"Прощай, Лубянка!" - читать интересную книгу автора (Калугин Олег)Глава IМне кажется, я помню этот декабрьский день, по-питерски тусклый и унылый. Огромная скорбная толпа у Таврического дворца, звуки траурной музыки. Я вижу черную массу людей сверху, отец несет меня на руках. Мне всего три месяца, но родители взяли меня на похороны Кирова. Убитый злодейской рукой террориста Николаева, вождь ленинградских большевиков покоится на высоком постаменте, украшенном цветами. Отец мой, охранник местного НКВД, смог подойти к гробу почти вплотную. Потом образ Кирова не раз появится на моем пути: «Мальчик из Уржума» — восторженная повесть о юном ленинце Сереже Кострикове, фильм «Великий гражданин», воспроизводящий героические страницы его биографии, музей в особняке Кшесинской, где я мог лицезреть экспонаты, связанные с жизнью убиенного. В середине сороковых годов отец, работавший тогда в охране Смольного, завел меня в кабинет, когда-то принадлежавший Кирову, а потом рассказал, что в 1935 году мой дед по матери был приговорен к расстрелу за участие в заговоре против Кирова. Через месяц он был освобожден, так как соседка по коммунальной квартире созналась, что написала в НКВД донос на деда по причине ссоры из-за кошки. В 1959 году в Нью-Йорке, на Бродвее, я случайно познакомился с редактором «Социалистического вестника», известным меньшевиком Борисом Николаевским, и от него вновь услышал, что несгибаемый большевик был убит по приказу Сталина; в 1961 году в резидентуру КГБ в Нью-Йорке поступило указание разыскать в местных библиотеках или архивах любые сведения о Кирове, свидетельствующие о его смерти от рук кремлевского диктатора. Снова в Ленинграде в 1980 году начальник подведомственного мне Выборгского отдела КГБ рассказал, ссылаясь на коллег, работавших в архивах ленинградского НКВД, что Николаев убил Кирова из ревности к своей жене, служившей в смольнинском буфете. Ранее Николаев предупреждал Кирова, пользовавшегося успехом у женщин, чтобы тот отстал от его жены, но Киров предупреждения игнорировал. В один прекрасный день я взял стенографический отчет XVII съезда ВКП(б), открыл страницу 259 и прочитал: «…десять лет тому назад устами лучшего продолжателя дела Ленина, лучшего кормчего нашей великой социалистической стройки, нашей миллионной партии, нашего миллионного рабочего класса, устами этого лучшего мы дали священную клятву выполнить великие заветы Ленина. Мы, товарищи, с гордостью перед памятью Ленина можем сказать: мы эту клятву выполняем, мы эту клятву и впредь будем выполнять, потому что клятву эту дал великий стратег освобождения трудящихся нашей страны и всего мира — товарищ Сталин». Эти слова принадлежали С. М. Кирову. Я закрыл толстый фолиант. С Кировым для меня все стало ясно. Его героический образ рассеялся как мираж. Но это было потом, потом… Отец мой родился на Орловщине в многодетной крестьянской семье. Из разоренных гражданской войной краев ушел на заработки в Поволжье, грузил арбузы. Потом попал в армию, а отслужив, подался в Ленинград и здесь поступил на работу в охрану НКВД, женился, но неудачно: не прожил с молодой женой и двух лет. С моей матерью, работницей прядильно-ткацкой фабрики, повстречался в 1932 году. Урожденная петербуржка, она гордилась тем, что ее род еще в начале прошлого века переселился в имперскую столицу, а все ее предки были потомственными ткачами. Франтоватый военный с черными как смоль, гладко зачесанными волосами произвел на нее неизгладимое впечатление. Так на свет появился я. Пока молодые родители трудились на благо атеистического государства, бабушка принесла меня в церковь, где и свершился обряд крещения. Отец, тогда еще беспартийный, учинил из-за этого матери скандал. Идеологически невыдержанный поступок моей бабки мог повлечь для него неприятные последствия. Устроившись в Ленинграде, отец послал вызов в деревню своим двум сестрам. Обеих привел в Большой дом — громадное серое здание, выстроенное специально для НКВД в 1933 году. Одна их них стала официанткой в столовой, а другая — надзирателем во внутренней тюрьме. Сам отец некоторое время охранял эту тюрьму. Вспоминал потом о долгих беседах с академиком Тарле, попавшим в заключение в 1930 году, о криках и стонах, доносившихся из тюремных камер. В конце 1939 года отца командировали в действующую армию на советско-финский фронт. О характере своей деятельности там он не рассказывал, как не делился и воспоминаниями о танковом броске в Латвию в 1940 