"Победитель" - читать интересную книгу автора (Яковлев Лео)

Глава третья ДАН ПРИКАЗ: ЕМУ НА ЗАПАД…

Вы слышите: грохочут сапоги, и птицы ошалелые летят, и женщины глядят из-под руки? Вы поняли, куда они глядят? Б. Окуджава

Вслед за этой грозной вестью, о которой каким-то образом почти сразу узнали родные курсантов, в училище началась бурная невидимая подковерная работа. Родителям очень не хотелось, чтобы их чада покинули хоть и не вполне благоустроенную, но очень удаленную от войны прекрасную Ферганскую долину и геройски полегли на полях сражений. Не будем их за это осуждать. Директива содержала несколько лазеек. Одна из них была связана с тем, что ее авторы полагали, что все мужчины 1924-го и более ранних годов уже находятся на фронте, и выполняя ее, училищное начальство могло по формальным соображениям в случае «настойчивых» просьб особо «активных» родителей исключить из «фронтовых списков» всех переростков. Фиме запомнился один из них: еврейский парень из другого отделения, считавшийся непутевым: форма на нем висела, как на огородном чучеле, его обмотки разматывались на марше, на них наступал идущий следом, и строй сбивался, его уделом были бесконечные «наряды вне очереди». Он был объектом насмешек, но контингент училища отличался высоким моральным здоровьем, и шутки, отпускаемые курсантами по адресу неумехи, никогда не задевали его национальное достоинство, даже тогда, когда он, ухитрившийся родиться в конце декабря 1924 года, оказался среди тех, кто провожал эшелон будущих фронтовиков, и как потом случайно узнал Фима, впоследствии все-таки получил офицерское звание.

Проводы проходили под музыку — училищный оркестр радостно играл военные марши. Радостно, потому что начальнику училища было предоставлено право не включать в фронтовые списки курсантов, входивших в музыкальный взвод, независимо от их года рождения. У Фимы же не было ни родителей, способных «нажать» и «помочь», ни музыкального образования: от положенной каждому еврейскому ребенку скрипки он отбился после одного года занятий, преодолев сопротивление родителей, желавших иметь сына-музыканта, а его «должность» ротного запевалы не могла в этом случае служить ему охранной грамотой.

В последний день в училище всем отбывающим выдали новое обмундирование — гимнастерки и брюки из толстого сатина (ластика) и ботинки. Фиме достались очень некрасивые ботинки из «выворотки». Заметив его расстройство, его бывалый взводный сказал, что ему повезло и что эти ботинки его не подведут, в чем Фима впоследствии имел возможность убедиться. В состав амуниции входили также все те же пилотки и солдатские алюминиевые двухлитровые котелки и тяжелые фляги из толстого зеленого стекла.

Переодевшись и укомплектовав свои вещевые мешки, будущие фронтовики последний раз прошлись с маршем и с песнями по улицам Намангана. Запевалой, как всегда, был Фима. Потом состоялась шумная и веселая погрузка в эшелон, состоявший из теплушек. Фима в одной из них не без труда захватил и отстоял свое место на верхних нарах у узкого окошка, и поезд тронулся.

Путь их лежал через Коканд, где на перроне вокзала собралось множество родителей, но эшелон по всем правилам советского гуманизма при приближении к станции только прибавил ходу и на большой скорости промчался мимо тех, кто надеялся, может быть, в последний раз, увидеть своих детей. Еще на подъезде к Коканду стемнело, на землю спустилась непроглядная южная безлунная ночь, и Фима в своем окошке видел лишь яркие звезды и огни города, постепенно тающие во тьме. «Кокандский фронт» в его жизни остался позади, и Фима навсегда покинул эти края, где пока еще оставалась его семья.

А на следующий день был Ташкент.

В Ташкенте наманганской команде прямо в эшелоне заменили курсантские погоны на солдатские, и эта «полувоенная операция» сразу же отразилась на их уровне жизни: относительно сытое курсантское пищевое довольствие сменил полуголодный солдатский паек. После недолгой стоянки эшелон двинулся дальше на север, а навстречу ему один за другим шли поезда эвакуационных госпиталей. По-видимому, лечебные процедуры в этих поездах не прекращались ни на минуту, и вдоль всей дороги у насыпей валялись гипсовые «руки» и «ноги». Такой Фима впервые увидел войну, но это было только начало.

