"От каждого – по таланту, каждому – по судьбе" - читать интересную книгу автора (Романовский Сергей Иванович)Борис Пастернак «Я один, всё тонет в фарисействе» Судьбой Бориса Пастернака стал его роман «Доктор Живаго». Сейчас можно лишь бесконечно удивляться тому, чтó Академик И.Р. Шафаревич, скорее всего, прав: всё «дело Пастернака» слеплено животным страхом членов Союза советских писателей, испугавшихся того, что Пастернак со своим романом «забежал вперед» и превысил ту меру «творческих свобод», которую уже успели после XX съезда КПСС почувствовать наши писатели, им этих свобод было «более чем…», они очень боялись, что и их отберут из-за одного выскочки, и сделали все возможное, чтобы раздавить писателя. Понятно, что у них ничего бы не получилось, будь на месте Пастернака другой человек – более стойкий, более сильный духовно, да еще и с крепким здоровьем. Но на месте Пастернака был Пастернак, и всё случилось так, как было задумано. Он, к сожалению, оказался восприимчив к их режиссуре. В данном очерке биографию Пастернака мы излагать не будем, как не будем фиксировать и основные вехи его поэтического творчества. Для нас он – прозаик. И вершиной его прозаических сочинений стал злополучный (для его судьбы) роман «Доктор Живаго». Для нас важно, прежде всего, выявить взаимоотношения автора со своим детищем, познать ту почву, на которой вырос этот роман, проследить связь его художественной нацеленности с миросозерцанием Пастернака и даже с основными чертами его творческой натуры. Чтобы понять все эти сложные взаимосвязи, мы коснемся лишь тех фактов его жизненного пути, которые находятся в прямой зависимости именно от мировосприятия Пастернака… Воспитывался Борис Пастернак в интеллигентной московской семье. Его отец, знаменитый художник, решающим образом повлиял на формирование художественных вкусов сына. В семье были уверены, что Борис станет музыкантом. В его музыкальной одаренности родителей уверил, в частности, Константин Скрябин. Но сам Пастернак думал иначе. Он рано и всерьез увлекся философией и был даже особо отмечен немецким философом Германом Когеном, главой марбургской школы неокантианцев. Но и к философии Пастернак вскоре охладел. И все же это увлечение не прошло для него даром: несравненная глубина его поэтических образов, заметный интеллектуализм его поэзии явно от особого дара не только видеть, но и обобщать. Однако первые поэтические опыты Бориса вызывали отчетливое сомнение в его истинном призвании не только у отца, но и у самого сочинителя. После революции, в 1921 г., родители Бориса Леонидовича и обе его сестры эмигрировали. Связь с ними на долгие годы прервалась. Практически полный и резкий обрыв семейных корней не лучшим образом сказался на впечатлительной натуре поэта. Анастасия Цветаева, хорошо знавшая Пастернака, вспоминала, что главной чертой его характера была «невероятная непосредственность». В нем абсолютно не просматривались ни «игра», ни «поза». А его двоюродная сестра О.М. Фрейденберг выделяла другую доминанту натуры поэта – «редкое душевное благородство». Но до корня докопались не они, а Сталин: Пастернак в его глазах – «типичный небожитель» *. Что это могло означать в понимании вождя? Только одно: предельный эгоцентризм, т.е. зацикленность на себе, своем творчестве и своих душевных муках, неспособность трезво взглянуть и на окружающих его людей, да и просто оценить события, коим он должен либо следовать, либо противостоять. Пастернак редко говорил так, чтобы собеседник понял его мысль однозначно. Его речь постоянно, как вспоминал К.И. Чуковский, изобиловала «прелестными невнятными туманностями», наводящими на самые разные размышления, но никогда не оттенявшие то, что он хотел сказать. Эту его особенность заметила и проницательная Анна Ахматова: «Пастернак – божественный лицемер». Люди, плохо его знавшие, восхищались его терпимостью и доброжелательностью, ибо он хвалил Та же Ольга Фрейденберг однажды отметила, что «Боря… писал изредка (имеются в виду письма. – Характер Пастернака дополняет штрих, подмеченный Николаем Вильмонтом, знавшим его чуть ли не с детства. Все из-за той же «мягкости» характера Пастернак был до болезненности самолюбив и «злопамятно обидчив»: если то, что он предлагал, не вызывало одобрения, никогда своего предложения не повторял, если кто-либо в чем-либо хоть раз ему отказал, то он никогда этого человека ни о чем более не просил. Но… Надо сказать, что это наблюдение Вильмонта касается лишь тех, кто самому Пастернаку был не очень-то и нужен, с кем он не искал ни контактов, ни душевной близости. В противном случае, эта черта его горделивой