"Мы, значит, армяне, а вы на гобое" - читать интересную книгу автора (Климонтович Николай)

Глава вторая

1

Милиционер Птицын и его жена когда-то давно были одноклассниками: он у нее списывал диктанты, сидя на парту дальше от доски и от учительницы русского языка и литературы. То есть формально, согласно свидетельствам о рождении и аттестатам зрелости, они всю жизнь оставались ровесниками; но, как часто бывает в русской жизни, за годы совместного бытия и быта то ли жена далеко обошла мужа в общем развитии, то ли муж отстал в связи с трудной работой и многой выпивкой, – так или иначе, по сути дела, к тридцати семи жена милиционера оказалась безусловно старшей в этой паре и этой семье.

Звали ее Хельга. Это не была кличка, данная ей многочисленными поклонниками за тугой привлекательный зад: даже сам милиционер Птицын говаривал, что она очень расторопна по ходовой части, – так он изящно выражался. Нет, она была Хельгой отродясь, по паспорту, -имя в наших краях удивительное и ни в каких святцах не значащееся.

Возможно, ее родные, мать и незамужняя тетка – отца в семье женщины в грош не ставили, хоть был работящим и непьющим, только слишком уж тихим, не дрался, – назвали ее так в честь очень популярного в начале шестидесятых серванта из стран народной демократии. Муж звал ее по-домашнему просто Хель, а сильно выпивши и хлопая себя по ляжкам – Хиль, а то и просто – Эмка, производное, вы понимаете, от

Эмиль, – это была одна из самых остроумных и коронных его шуток. Еще он любил говорить в раздражении ну и Хель с тобой, но это уж с порога, чтоб не схлопотать кухонным полотенцем по мордасам.

Оба они были из хороших пригородных почти трезвых рабочих семей, но выучились на инженеров: во второй половине семидесятых, в разгар развитого социализма и бесплатного образования, это было и вполне возможно, и распространено, – да что там, при советской власти половина страны была интеллигентами в первом поколении.

Она была инженер-химик, он – инженер-механик, и вплоть до начала конца социализма в нашей отдельно взятой стране она работала в ящике, и он работал в ящике, каждый в своем. И им хватало. Но с пришествием юного советского капитализма стало больше соблазнов, и всем как-то вдруг стало нехватать. И семье Птицыных тоже.

Инженера Птицына подбил пойти в милицию сосед по гаражу. Не в постовые, конечно, или там в участковые, а в лабораторию на Петровку. Птицын оказался сильным специалистом в области оружия вообще, баллистики в частности. Трудился он в лаборатории по части оружейной криминалистической экспертизы, и ко времени Коттеджа был уж капитаном с правом ношения табельного оружия. Он, светлый шатен, отпустил усы, но вылезли они отчего-то пегие и совсем светлые, чуть пожелтевшие от никотина и придавали ему вид дураковатый.

Птицына же пошла в бизнес.

Кооперативы и фирмы, в которых она подвизалась, открывались и закрывались, потом регистрировались новые, потом и те прогорали, но росли другие; на круг она стала зарабатывать еще на заре своей новой деятельности раз в пять больше Птицына, милицейского оклада которого хватало лишь на пиво Очаковское, водку и бензин. Квартиру отремонтировала. К даче отца где-то за Яхромой, точнее – к деревенской избе деда, доставшейся семье в наследство, Хельга пристроила веранду, мезонин, соорудила летний домик. Купила в баньку новый котел. У нее появилась, произносимая всегда не к месту, присказка для меня это копейки. Два раза возила мужа на Кипр и один – в Анталию, отели не ниже трех звезд, посмотрели мир; дочку-троечницу направила в платную английскую школу. Наконец -самый удачный этап ее карьеры – она оказалась на месте бухгалтера без права финансовой подписи фирмы широкого профиля со сказочным именем Феникс. Именно в этой фирме, похоронив свою карьеру в вычислительном центре Госплана, – собственно, Госплана тоже скоро не стало, – и оказалась жена Гобоиста. И попала в объятия мадам Птицыной.


2

Фирма Феникс имела своего прикормленного человека на Петровке – по рекомендации милиционера Птицына – и занималась не вполне легальным, но очень прибыльным бизнесом, – а кто и тогда, и сейчас занимается вполне законным? А именно – обналичкой. Впрочем, по мелочи фирма работала и по отмыванию зеленых, с каковой целью была открыта дочерняя компания ХиД, в расшифровке – Хельга и Друзья, занимавшаяся поставками импортной мебели в российские магазины.