Поезд шел по краю пустыни по древней выгоревшей земле. Фима сидел в дверях теплушки, пытаясь разглядеть в ней хоть какие-нибудь признаки жизни. Трудно было себе представить, что и за эту бесплодную степь может идти война. Потом поезд обогнал одинокого путника в войлочной шляпе, трусившего на ишаке. Появление в этом красноватом пейзаже человека свидетельствовало о том, что вскоре будет станция.

Станция под названием Кызыл-Орда оказалась большой, и их паровоз отсоединился от состава и покатился куда-то по своим паровозным делам. В это время одному из новоиспеченных солдат удалось открутить какой-то кран, и из трубы, предназначенной для заполнения паровозных баков, хлынула струя тепловатой воды. Было очень жарко, и все кинулись, не раздеваясь, принимать этот импровизированный душ, пока появившийся невесть откуда железнодорожник не прекратил это безобразие, поскольку вода здесь ценилась.

Среди купавшихся затесался выздоравливающий солдат из встречного санитарного поезда. Когда струя иссякла, его окружили наманганцы и стали наперебой расспрашивать:

— Как оно там?

Солдат только посмеивался в ответ:

— Как «оно там» словами не перескажешь, да вы и сами все узнаете, и очень скоро, а вот как «оно здесь» я вам не только скажу, но и дам важный совет, — заявил он и продолжил: — Скоро будет такая станция — Аральское море. Море там почти что к рельсам подходит, но не в этом суть. А суть в том, чтобы вы приготовили мешки и купили, кто сколько может, соли. Вот тогда на Урале и Волге сыты будете, а так загнетесь до боев на ваших б…ских харчах!

Казенные харчи действительно вполне соответствовали точному определению этого повидавшего жизнь бойца, и Фима всерьез задумался над его советом. Деньги кое-какие у него были, а вот с тарой дело обстояло хуже. Освободить вещмешок было рискованно: и вещи могут разбежаться, и вообще, вдруг тревога, пересадка или еще бог знает что. Наконец в его мозгу мелькнула спасительная мысль: кальсоны! Кальсоны входили в состав выданного им обмундирования, но в жарком среднеазиатском климате они были не нужны — пока все обходились «штатскими трусами». И Фима туго связал штанины и к моменту приближения поезда к Аралу был уже во всеоружии. Свой кальсонный мешок он набил до отвала и пристроил его у себя в теплушке. Освободившись от забот, он увидел, что голые местные мальчишки, коричневые то ли по природе, то ли от загара, ныряют в белую пену набегающих волн недалеко от основания насыпи, на которой застыла его теплушка. Фима, занимаясь по хозяйству, от жары давно уже разделся до трусов и, не сумев устоять перед соблазном, тоже бултыхнулся в воду. Правда, успел он окунуться лишь разок — раздался гудок паровоза, поезд тронулся, и ему пришлось садиться на ходу.

Все остальные в его теплушке тоже обзавелись запасами соли, и когда эшелон оказался в Поволжье, на казенные харчи никто уже не хотел смотреть: у всех было вдоволь человеческой еды. Правда, однажды, когда они захотели пополнить свои запасы на ближайшей станции, подъезжая к перрону, увидели убегающих людей. Перрон опустел, и они тщетно искали местных продавцов для привычного «продукто-солевого» обмена, пока им не объяснили, что солдаты из эшелона, прошедшего перед ними, ограбили весь привокзальный базар, и люди здесь теперь боятся военных. Пришлось отовариваться на следующей станции.

Дорога казалась бесконечной, но бывшие курсанты, предчувствовавшие, что их ожидают не лучшие времена, этой бесконечностью не тяготились. Где они находились, никто из них точно не знал, но военными действиями пока не пахло. Наконец кто-то по названиям станций высказал предположение, что они объезжают Москву. Все несколько приуныли, предположив, что их везут на северный фронт, и что их, привыкших к среднеазиатской жаре, ожидает еще и испытание лютым холодом. Однако вскоре после этой «рекогносцировки» эшелон посреди ночи остановился, и раздалась команда на построение с вещами. Все выстроились вдоль своих вагонов. К Фиминой команде подошел офицер, представился командиром их взвода и тут же объявил, что командиры отделений, назначенные в училище, остаются в этом качестве, а соответствующие документы на присвоение им младших командирских званий будут оформлены позднее. Эта новость очень огорчила Фиму: он надеялся, что его «командирское прошлое» будет навсегда забыто, и на фронт он отправится простым солдатом, отвечающим только за себя и свои действия.