году, где он со спецчастями НКВД помогал «восстанавливать» советскую власть в республике. Всю Отечественную войну отец провел в Ленинграде. Меня же с первыми эшелонами эвакуированных вывезли на Восток. Помню знойный июнь 41-го года под Лугой, где размещался летний детсад ленинградского управления НКВД. С какой-то милой девочкой я ловил майских жуков и вдруг услышал мощный взрыв на противоположном берегу озера. Забегали няньки, нас всех загнали в помещение. Через неделю мы выехали в Ярославскую область. А через месяц на теплоходе «Киров» прибыли в Горьковский порт. Здесь наше судно, как и другие суда с эвакуированными, попало под бомбежку. Прижавшись к матери, со страхом следил я через иллюминатор за скользящими по темному небу лучами прожекторов, прислушиваясь к разрывам авиабомб. Затем что-то вспыхнуло совсем рядом, раздался протяжный гудок, и наш теплоход рванул на выход из порта. Говорили, в тот вечер прямым попаданием фугаски было затоплено судно с сотнями беженцев, в основном детьми. В Казани всех нас пересадили в поезд. Через несколько суток мы оказались в селе Готопутово Сорокинского района Омской области. Надо сказать, что в эвакуации мы жили довольно безбедно. Мать устроилась кастеляншей в наш детский сад, завела поросенка. В отличие от многих моих сверстников, намыкавшихся в сибирских и уральских краях, я пошел в нормальную школу. Читать и считать начал в пять лет, и школа для меня была забавой. Любимым занятием было после уроков зацепиться крючком за борт грузовика и лихо на коньках пронестись через всю деревню или съехать на лыжах с горы в овраг. Весной — катание на льдине по реке Ишим, летом — прогулки в лес за грибами и ягодами, рыбалка. Весной 1944 года блокада Ленинграда была снята, и отец телеграммой вызвал нас к себе. К тому времени из переписки отца с матерью мне было известно, что дом на Таврической, где мы жили до войны, разрушила бомба; комната на улице Войкова, которую отец получил взамен, тоже выгорела от попадания зажигательной бомбы, и теперь нас ждало новое пристанище — огромная, почти сорок квадратных метров, комната в доме на Потемкинской, рядом с Таврическим садом. Из писем отца мать знала о голодной смерти в 42-м году в Ленинграде своих близких — матери, отца и младшего брата, о гибели на фронтах других трех братьев. Из большой рабочей семьи — все они трудились до войны на одной фабрике, дед же мой еще подрабатывал ремонтом баянов и гармоней, сам неплохо играл — осталась в живых только мамина сестра, выжившая в блокаду, несмотря на дистрофию. Ранним апрельским утром мы с матерью прибыли в Омск и почти весь день просидели на вокзале. Мимо неслись составы с военной техникой, сновали тысячи людей. После деревенской глуши гул и суета большого города ошеломили меня. С трудом уговорили проводника посадить нас в поезд, мест не было, но он милостиво разрешил разместиться в переходе между вагонами. Всю ночь мы, прижавшись друг к другу, провели на сумках и рюкзаках. Внизу блестела стальная лента пути, лязгали буфера, гремели колеса — поезд мчал нас в Москву. На следующий день мать сунула проводнику сто рублей, и перед нами открылась плацкартная благодать. Почти десять суток с многочисленными остановками мы добирались до столицы. В поезде, перезнакомившись со всеми военными, я поражал их знанием географии, особенно их умиляло бойкое перечисление всех морей Средиземноморского бассейна: в то время западные союзники развертывали боевые операции в Южной Европе. В Москве мы прошли санобработку, после чего получили билеты на Ленинград. Движение по Октябрьской железной дороге, разрушенной на ряде участков, только-только возобновилось, и поэтому наше путешествие до Питера продолжалось двое суток. И вот наконец я в родном городе, почти безлюдном, с зияющими провалами незастекленных окон, выщербленными мостовыми, следами разрушений и пожарищ. После толкотни Омска Ленинград выглядел чуть ли не захолустной провинцией. Из городского транспорта функционировал только трамвай. Когда через год-полтора пустили троллейбус, я был одним из его первых пассажиров, проехав «зайцем» от Смольного до площади Труда. Дом, где отец получил комнату, до революции принадлежал роду Оболенских. Широкая мраморная лестница с могучими атлантами по краям вела мимо огромного, в золоченой раме зеркала на третий этаж. Здесь из двух залов, когда-то, видно, предназначенных для приема именитых гостей, в советское время сделали коммунальную квартиру, где проживало