Директором и основателем Феникса был умный кандидат физико-математических наук Владик, умный, но дурак, по определению бухгалтера Птицыной. С ее точки зрения он совершил два абсолютно пагубных для бизнесмена поступка: первый – переспал на третий день после заключения контракта с ней, бухгалтером Птицыной, второй -после этого, даже когда первый пыл угас, продолжал ей слепо доверять. Впрочем, ни в какой бухгалтерии он все равно ничего не смыслил – был артист мысли и комбинации, не больше – и не мог нарадоваться, что не надо вникать в бумаги, в которых ничего не понимал, и что с бухгалтером ему повезло, как никому. Таким образом, сейф фирмы был для Птицыной широко открыт. А коли так, то выходило, что кем бы там по уставным документам этот самый Владик ни числился – хоть Папой Римским, – держала бизнес в руках химик Птицына. И крепко держала. Причем очень хорошо устроилась: ведь в случае чего никакой ответственности она не несла, подписывал, что она давала ему подписать, Владик.

Знающие люди скажут: так можно жить в Сочи, даже не зная прикупа. А Птицына к тому же и прикуп знала. Потому что во время одной из самых блестящих операций Феникса, войдя в соприкосновение с представителями одной южной республики, временно находящейся в составе Федерации, и проведя с ними трехдневное рабочее совещание в подмосковном пансионате Русь, она вычислила всю механику южной аферы и, там прибавив, там отняв – скалькулякнув по-быстрому, как она выражалась, – поняла, что озолотится, вполне сможет бросить своего милиционера и уехать на постоянное место жительства на острова. На какие именно – она не знала, но с пальмами; впрочем, всегда можно справиться у знающих людей, однако не на Кипр, ну уж нет… Потому что речь шла не о месячных четырех штукарях зеленых, но примерно о двух третях годового бюджета небогатой автономной республики, живущей на дотации Центра.

Но ей не повезло – осталась в совке, вздыхала Птицына. Потому что по возращении из подмосковного пансионата на родину степняков взяли следователи по особо важным делам государственной прокуратуры. Человек с Петровки на второй же день сказал, что надо рвать когти. Фирма Феникс закрылась. Сейф оказался пуст. К Владику повадились кредиторы, с помощью бандюков отобрали машину, пятикомнатную квартиру на Смоленской и недостроенный кирпичный особняк на берегу Истринского водохранилища, при этом сам Владик чудом остался жить. Дуракам везет, констатировала этот, сам по себе удивительный, факт бухгалтер Птицына.

Впрочем, наведались и к ней. Но у нее никаких денег не оказалось: плохонькая квартирка на Коровинском шоссе, муж-милиционер на зарплате и на раздолбанном вольво одна тысяча девятьсот восьмидесятого года выпуска, старуха-тетка с болезнью Альцгеймера, пенсионерка-мать и дочка-дебилка, на все вопросы отчего-то отвечающая с жеманной улыбкой well – c вопросительным выражением, – результат обучения в английской школе. С Птицыной решили ничего не брать, поскольку брать было нечего. Так, припугнули пистолетом, переделанным из газового, – на всякий случай.


3

Что делала в Фениксе Анна, ей самой так и не удалось выяснить.

Сидела в офисе, что-то считала на компьютере, но чаще играла в игры и раскладывала пасьянсы; больше всего она любила раскладывать косынку – всё сходилось. Хельга прочила ее на курсы бухгалтеров, намереваясь сделать своей правой рукой. Анна, собираясь на курсы, пила с клиентами кофе с ликером, куда-то факсовала по-быстрому, когда велела Птицына. А также дважды ездила в Рим по мебельной части, и в их с Гобоистом спальне именно таким макаром выплыл итальянский гарнитур – неликвид.