Тем временем выяснилось, что они находятся в Подмосковье, в городке под названием Солнечногорск, расположенном километрах в сорока на северо-запад от Москвы, и что им предстоит пеший переход в расположение части. Шли вольным строем лесными дорогами и в конце концов оказались на большой поляне посреди темного леса. Командиры, сопровождавшие их колонну, приказали им расположиться на ночлег и сами мгновенно куда-то исчезли, словно растворившись в темноте. Поскольку Фима уже был объявлен командиром отделения, его немногочисленный «народ» столпился вокруг него, ожидая решения «начальника», но он растерялся: он, как и все прочие, впервые в своей короткой жизни оказался ночью без крыши над головой. Тем временем его глаза понемногу начали привыкать к темноте, и он сумел разглядеть на дальнем краю поляны силуэты грузовиков. Никакого движения вокруг машин не было, и Фима, как положено командиру в сложной обстановке, принял самостоятельное решение, приказав своему отделению разместиться в кузове одной из них. Забрались. Ночь была холодной, поэтому, раскатав скатки, на одну попарно легли, другой укрылись. Проснулся Фима на рассвете от холода, проникавшего сквозь застеленную шинель, и это обстоятельство очень его удивило, поскольку он до этого видел только машины с деревянным кузовом и в темноте не заметил, что у той, которую он выбрал для ночлега, все оказалось металлическим. Да и сама форма кабины, радиатора и разных автомобильных приспособлений, как и размеры кузова, оказались необычными. Так Фима впервые встретился с американским «Студебеккером».

До общего подъема Фима уже более не ложился и до самого построения быстро ходил по поляне, чтобы согреться. В отличие от училища построение здесь состоялось только после весьма скудного завтрака и закончилось «боевыми» поручениями. Фиминому отделению взводный поручил заготовить для будущей взводной то ли палатки, то ли землянки бревно, для чего следовало срубить одну из высоких сосен, стоявших на дальнем краю поляны, обрубить ветки и доставить ее к тому месту, где другое отделение начало копать неглубокий котлован. Старшина выдал Фиме пилу и топор, и он вольным шагом повел своих ребят к месту действия. Как валить сосну никто из них не знал. Более того, весь состав его отделения был укомплектован детьми русских старожилов среднеазиатских городов, и никто из них до этого не только не держал в руках поперечную пилу, но и не знал, что это такое. Самым грамотным оказался Фима: в его харьковской жизни ему приходилось с отцом распиливать бревна для дров на растопку домашней угольной печи. Но то было совсем другое дело: бревно укладывалось на «козлы», и пильщики, стоя друг против друга, поочередно тянули на себя звонкую пилу, состоявшую из двух вертикальных ручек и тонкого стального полотна с зубьями. Зубья все глубже и глубже погружались в древесину, выталкивая приятно пахнущие опилки. Нужно было только следить, чтобы на пути пилы в дереве не оказался твердейший сучок, который мог не только притупить, но и сломать зубья.

Здесь же сосна стояла вертикально, и приспособиться водить пилу было нелегко, а когда ствол все-таки удалось подпилить настолько, чтобы сосна потеряла свою устойчивость, она вдруг упала в сторону густого молодого леска, выходившего к опушке леса, легла на верхушки этих еще не высоких деревьев, и вытащить ее не было никакой возможности. Драгоценные утренние часы были потрачены напрасно, приближалось время возвращения в расположение взвода, а вернуться без сосны означало покрыть себя позором, стать объектом шуток, да и «заработать» какие-нибудь взыскания. Конечно, Фима был не против того, чтобы его разжаловали в рядовые, но не такой же ценой!

