"Антон Чехов. Роман с евреями" - читать интересную книгу автора (Яковлев Лео)

Глава 8 В «ДЕЛЕ ДРЕЙФУСА»

Капитан французского Генерального штаба еврей Альфред Дрейфус был судим в 1894 г. французским военным судом за шпионаж в пользу Германии и приговорен к вечной ссылке на Чертов остров во Французской Гвиане. Единственным доказательством вины Дрейфуса было перехваченное французской контрразведкой шпионское донесение («бордеро»), будто бы написанное его рукой.

Этот первый процесс по «делу Дрейфуса» привлек внимание французской и мировой общественности вопиющими нарушениями закона, с которыми проводились следствие и суд. Серьезные подозрения вызывала также явно инспирированная французскими властями разнузданная антисемитская кампания, имевшая своей целью прикрыть судебные махинации.

Внимания Чехова первый процесс по «делу Дрейфуса», как уже говорилось, не привлек, несмотря на то что «Новое время» сразу же подключилось к антисемитской травле Дрейфуса и его защитников.

События же тем временем развивались так: новый начальник французской контрразведки Ж.Пикар в 1896 г. обнаружил, что автором шпионского донесения был не Дрейфус, а представитель франко-австрийской аристократической семьи майор Эстергази. Пикар поставил об этом в известность Генеральный штаб, за что и был срочно отстранен от должности и командирован в Тунис. Об этом факте узнал сенатор О.Шерер-Кестнер и обратился к военному министру с требованием о пересмотре дела, о чем 18 (30) октября появилось сообщение в газете «Фигаро». Не получив официального ответа, Шерер-Кестнер опубликовал в газете письмо о невиновности Дрейфуса.

Затем 4 (16) ноября открытое письмо военному министру опубликовал в «Фигаро» Матье Дрейфус, брат осужденного. В этом письме изменник Эстергази был назван по имени. К тому времени вышло второе издание брошюры Б.Лазара «Судебная ошибка. Правда о деле Дрейфуса».

Чехов выехал из России 1 сентября 1897 г. Он намеревался остановиться в Биаррице, но, побывав там и посетив Париж и Монте-Карло, обосновался в русском пансионе в Ницце.

4 (16) декабря 1897 г. он пишет из Ниццы издателю газеты «Русские ведомости» юристу В. Соболевскому: «Я целый день читаю газеты, изучаю дело Дрейфуса. По-моему, Дрейфус не виноват».

Что же заставило Чехова, до того времени «не замечавшего» этого громкого процесса, вдруг обеспокоиться судьбой Дрейфуса настолько, чтобы тратить день за днем на чтение французских газет, особенно, если учесть, что он слабо знал французский язык? Неужели только курортная скука?

Причиной довольно непродолжительной, но очень энергичной вспышки интереса Чехова к «делу Дрейфуса» была, по-видимому, активная позиция, занятая по отношению к этой правительственной провокации Эмилем Золя, за творчеством которого он уже много лет следил с интересом и, хоть и не всегда, с симпатией.

Однако Золя при всей его популярности во Франции и в мире не смог перестроить общественное сознание, и страна разделилась на два лагеря — дрейфусаров и антидрейфусаров. Колеблющихся было также немало, так как в обстановке инспирированной правительством псевдопатриотической, шовинистской и антисемитской истерии, подкреплявшейся сознательным обманом населения, определить, где ложь, а где правда, даже непредубежденным людям было трудно.

Так, например, Альфонс Доде говорил корреспонденту газеты «Ле Матин»: «Все это дело меня смущает и сбивает с толку… Должно представить доказательства всей стране, которая измучена всеми этими гнусными рассказами. Лично я, впрочем, не верю в возможность таких доказательств. Десять офицеров на основании документов постановили приговор, а я один стану его оспаривать! Такою верою в свою непогрешимость я не обладаю. Никакого участия я в этом деле не принимал, но полагаю до сих пор, что вели его правильно».

Всегда готовая к антисемитским подвигам и «разоблачениям» суворинская газета с упоением цитировала известного французского критика Ф. Сарсе (до тех пор, конечно, пока он не перешел в лагерь убежденных дрейфусаров), говорившего по недомыслию в ноябре 1897 г., что «двенадцать офицеров не могли ошибиться» и что, «если он вздумает, несмотря на это, вступиться за Дрейфуса, то его станут подозревать, что он подкуплен евреями».

«Новое время», вероятно, поступало в пансион в Ниццу. Во всяком случае, в письмах Чехова чувствуется осведомленность о суворинских комментариях к «делу Дрейфуса», и Чехов понимал, насколько могут быть убедительны эти публикации для большинства читателей. Возможно, сложившееся в нем внутреннее почти инстинктивное неприятие всего того, о чем писалось в «Новом времени», было второй причиной, побудившей его самому разобраться во французских «первоисточниках».

Насколько это было нелегко, свидетельствует и тот факт, что далеко не всем образованным и непредвзятым людям России, занимавшим активную общественную позицию, удалось быстро и правильно разобраться в ситуации. Даже великолепно владевший, в отличие от Чехова, французским языком Лев Толстой тоже не мог поверить в невиновность Дрейфуса и в январе 1898 г. говорил корреспонденту газеты «Камско-волжский край»: «Мне, по моим убеждениям, очень противна эта жидофобия во Франции и ее современный шовинизм, крики за армию, и, признаюсь, я сочувствовал движению, которое, казалось, добивается оправдания невинно осужденного. Но вот вмешалась молодежь, студенты, всюду чуткие ко всему хорошему; они за правительство, и я начинаю сомневаться, и меня смущает — как бы правда не на их стороне».

«Нейтральный» наблюдатель Вас. Немирович-Данченко тоже, как положено русскому человеку, «уважал» начальство, поскольку, как известно, в руководители «дураков не поставят», о чем он и писал Чехову 3 декабря 1897 г.: «В Париже дело Дрейфуса захватило меня совсем. Был я и в палате, и в сенате (здесь имеются в виду заседания, на которых правительство подтвердило «виновность» Дрейфуса. — Л.Я.). Жаль, что я не держал с Вами пари!»

