени, а Кесселю сказала: – Она стоит через переулок отсюда, возле молочного. – Сунув ключи ему в руку, Эжени выбежала из комнаты и помчалась в ванную, откуда доносился громкий смех. – Вы уже уходите? – удивился герр фон Примус. – Я сейчас вернусь, – бросил на ходу Кессель, – только найду Бруно. В половине десятого Кессель выехал на Площадь Вислы и остановился у «Шпортека» – в третий раз за эти два часа. Дождь лил ручьями. Резкий косой ветер поднимал с земли фонтаны брызг. Брюки синего костюма промокли почти до колен. У этих вымерших кварталов возле Стены тоже есть свои преимущества, подумал Кессель: тут всегда есть где поставить машину. Кессель подогнал «фиат» к самому входу в «Шпортек», но все равно застегнул плащ на все пуговицы (хотя в сидячем положении сделать это было очень трудно) и поглубже надвинул клетчатую кепку. Когда он заехал сюда в первый раз, в половине восьмого, бар был еще почти пуст. Толстый бармен был на месте, только без полосатого фартука. Он сразу узнал Кесселя и сказал: «Его не было». После этого Кессель объехал один за другим все кабаки, где, как он знал, бывал Бруно, а также те. о которых тот хоть раз упоминал в разговоре, но так ничего и не выяснил. Час спустя он зашел в «Шпортек» второй раз. Там уже была публика; музыкальный автомат наигрывал какие-то шлягеры. Несколько человек гоняли шары на бильярде. У стойки, развернувшись лицом к залу, сидела безобразная тощая старуха: у нее были взбитые волосы, выкрашенные в ярко-рыжий цвет, короткая юбка и высокие сапоги. Судя по всему, она давала бесплатный урок эротики двум молодым людям в кроссовках, сидевшим за столиком у самого входа. Увидев Кесселя, она прервала свой монолог и заверещала: «А вот и он!», хотя Кессель видел ее впервые в жизни. Не обращая на нее внимания, он подошел к бару. Старуха завопила: «Посиди со мной, милый». Кессель вопросительно взглянул на бармена. Тот только покачал головой. – Ты уже уходишь? – крикнула ему вслед рыжая старуха. Сидя в машине, Кессель пытался вспомнить, о каких кабаках еще рассказывал Бруно. Может быть, заглянуть в «Апфельбек», где они с Бруно тогда разыскивали таксиста, отвозившего «Зеленого» в аэропорт? Но Бруно не было и там. Кессель поехал в аэропорт, где не только зашел в ресторан, но обошел все буфеты, бары и пивные ларьки: Бруно не было. По дороге обратно в город, уже в Веддинге, Кессель проезжал мимо станции электрички и вдруг вспомнил, что на этой станции есть пивная. Внутренний голос подсказал ему, что Бруно там. Кессель затормозил. Шедшая сзади машина тоже затормозила, скользя по мокрой мостовой, а за ней и третья, остановившись чуть ли не посередине улицы. Ее водитель, однако, не поехал дальше, пока Кессель подгонял машину к тротуару, а опустил стекло и высунул голову в окно, видимо, собираясь высказать Кесселю все, что он о нем думает. Но в этот момент через лежавшую между ними лужу на большой скорости пронесся грузовик, обдав беднягу целым фонтаном воды. Если раньше у него была пышная, тщательно ухоженная шевелюра, то теперь ему на лицо свисали лишь жалкие мокрые сосульки. Ему было уже не до ругани, он только сплевывал воду. Не обращая на него внимания, Кессель запер «фиат» Эжени и пошел в пивную. Она называлась «Зеленая лягушка»; Бруно там не было. Кессель выпил чашку кофе и поехал дальше. Он решил заглянуть в отделение – может быть, Бруно уже вернулся и теперь сидел там. Почему это не пришло ему в голову раньше? Но, проезжая по Площади Вислы, он все-таки снова затормозил у «Шпортека». На этот раз внутренний голос не говорил ничего, но Кессель сказал себе, что лишний раз заглянуть туда не мешает. Увидев Кесселя, толстый бармен высоко поднял мохнатые брови (почти как Курцман) и указал глазами в сторону окна. У окна сидел Бруно. Глаза у него были закрыты. Он сидел на скамье, стол от которой убрали (он был нужен игрокам в бильярд, чтобы поставить на него бокалы с пивом). Рыжей старухи уже не было. Бруно сидел, далеко откинувшись на спинку скамьи: он не сполз с нее только потому, что держался за сиденье обеими руками, ухитряясь при этом в левой держать бокал из-под пива. Бокал торчал почти горизонтально, так что пиво из него давно бы вылилось, но он был пуст. Не открывая глаз. Бруно разлепил губы и произнес: – Герр Крегель… – Бруно, что с вами? – встревожился Кессель. Бруно ответил что-то, чего Кессель не разобрал, так как в баре было довольно шумно. Кессель наклонился к нему поближе и переспросил: – Что вы говорите? Не выпуская из рук бокала и не открывая глаз. Бруно свободной рукой притянул Кесселя к себе и прошептал: – Я решил начать новую жизнь, герр Крегель, совсем-совсем новую… Неужели Бруно – в первый раз в жизни – был пьян? – Где же вы были все это время. Бруно, милый, – спросил Кессель – мы все вас искали. – Нет. Я же сказал, что начну новую жизнь. – Сегодня? – удивился Кессель. – Да. сегодня, прямо сейчас. Мне только нужно было… – Бруно запнулся. Глаза у него открылись. Нет. подумал Кессель. он вовсе не пьян. – Что же вам было нужно? – …Чтоб вы пришли. – Чтобы пришел я? – Никто не может запретить мне начать новую жизнь. А вы… Разве вы не замечали? – Чего не замечал? – Что я в последнее время то и дело путаю право и лево. – Что с вами, Бруно? Вы больны? – Я вообще-то и раньше их путал Но теперь я решил начать все сначала. Помните герр Крегель. как я начал новую жизнь, когда приехал в Берлин? То есть Бруно протянул Кесселю пустой бокал. – Принести вам еще пива? – спросил Крегель. – Нет. Пожалуйста… – начал Бруно. – проводите меня в сортир. Поставив бокал на стойку. Кессель подхватил Бруно под руку. Тяжело дыша. Бруно поднялся на ноги и навалился на Кесселя всем своим весом. На какой-то миг Кесселю показалось, что Бруно его раздавит, но он собрался с силами и двинулся вперед. Бруно рухнул на пол. Шум в баре смолк. Все взоры обратились на них. Кессель склонился над Бруно, взял его голову в руки и заглянул ему в лицо. – Бруно!.. Люди за соседними столиками поднялись и обступили их. Бруно тяжело вздохнул, один-единственный раз. и испустил даже не крик, а страшный глубокий стон. Это был не его голос, рассказывал Кессель много позже Вермуту Грефу, это был вопль древнего, доисторического животного, голос самой природы. Потом Бруно обмяк, и Кессель. почти не сознавая, что делает, машинально приподнял ему веки. Глаза у него закатились. Люди, стоявшие вокруг, отшатнулись. Бармен выключил музыкальный автомат и пошел к телефону. |
||
|