Рядом с ними стояла еще одна пригодная сосна, но если и она упадет в лес, будет совсем плохо. Чтобы самому как-то обдумать сложившуюся ситуацию, Фима объявил перекур. Все радостно попадали в траву. Фима тоже улегся на землю, но в сторонке: ему хотелось сосредоточиться, но спасительные мысли почему-то не приходили в голову, и он погрузился в созерцание обычной и такой далекой от войны жизни, кипевшей в траве. Он не знал, что сорок пять лет назад, в те годы, о которых его родители говорили «в мирное время», по этой же самой поляне пробежал другой легконогий и взволнованный восемнадцатилетний юноша, а потом, присев к столу в некогда стоявшем здесь барском доме, записал рожденные его сердцем строки:

Солнце выйдет из тумана, Поле озарит, И тогда пройдешь тропинкой, Где под каждою былинкой Жизнь кипит.

Поставив под этими стихами дату — 21 июля 1898 года, — их автор не знал, что ему еще предстоит, правда недолго, поучаствовать в первой мировой бойне, потом узнать, что боготворимый им народ, ласково и гордо именовавшийся им «скифами», весело и без малейшего еврейского подстрекательства сжег дедовский дом, дом ученого, «сороковых годов соратника» Федора Достоевского, так же боготворившего этих поджигателей, что сам он еще напишет оду красной банде из двенадцати (по числу святых апостолов) головорезов, во главе которых он поставит Иисуса Христа в белом венчике из роз, и в конце концов умрет от голода в «свободном» Петрограде. Это мы теперь знаем, а он тогда, наблюдая вечную жизнь, кипящую под каждой былинкой, еще ничего не знал. Не знал о его судьбе и Фима, хотя упомянутую здесь славную «первую» пролетарскую поэму в школе «проходил», и сейчас он рассеянно наблюдал ту же самую, не прекращающуюся ни на миг жизнь: ползают всякие букашки, красивые красные жучки с черными крапинками, жучки его харьковского детства, в котором они именовались то пожарниками, то солдатиками. Потом его внимание привлек крупный лесной муравей, пытавшийся забраться на стебель травы, но ветерок, набегавший с Сенежа, то и дело сбивал его.

Давным-давно на краю пустыни, мимо которой Фима проезжал всего лишь неделю назад, один молодой человек, на мгновение прервав свой долгий и утомительный путь, слез с коня и лег передохнуть на твердую землю, местами покрытую полуиссохшей травой. Взгляд его упал на крупного хромого муравья, пытавшегося взобраться на травинку. Ветер, горячими волнами набегавший из пустыни, сбрасывал его на землю, но хромой и слепой муравей упорно повторял свои попытки и, в конце концов, между двумя порывами ветра все-таки успел подняться на вершину стебля и закрепиться там, и тогда молодой человек сказал своим немногочисленным спутникам:

— Это маленькое насекомое, — он показал на муравья и продолжил: — должно служить примером терпения и настойчивости. Несмотря на все превратности судьбы, мы не должны унывать и падать духом; нужно всегда надеяться, что с терпением, а наш Бог любит терпеливых, и постоянным стремлением к хорошо обдуманной, намеченной цели мы непременно достигнем ее.

Сказав это, молодой человек поднялся с земли, хромая подошел к коню, вскочил в седло и продолжил путь. Его звали Тимур.

Лежавший в траве Фима был так же слеп перед Судьбой, как Тимур, но сейчас от далекой цели как-нибудь выжить в этой войне отвлекала необходимость доставить в расположение части ствол сосны, и, глядя на муравья, он был рассеян, но не мог не обратить внимания на головокружительные кренделя, выделываемые муравьем на качающемся стебле. Увиденное напомнило ему цирк, а слово «цирк» вызвало довоенные воспоминания о фокуснике Кио. И тут перед его мысленным взором возник его харьковский учитель русского языка и литературы Климентий Иванович Оконевский, раздававший им на контрольных заранее заготовленные тетрадные листики; на каждом из них вверху были размашисто начерчены его инициалы — КИО. Но страстью учителя была русская поэзия, а не скучные контрольные работы, и он всегда находил время, чтобы почитать ребятам стихи, бездна которых каким-то образом умещалась в его памяти. Вспомнив об этом, Фима вдруг явственно услышал его голос, декламирующий отрывок из Некрасова:

С треском ломали сухой березняк, Корчили с корнем упорный дубняк, Старую сосну сперва подрубали, После арканом ее нагибали И, поваливши, плясали на ней, Чтобы к земле прилегла поплотней. Так, победив после долгого боя, Враг уже мертвого топчет героя.