Сомнения терзали и добродушнейшего Ф.Батюшкова: «Что касается истории с Zola, то не думаете ли Вы, что в сочувствии к нему большую роль сыграло просто недовольство правительством, против которого он решился выступить? Конечно, было бы ужасным, если бы осудили невинного, но в этом что-то все меньше и меньше сомневаются. Я как Раз теперь сидел две недели в суде присяжных — ратовал неизменно за оправдание воришек. И вот присмотревшись к другим присяжным, думал — а все же никто из них не решился бы осудить невинного, как бы некоторые из них не щеголяли «строгостью». Думаю, что и в деле Дрейфуса должны были быть несомненные улики, вопреки моему приятелю Paul Meyer'y» который склонен обвинить Эстергази. Противны лишь безумные и бессмысленные уличные манифестации, но ведь дело Дрейфуса перейдет в историю — ужели его обвинители об этом могли не подумать и обречь себя на вечное бесславие? Что-то не верится» (Ф.Батюшков — Чехову, 15 января 1898 г.).

Наивный Батюшков полагал, что французские антисемиты испугаются перспективы «вечного бесславия», но ему, в отличие от Чехова, было суждено дожить до еще более бесславного «дела» — «дела Бейлиса», против которого вообще не было никаких улик, наоборот, с самого начала все было ясно: четыре уголовника-педераста, связанные с киевской погромной организацией «Двуглавый орел», в воровском притоне, оберегаемом охранкой, изнасиловали мальчика, который умер во время их оргии. После этого «братва» потыкала его ножичком, каждый по очереди, и перепачканный семенем труп подбросили «евреям». А какой «процесс» закружился! Даже «интеллигентнейшие» звезды местной «филосомудии» (слово сконструировано Чеховым) Розанов и Флоренский ретиво накинулись на невинного (как выражается Ф.Батюшков). Думаю, что, доживи Чехов до этой мерзости, сама по себе его национальная причастность к фигурантам «обвинения» была бы для него смертельной мукой.

А тогда, во времена «дела Дрейфуса», даже будущие отцы русской демократии вроде А.Амфитеатрова с наслаждением повторяли клевету на Золя и прочих дрейфусаров.

Чехов же, следуя своему правилу, не касается политики в каких бы то ни было своих публикациях. О своем убеждении в невиновности Дрейфуса — убеждении, дарованном ему его пророческим всеведеньем, — он говорил и писал всем близким и дальним знакомым, которые впоследствии не раз вспоминали об этой его убежденности, удивляясь его прозорливости.

Сам же он вначале, как и Золя, считал, что в деле Дрейфуса была допущена элементарная судебная ошибка, но, в отличие от Золя, он скоро понял, что все это «дело» — сознательное мошенничество правящей верхушки Франции. И когда «Новое время» смаковало подробности антисемитских манифестаций и погромов, Чехов посылает из Ниццы брату Александру брошюру Э.Золя «Дело Дрейфуса. Письма к юным» (Париж, 1897).

Затем он пишет Суворину из Ниццы: «Дело Дрейфуса закипело и поехало, но еще не стало на рельсы. Зола, благородная душа, и я (принадлежащий к синдикату и получивший уже от евреев 100 франков) в восторге от его порыва» (А.Суворину, 4 (16) января 1898 г.).

За этой краткой фразой следующие события: 11 января н. ст. военный суд под давлением Генерального штаба и военного министерства оправдал Эстергази вопреки фактам, чтобы снять вопрос о пересмотре дела Дрейфуса. Но уже 13 января н. ст. в газете «Аврора» появилось письмо Золя к Ф.Фору, президенту республики, под заглавием «Я обвиняю!» В первый же день только во Франции разошлось 300 тыс. экземпляров этого письма.

В своем письме Золя прослеживал весь ход «дела» с 1894 г. и поименно обвинял представителей верхушки военного министерства, Генерального штаба, военный суд как «злокозненную свору истинных преступников». «Самоуправство горстки чинов» стало возможным, писал Золя, в обстановке, «когда одурманивают сознание простого люда и бедноты, потворствуют мракобесию и нетерпимости, пользуясь разгулом отвратительного антисемитизма».

Слова Чехова в письме к Суворину свидетельствуют о том, что он понимал, что начинается новый и длительный этап борьбы вокруг «дела Дрейфуса». Об этом писал и Золя: «Лишь теперь начинается настоящее дело Дрейфуса, ибо лишь теперь обозначились окончательно позиции противоборствующих сторон: с одной стороны, злодеи, всеми правдами и неправдами стремящиеся похоронить истину, с другой стороны, правдолюбцы, готовые отдать жизнь за торжество правосудия».

Сразу же после появления открытого письма Золя «Новое время» возобновило свои нападки на великого французского писателя, для начала 3 (15) января 1898 г. объявив его выступление «фактом психиатрии» и потому неподсудным. Сам Суворин в своем очередном «Маленьком письме» объяснял мужественный шаг Золя тем, что «восстает самолюбие знаменитого писателя, задетого за живое, больно, чрезвычайно больно укушенное неуспехом»; после чего «укушенный» Золя прибег, мол, к «скандалу, как к средству шумному и весьма безопасному».

Излюбленной темой французских антисемитских газет и их российских прислужниц типа «Нового времени» и «Московских ведомостей», как и самого Суворина, была болтовня о том, что защита Дрейфуса финансируется неким «Международным еврейским синдикатом» — прообразом «сионских мудрецов» и «международного сионизма», придуманного мудрецами-идеологами советского национал-большевизма. Кстати, ряд исследователей именно к этому периоду — 1897–1900 гг. — относит фабрикацию агентурой российской жандармерии под руководством русского террориста и шпиона-резидента в Париже Рачковского первой редакции «сионских протоколов», обнародованной впоследствии (в 1903 г.) в России погромщиком Крушеваном, осведомителем русской охранки. А тогда Суворин объявил всех тех, кто был убежден в невиновности Дрейфуса, «лакеями еврейской плутократии». Поскольку это «звание» автоматически присваивалось им и Чехову, то тот тут же «отчитался» в получении «от евреев 100 франков».