Жизнь в фирме вплоть до закрытия шла самая уютная. Сотрудники подтягивались часам к одиннадцати. Кофе, женский треп, обсуждение обновок и куда ехать на курорт, косметичек, гомосексуальных парикмахеров, нежных массажистов, а также того, какие мужики козлы. Изредка у фирмы всплывали богатые партнеры, тут уж жизнь и вовсе превращалась в фиесту, как написано у одного французского писателя: рестораны, дачи с саунами, однажды даже ездили на неделю в командировку на горный курорт в Шамони во Французских Альпах. Там Анна преимущественно занималась употреблением три раза в день по приличному куску страстно любимого ею штруделя. Кстати, именно в результате этой поездки у Анны и появился подержанный опель цвета баклажан. Тогда же она завела манеру называть Гобоиста – Кока, от чего того всякий раз передергивало: раньше он, впрочем, перебывал Котом и Котиком. Более того, она обучила этому и свою дочь, и в редкие минуты, что они оказывались вместе, Женя, ставшая уж вполне созревшей девушкой, правда, малорослой, в бабку, но с совершенно детским личиком, тянула, кривляясь: ко-ока-ко-ола, – и в ее устах это звучало уж вовсе чудовищно фамильярно, у Гобоиста это вызывало рвотные позывы. А ведь когда-то он качал эту девочку на коленях, делал козу, водил в зоопарк и в кафе-мороженое…

Отношение Анны к Гобоисту, конечно же, претерпело за полтора десятка лет изменения. Она, как многие мещански воспитанные женщины, не прощала ему собственных измен. К тому ж не переносила его пьяным, а пьяным он бывал все чаще: у него становилось все больше свободного времени. Теперь она его жалела с чувством некоторого пренебрежения. А ведь когда-то, в пору ослепления его блеском, была до дрожи влюблена. Мужчин с такими длинными пальцами у нее никогда не было: вратари да программисты в обвислых штанах, нечищеных башмаках и вонявшие потом. Правда, за время их романа она дважды собиралась выходить замуж: один раз – на работе в вычислительном центре за мальчика моложе ее на два года, сына высокопоставленных родителей, второй раз – за бывшего сокурсника, подающего надежды и нынче заседавшего в Думе. Оба этих романа, хоть и длились по два-три года, протекли совершенно незаметно для Гобоиста, чем Анна тоже была недовольна.

Но она любила своего Костю и в свое время обоим отказала. А теперь, конечно, не могла простить Гобоисту и этих неслучившихся перспективных браков, которые открыли бы ей путь в высшее общество -как она это понимала.

Кроме того, у них, как у всякой порядочной пары, была легенда. Якобы на концерте в Малом зале Консерватории она, тогда еще юная девушка, преподнесла ему цветы, и он ее запомнил. Она-то не помнила ничего, но Гобоист описал ей ее тогдашнее платье, даже серебряный поясок на тоненькой тогда талии, и это сбило Анну с толку: было такое платье, был и поясок, но как же она-то его, такого красавца, не заприметила. "Я еще подумал, что уже стар, и такой девушки у меня никогда не будет", – вспоминал этот эпизод Гобоист – не без некоторого кокетства и лести – ей, ему тогда было лет двадцать пять.

В пору ослепления Гобоистом она прилежно читала "Опавшие листья" и даже Музиля. Читала, и засыпать было нельзя. Когда гладила постельное белье – Гобоист брезговал прачечными, – думала о высоком, как было велено. Она думала прилежно. Вырисовывалась большая гора, по которой ей предстояло лезть. Лазила она плохо, к тому же боялась высоты. Но лезла. При этом смотрела на себя со стороны не без юмора. У нее было довольно развитое чувство юмора, но оно начисто исчезало в присутствии Гобоиста. У нее вообще в его присутствии многое атрофировалось. Кроме одного. Это, наоборот, начинало бешено работать, а когда он клал ей руку на загривок, у нее дрожали колени и руки. Так не было ни с ее мальчиком, хоть тот и был поначалу как помешанный, не говоря уж о сокурснике: того в постели едва терпела. Но понятно, что так не могло продолжаться вечно, и Гобоист теперь спал в своем кабинете…

Хельга – просто находка, – хоть и была моложе Анны, в эту кризисную пору, когда Анна, наконец, стала законной женой Гобоиста, многому ее научила. Есть же женщины, умеющие относиться к мужчинам по достоинству. Переводя с женского, в грош их не ставить. Хотя изредка можно использовать по прямому назначению, выражение Хельги. Скажем, тот же Владик: он же имел Хельгу? Имел. Так что залезть в его сейф и обобрать до нитки – только справедливо: заслуженный гонорар. У Анны было смутное подозрение, что такая постановка вопроса смахивает на проституцию. Глядя на свинячий Хельгин пятачок вместо человеческого лица, мелкие близорукие глазки, двойной подбородок, Анна задумывалась: неужели эта женщина, пусть и с задом, так дорого стоит? Сама Хельга и развеяла сомнения, будто мысли читала: мы стоим столько, сколько заплатят; а заплатят столько, сколько назначишь: главное – вовремя не продешевить. Ага, подумала Анна, ну и дурой же я была…