В этих стихах было решение мучившей его задачи.

«Перекуру конец!» — крикнул Фима, рывком поднявшись с земли, и дальше все сделал «по Некрасову»: сосну подрубили с той стороны, куда она должна была упасть и стали пилить с противоположной стороны, а двое ребят, связав несколько поясов, тянули ствол в сторону подруба. И вскоре сосна аккуратно упала на открытую поляну. Плясать на ней не стали, а просто обрубили ветви и верхушку и, взвалив бревно на плечи, как на знаменитом субботнике, двинулись «домой». Там уже заканчивалось рытье котлована, и ствол Фиминой сосны стал ригелем, на него навалили веток, и получилось укрытие, в котором, когда собирался весь взвод прохладными августовскими ночами, было все-таки теплее, чем на открытом воздухе.

Через несколько дней на другой, очень большой лесной поляне состоялся сбор всех солдат, расположившихся в таких же шалашах в разных частях леса. Неизвестно откуда появилось и множество офицеров всех рангов. Вероятно, они квартировали в каких-то деревнях вблизи этого леса или в самом Солнечногорске. Было объявлено, что все собравшиеся входят в воинское соединение, именуемое Седьмым механизированным корпусом. Корпус воссоздавался заново, так как в своем прежнем составе он был полностью разгромлен на Орловско-Курской дуге и даже потерял знамя, что теперь требовалось «искупить».

Фима не совсем понял, почему ему следует участвовать в «искуплении» чьих-то неудач и потерь, но принял к сведению, что отныне ему предстоит воевать в минометном батальоне 64-й механизированной бригады 7-го механизированного корпуса, куда входили также танковый полк и артиллерийский дивизион. Самым положительным событием этого дня было, конечно, не предстоящее «искупление» — оно пока казалось очень далеким, — а то, что солдатам сообщили номер их «полевой почты», и можно было возобновлять переписку с домом, с близкими. В этот же день Фима отправил в Коканд свой первый после отъезда из Намангана фронтовой треугольничек с сообщением, что он жив и здоров.

Потом начались обычные солдатские будни: «политзанятия», маршировка, «марш-броски» и прочие развлечения, придуманные томившимися от безделья командирами. Хозяйственными делами в этом временном военном лагере, по-видимому, занимались воры, и не исключено, что к повальному воровству было причастно и «строевое» офицерье, не евшее из солдатских котлов, а в котлах этих три раза в день варилась капуста прошлогоднего или позапрошлогоднего урожая с соответствующим запахом. Для повышения калорийности этого «питания» в огромный котел с бурдой вываливали содержимое нескольких банок американских мясных консервов типа тушенки. Такие «завтраки» и «обеды» солдатня еще кое-как терпела, а вот ходить за «ужином» все поголовно отказались. После двух-трех отказов Фиму и других начальников отделений собрал взводный и, угрожая всякими наказаниями, потребовал прекратить «безобразие». Фима первым вышел из создавшегося положения: он взял длинную и прочную палку и, повесив на нее девять котелков, стал ходить за этой баландой для всего отделения. Наполнив котелки, он по пути к своему отделению отклонялся в лес, на опушке которого заприметил яму, и выливал в эту яму вонючее содержимое всех котелков. Недостаток еды его отделение во главе со своим командиром компенсировало набегами на огороды москвичей. Нагло их грабить солдатам не позволяла совесть, и они, подкапывая кусты, извлекали из-под каждого из них одну-две картофелины. Однако картофель нужно было еще как-то приготовить. Пробовали бросать его в костер, но при этом половина или две трети плода обугливались, а «белая» часть нередко оставалась твердой, и тогда Фима придумал оригинальную технологию: у полевой кухни и особенно на задворках офицерской столовой валялось много пустых жестяных банок из-под американских консервов, и Фима предложил класть картофелину в одну банку и закрывать ее другой, с обжатыми краями. Этот «снаряд» бросали в костер, и буквально через несколько минут картофель в банке спекался. Его ели вместе с кожурой. Когда не было под рукой консервных банок, картофель пекли, укладывая его на грунт, и, накрыв немецкими касками, поверх них разжигали костер. Года полтора назад недалеко от их лагеря проходила линия фронта, и касок здесь валялось много. Дурачась, иногда надевали немецкие каски на себя и кричали: «Хайль», как глупые немцы в советских патриотических фильмах. Надевал немецкую каску и Фима: говорили, что она ему шла. Все смеялись, смеялся и он, не представляя себе, как она ему будет потом нужна.