Вопросу о мнимом «Международном еврейском синдикате» Золя посвятил специальную статью «Синдикат» («Фигаро», 1 декабря 1897 г.), в которой писал, что если и существует синдикат, то это «синдикат людей доброй воли, сторонников правды и справедливости».

Чехов предпочитал эпистолярное общение, откровенно раскрывая свои взгляды перед людьми различных убеждений, веря, что брошенные им зерна дадут добрые ростки. «У нас только и разговора, что о Зола и Дрейфусе. Громадное большинство интеллигенции на стороне Зола и верит в невиновность Дрейфуса. Зола вырос на целых три аршина: от его протестующих писем точно свежим ветром повеяло, и каждый француз почувствовал, что, слава Богу, есть еще справедливость на свете и что, если осудят невинного, есть кому вступиться. Французские газеты чрезвычайно интересны, а русские — хоть брось. «Новое время» просто отвратительно» (Ф.Батюшкову, 23 января (4 февраля) 1898 г. из Ниццы).

Как раз в эти дни «Новое время» перепечатывало целые страницы из антисемитских статей А. Рошфора и Э. Дрюмона, возглавлявших травлю Дрейфуса, хотя прежде зло иронизировало над парижскими газетами, принадлежавшими этим грязным писакам.

И в эти же дни Чехов делает последнюю попытку как-то вразумить Суворина и пишет ему большое и откровенное письмо о своих взглядах на дело Дрейфуса и на ситуации,

порожденные этим сфабрикованным французским правительством процессом. Письмо это потрясает глубиной и четкостью понимания Чеховым всех тайных и явных политических приемов, ясным предчувствием беды:

«Вы пишете, что Вам досадно на Зола, а здесь у всех такое чувство, как будто народился новый, лучший Зола. В этом своем процессе он, как в скипидаре, очистился от наносных сальных пятен и теперь засиял перед французами в своем настоящем блеске. Это чистота и нравственная высота, каких не подозревали. Вы проследите весь скандал с самого начала. Разжалование Дрейфуса, справедливо оно или нет, произвело на всех (в том числе, помню, и на Вас) тяжелое, унылое впечатление. Замечено было, что во время экзекуции Дрейфус вел себя как порядочный, хорошо дисциплинированный офицер, присутствовавшие же на экзекуции, например, журналисты, кричали ему: «Замолчи, Иуда!», т. е. вели себя дурно, непорядочно. Все вернулись с экзекуции неудовлетворенные, со смущенной совестью. Особенно был неудовлетворен защитник Дрейфуса, Demange, честный человек, который еще во время разбирательства дела чувствовал, что за кулисами творится что-то неладное, и затем эксперты, которые, чтобы убедить себя, что они не ошиблись, говорили только о Дрейфусе, о том, что он виноват, и все бродили по Парижу, бродили… Из экспертов один оказался сумасшедшим, автором чудовищно нелепой схемы, два чудаками. Волей-неволей пришлось заговорить о бюро справок при военном министерстве, этой военной консистории, занимавшейся ловлей шпионов и чтением чужих писем, пришлось заговорить, так как шеф бюро Sandherr, оказалось, был одержим прогрессивным параличом, Paty de Clam явил себя чем-то вроде берлинского Тауша, Picquart ушел вдруг, таинственно, со скандалом. Как нарочно, обнаружился целый ряд грубых судебных ошибок. Убедились мало-помалу, что в самом деле Дрейфус был осужден на основании секретного документа, который не был показан ни подсудимому, ни его защитнику — и люди порядка увидели в этом коренное нарушение права; будь письмо написано не только Вильгельмом, но хотя бы самим солнцем, его следовало показать Demange'y. Стали всячески угадывать содержание этого письма. Пошли небылицы. Дрейфус — офицер, насторожились военные; Дрейфус — еврей, насторожились евреи… Заговорили о милитаризме, о жидах. Такие глубоко неуважаемые люди, как Дрюмон, высоко подняли голову; заварилась мало-помалу каша на почве антисемитизма, на почве, от которой пахнет бойней. Когда в нас что-нибудь неладно, то мы ищем причин вне нас и скоро находим: «Это француз гадит, это жиды, это Вильгельм…» Капитал, жупел, масоны, синдикат, иезуиты — это призраки, но зато как они облегчают наше беспокойство! Они, конечно, дурной знак. Раз французы заговорили о жидах, о синдикате, то это значит, что они чувствуют себя неладно, что в них завелся червь, что они нуждаются в этих призраках, чтобы успокоить свою взбаламученную совесть. Затем этот Эстергази, бреттер в тургеневском вкусе, нахал, давно уже подозрительный, не уважаемый товарищами человек, поразительное сходство его почерка с бордеро, письма улана, его угрозы, которых он почему-то не приводит в исполнение, наконец суд, совершенно таинственный, решивший странно, что бордеро написан почерком Эстергази, но не его рукой… И газ все накоплялся, стало чувствоваться сильное напряжение, удручающая духота. Драка в палате — явление чисто нервное, истерическое именно вследствие этого напряжения. И письмо Зола, и его процесс — явления того же порядка. Что вы хотите? Первыми должны были поднять тревогу лучшие люди, идущие впереди нации, — так и случилось. Первым заговорил Шерер-Кестнер, про которого французы, близко его знающие (по словам Ковалевского), говорят, что это «лезвие кинжала» — так он безупречен и ясен. Вторым был Зола. И вот теперь его судят.

Да, Зола не Вольтер, и все мы не Вольтеры, но бывают в жизни такие стечения обстоятельств, когда упрек в том, что мы не Вольтеры, уместен менее всего. Вспомните Короленко, который защищал мултановских язычников и спас их от каторги. Доктор Гааз тоже не Вольтер, и все-таки его чудесная жизнь протекла и кончилась совершенно благополучно.