4

Конечно, после дефолта Хельга осталась на бобах. О возрождении Феникса речи быть не могло, но и голову пеплом мадам Птицына посыпать не хотела. Впрочем, о процессе по делу ее степняков, которых она учила пользоваться русской баней, уже писали в газетах.

И нужно было лежать на дне. Но ведь кое-что у нее все-таки осталось: она ж не балбес-математик Владик.

Во-первых, кредиторы ничего не прознали о фирме Хельга и Друзья, и на складе, и по магазинам оставалось еще немало нераспроданной итальянской и финской мебели. Во-вторых, она, не будь дурой, вложила деньги в две секции этого самого Коттеджа недалеко от Городка, оформив обе на имя мужа, милиционера Птицына, и об этом бандюки не узнали тоже. Не говоря уж о том, что у нее был тайный счет, на котором повисли пусть небольшие для бизнеса, но вполне приличные для семьи деньги.

Птицына относилась к Анне с искренней симпатией. Симпатия у такого сорта людей как-то естественно сочетается с расчетом, а Птицыной, быть может, отчего-то казалось, что Анна может ей в будущем пригодиться. Кроме того, она испытывала свойственную подчас мелким жуликам подсознательную тягу к интеллигенции: Птицына считала Анну интеллигенткой. Так или иначе, но бухгалтер и химик Птицына вошла в положение Анны.

А положение было таково, что Анна, приехав к Птицыной на Коровинское, за кофе с коньяком расплакалась у той на груди. Хоть с возрастом, казалось Анне, уже совсем разучилась плакать. Она ума не могла приложить, как скажет своему Гобоисту о том, что его деньги пропали. То есть совсем пропали: были – и нет. И что он, прожив полвека на свете, бездомен и нищ. То есть совсем бездомен и обречен ютиться в маленькой комнате-пенале от ее, Анны, щедрот.

Анна представила, как Костя сидит, нахохлившись, на ее кухне, пьет дешевую водку, прибитый, старый, с редеющими волосами, и в глазах его стоит ужас человека, вдруг потерявшего всё, и ей до слабости в душе было его жаль. А это было нечастое для нее чувство -сострадания, – а потому особенно пронзительное, до жалости к самой себе.

Но хуже всего было то, что оказался Костя – так он будет думать – в этом положении в результате ее, Анны, авантюр. Впрочем, она, разумеется, не была склонна себя в чем-либо винить, он сам дал ей эти деньги, а в дефолте она не виновата. Но все же, все же…

Анна знала, впрочем, что Гобоист, сначала взвившись, потом покручинившись, быстро смирится с судьбой, едва она расплачется у него на груди, и ее же пожалеет. Это смирение и жалость были Анне тоже невыносимы, – выходит, она много лет любила блаженного дурачка…

И тут Хельга совершила, быть может, самый ужасный поступок в своей жизни, поскольку ужасным мы можем назвать свой поступок, совершенный поперек собственной натуры, – она вернула долг. А ведь дефолт все спишет, вполне могла и не возвращать – пусть этот самый музыкант побегал бы по судам с Владиковой липовой распиской, замулякой хреновой, как алхимик Птицына называла ложные и недобросовестные бумажки. Пусть судебный исполнитель пришел бы к нищему Владику, который ютился теперь у своей жены в однокомнатной квартире в Чертанове и пригибал голову при каждом звонке в дверь, – общение с бандюками не прошло даром.

Конечно, денег для возврата долга у Хельги не было. Были две секции в этом самом Коттедже. И одну она уступила Анне. В покрытие долга. Разумеется, эта самая секция в Коттедже стоила на треть меньше той суммы, что дал Гобоист. Но – всё лучше, чем ничего, как считает наш терпеливый народ-буддист… И Анна понесла эту счастливую весть Гобоисту.

Поначалу тот был, разумеется, потрясен.