натуры оборачивалась своей противоположностью. Свидетельством тому служит неудачная (для Пастернака) попытка войти в ближнее соприкосновение с Горьким. Еще два слова на ту же тему. 27 марта 1947 г. Пастернак пишет Ольге Фрейденберг: «… я всегда ко всему готов… Ничего никому не пишу, ничего не отвечаю. Нечего. Не оправдываюсь, не вступаю в объяснения». Это так. В этом суть Пастернак точно знал свои силы, свои возможности противостояния. Они были невелики. Он всю жизнь прожил с оглядкой: на власть, на обстоятельства, на силу. И в итоге был бит. Проиллюстрируем наши выводы некоторыми примерами. … 10 октября 1927 г. Пастернак пишет Максиму Горькому: «Я не знаю, что бы для меня осталось от революции и где была бы ее Что хотел сказать поэт пролетарскому гуманисту этой льстивой заумью? Скорее всего и Горький этого не понял. Но главное уразумел безошибочно: с ним хочет «свести дружбу» весьма самонацеленный интеллигент, коих Горький терпеть не мог. И не нравилось ему, что Пастернак походя отметает от революции «пострадав-ших всех толков». А уж он, Горький, понаблюдал их поболе Пастернака, понасмотрелся на «отходы» революции и понаписал об этом в своих «Несвоевременных мыслях» предостаточно. Горький предложил Пастернаку прекратить переписку ввиду полного взаимонепонимания. Что должен был бы сделать Пастернак, если бы он был таким, каким его обрисовал Н. Вильмонт, – гордо вскинуть свой красивый профиль и более не навязывать себя Горькому. А что на самом деле? Пастернак начинает бомбардировать соррентского жителя письмами-излияниями, письмами-оправдания-ми. Он пишет 15 ноября, 16 ноября, еще раз 16 ноября, 23 ноября. В последнем письме он делится своим восторгом по поводу самого, пожалуй, слабого, да еще и не законченного романа Горького «Жизнь Клима Самгина». Он искренен? Несомненно. Пастернак всегда искренен. Ему изменил вкус? Вряд ли. Скорее всего, именно «Клим Самгин» заронил еще в 1927 г. мысль написать Горький отправил Пастернаку книгу с надписью: «Вы очень талантливый человек, но Вы мешаете людям понять Вас, мешаете, потому что “мудрствуете” очень». В целом переписка Пастернака с Горьким оставляет тягостное впечатление. Пастернак вел себя более чем странно: он временами явственно напоминал чеховского затюканного чиновника, нечаянно чихнувшего на генеральскую лысину. Непонятно, зачем поэту это мельтешение перед пролетарским писателем. … В ноябре 1933 г. Осип Мандельштам написал вполне, по тем временам, «расстрельное» стихотворение «Мы живем, под собою не чуя страны». Встретил как-то на Тверском бульваре Пастернака, отвел его в сторону и, побледнев, прочел это стихотворение ему вслух. Борис Леонидович повел себя, как бы это сказать поделикатнее, в своей манере. Он был убежден, что кто-либо из слышавших непременно донесет, и чтобы, не приведи Бог, не подумали на него, заметался по Москве и каждого встречного убеждал, что он никому более не читал Не исключено, что из-за этой истории, да еще из-за того, что Пастернак сплоховал (так он сам думал!), когда ему домой совершенно неожиданно позвонил Сталин и задал несколько вопросов о Мандельштаме, Пастернак стал очень плохо относиться к несчастному Мандельштаму. Об этом вспоминала Анна Ахматова. От себя добавлю: Пастернак, видимо, считал, что тем своим злосчастным стихотворением Мандельштам заварил всю эту кашу, да к тому же испортил его репутацию в глазах вождя. … В апреле 1947 г. Пастернак подарил своей подруге Ольге Ивинской книгу стихов с дарственной надписью. Когда в 1949 г. ее арестовали, то во время обыска изъяли эту книгу, а через какое-то время вернули ее автору. Что сделал поэт? Сказав «спасибо», он вырвал лист с дарственной надписью. На всякий случай. … В 1937 г. тучи сгустились над головой Александра Афиногенова, прославившегося своими пьесами «Страх» (1930 г.) и «Машенька» (1940 г.). Кстати, одного из любимых Сталиным драматургов. Он со дня на день ждал ареста. Все от него отвернулись. Кроме Пастернака. 21 сентября 1937 г. Афиногенов записывает в дневнике: «Люди почти все оказались не теми. Один Пастернак – развернулся передо мной во всей детской простоте человеческого своего величия и кристальной какой-то прозрачности. Он искренен до предела – не только с самим собой, но со всеми, и это – его главное оружие. Около таких людей учишься самому главному – умению жить в любых обстоятельствах самому по себе». Это так. Пастернак никогда ничего не боялся «абстракт-ного», т.