шесть семей. Наше жилище украшали лепные потолки, раскрашенные под дуб с зелеными листьями посредине, малиновые туго натянутые шелковые обои с плетеной шнуровкой, дубовые панели и изразцовый камин. Вторая часть комнаты, отгороженная некапитальной стеной, с таким же интерьером, но без камина и меньшего размера, принадлежала соседям. Они были моложе отца с матерью и поддерживали с нами добрые отношения. Глава семьи служил на Северном флоте, дома бывал нечасто, но, когда появлялся, звуки гитары и сочный баритон слышались за стеной допоздна. Другие соседи особенно ничем не выделялись. Одна соседка работала в рыбной гастрономии и часто потчевала нас столь редкостными сегодня деликатесами, другая, пережившая блокаду, вела замкнутый образ жизни. Третья семья отличалась подозрительностью ко всему и вся и нередко заводила склочную перебранку в просторной коммунальной кухне, заставленной шестью столами. Самым грамотным был сосед из маленькой комнаты, ранее, очевидно, служившей сервировочной. Инвалид войны, заимевший маленького ребенка в весьма солидном возрасте, он души не чаял в своем дитяте. Но тот рос своенравным, хулиганистым, и его отец часть своего внимания переносил на меня. К тому времени я увлекся чтением. Военную тематику сменили «Животные — герои», «Аэлита», «Пылающий остров», «Земля Санникова», «Человек-амфибия», «Последний из могикан», «Всадник без головы», романы Жюля Верна, Вальтера Скотта и пр. Сосед, видя это, стал подбирать нечто для меня необычное и даже экзотическое, и к двенадцати годам я прочитал не только книги о различных физических аномалиях и уродствах (с иллюстрациями), но и скабрезные поэмы И. Баркова, изданные в годы первой мировой войны какой-то подпольной варшавской типографией. Я поделился своими открытиями со школьным приятелем, сыном военного коменданта Ленинграда, проживавшим в соседнем подъезде в просторной трехкомнатной квартире. Он мне в свою очередь показал учебник по гинекологии. За рассматриванием картинок нас застала мать приятеля. Произошел небольшой скандал. Я понял, что попал в запретную зону, куда мальчикам вход был еще закрыт. Между тем школьные мои дела продвигались неплохо. Я преуспевал в литературе, истории, географии, английском языке. Математика и физика меня не увлекали, да и способностей к ним у меня не выявилось. По привычке регулярно слушал радио. Мне начала нравиться музыка. Я мог насвистеть что-нибудь из «Мартина Рудокопа» Целлера и «Графа Люксембурга» Легара. Мелодии Штрауса, Кальмана, Зуппе, Оффенбаха, Фримля, Миллекера стали моими постоянными спутниками. В 1948 году отец купил радиоприемник «Нева» с 19-метровым растянутым диапазоном. С тех пор я сделался заядлым слушателем русских передач Би-би-си, а когда их начали глушить, перешел на прием английских программ, чем существенно улучшил знание языка. К классической оперетте прибавились новые ритмы, заимствованные из радиоконцертов западной популярной и джазовой музыки. В это же время я взахлеб читал газету «Британский союзник», черпая оттуда занимательную информацию о жизни на британских островах. Мое поколение, по крайней мере та его часть, которая жила в больших городах, испытало на себе воздействие западного кино, заполнившего советский кинорынок в конце сороковых годов. Из лент, увиденных до войны, у меня в памяти сохранился только «Большой вальс» с несравненной Милицей Корьюз. По возвращении в Ленинград походы в кино стали моим новым увлечением. По нескольку раз я смотрел «Джунгли», «Багдадского вора», «Джорджа из Динки-джаза», «Сестру его дворецкого», «Серенаду солнечной долины». Я был тайно влюблен в Дину Дурбин, затем ее сменила Джанетта Макдональд. Ее нежный голос, особенно в паре с Эдди Нельсоном, был неотразим. Фильм по повести Гайдара «Тимур и его команда» подтолкнул меня на мысль создать аналогичную команду у себя во дворе. С десятком мальчиков и девочек мы обсудили в подъезде дома предложенный мной план оказания помощи старикам и инвалидам. Меня тут же избрали Тимуром, и на следующий день команда взялась за работу: складывать в сарай дрова, привезенные накануне для одного из немощных блокадников. Владелец дров сначала с большим подозрением взирал на группу ребятишек, бескорыстно помогавших ему, затем прослезился, махнул рукой и ушел, успокоенный, в свою квартиру. Через неделю мы решили навести порядок на просторном чердаке, захламленном домашней утварью жильцов дома. Не всем жильцам эта затея пришлась по вкусу, вызвала