Я знаком с делом по стенографlt;ическомуgt; отчету, это совсем не то, что в газетах, и Зола для меня ясен. Главное, он искренен, т. е. он строит свои суждения только на том, что видит, а не на призраках, как другие. И искренние люди могут ошибаться, это бесспорно, но такие ошибки приносят меньше зла, чем рассудительная неискренность, предубеждения или политические соображения. Пусть Дрейфус виноват, — и Зола все-таки прав, так как дело писателей не обвинять, не преследовать, а вступаться даже за виноватых, раз они уже осуждены и несут наказание. Скажут: а политика? интересы государства? Но большие писатели и художники должны заниматься политикой лишь настолько, поскольку нужно обороняться от нее. Обвинителей, прокуроров, жандармов и без них много, и во всяком случае роль Павла им больше к лицу, чем Савла. И какой бы ни был приговор, Зола все-таки будет испытывать живую радость после суда, старость его будет хорошая старость, и умрет он с покойной или по крайней мере облегченной совестью. У французов наболело, они хватаются за всякое слово утешения и за всякий здоровый упрек, идущие извне, вот почему здесь имело такой успех письмо Бьернстерна и статья нашего Закревского (которую прочли здесь в «Новостях»), и почему противна брань на Зола, т. е. то, что каждый день им подносит их малая пресса, которую они презирают. Как ни нервничает Зола, все-таки он представляет на суде французский здравый смысл, и французы за это любят его и гордятся им, хотя и аплодируют генералам, которые, в простоте души, пугают их то честью армии, то войной.

Видите, какое длинное письмо. У нас весна, такое настроение, как в Малороссии на Пасху: тепло, солнечно, звон, вспоминается прошлое. Приезжайте!» (А. Суворину, 6 (18) февраля 1898 г.).

В своем письме Чехов крайне бережно относится к Суворину. Он пытается объяснить и убедить, а не высмеять достойное осмеяния зловонное варево «Нового времени», вызывавшее у него отвращение. Он хотел, чтобы Суворин сам понял гнусность своей газеты, на страницах которой Золя именовался «аферистом» и «душевнобольным», и пытался объяснить, что его, как и Золя, волнует не «еврейский вопрос» и не личность Дрейфуса, а поруганные французским правительством и военным судом справедливость и права человека. И он перечисляет их явные нарушения — фантазии подкупленных экспертов, фабрикацию документов, засекречивание фальшивых доказательств.

Именно во время пребывания Чехова во Франции появились сообщения об основании тайного «общества для борьбы с евреями и франк-масонами» (Золя был причислен к масонам), и Чехов пишет, что эта каша, заваренная на антисемитизме, «пахнет бойней». В письме Чехова оживает картина всеевропейской поддержки Золя — от письма норвежца Б.Бьернсона до свежайшей статьи русского сенатора И. Закревского в «Новостях и Биржевой газете», содержавшей такие слова:

«Золя бросился в самый разгар борьбы, бросился с беззаветным мужеством великого ума и сердца — и одержал победу! Да, он одержал ее, каков бы ни был приговор присяжных, но лучшие, благороднейшие, талантливейшие люди со всех концов мира шлют восторженные приветствия знаменитому писателю-борцу».

Еще до окончания суда над Золя Чехов отвечает на письмо уже уехавшей в Россию соседки по пансиону в Ницце художнице Хотинцевой, создавшей серию чеховских портретов-шаржей под названием «Чехиада»:

«Вы спрашиваете меня, все ли я еще думаю, что Зола прав. А я Вас спрашиваю: неужели Вы обо мне такого дурного мнения, что могли усумниться хоть на минуту, что я не на стороне Зола? За один ноготь на его пальце я отдам всех, кто судит его теперь в ассизах, всех этих генералов и благородных свидетелей. Я читаю стенографический отчет и не нахожу, чтобы Зола был неправ, и не вижу, какие тут еще нужны preuves*» (А.Хотинцевой, 9 (21) февраля 1898 г.).

Письмо брату Александру менее эмоционально и более конкретно:

«В деле Зола «Новое время» вело себя просто гнусно. По сему поводу мы со старцем обменялись письмами (впрочем, в тоне весьма умеренном), — и замолкли оба. Я не хочу писать и не хочу его писем, в которых он оправдывает бестактность своей газеты тем, что любит военных, — не хочу, потому что все это мне уже давно наскучило. Я тоже люблю военных, но я не позволил бы кактусам, будь у меня газета, в Приложении печатать роман Зола задаром, а в газете выливать на этого же Зола помои — и за что? за то, что никогда не было знакомо ни одному из кактусов, за благородный порыв и душевную чистоту. И как бы то ни было, ругать Зола, когда он под судом — это не литературно» (Ал. Чехову, 23 февраля (7 марта) 1898 г.).

Это письмо было откликом на то, что во все дни суда над Золя «Новое время» продолжало свои нападки на него и всех его сторонников, а защитников на процессе именовало «темные личности, переодетые в адвокатов». Сопровождавшие суд антисемитские демонстрации Суворин называл народным «плебисцитом», выражающим патриотические чувства французов. В это же время будущий редактор газеты «Красное знамя» Амфитеатров подвывал Суворину, подводя теоретическую базу под обоснование «законности» антисемитизма во Франции и в России. «Приговор вызывает невыразимый восторг. После него почувствовалось общее

_________

* доказательства (фр.).


облегчение и успокоение», — такими словами «Новое время» известило своих читателей о том, что Золя приговорен к году тюрьмы и 3000 франкам штрафа.

Активная позиция, занятая Сувориным в отношении «лакея еврейской плутократии» Золя, не мешала ему, пользуясь отсутствием франко-русской конвенции по авторскому праву, наживаться, печатая роман «Париж» «с продолжениями», и готовить его выпуск отдельной книгой.