Но, как уже говорилось, его легкий нрав не позволял ему долго скорбеть. В середине апреля, прямо перед Костиным днем рождения, он и Анна сели в автомобиль; супруги Птицыны в качестве продавцов, таков был их статус при передаче недвижимости, ехали на своей вольво сзади, как бы конвоировали; и кавалькада покатила по Волоколамке к Городку, бывшему в незапамятные времена центром небольшого удельного княжества.

В начале пути Гобоист был как-то надрывно мрачен. Когда они прибыли к Коттеджу, он, в своей гастрольной жизни повидавший европейских красот, но давно не странствовавший по родине, был ошеломлен пейзажем. Он обалдело смотрел на клевавших в помойке кур. На баб в галошах – в поселке стояла грязь по щиколотку. Рассеянно оглядел мужика в телогрейке и кирзе, тащившего на хребте мешок. Он обошел тогда не заселенный еще Коттедж кругом, ковырнул носком дорогого английского ботинка кусок битого кирпича. Согласился ознакомиться со своими будущими апартаментами.

Огромные куски отслоившихся за зиму в перемерзшем доме обоев свисали тут и там рваными клоками. Повсюду в грязи валялись пустые бутылки, отчего-то не сданные строителями в ближайшую лавку. Перила лестницы, ведущей на второй этаж, качались. Сами ступеньки прогибались. Везде были мразь и запустение, не работали водопроводные краны. Сортир не работал тоже. Окна с момента застекления никто, разумеется, не мыл, и за грязными разводами на стеклах можно было увидеть искаженный пейзаж, кривые деревья и тинного цвета небо над ближними хижинами. Стоял запах гнили и разложения, будто в соседней комнате прошлой весной забыли ветчину. Посреди кухни на первом этаже лежала куча говна… Гобоист вздрогнул и поспешил вон.


5

Птицына пригласила их в свою секцию – она уже привела там все в божеский вид, – сварила кофе, достала из шкафчика коньячок: еще не отвыкла от прежних манер, будто процветание длилось. И стала разливаться соловьем, поддерживая Анну, но и войдя в привычную роль продавца: она уже забыла, что не продавала – долг возвращала.

Птицына говорила цветисто. Это ж надо, до чего же мы, то есть Птицыны и Анна с Гобоистом, живем теперь близко от реки. А скоро расцветет сирень. И всё-всё будет в зелени. Она, химик Птицына, уже заказала несколько машин земли, и участок вокруг их двух секций будет засыпан и унавожен. А вон там и там кусты рябины, видите, Константин. А промеж их смежных участков все будет в кустах крыжовника и смородины, черной и белой, на красную у дочки Тани аллергия. У дедушки на даче все в кустах красной смородины, а черной нет, что глупо, потому что ее можно проворачивать с сахаром… И главное: это их местечко – край не какого-нибудь, а самого престижного района Подмосковья. И что неподалеку дивной красоты Саввино-Сторожевский монастырь. И тут впервые совсем уж пригорюнившийся Гобоист изъявил некоторый интерес.

– Здесь и воздух чистый, – сказал милиционер Птицын.

– Не перебивай! – одернула его супруга.

И запела о том, что рядом – молочная ферма и каждый день можно брать парное молоко.

– Я не пью парное молоко, – молвил Гобоист. – Оно слабит.

– Так ведь можно вскипятить! – хохотнула Птицына и легонько хлопнула Гобоиста по плечу. Того перекосило.

Птицына рассказала еще, что они знают пляж. Гобоист не понял, о чем идет речь, подумал, что супруги изучили пляж; но мадам Птицына имела в виду, что они на реке нашли место, которое может сойти за пляж. Гобоисту еще предстояло обучиться птицынскому языку.

– Здесь в санатории есть ночной бар и диско, – сказала Птицына, продолжая по привычке прирожденной торговки набивать цену, хотя этого вовсе не требовалось: Гобоисту все равно деваться было некуда.

Гобоист покорно кивал. Впрочем, его оставлял совершенно равнодушным весь этот набор: храм, диско, бар, ферма, пляж. Ему пришло в голову поинтересоваться, где поблизости публичный дом, но он с полным основанием решил, что мадам Птицына шутки не поймет. А может быть, упаси Бог, примет на свой счет. И промолчал.