подозрения. Кончилось же все тем, что я в чердачной темноте наткнулся на металлический чан и упал лицом на его край. Рентген показал перелом кости в верхней лицевой части. На несколько недель я выбыл из строя. А затем наступило лето, и я уехал в пионерский лагерь МГБ в Кивиниеми, местечке под Кексгольмом (ныне Приозерск), еще недавно принадлежавшем Финляндии. До сих пор помню, как мы лазали по заброшенным бывшими хозяевами домам: ветер гулял по опустевшим комнатам, шуршал обрывками обоев и валявшихся на полу финских газет. Наша пионерия искала что-нибудь более ценное, но, кроме поржавевшего оружия, ничего не находила. Потом мы бродили вдоль берега лесного озера, и я, взобравшись на серые валуны, долго всматривался в его изумрудно-прозрачную бездонную глубь, любовался золотом мачтовых сосен, бледным голубым небом. Гораздо позже, в зрелые годы, я слушал «Туонельского лебедя» Сибелиуса и перед глазами вставали сумрачные скалы Карелии, незамутненные воды озер и рек. Магия воды, как стихии холодной, кристально чистой, стала неотъемлемой частью моей духовной жизни. Второй мой заезд в пионерлагерь состоялся на следующий год. Поселок Сиверская километрах в шестидесяти от Ленинграда всегда был излюбленным местом отдыха горожан. Там располагались и детские учреждения местного МГБ. Самым примечательным эпизодом того сезона была встреча с курсантами школы МГБ. Они играли на аккордеоне и банджо, пели американские и английские песни. Мне сразу же захотелось стать таким же, как эти веселые, уверенные в себе молодые люди. Может быть, впервые я задумался о будущем. Кем быть, какую дорогу выбрать в жизни? Привлекала астрономия, звездные миры, неразгаданные тайны планет. Но здесь нужна математика, а это не моя стихия. Нет, лучше быть диктором радиовещания, рассказывать о событиях в стране и мире, призывать народы к скорейшему освобождению от нищеты и капиталистической эксплуатации. Пожалуй, еще интереснее стать военным атташе или дипломатом… На лето 1948 года отец предложил нам с матерью поехать в Литву. В Игналине, живописном городке в сотне километров от Вильнюса, по его словам, можно было прожить три месяца без особых затрат. Действительно, Игналина оказалась чрезвычайно привлекательным местом для недоедавших ленинградцев. Помимо превосходных природных условий, она располагала богатым и дешевым рынком, где торговали еще свободные тогда крестьяне окрестных хуторов. Мы поселились в частном доме, мать тут же обзавелась бараном и двумя десятками кур. Целыми днями носился я с литовскими мальчишками по окрестным лесам, собирая орехи, ловя раков в озерных протоках и совершенствуя свои навыки рыбака. Однажды мать предупредили: не разрешайте сыну уходить далеко в лес: там в бункерах живут «зеленые братья» — бандиты, ненавидящие русских. На меня уговоры матери не подействовали. Но случилось так, что в Игналине был застрелен местный активист, и через день в поселок прибыл «студебекер» с автоматчиками. А еще через сутки всех жителей пригласили прийти к сельсовету. Там у стены лежали два окровавленных трупа, выставленные напоказ, чтобы другим было неповадно. Это были «зеленые братья», уничтоженные в ходе карательной операции. Мертвецов видел я и раньше. Однажды мы, школьники, обнаружили труп в заполненной до краев водой яме в Александро-Невской лавре. Мы ткнули покойника палкой, и костюм на нем тотчас же рассыпался. Из кармана самый смелый из нас вытащил бумажник с продуктовыми карточками, военный билет. Все эти трофеи мы отнесли в ближайшее отделение милиции. Стражи порядка встретили нас грозным вопросом: где деньги? Долго пришлось объяснять, что денег не было, что покойник, видимо, жертва нападения и что милиции надо поспешить на место обнаружения трупа. В Игналине я увидел изрешеченные пулями одежды, запекшуюся на лицах кровь, спутанные клочьями волосы. Это было лицо смерти. Еще вчера эти парни о чем-то думали, мечтали, за что-то боролись. Мне стало тоскливо. К мысли о жизни и смерти меня вернули события июня 1950 года, когда разразилась корейская война. Вскоре после начала конфликта я поспорил с отцом моего школьного приятеля. Я считал, что уход нашего представителя из Совета Безопасности позволил беспрепятственно принять решение об использовании против Северной Кореи вооруженных сил под флагом ООН. Отец приятеля, еврей и правоверный коммунист, с пеной у рта доказывал мудрость советской внешней политики. Я позволил себе с горячностью сказать что-то неуважительное. «И