Впрочем, фокусы с картофелем получались не всегда — часто не было свободного времени на налета на огороды. Тогда пытались добывать еду у местных, выменивая ее на мыло и махорку из солдатского пайка или на какие-нибудь «штатские» шмотки, чудом сохранившиеся в солдатских вещевых мешках, как память о «другой» жизни. У некоторых еще были остатки денег. Если же приобрести каким-нибудь путем человеческую еду не удавалось, ложились спать голодными.

Фима понемногу привыкал к ответственности за тех, кто оказался в его отделении. Правда, отношение к нему не всегда было столь уважительным, как во времена «заготовки» сосны и при внедрении эффективного метода печения картофеля. И когда по приказу санинструктора роты он принялся стричь своих подопечных хорошо знакомым ему по кокандским швейным делам инструментом — портняжными ножницами, отхватывая у них кусочки кожи в основании волос, он наслушался в свой адрес такой матерщины, которую усвоил и которая в дальнейшем послужила ему эффективным средством управления своим небольшим коллективом.

* * *

А в это время в далеком от Солнечногорска Запорожье генерал-фельдмаршал Эрих фон Манштейн фон Левински в своей ставке — ставке группы войск «Юг», которой он командовал, — принимал дорогого гостя — своего любимого фюрера. Манштейн потратил немало дипломатических усилий, чтобы заполучить этого дорогого гостя. Следует отметить, что, в отличие от большинства диктаторов, Адольф, хоть и был бесноватым, но труса никогда не праздновал, и в завоеванной, как ему казалось, навечно Украине он бывал неоднократно. Да и в манштейновскую ставку в Запорожье, находившемся в опасной близости от откатывающегося на запад фронта, 8 сентября 1943 года он прибыл во второй раз. Он искренне верил в свою судьбу, пока еще ему не изменявшую. Манштейн принял своего хозяина по-царски: стол был изысканно сервирован майсенским фарфором, хрусталем, серебряными приборами, включая кольца для салфеток. Дело в том, что среди расстрелянных в Запорожье четырех тысяч евреев были не только женщины и дети, но и богатые пожилые люди, обладавшие различными раритетами «с раньшего времени», и часть их выморочного, как говорят юристы, добра, уворованного немецкими «рыцарями» и вывозившегося в рейх в 43-м, когда стало ясно, что дело — швах, Манштейн с легкой душой оставил для таких торжественных случаев (сам он старался быть аскетом) при ставке, поскольку считал, что, как бы то ни было, но все эти ценности награблены исключительно благодаря успехам славного вермахта.

Манштейн искренне считал, что все захваченные немцами территории в Донбассе, на Кубани и в Крыму должны быть оставлены, а боеспособные армии следовало бы сосредоточить на правом берегу Днепра, создав непреодолимую линию укреплений вдоль этой реки. Но свои военные решения фюрер обычно принимал не по стратегическим, а по политическим соображениям. Так было и на сей раз: Адольф стоял над картой и кричал о престиже Германии, об угрозе пораженческих настроений, об экономическом значении Донбасса и Приазовья. И все усилия Манштейна, его апелляции к здравому смыслу оказались бесполезны: интеллект фюрера и здравый смысл не имел ничего общего. Адольф высказал свою глубокую убежденность в том, что присутствие немцев на юго-востоке Украины будет вечным, и улетел восвояси, а Манштейн сразу же дал указание готовить переезд своей ставки из Запорожья за Днепр — в Кировоград — и принялся устраивать «выжженную землю» вдоль Днепра на правом берегу реки, чтобы затруднить продвижение красных. Вот как он опишет это «цивилизаторское» мероприятие десять лет спустя в своих воспоминаниях:


«Чрезвычайно трудные условия, в которых осуществлялся этот маневр, вынудили немецкое командование прибегнуть к любым мероприятиям, которые осложнили бы противнику преследование наших войск. Необходимо было помешать противнику немедленно после выхода на Днепр безостановочно продолжать свое наступление, перейдя к нему непосредственно после преследования. По этой причине немецкая сторона вынуждена была прибегнуть к тактике «выжженной земли».