Однако в письме Чехова к брату дает себя знать и глубоко личная обида на нравственную глухоту и лицемерное, двурушническое отношение Суворина к его, Чехова, позиции в деле Дрейфуса. На это обстоятельство проливают свет воспоминания М. Ковалевского:

«Во время известного дела Дрейфуса он (Чехов) с жаром читал газеты и, убедившись в невинности «оклеветанного еврея», писал не кому другому, как Суворину, горячие письма о том, что нечестно травить ни в чем неповинного человека. Суворин, как рассказывал мне Чехов, в ответ на одно из таких писем, написал ему: «Вы меня убедили». «Никогда, однако, — прибавлял Чехов, — «Новое время» не обрушивалось с большей злобой на несчастного капитана, как в недели и месяцы, следовавшие за этим письмом». «Чем же объяснить это?» — спросил я. «Не чем другим, — ответил Чехов, — как крайней бесхарактерностью Суворина. Я не знаю человека более нерешительного и даже в делах, касающихся собственного семейства».

Брат Александр был, естественно, не на стороне «старца», и об этом свидетельствует его письмо Михаилу: «Насчет Дрейфуса и Зола оставляю тебя в неведении, ибо общество об этом ничего не думает. Думало да перестало. У него своих мнений нет. Это стадо. Лучшие же люди думают так: «В деле Зола «Новое время» вело себя гнусно»… Это мне пишет Антон из Ниццы, и я с ним вполне согласен» (Ал. Чехов — Мих. Чехову, 4 марта 1898 г.).

Впрочем, Чехов и сам написал брату Михаилу:

«Ты спрашиваешь, какого я мнения насчет Зола и его процесса. Я считаюсь прежде всего с очевидностью: на стороне Зола вся европейская интеллигенция и против него все, что есть гадкого и сомнительного».

И в этом же письме:

«Новое время» ведет нелепую кампанию, зато большинство русских газет, если и не за Зола, то против его преследователей» (О. и М. Чеховым, 22 февраля (6 марта) 1898 г.).

Видимо, в это время Чехов, думая о Дрейфусе, думал и о том, как трудно приходится человеку одному во враждебном мире, среди всеобщей ненависти и травли, и по ассоциации вспомнил Надсона. Он просит отъезжавшего в Россию студента-медика Николая Тугаринова прислать ему в Ниццу портрет поэта, рассчитывая поместить его в местной русской газете. 7 марта 1898 г. портрет уже был у него. Тугаринов писал: «Посылаю Вам портрет Надсона, увы, только лучший из всех московских фотографий, но отнюдь не лучший на самом деле… Посоветуйте заретушировать немного и освежить костюм Надсона. Лицо же вышло удачно, и его чудный лоб освещен очень хорошо… От Зола уже неделю назад получил портрет с любезной надписью. Большое Вам спасибо за Вашу любезность, что устроили это мне» (Н.Тугаринов — Чехову, 7 марта 1898 г.).

Отмена кассационным судом приговора, вынесенного Золя, видимо, привела к некоторому затишью во французской прессе, во всяком случае в марте — апреле Чехов почти не уделял внимания делу Дрейфуса. Тем временем подошли сроки отъезда, и Чехов заторопился в Россию. Путь его лежал через Париж, и Чехов едва не нарушил свое правило не выступать публично на политические темы. Он встречается с Бернардом Лазаром — автором уже упоминавшейся брошюры, в которой был впервые обоснованно поднят вопрос о необходимости пересмотра дела Дрейфуса. Вот как отразилась эта встреча в его письме таганрогскому санитарному врачу П.Иорданову:

«Полный отчет по делу Зола купил и пришлю. Вчера я виделся с Бернард Лазаром, автором брошюры, которая послужила началом войны, и взял у него все, что есть интересного по дрейфусовой части — и тоже пришлю. Дело Дрейфуса, как обнаруживается мало-помалу, это крупное мошенничество. Изменник настоящий Эстергази, а документы фабриковались в Брюсселе; об этом было известно правительству, в том числе и Казимиру Перье, который с самого начала не верил в виновность Дрейфуса и теперь не верит» (речь идет о президенте Французской республики К.Перье, избранном в 1894 г. и через несколько месяцев ушедшем в отставку из-за своего несогласия с действиями правительства на процессе Дрейфуса. — Л.Я.) (П.Иорданову, 21 апреля (3 мая) 1898 г.).

Бернард Лазар предложил превратить состоявшуюся у них беседу в интерьвью Чехова французской печати, и Чехов ее записал. Однако из этой затеи получилась какая-то путаница.

Некоторую ясность в нее вносит отправленное за несколько дней до отъезда из Парижа письмо Чехова корреспонденту «Нового времени» в Париже И. Павловскому, по чьей инициативе и произошла встреча Чехова с Бернардом Лазаром:

«Прилагаю рукопись. Сам Bernard Lazare, как оказывается, не воспользовался нашим разговором и передал материал другому лицу, это же лицо написало нечто такое, с чем я не могу связать своего имени. Вначале еще ничего, но середина и конец совсем не то. Мы не говорили ни о Мелине, ни об антисемитизме, не говорили о том, что человеку свойственно ошибаться (стр. 4-я); план и цели нашей беседы были совсем иные. Вы помните, например, что я уклонился от ответа на вопрос о русском обществlt;енномgt; мнении, ссылаясь на то, что я ничего не знаю, так как зиму прожил в Ницце; я высказал только свое личное мнение о том, что наше общество едва ли составило себе правильное суждение о деле Зола, так как оно не могло понять этого дела; это дело, говорил я, не в нравах нашего общества» (И. Павловскому, 28 апреля (10 мая) 1898 г.).

Текст, направленный Чеховым Павловскому, не сохранился, но это письмо свидетельствует о том, что беседа, которую он хотел предать гласности, была достаточно отвлеченной, и ни французской политики, ни восприятия дела Дрейфуса — Золя русским обществом она не касалась.

Не состоялось и другое публичное выступление Чехова — на встрече в парижском Обществе русских студентов. Приглашение студентов ему передал некий Е. Семенов (он же С.Коган), лично знакомый с Золя. Чехов в этот момент уже готовился к возвращению в Россию, и до его отъезда оставалось буквально несколько часов. «А вот у Зола я хотел бы быть, и все бросил бы и заехал к нему… Но — язык… Дурак дураком будешь», — будто бы сказал Семенову Чехов и стал расспрашивать, как себя чувствует сейчас Золя, и передал ему благодарность словами: «человека за человека благодарю». Когда Семенов рассказал об этом Золя, тот был тронут и тоже просил передать Чехову благодарность и привет.