тебе жалко этих корейцев и китайцев! Да их там миллионы, сотни миллионов, они все равно победят!» — взорвался оппонент. И в тот момент я впервые подумал, насколько отвратительно построен наш мир. Жизнь каждого человека и моя тоже — скоротечна. Что бы мы ни делали, всему есть конец. Сотни миллионов — это же люди, живые существа. У каждого свое лицо, своя жизнь, семья, дети, собственное представление о счастье, естественное стремление к благополучию. Почему они должны умирать? И разве все они не так же, как и я, чувствуют горе, радость, обиду, боль? Все они — корейцы и китайцы, немцы и русские, американцы и вьетнамцы, евреи и арабы, англичане и ирландцы? Нет, война чудовищна, насилие бессмысленно, человеческая жизнь бесценна. Еще один случай заставил меня снова задуматься о людских судьбах, о милосердии и прощении. В знойный день возле ленинградского Дома писателей я увидел заросшего щетиной, в лохмотьях, мужчину, жадно пьющего из лужи. Изумленный, я подошел к незнакомцу и спросил, не могу ли быть чем-нибудь полезным. Он поднял голову, и из глаз его брызнули слезы. На ломаном русском он объяснил, что возвращается из плена, пробирается в Германию. Я протянул ему яблоко — все, чем был богат в тот момент, и пожелал поскорее увидеть своих близких. Со смущенным сердцем возвращался я домой. Нас учили в школе ненавидеть врагов. «Папа, убей немца» — такие или подобные плакаты наводняли русские города и села во время войны. Почти все мои родственники погибли на фронте, либо умерли от голода в Ленинграде. Но эта встреча вызвала горечь, чувство сострадания. Так жизнь учила присматриваться к людям, мне открылось существование других миров, непохожих на мой собственный. Возможно, размышления об абстрактных материях стимулировали общественную деятельность. На уроках истории и географии я выступал с пространными, выходившими за пределы темы ответами, язвил, иногда даже паясничал, чувствуя слабость позиций преподавателя. Критические увлечения свойственны переходному возрасту, и мои классные наставники были снисходительны ко мне. Вообще среди учащихся в нашей школе большинство составляли выходцы из семей старой петербургской интеллигенции. Прогулов практически не было, до выпивок и курения не дошло даже в выпускном классе. По-видимому, с этим был связан и уровень преподавательских кадров. В те годы началась борьба с «безродными космополитами», а в нашей школе их было немало. Одна из них, учительница истории, питала ко мне явную симпатию: она не раз с моей помощью демонстрировала различным комиссиям высокую эффективность преподавания общественных дисциплин. Для поддержания своих знаний я много читал дополнительной литературы по истории, а потом просто увлекся средневековьем. Кажется, в 16 лет я был лучше осведомлен о папских энцикликах, походах Кромвеля и хрониках французских королей, чем о многих эпизодах русской истории. Но особенно любил я Аиду Львовну Голденштейн, преподавательницу русской литературы, заслуженную учительницу республики, награжденную еще в те времена орденом Ленина. Тучная, страдавшая грудной жабой, пожилая женщина, она преображалась, когда начинала разбор «Войны и мира» или тургеневских романов. По ее инициативе в школе ставились инсценировки классики. Я играл обманутого мужа Анны Карениной в спектакле по одноименному роману, затем белого офицера в «Незабываемом 1919-м» Вс. Вишневского. Пришлось исполнить роль и в маленьком скетче по мотивам исторических хроник В. Скотта. Но здесь застрельщиком оказалась наша «англичанка», тоже увлеченная, любившая свою профессию дама. Втянувшись во все эти школьные дела, я неизбежно оказался на виду у своих однокашников и преподавателей. В конце концов меня избрали комсоргом. Вплоть до окончания школы я вместе с матерью продолжал выезжать на каникулы в разные места. В Доме отдыха МГБ в Териоки (ныне Зеленогорск), куда мать устроилась на работу, я занимался тем, что целыми днями с такими же подростками методично обследовал места боев, где сохранились искалеченные остовы танков и самоходок. Находили и взрывали в лесу мины, собирали патроны из подсумков покоившихся в болотах скелетов, из рогаток били стекла в заброшенных финских домах. Впервые побывали на линии Маннергейма, лазали по дотам, восхищаясь добротностью и неприступностью этих сооружений. Побывали мы и на Череменецком озере. Там разрушенную войной усадьбу Ропти Ленинградское управление МГБ использовало совместно с совхозом имени Дзержинского