Он был подавлен. Он думал о том, как причудливо складываются судьбы людские. Что еще пару лет назад ему не могло привидеться и в белой горячке, что будет он обретаться среди кур и навоза, не имея другого угла. Что он попадет в ссылку. А это была именно ссылка. Что ж – от сумы да от тюрьмы, как говорят у нас в России… Он с христианским смирением думал о том, что послано все это ему в наказание за слишком легко прожитую жизнь, за успех и деньги, за поверхностное и потребительское в течение стольких лет отношение к Анне, за эгоизм. Он согласен был платить по этим счетам, поскольку чувствовал: в конце концов это только справедливо…

Как он будет здесь жить, он плохо себе представлял. И помышлял о самоубийстве. О том, чтобы повеситься, думал с отвращением. Равно как и об отравлении – уж больно неэстетично, начнет еще рвать. Легче всего ему представлялось, как он разрежет себе вены. Как настоящий римлянин, спасая честь.

Делать это надо в ванне. Положить левую руку на край, левую потому, что головой следует лечь в сторону, противоположную кранам, чиркнуть бритвой, и пусть себе стекает. Взять бутылку хорошего коньяка, очень хорошего, и томик Блока. Нет, Тютчева… Он понимал, разумеется, что такой план может прийти в голову лишь подростку-психопату, который боится провалиться на экзаменах. И гневался на себя, с одной стороны, за то, что фантазия эта навязчива, а с другой – что то и дело ловил себя на мысли: успеет ли кто-нибудь его спасти? Он отдавал себе отчет в том, что эти инфантильные суицидальные поползновения смехотворны хотя бы потому, что не подкреплены должной решимостью умереть.

И тем не менее он не мог не думать об этом время от времени, как о всегда возможном выходе. И тут же гнал от себя эту мысль, думая при этом об Анне. И еще: грех самоубийства не приемлет церковь, его даже отпевать откажутся… В последние годы он стал не то чтобы религиозен, но носил крест, тот самый, оловянный, нянькин, на шнурочке, который умудрился-таки сохранить, изредка заглядывал в церковь, ставил свечки, молился, подчас заставлял себя до конца отстоять службу. Однажды пристроился было в длинную женскую очередь – к причастию и с отвращением представлял, как должен будет целовать попу руку. Так и не достояв, отвернулся и покинул храм.


6

Начались томительные процедуры оформления его столь несчастливо обретенной недвижимости. Нотариусы, БТИ, жилищные конторы, – он никогда с этим не справился бы, если б не Анна. С каждым днем Гобоист все отчетливее осознавал, что они фактически поменялись ролями: сегодня она оказалась взрослее и ответственнее, чем он. Она была приспособлена к жизни, он – нет.

Он и прежде полагался на импресарио, режиссера, на подруг, всегда помогавших по мелочам: сходить в нотный магазин, в химчистку, в сберкассе заплатить по коммунальным счетам, предварительно эти счета заполнив, – даже заполнение квитанций Гобоисту представлялось сущим мучением. Позже все эти житейские заботы взяла на себя Анна. Он же творил, то есть зарабатывал своим искусством, и не менее искусно тратил. И теперь, оказавшись в новой истории, он чувствовал себя в полной от жены зависимости.

А ведь в благоприобретенной его обители еще конь не валялся. Там нужно было делать ремонт, подключать трубы и краны, приобретать газовые и электрические приборы, потом перевозить остатки мебели из его квартиры, не поместившиеся у Анны и перегруженные в гараж. Упаковывать посуду, ноты и книги…

Все чаще у Гобоиста повышалось давление, он чувствовал общую слабость в теле, кружилась голова; он хлебал коньяк, к вечеру делалось лучше, но утром, понятно, только еще хуже. Тогда он жрал какие-то таблетки и постепенно обнаружил, что на его ночном столике накопились какие-то пузырьки и упаковки – как у старика.

Он с удивлением, с раздражением на самого себя все больше убеждался, насколько не справляется с простой, обыденной жизнью. Его навыки филармонических интриг, ювелирная тактика гастрольных маневров, умение разбираться со своими музыкантами, людьми по большей части взбалмошными, подчас склочными, его способность схватывать на лету все, что связано с его профессией, – все это, оказалось, не имеет ни малейшего отношения к повседневной рутине. К тому ж он со страхом предчувствовал, что люди, среди которых ему предстоит здесь существовать, совсем не такие, среди каких он прожил жизнь. Это, может быть, не была иная порода, но как бы другой подвид. Ведь он их вовсе не знает, простых людей своей страны, всегда обретавшихся с ним рядом, вокруг него, ходивших в те же школы, магазины и киношки. Их привычки, повадки для него в диковинку, и даже их язык он не совсем понимает.