Незадолго до отъезда Чехова в Париж приехал Суворин (20 апреля 1898 г.). «Здесь Чехов. Все время со мной», — записывает Суворин в своем дневнике. Видимо, Чехов пытался как-то переориентировать Суворина в деле Дрейфуса, но вряд ли это ему удавалось. По своему обыкновению Суворин со всем соглашался, но наедине с собой становился тем, чем он был на самом деле:

«Вчера были выборы в палату депутатов. Избран Дрюмон, забаллотирован Рейнак. Дрейфусарам не повезло. Смешно мне было говорить с де Роберти, который в «синдикате», как он выражается. У Щукина он говорил об этом деле с таким пафосом, что можно было подумать, что дело идет о самых драгоценных его интересах. Онегин смеялся над ним, что он хлопотал о том, чтоб попасть в свидетели по делу Золя. Он будет показывать, что Золя честный человек, точно для этого надо свидетельство де Роберти, и что Россия сочувствует Золя. Комедия! Я спросил его, видел ли он Золя? — «Видел». — «Что же он говорил что-нибудь о Дрейфусе?» — «Он говорил, что убежден в его невиновности». — «Ну, а доказательства?» — «Доказательств он не имеет» (А.Суворин. Дневник, 27 апреля 1898 г.).

Вернувшись в Россию в мае 1898 г., Чехов продолжал следить уже не столько за деталями дела Дрейфуса—Золя, сколько за реакцией «Нового времени» на связанные с ним события. Клевета, травля, искажения информации о тех, кто продолжал борьбу за справедливость, — об А.Франсе, С.Прудоме, Э.Лависсе и многих других, затеянная суворинской газетой пропаганда лживой книжонки Эстергази «Закулисная сторона дела Дрейфуса» возмущали Чехова до глубины души, и он писал в Петербург брату Александру, вероятно, надеясь, что его слова станут известны в редакции «Нового времени»:

«Поведение «Нового времени» в деле Дрейфуса—Зола просто отвратительно и гнусно. Гадко читать» (Ал. Чехову, 30 июля 1898 г.).

«Новое время» в деле Дрейфуса шлепается в лужу и все шлепается. Какой срам! Бррр!» (Ал. Чехову, 28 ноября 1898 г.).

В своих деловых письмах Суворину в этот период он уже дела Дрейфуса—Золя не касается. В беспринципности «старца» он убедился сам, да и письмо Павловского укрепило его в этом мнении:

«Удивительно странно ведет он себя в этом деле. Я был в Петербурге, когда пришло известие об аресте Анри (Эстергази). Суворин тогда делал мне комплименты, говорил, что я «победил», и просил немедленно ехать в Париж и писать. Хотя я писал очень осторожно, ни одна строка не была помещена, и газета опять вернулась к пошлостям… Мне пришлось съездить в Швейцарию, и там я случайно попал в компанию русских заправских дипломатов и военных, которые рассказали мне такие подробности, которые окончательно разъяснили мне всю эту подлую махинацию и убедили в полной невиновности Дрейфуса. Я написал об этом Суворину и сказал, что он защищает несправедливое и грязное дело, к которому я руки прикладывать не стану. Он ответил мне, как отвечал Вам, совсем из другой оперы» (И.Павловский — Чехову, 3 (15) октября 1898 г.).

Чехов ответил: «Алексей Сергеевич тоже писал мне, что я «победил» и проч. Вам нужно набраться терпения; по всей вероятности, придется пережить Вам еще немало сюрпризов» (И.Павловскому, 20 октября 1898 г.).

Суворин же, понимая, что игра, затеянная им вокруг дела Дрейфуса, проиграна, искал «достойные» пути отступления, и Чехов иронизирует по этому поводу:

«Читали ли маленькое письмо Суворина о лютеранских влияниях? Итак, дело Дрейфуса и вся беда — от лютеран» (И.Павловскому, 3 декабря 1898 г.).

Эту иронию Чехова вызвали глубокомысленные рассуждения Суворина о том, что «лютеранство берет Дрейфуса не как знамя, а как предлог к агитации. К судьбе Дрейфуса оно равнодушно, но путей агитации оно надеется достигнуть возрождения и примирения с Германией» («Новое время», 20 ноября 1898 г.).

Как говорится, крыша поехала.

Сам же Чехов продолжал следить за событиями, связанными с делом Дрейфуса, иногда получая информацию из первых рук — из писем И. Павловского. Одно из таких писем, где Павловский писал о настроениях французской интеллигенции, Чехову очень понравилось:

«Время теперь в высшей степени интересное: все изуверы и шарлатаны навалились на республику. Здешнее правительство боится даже восстания парижского гарнизона. Правда, с другой стороны, лучшие люди страны, которые до сих пор не мешались в политику, выступили на сцену: ходят на сходки, пишут в газеты, не жалеют ни боков, ни карьеры, ни даже жизни. Д-р Ру, открывший антидифтерийную сыворотку, говорил недавно одному моему приятелю: «Это дело мешает мне работать, не дает спать. Если иезуиты и антисемиты вызовут истерию, мы выйдем на улицу, дадим себя убить, но не уступим; человечество не может идти назад» (И.Павловский — Чехову, декабрь 1898 г.).

Мнение великого ученого и врача-подвижника Ру много значило для Чехова, хотя он и не был вполне уверен в том, что «человечество не может идти назад», и многими своими творениями пытался уберечь людей от такого соблазна. Взгляды его не меняются, и об этом в его письмах:

«И.Я.Павловский теперь не в духе. Говоря по секрету, он не ладит с «Новlt;ымgt; временем», которое на дело Дрейфуса смотрит иными глазами, чем он, и преспокойно переделывает его телеграммы» (П.Иорданову, 25 января 1899 г.);

«Как-никак, а в общем «Новое время» производит отвратительное впечатление. Телеграмм из Парижа нельзя читать без омерзения, это не телеграммы, а чистейший подлог и мошенничество. А статьи себя восхваляющего Иванова! А доносы гнусного Петербуржца! А ястребиные налеты Амфитеатрова! Это не газета, а зверинец, это стая голодных, кусающих друг друга за хвосты шакалов, это черт знает что. Оле, пастыри Израилевы!» (Ал. Чехову, 5 февраля 1898 г.).