е. того, что шло мимо него. В стране террор? Да. Но он не боится террора Вот что еще написал Н. Вильмонт о Пастернаке: «В нем одном (после смерти Блока) наблюдалась та соразмерность дарования и творчества с жизнью поэта, которая, собственно, и составляет отличительный признак истинно великого художника». Примем это обобщение с одной оговоркой: у истинно великого художника такая соразмерность наблюдается всегда. Поэтому это отличительная черта не только творчества Пастернака, но и многих его выдающихся современников, коим, как и ему, пришлось расхлебывать Что касается непосредственно Пастернака, то если мы соотнесем рубежные события советской истории с его творчеством, то убедимся в правоте Лидии Гинзбург, – отношения с современностью у Пастернака никогда не были отстоявшимися, они всегда казались чересполосными, как бы двоичными, ибо Пастернак своим творчеством и оправдывал «время» и прятался от него. Но чаще он все же Почему? Потому, скорее всего, что доверие еще не есть сопричастность. А сопричастным к истории общества, в котором он жил, Пастернак быть не желал, хотя и обратное утверждение в определенные моменты его жизни было бы столь же справедливым. Сэру Исайе Берлину запомнился такой настрой Пастернака в 1956 году: он искренне боялся того, что уже тот факт, что он выжил в годы сталинских репрессий, может быть приписан «недостойной попытке ублажить власти, какой-либо низменной сделке с собственной совестью» во имя спасения свой жизни. Конечно, никаких «низменных сделок» с совестью не было, но любовь к революции была, любовь к вождям также, с пятилетками поэт сроднился и вообще одно время мечтал жить «заодно с правопорядком». В 1929 г., который, что, конечно же, хорошо известно, назван «годом великого перелома», Пастернак, в отличие от многих думающих и умеющих анализировать привходящие события интеллигентов, вполне искренне считал, что «перелом» этот к лучшему. И еще он решил в том году вновь попробовать примириться с революцией, ему надоело жить «в постоянном сознании своей черной неблагодарности». Так он писал В. Познéру в Париж. И примирился. И жил в полном ладу с советской властью. Написал вполне советские историко-революционные поэмы «Девятьсот пятый год» (1925-1926 гг.) и «Лейтенант Шмидт» (1926 – 1927 гг.), массу просоветских стихов. Но и в них литературные терьеры вынюхивали между строк некий антисоветский душок и все настырнее кусали поэта. Он терпел. Молча. Запретили в 1933 г. его автобиографическую прозу «Охран-ная грамота». Он терпел. Уже в 50-х годах Пастернак вспоминал, что в 1936 г., «когда начались эти страшные процессы… все сломилось во мне, и единение со временем перешло в сопротивление ему, которого я не скрывал. Я ушел в переводы. Личное творчество кончилось. Оно снова пробудилось накануне войны, может быть как ее предчувствие, в 1940 г… Трагически тяжелый период войны был Однако пробудившиеся накануне войны надежды были призрачными. От его взора не ускользнули идеалы верховной власти, которые насторожили поэта. 4 февраля 1941 г. Пастернак пишет Ольге Фрейденберг: «Как ты знаешь, атмосфера опять сгустилась. Благодетелю нашему (вообще говоря, диктатор в повести Е. Замятина “Мы”, но через эту аллюзию Пастернак, конечно же, пишет о Сталине. – И все же более самого этого факта (после 1937 г. власть уже ничем не могла потрясти воображение писателя) Пастернака поразила скорость, с которой советская интеллигенция кинулась «делать приятное» власти: А. Толстой, попавший ранее в «яблочко» с «Петром Первым», теперь засел за сочинение дилогии «Иван Грозный». С. Эйзенштейн стал снимать фильм о царе-кровопийце, а за рояль, чтобы написать к нему музыку, сел недавно вернувшийся в СССР С. Прокофьев. Социальные заказы власти советская интеллигенция стала чуять носом, как запах жареного мяса. … Только что началась война. Пастернак решил никуда от нее не уезжать. Жил, как и ранее, в Переделкино. В доме шла Не изменились настроения Пастернака и к концу войны. 30 июля 1944 г. он делится своими переживаниями с О. Фрейденберг. Искренне считает, что его горе в том, что он – писатель, живущий в советской стране; у него есть мысли, есть замыслы, ему есть что сказать читателю, но ему это сделать не дают и не дадут, поскольку подлинной литературы у нас нет «и при данных условиях не будет и быть не может». Люди же, от которых зависит судьба писателя, сами не И последняя цитата на эту важнейшую для нас тему – нравственной позиции писателя и его отношения к власти. Без этого не понять и последних трагических разворотов его судьбы. 