Иное дело Анна. Она умела ко всем подладиться и со всеми договориться. Она, так долго пробывшая с ним бок о бок, оказывается, была ближе к ним, чем к нему.

При этом Анна и его, Гобоиста, хорошо понимала. Что бы ни думал о ней Костя, она-то знала о себе, что совсем не глупа. И сейчас, когда наблюдала своего Гобоиста без прежней трепетной влюбленности, то видела, что в нем пыла больше, чем мощи, что воспламеняется он быстро, но под этим нет настоящей силы; не говоря уж о его восторженности, которая подменяет и глубину, и постоянство; и, кроме того, те порывы, что возносят его ввысь, воодушевляют думать о высоком, как он не без самоиронии выражается, сочетаются в нем с рассудительностью, а в последние годы даже с мелочностью… И она скорее чувствовала, чем осознавала, что за мелочностью этой стоят неуверенность и страх. А ведь она привыкла думать, что он всегда уверен в себе, зачастую даже чересчур, до почти самодурства и самолюбования.

Впрочем, сейчас Анна сочувствовала ему: пересадка экзотического растения на чужую почву происходит болезненно. Конечно, ее раздражала его беспомощность, которую она расценивала как безволие, хотя скорее это была растерянность. Но понимала и причины его расслабленности: чтобы собраться, ему нужен был импульс, надежда, новый азарт и кураж. И она не уставала повторять ему, что именно здесь он наконец-то исполнит свою мечту и начнет сочинять.

Дело в том, что, как почти всякий настоящий музыкант, Гобоист не избежал тщеславной мечты самому писать музыку, сочинить хоть пару опусов для своего квинтета. О чем и говорил Анне на протяжении многих лет. Она привыкла к этому свойственному подчас даже сильным и профессиональным мужчинам прекраснодушию – я еще такое напишу – и теперь играла на этой слабости. И делала все возможное, чтобы как можно уютнее и удобнее для мужа обставить и обустроить его новое загородное пристанище, выглядевшее пока так уныло. Сама она все, что лежало за кольцевой дорогой, терпеть не могла. Но объясняла матери, которая принялась укорять ее заботами о Коттедже при небрежении к родительской даче: кто-то же должен сварить ему суп.

Анна и Гобоист в процессе налаживания дачного быта – а это потребовало немалых усилий и немалых денег – сошлись на том, что уик-энды Анна будет проводить с ним, здесь, на даче. А он, если нет дел в Москве – Гобоист неотвратимо делался, так сказать, всё свободнее, – будет проводить за городом большую часть времени и сочинять.

Новый год они, конечно же, будут встречать тоже здесь. И что, наконец, заведут собаку. Боксера, как давно мечтали. В детстве у Костиного соседа и приятеля была рыжая боксериха, и она катала мальчишек на санках, как пони в зоопарке. С тех пор Костя относился к боксерам с ностальгической нежностью и застывал на улице, если мимо проводили морщинистую курносую псину с грустным и умным лицом.

Мало-помалу Гобоист стал примеряться к неизбежному своему будущему. И вот однажды он, пыхтя и фыркая, затащил в их московскую квартиру велосипед. Хороший, наверное, Анна в этом не разбиралась: какие-то цепи, передачи, шестеренки, звонки, всего много и выглядит очень богато. Прибамбасы, так это называется, знала Анна. Наверное, дорогой велосипед, подумала она, но не в цене было дело. Она поняла, что усилия ее были не напрасны, муж смирился и как будто увидел во всем происшедшем хорошие и удобные стороны. И будет дачником. Ее утвердило в этом умозаключении еще и то, что муж называл велосипед машиной. И Анна испытала облегчение.


7

Наконец, все было налажено и отремонтировано: шла из крана и такая и сякая вода, подключили отопление, можно было пользоваться туалетом и ванной. И в июле состоялся переезд.