И все же имени Чехова, правда, помимо его воли, все-таки пришлось прозвучать в печати в связи с делом Дрейфуса. Дело было так: знакомый Чехова по Лазурному берегу Михаил Ашкинази, он же Мишель Делин, подвергся вместе с издателем «Франко-русского вестника» в Ницце И.Розановым личным нападкам «Нового времени»: «Бердичевский выходец (И.Розанов) основал в Ницце «Франко-русский вестник». Главным сотрудником этой газетки сделался некто Ашкинази, подписывающийся псевдонимами «Русский» и «Michel Delines», незамедливший примкнуть к газетной кампании в пользу Дрейфуса», и т. д. Ашкинази написал открытое письмо в редакцию «Нового времени» А.Суворину, где, в частности, были такие слова: «Не мое отношение к делу Дрейфуса позорно, а Ваше. Сошлюсь на человека, которого вы любите, если Вы только можете кого любить и уважать. Сошлюсь на чуткого художника А.П.Чехова. Он был во Франции во время процесса Золя. Спросите его, что он думает о виновности Дрейфуса и о гнусных проделках защитников Эстергази. Спросите его, что он думает о Вашем отношении к этому делу и к еврейскому вопросу вообще. Не поздоровится ни Вам, ни «Новому времени» от его мнения».

Письмо это, естественно, «Новое время» не опубликовало, но оно через некоторое время появилось в «Одесском листке» (видимо с этого времени Чехов стал бояться «одесских корреспондентов») и затем, 26 февраля, было перепечатано московской газетой «Курьер», редактировавшейся соучеником Чехова по таганрогской гимназии и мужем Дуни Эфрос Ефимом Коновицером. Коновицер, которого связывали с Чеховым многолетние дружеские отношения, думал, надо полагать, что этот «сюрприз» будет ему приятен, но вышло иначе. Чехов писал Марии:

«Курьер» недавно подложил мне большую свинью. Он напечатал письмо шарлатана Мишеля Делина, подлое письмо, в котором Делин старается доказать, какой негодяй и мерзавец Суворин, и в доказательство приводит мое мнение. Это уж черт знает что, бестактность небывалая. Нужно знать Делина: что это за надутое ничтожество! Это еврей Ашкинази, пишущий под псевдонимом — Michel Deline» (М.Чеховой, 2 марта 1899 г.).

Через несколько дней о том же Чехов пишет Суворину:

«А читали Вы письмо Michel'a Deline'a? Я с ним виделся несколько раз в Ницце, он бывал у меня. Это Дерулед — иудейского вероисповедания» (А.Суворину, 4 марта 1898 г.).

Поль Дерулед — политический деятель и поэт, злобный антидрейфусар.

Заметим, что Чехов упрекает Ашкинази не во лжи, а в бестактности. Такт в отношениях Чехова с людьми значил для него очень много, и допустивший бестактность Ашкинази, с которым у него, судя по письмам и запискам французского периода его жизни, поддерживались весьма интенсивные контакты, немедленно превращается в «надутое ничтожество», а былое общение — в «несколько» посещений.

В марте 1899 г. над Сувориным стали собираться тучи: за «своеобразное» освещение конфликта русского правительства с Петербургским университетом, начавшегося запрещением студенческого праздника 8 февраля и закончившегося «приемом после увольнения» всех студентов, а также вызвавшего стачки солидарности с ними по всей столице, против Суворина было возбуждено дело в писательском Суде чести, и «старец» очень переживал. «Этот месяц, прожитый мною, равняется годам. Никогда я так не волновался. Мне казалось, что все против меня, и что я гибну», — записывает он в дневнике 26 марта 1899 г.

Чехов сочувствовал его переживаниям и в связи с возникшей ситуацией написал ему последнее в своей жизни обстоятельное письмо, отражающее всю глубину понимания им особенностей русской общественно-политической жизни:

«Ваше последнее письмо с оттиском (суд чести) мне вчера прислали из Лопасни. Решительно не понимаю, кому и для Чего понадобился этот суд чести и какая была надобность Вам соглашаться идти на суд, которого Вы не признаете, как неоднократно заявляли об этом печатно. Суд чести у литераторов, раз они не составляют такой обособленной корпорации, как, например, офицеры, присяжные поверенные, — это бессмыслица, нелепость; в азиатской стране, где нет свободы печати и свободы совести, где правительство и 9/10 общества смотрят на журналиста, как на врага, где живется так тесно и так скверно и мало надежды на лучшие времена, такие забавы, как обливание помоями друг друга, суд чести и т. п., ставят пишущих в смешное и жалкое положение зверьков, которые, попав в клетку, откусывают друг другу хвосты. Даже если стать на точку зрения «Союза», допускающего суд, то чего хочет он, этот «Союз»? Чего? Судить Вас за то, что Вы печатно, совершенно гласно высказали свое мнение (какое бы оно ни было), — это рискованное дело, это покушение на свободу слова, это шаг к тому, чтобы сделать положение журналиста несносным, так как после суда над Вами уже ни один журналист не мог бы быть уверен, что он рано или поздно не попадет под этот странный суд. Дело не в студенческих беспорядках и не в Ваших письмах. Ваши письма могут быть предлогом к острой полемике, враждебным демонстрациям против Вас, ругательным письмам, но никак не к суду. Обвинительные пункты как бы умышленно скрывают главную причину скандала, они умышленно взваливают все на беспорядки и на Ваши письма, чтобы не говорить о главном. И зачем это, решительно не понимаю, теряюсь в догадках. Отчего, раз пришла нужда или охота воевать с Вами не на жизнь, а на смерть, отчего не валять начистоту? Общество (не интеллигенция только, а вообще русское общество) в последние годы было враждебно настроено к «Новlt;омуgt; времени». Составилось убеждение, что «Новое время» получает субсидию от правительства и от французского генерального штаба. И «Новlt;оеgt; время» делало все возможное, чтобы поддержать эту незаслуженную репутацию, и трудно было понять, для чего оно это делало, во имя какого бога. Например, никто не понимает в последнее время преувеличенного отношения к Финляндии, не понимает доноса на газеты, которые были запрещены и стали-де выходить под другими названиями, — это, быть может, и оправдывается целями «национальной политики», но это нелитературно; никто не понимает, зачем это «Новое время» приписало Дешанелю и генlt;ералуgt; Бильдерлингу слова, каких они вовсе не говорили. И т. д. И т. д. О Вас составилось такое мнение, будто Вы человек сильный у правительства, жестокий, неумолимый — и опять-таки «Новое время» делало все, чтобы возможно дольше держалось в обществе такое предубеждение. Публика ставила «Новое время» рядом с другими несимпатичными ей правительственными органами, она роптала, негодовала, предубеждение росло, составлялись легенды — и снежный ком вырос в целую лавину, которая покатилась и будет катиться, все увеличиваясь. И вот в обвинительных пунктах ни слова не говорится об этой лавине, хотя за нее-то именно и хотят судить Вас, и меня неприятно волнует такая неискренность» (А.Суворину, 24 апреля 1899 г.).