как подсобное хозяйство. Мать, как обычно, трудилась. Меня же обучал игре в покер инструктор горкома партии. События внутренней жизни, казалось, проходили мимо нас. Между тем в Ленинграде уже разгромили «оппозицию» во главе с Кузнецовым, Попковым, Бадаевым и др. Отец рассказывал о многочисленных арестах в городе. К тому времени он работал в охране ленинградского партийного руководства. Служба в защищенных от бомбовых ударов казематах Смольного не прошла незамеченной. В 1945 году отец получил звание младшего лейтенанта, в тот же год выехал в составе советской контрольной комиссии, возглавлявшейся А. Ждановым, в Хельсинки. По возвращении был зачислен в охрану смольнинских вождей. Из них только А. Кузнецова, первого секретаря обкома, а позже секретаря ЦК, расстрелянного по так называемому ленинградскому делу, вспоминал добрым словом. Летом 50-го года я вновь оказался в Игналине. От старого рынка осталось жалкое подобие, в лесах было тихо. Жизнь как будто замерла. Коллективизация и жесткая хватка МГБ сделали свое дело. В истоме теплых, благоухающих вечеров, часто засыпая на сеновале хозяйского дома, я испытывал первое, еще слабо осознанное, инстинктивное влечение к противоположному полу. Я уже начитался Куприна и Бунина, Мопассана и Золя. Последний притягивал и отталкивал одновременно натуралистическим описанием любовных сцен. Я сравнивал книжных героинь с реальными персонажами в жизни: вот маленькая, изящная литовка Изольда. Зеленоватые смешливые глаза, мальчишечий овал лица, короткая стрижка, формы неразвиты, грудь едва просматривается, смотреть приятно, но искры не высекает. А вот Люба — крупная, с выпухлостями с обеих сторон, старше меня на два-три года. Она обнимает меня, не стесняясь, в присутствии матери. Мне не понятны ее намерения. Может быть, просто манера поведения — есть такие падкие на поцелуи особы. Мне не нравятся ее приставания. В них есть что-то вульгарное. Через несколько лет я столкнулся с ней в Таврическом саду, она сидела на скамейке и читала «Яму». Для меня это был пройденный этап. Я уже осваивал на английском «Любовника леди Чаттерлей». По окончании девятого класса я в последний раз выехал вместе с матерью на летние каникулы, теперь уже на Украину, где жили под Винницей какие-то старые знакомые, обещавшие изобилие дешевых овощей и фруктов. Образ жизни местных определяла сахарная свекла и маленький завод, где многие из них работали. Наши гостеприимные хозяева оказались заядлыми самогонщиками. По вечерам в хате они засыпали украденный на заводе сахар в огромные чаны и варили свое зелье. Я наблюдал, как начинал капать первач, и однажды меня угостили этой отравой. Раньше мне не приходилось пробовать спиртного. Отец не проявлял к нему никакого интереса, мать — тем более. Отец, кстати, и не курил. Незадолго до отъезда на юг, уже почти взрослый, я купил пачку папирос и, стоя возле унаследованного от петербургской бабушки старинного трюмо, закурил. Не успел я оценить эффект, который смогу произвести на своих приятелей с папироской в зубах, как сзади скрипнула дверь. Моментально я выбросил окурок в приоткрытое окно. Вошедший в комнату отец, потянув носом воздух, спросил, кто здесь курил. Я пожал плечами, заметив, что, возможно, запах идет с улицы. Не говоря ни слова, отец вышел из комнаты, спустился по лестнице вниз, подобрал на улице еще не угасшую папиросу и вернулся в дом. Также не говоря ни слова, он закатил мне мощную оплеуху. С тех пор у меня не возникало желания курить. Винницкое лето запомнилось и еще одним эпизодом. Общаясь с деревенскими, я услышал, что местный врач пользует пациентов не бесплатно, как положено при социализме, а за деньги или что-нибудь съестное. Возмущенный, я двинулся к усадьбе врача и стал трясти растущую там грушу. Реакция последовала незамедлительно. С криком и бранью какая-то толстушка бросилась ко мне, пытаясь схватить за шиворот. Не зная еще, что она и есть искомый злодей, я бросился наутек. На следующее утро, выяснив, что единственной владелицей усадьбы является врач, я, преисполненный чувством благородного гнева, вновь появился у злополучной груши. На этот раз я застал хозяйку врасплох и отчитал ее со всей пышностью и красноречием, на которые способен комсомольский вожак, всерьез относящийся к своим обязанностям. Удивительно, но она, сначала встретив мои упреки в штыки, потом начала оправдываться, ссылаясь на низкую зарплату и деревенские традиции. На берегу Южного Буга я млел от зноя и