В зоне 20–30 км перед Днепром было разрушено, уничтожено или вывезено в тыл все, что могло помочь противнику немедленно продолжать свое наступление на широком фронте по ту сторону реки, то есть все, что могло явиться для него при сосредоточении сил перед нашими днепровскими позициями укрытием или местом расквартирования, и все, что могло облегчить ему снабжение, в особенности продовольственное снабжение его войск.

Одновременно, по специальному приказу экономического штаба Геринга, из района, который мы оставляли, группой армий были вывезены запасы, хозяйственное имущество и машины, которые могли использоваться для военного производства. Это мероприятие, однако, проводилось только в отношении военных машин, цветных металлов, зерна и технических культур, а также лошадей и скота. О «разграблении» этих областей, естественно, не могло быть и речи. В немецкой армии — в противовес остальным — грабеж не допускался. Был установлен строгий контроль, чтобы исключить возможность вывоза какоголибо незаконного груза. Вывезенное нами с заводов, складов, из совхозов и т. п. имущество или запасы, между прочим, представляли собой государственную, а не частную, собственность.

Так как Советы в отбитых ими у нас областях немедленно мобилизовывали всех годных к службе мужчин до 60 лет в армию и использовали все население без исключения, даже и в районе боев, на работах военного характера, Главное командование германской армии приказало переправить через Днепр и местное население. В действительности эта принудительная мера распространялась, однако, только на военнообязанных, которые были бы немедленно призваны. Но значительная часть населения добровольно последовала за нашими отступающими частями, чтобы уйти от Советов, которых они опасались. Образовались длинные колонны, которые нам позже пришлось увидеть также и в восточной Германии. Армии оказывали им всяческую помощь. Их не «угоняли», а направляли в районы западнее Днепра, где немецкие штабы заботились об их размещении и снабжении. Бежавшее население имело право взять с собой и лошадей, и скот — все, что только можно было вывезти. Мы предоставляли населению также, поскольку это было возможно, и транспорт. То, что война принесла им много страданий н неизбежных лишений, нельзя оспаривать. Но их же нельзя было сравнить с тем, что претерпело гражданское население в Германии от террористических бомбардировок, а также с тем, что позже произошло на востоке Германии. Во всяком случае, все принятые немецкой стороной меры объяснялись военной необходимостью.

Каким исключительным техническим достижением был этот отступательный маневр, могут проиллюстрировать несколько цифр. Мы должны были переправить только около 200 000 раненых. Общее число железнодорожных составов, которые перевозили военное и эвакуируемое имущество, составило около 2500. Количество присоединившихся к нам гражданских лиц составило, вероятно, несколько сот тысяч человек. Этот отход был произведен за сравнительно короткий промежуток времени и, если учесть очень ограниченное количество переправ через Днепр, в особо трудных условиях».


Как видим, генерал-фельдмаршалу Эриху фон Манштейну очень не хотелось бы прослыть вором и бандитом, каким он, даже судя по его воспоминаниям, был на самом деле. Его сентиментальная немецкая (как и австрийская у его фюрера) душа не терпит нехороших слов. Поэтому, описывая повальный разбой, чинимый вермахтом на выжженной украинской земле, он сообщает, что о разграблении в данном случае, «естественно не могло быть и речи», и что в немецкой армии в отличие от прочих (?) армий, грабеж не допускался. Шутник был этот генерал-фельдмаршал! Далее он превращает выжигание украинской земли и вовсе в гуманитарную операцию по спасению местного населения «от Советов». Этому населению, как пишет Манштейн, даже представлялся транспорт, чтобы они могли убежать побыстрее и подальше. Правда, при этом мужчин вывозили принудительно и т. д. и т. п. Добавим, что рабский труд вывезенного добровольно-принудительно населения выжженной земли благородный фон генерал-фельдмаршал широко использовал на строительстве военных укреплений на правом берегу Днепра.

* * *

Вернемся, однако, в Солнечногорск к бравому командиру отделения Фиме Ферману, который ничего не знал ни о Манштейне, ни о пребывании Гитлера в Запорожье, и никак не мог предположить, что его военная судьба будет на первых порах связана с планами генерал-фельдмаршала.