Обиталище вышло таково. На первом этаже были гостиная и кухня. На втором – хозяйская спальная, вторая спальная, самая уютная во всем доме, – Анна упорно называла ее детской, Жениной, комнатой, а Гобоист не менее упорно гостевой; наконец, кабинет Гобоиста с видом на деревню, на сад, на соседок-старух, на ветхую их избенку, на сарай, на кур и петухов. Вдали, за последними крышами поселка, синел сосновый лес, и по ночам где-то на краю улицы мигал колеблемый ветерком единственный фонарь. И Гобоист, стоя в кабинете у окна, испытывал нежданное чувство умиротворения, странно замешанное на сладком нетерпении: ему представлялось – Анна раззадорила его, – что здесь, в одиночестве, он непременно что-нибудь этакое да сочинит…

Надо сказать, что и соседи по Коттеджу не дремали. В этот начальный период освоения нового жилища всеми владел веселый азарт, как перед коллективными сборами в обещающее быть счастливым путешествие. Все стремились помогать друг другу, переходили из рук в руки молотки и ножовки, мужчины вместе посасывали на солнышке пивко, вечерами семьями жарили шашлыки, запивая водочкой. С гордостью показывали приобретения и изобретения. Артур, открывая очередную бутылку, часто наивно спрашивал Гобоиста: скажи, ведь здесь офигенно? Всё пытался убедиться, что не прогадал, вложившись в этот самый Коттедж. Гобоист, жмурясь, с готовностью подтверждал: да, здесь хорошо. И тут же Артур советовался с Гобоистом, какую им сделать веранду -одну на двоих, поскольку у них было одно на двоих крыльцо. И как крыть крышу. И куда будет сток. Гобоист кивал, увлеченно что-то показывал. Рядил о стойках, узнал слова шпунт, надель. Конечно, в строительном деле он ничего не смыслил. Но был задет, когда случайно подслушал фразу, которую Артур неосторожно громко – армяне не умеют говорить тихо – сказал жене после одних из таких строительных переговоров:

– Я на него просто уссываюсь…

И – без пяти минут строитель – Гобоист испытал горечь.

Милиционер же Птицын без лишних рефлексий под водительством жены днями – брал отгулы, недельку от неиспользованного, еще прошлогоднего, отпуска – копал, взрыхлял, таскал зачем-то на свою небогатую территорию тяжеленные кругляши-валуны, собираемые по округе, и складывал в пирамиду сбоку от переднего крыльца. Сама мадам Птицына устраивала дом, и предметом гордости ее были невиданные соломенные гарнитуры – из приобретенных некогда в

Финляндии мебельной фирмой ХиД.

Гобоист мало-помалу перевозил на своей старенькой уже девятке ноты и книги, и однажды, когда он затаскивал к себе очередные пачки, милиционер Птицын бодро крикнул ему, радостно скалясь:

– Надо же, я-то думал, ты совсем другие книжки читаешь!

Гобоиста эта реплика привела в замешательство.

Гобоист не мог знать, что у милиционера в московской квартире был тамбур. В соседней квартире жил доцент. Тот держал обувь в галошнице, которую в этот самый тамбур установил. Обувь воняла. Для милиционера Птицына это определило отношение к интеллигенции -несколько пренебрежительное и ироничное…

Дома Гобоист присел на диван в гостиной, плеснул себе коньяка, все раздумывая над тем, что означает птицынское другие книжки. И вдруг догадался – Птицын имел в виду старый, советских времен анекдот: в целях конспирации два интеллигента по телефону книги называли вином, а самиздат – самогоном. Гобоисту стало неприятно, в реплике милиционера Птицына ему почудился намек на то, что он слишком много пьет.

А это было истинно так.

Но он оправдывал себя тем, что, когда засядет, наконец, за работу, безусловно, возьмет себя в руки и возобновит пошатнувшийся режим. И будет ездить на велосипеде – готовая машина с уже накачанными шинами стояла в подвале – на пляж…

Не принимал участия в этом коллективном устроении будущего один только Космонавт. Помимо закрытости его характера – держался он отчужденно, – была и еще одна причина: единственный из четырех хозяев он был не дачником, а купил свою часть коттеджа под постоянное жилье, продав квартиру в городе Одинцово. Так что у него был особый статус – резидента, так скажем. Не говоря уж о том, что, как выяснилось, он был весьма скуп. И бесшабашность, с которой соседи вскладчину пропивали немалые деньги под свои нескончаемые шашлыки, ему претила.