безделья. Читать было нечего. О телевидении тогда еще почти никто не слышал. На танцы под духовой оркестр я не ходил, так как танцевать меня никто не научил. В мужских школах при системе раздельного обучения навыки обхождения со слабым полом приобретались методом проб и ошибок. Я остро чувствовал необходимость самосовершенствования. Но где, как? А пока я лежал на пляже и рассматривал деревенских красавиц. Некоторые из них проявляли внимание к юному ленинградцу. Одна заботливо приносила фрукты, другая — найденные где-то старинные монеты. Я тогда уже расстался с коллекционированием марок — эта страсть длилась всего два-три года. Увлечение нумизматикой тоже прошло через несколько лет, но я сумел скопить за бесценок приличное число монет, в том числе времен Римской империи. Одну из них подарила мне винницкая девчонка. Осенью я пошел в последний, выпускной класс. Я начал ухаживать за девчонками из соседних школ. Это были неуклюжие попытки привлечь к себе внимание, но не за счет внешних данных — тут я не питал особых иллюзий, а скорее путем использования знаний в различных областях и умения их преподносить. К тому времени у меня появилась личная библиотека, и отец, сам едва закончивший семилетку, но поощрявший мое увлечение книгами, купил для меня большой книжный шкаф. Читал я много и беспорядочно. С русской литературой управлялся по ходу школьной программы, отдавая предпочтение Тургеневу. Из немцев выделял Фейхтвангера и С.Цвейга. Очень неравнодушен был к Ибсену и Гамсуну. В Гюго был просто влюблен, а роман Дж. Лондона «Мартин Иден» перечитал трижды (один раз на английском) — так нравился мне главный герой и его яркая, но печальная судьба. К поэзии отношение было сдержанное: я не шел за пределы рекомендованного чтения до тех пор, пока не произошло нечто, выбившее меня из колеи: на пороге своего семнадцатилетия я влюбился. Эту девушку со спортивной фигурой, золотистыми с рыжинкой волосами и миловидным круглым русским лицом я приметил уже давно. Любитель велосипедной езды, я часто встречал ее в седле велосипеда, проносившегося мимо меня по той же улице. Иванова Людмила Викторовна была на год моложе меня, училась в соседней школе. Ее отец, полковник, служил начальником ленинградского филиала Военно-политической академии, мать преподавала математику в школе. С младшими сестрой и братом Людмила занимала маленькую квартиру на первом этаже школы, в которой их отец до войны был директором. С 51-го года я повадился навещать эту квартиру, она же и стала отправной точкой для моей будущей семейной жизни. Отношение к предмету моего обожания было трепетным, я стеснялся проявлять свои чувства и больше разглагольствовал о прочитанных книгах и увиденных фильмах. Ранее я изредка бывал в театре, сначала это были «Сильва» и «Марица» в оперетте, а затем «Цыганский барон», «Риголетто» и «Травиата» в Малом Оперном. Теперь я стал регулярно посещать театры со своей избранницей. Летний сад с его нарядной публикой и постриженными газонами, скульптурами, украшавшими тенистые аллеи, вытеснил захудалый, плебейский Таврический. В сезон мы совершали и более дальние прогулки: в Лесное, Озерки, Невский лесопарк— милые ленинградцам места, где в начале пятидесятых годов еще не было уродливых пятиэтажек, где звенел в воздухе тугой, наполненный сосновой смолой аромат и птицы как будто радовались вместе с нами в предвкушении счастья. В Невском лесопарке, куда мы добрались однажды на речном катере, я обнаружил, что моя любовь обладает не только приятной во всех отношениях внешностью, некоторой начитанностью и безупречным благонравием. Сидя на траве под кроной огромного дерева, я узрел дырочку в ее платье, плотно облегавшем фигуру. Бесстыдный солнечный зайчик бродил на ветру по ногам возлюбленной и непременно останавливался на этой небольшой прорези, обнажая капроновый чулок где-то гораздо выше колена. Я, как завороженный, следовал взглядом за движением зайчика и неизменно задерживал его именно там. До встречи с Людмилой я не имел близких отношений с женщиной. Да, и в те дни умопомрачительной влюбленности я даже не помышлял о чем-то подобном. Так мы и продолжали встречаться, обмениваясь почти детскими поцелуями, но чувствуя, что все это всерьез и надолго. Тут-то у меня и проснулся интерес к поэзии. Как ни странно, не наши классики, не Пушкин и не Лермонтов привили мне любовь к поэтическому слогу, к ярким одухотворенным образам, загадочным узорам слов и игре мысли. Первые, кто сразил меня