Это письмо показывает, почему Чехов не считал для себя возможным публично осудить Суворина. Однако появление в те же дни в журнале «Жизнь» «Открытого письма к А.С.Суворину» М.Горького, в составе которого в очередной раз было опубликовано злосчастное письмо Ашкинази со ссылкой на Чехова, на сей раз его протеста не вызвало, даже несмотря на совершенно безжалостную концовку горьковского послания:

«Не чувствуете ли Вы, старый журналист, что пришла для Вас пора возмездия за все, что Вы и Ваши бойкие молодцы напечатали на страницах «Нового времени»?»

Видимо, чтобы как-то смягчить Горького, Чехов писал ему: «Из Петербурга получаю тяжелые, вроде как бы покаянные письма…» (М.Горькому, 25 апреля 1899 г.).

Горький отвечал ему на это:

«Мне думается, я понимаю то, что Вы переживаете, читая письма из Петербурга. Мне, знаете, все больше жаль старика — он, кажется, совершенно растерялся. А ведь у него есть возможность загладить — нет, — даже искупить все свои вольные и невольные ошибки. Это можно бы сделать с его талантом и умением писать — стоит только быть искренним, широко искренним, по-русски, во всю силу души! lt;…gt; Оставьте его самому себе — Вам беречь себя надо. Это все-таки — гнилое дерево, чем можете Вы помочь ему? Только добрым словом можно помочь таким людям, как он, но если ради доброго слова приходится насиловать себя — лучше молчать» (М.Горький — А.Чехову, май 1899 г.).

Наиболее полно описал Суд чести и его результаты в своем дневнике В. Короленко:

«Суд чести Союза писателей постановил приговор по делу Суворина. Осудив «приемы» его, признав, что он действовал без достаточного сознания нравственной ответственности, которая лежала на нем ввиду обстоятельств вопроса, что он взвалил всю вину на студентов, тогда как сам должен признать, что в деле есть и другие виновники, — Суд чести, однако, не счел возможным квалифицировать его поступок, как явно бесчестный, который мог бы быть поставлен наряду с такими поступками как шантаж и плагиат, — упоминаемые в ст. 30 Устава Союза. Определения писал я. Приговор единогласный (Фаминицын, Арсеньев, Мумкетов, Манассеин, Анненский, Спасович, Короленко). Суворин… очень волновался и накануне прислал письмо на имя Арсеньева, в котором просил ускорить сообщение приговора, так как ему чрезвычайно тяжело ожидание.

Приговор был готов и послан ему в тот же день. Многие ждали, что Суд чести осудит Суворина. «Если не за это одно, то за все вообще». Мы строго держались в пределах только данного обвинения, и по совести я считаю приговор справедливым. В данном случае у Суворина не было бесчестных побуждений: он полагал, что исполняет задачу ментора. Но у него давно уже нравственная и циническая глухота и слепота, давно его перо грязно, слог распущен, мысль изъедена неискренней эквилибристикой… Амфитеатров, объявляя о новом курсе своем, написал: «Много значит, в каком органе пишешь». Он хотел этим извинить свою недавнюю «манеру», явно осужденную общественным мнением по адресу Суворина… Чехов рассказывал мне, что Суворин иногда рвал на себе волосы, читая собственную газету. Все эти приемы в «Маленьких письмах» мы отметили и осудили».

Это решение суда не изменило ни позиции «Нового времени», ни характера и «приемов» самого Суворина.

«С Питером я не переписываюсь, к Марксу не обращаюсь, с Сувориным давно уже прекратил переписку (дело Дрейфуса)», — пишет Чехов сестре 3 декабря 1899 г.

Чехов, как это часто с ним бывает, не вполне точен: он не «прекратил» переписку с Сувориным, а лишь достаточно резко сократил ее. Впрочем, может быть, он и прав: с 1899 г. в письмах к Суворину больше не было его души, а письма, написанные без участия души, вроде бы не существуют, хотя формально они есть. Дело Дрейфуса также закончилось в 1899 г., и остальные его перипетии Чехова не волновали: на этот раз он был безусловно уверен в конечной победе Добра и Справедливости. Но только на этот раз!

Сам он лишь однажды вспомнит о «деле» Дрейфуса, когда к нему придет весть о странной смерти Золя: «Сегодня мне грустно, умер Зола. Это так неожиданно и как будто некстати. Как писателя я мало любил его, но зато как человека в последние годы, когда шумело дело Дрейфуса, я оценил его высоко» (О.Книппер, 18 сентября 1902 г.).