наповал, были Брюсов и Бальмонт. Последнего в разрозненных страничках издания времен гражданской войны я заимствовал у своего приятеля Левы Бронштейна, да так и «зачитал». Сегодня этот томик Бальмонта в роскошном переплете стоит в моей библиотеке. От двух Б я перешел к третьему — Блоку. Затем пошло все подряд, но в первую очередь русские и западные символисты: Мережковский, Гумилев, Бодлер, Малларме, Аполлинер… На книжных развалах, тогда еще существовавших в Ленинграде в районе Думы, я купил несколько томиков дореволюционного издания Д'Аннунцио, чья проза показалась мне на уровне классной поэзии. Года через два я познакомился и с английской поэзией, а пока довольствовался тем, что мог достать у приятелей, букинистов, в библиотеке Дома писателей, куда меня пристроила мать однокашника. Близились выпускные экзамены. Однажды взбудораженный весной класс решил дружно прогулять несколько уроков. Молодая кровь бурлила, и послушание не считалось большим достоинством. Я отказался присоединиться к этой выходке и, оставшись в гордом одиночестве, встретил учительницу в классе словами о весне-чародейке, способной увлечь любого, что и ей должно быть знакомо. Скандала не произошло. На следующий день все шло в обычном ритме. Опасение, что меня осудят, оказалось напрасным. Веселая незлобивая компания юнцов отнеслась снисходительно к своему комсомольскому вожаку. Это было чудное время, тот самый разгар молодости, когда, по словам А. Моруа, «чувства пылают, а сердце наполнено чистотой, когда гений вот-вот вырвется наружу, но никто еще не постиг его, когда человек чувствует себя сильнее всего мира, но он еще не может сам доказать свою силу, это время, когда сердце человека поет в груди, когда он так нетерпелив и то впадает в отчаяние, то преисполнен надежд». Шел 1952 год. Куда и с кем пойдет молодой комсомольский активист, дитя времени, единственный сын, выпестованный заботливыми родителями, уверовавший с малых лет в незыблемость основ, правоверный до мозга костей, невинный в физическом и нравственном смысле? Он будет с теми, кто поведет его в город Солнца, в коммунистическое завтра, где нет частной собственности, нет праздных негодяев и тунеядцев; где все трудятся, всесторонне развиты, каждый получает по потребностям, народ избирает правителей государства и добровольно проходит военное обучение для защиты страны от внешних врагов. Для этого можно бы поехать в Москву, поступить в Институт международных отношений, а оттуда путь открыт для блестящей карьеры. Но в профессии дипломата есть что-то сугубо гражданское, а отечеству нужны мужественные защитники, способные постоять и за себя, и за родной дом. Итак, комсомольский вожак пойдет на службу в овеянные славой органы госбезопасности. Отец выступил против моего решения. Он убеждал меня, что это собачья, неблагодарная работа, что мне лучше пойти в гражданский институт. Но я был упрям и непреклонен. Зная, что в Ленинграде есть высшее учебное заведение, готовившее кадры для МГБ, я упросил отца выяснить условия набора и сроки подачи документов. Моя настойчивость возымела действие. Через неделю я заполнил многостраничную анкету и отдал ее отцу. Еще через две недели отцу сообщили, что в этом году набора не будет. Я приуныл, но от мысли стать чекистом не отказался. Я был готов ехать куда угодно, лишь бы достичь своей цели. Я направил документы в высшее пограничное морское училище, но не прошел туда по зрению. Тогда, в отчаянии, я направил запрос в Сортавалу, где дислоцировалось училище МГБ. Там мой интерес к учебе в богом забытом крае вызвал фурор. Руководство училища телеграфировало согласие и просило прибыть в училище поскорее. Случайный телефонный разговор с моей знакомой из соседней школы спутал все карты. Ее отец работал в МГБ; поинтересовавшись, куда я собираюсь поступать учиться, она мне сказала, что в городе есть интересное учебное заведение, где стоит попытать счастья. Но следует поторопиться, ибо прием заканчивается через несколько дней. Я встрепенулся. Речь шла о том самом институте, куда я первоначально подавал документы. Теперь же они отосланы в Сортавалу. Что делать? Если бы не отец, может быть, все пошло бы иначе. Он взял отгул и на следующий день на локомотиве в кабине машиниста добрался до Карелии. Через два дня документы были доставлены в Ленинград. Еще через два дня я сдал подряд четыре экзамена и, получив по всем предметам «отлично», стал слушателем Института иностранных языков МГБ СССР. |
||
|