12 сентября 1941 г., когда немцы рвались к Москве, а Пастернак и не думал ее покидать, он делится с женой страшными истинами, за которые мог и поплатиться, ведь военная цензура читала все письма: «…нельзя сказать, как я жажду победы России и как никаких других желаний не знаю. Но могу ли я желать победы тупоумию и долговечности, пошлости и неправде?» Спасла Пастернака, скорее всего, недостаточная образованность цензоров, да обилие писем, которые они должны были прочитывать. Воистину небожитель! Противостоять пошлости, нахрапистости и бездарности было легко на бумаге, сидя за письменным столом. Но когда Пастернак получал приглашение на официальное мероприятие, где должен был выступать вместе со своими «идейными противниками», отказаться чаще всего не мог – духу не хватало. Вот и в феврале 1948 г., когда на него уже вылили ни одно помойное ведро, он согласился участвовать в вечере поэзии «За прочный мир, за народную демократию». Если бы отказался, налепили бы ярлык – Пастернак против мира, значит – недобитый фашист. Согласился. И вышел на сцену Политехнического музея, а затем и Колонного зала вместе с Николаем Грибачевым, Анатолием Софроновым, но главное – с Алексеем Сурковым, который незадолго до этого в газете «Культура и жизнь» обвинил Пастернака в контрреволюционных идеалах. Видя, как травят поэта, «сердобольная» Агния Барто искренне недоумевала – чего это он упрямится, ведь ничего Нет. Хватит. Пастернак никогда не писал по принципу «чего изволите». Если до войны и насочинял он массу «нужных» стихов, но шли они от сердца и «нужными» оказывались не потому, что писались на заказ, просто поэт жил тогда душа в душу со временем. Теперь всё! Баста! Он понял, что время идет мимо русской истории. И он не желает более в ней соучаствовать… Он всегда знал цену себе и своему творчеству. Но когда ему сообщили, что в Оксфордской антологии русской поэзии более всего места уделено Пушкину, Блоку и Пастернаку, это, конечно, польстило его самолюбию, но не более того. Ведь он русский поэт, пишет на русском языке, а на родине его знает и любит лишь горстка гуманитариев. Более его никто не читает. Не дают. Да, наверное я «действи-тельно притязательное ничтожество, – пишет Пастернак Ольге Фрейденберг 7 августа 1949 г., – если кончаю узкой негласной популярностью среди интеллигентов-евреев, из самых загнанных и несчастных?» В том году под маской борьбы с «безродными космополитами» началась открытая охота за еврейской интеллигенцией. И Пастернак, и его двоюродная сестра это почувствовали на себе. В 50-х годах, кроме «Доктора Живаго» (о нем – особо!), Пастернак много работал над переводам из Гёте («Фауст»), подготовил в 1955 г. сборник стихов и написал к нему развернутый биографический очерк «Люди и положения» (1956 г.). Ему уже за шестьдесят, а творческая активность не снижается, он, как всегда, полон идей, замыслов и планов. Некоторое облегчение, а с ним и творческий спад наступили лишь в 1955 г., когда он поставил последнюю точку в своем романе. «Доктор Живаго» вышел грандиозным полотном. В нем сотни судеб, целая эпоха российской жизни. И эволюция взглядов Юрия Живаго во многом соответствовала той, что пережил и сам Пастернак. Пастернак был женат дважды. И обеих своих жен страстно любил. Он, как и подобает поэту, сначала влюблялся в созданный им образ, а это непременно образ красивой женщины; затем, когда жизнь постепенно превращала виртуальный портрет в живую плоть, да к тому же со своим характером, который он ранее просто не замечал, наступало разочарование и тягомотный быт. Первая его жена Евгения Владимировна Лурье была художницей, вела богемную жизнь и эту свою привычку принесла в семью, где богема обернулась вечным беспорядком, постоянным безденежьем. Пастернак очень быстро стал ощущать себя ненужной вещью, заброшенной под диван. К тому же, как отметил хорошо ее знавший Н. Вильмонт, «она не всегда молчала». Прожили семь лет, хотя Пастернак много раньше понял, что его брак – брак. В 1931 г. Пастернак женился вторично. «Увел» жену от известного пианиста Генриха Нейгауза. Причем Пастернак столь искренне выражал свое восхищение еще и талантом Нейгауза, что тот «уступил» ему свою жену без сцен и скандалов. Они с Пастернаком на всю жизнь остались друзьями. Зинаида Николаевна оказалась полной противоположностью первой жены поэта – деловая, домовитая, энергичная; с ней Пастернак был недосягаем для бытовых неурядиц, она его оградила от всех забот по дому, всё взяла в свои руки. Многие давние друзья поэта, в частности Ахматова, сама абсолютно не приспособленная к бытовым сторонам жизни, сразу же невзлюбили «Зинку» именно из-за ее бросавшейся в глаза «делови-тости». Такая «бытовая озабоченность» неизбежно, по мнению и Ахматовой, и Лидии Чуковской, должна была сказаться и на мировосприятии Пастернака, «приземлить» его, ибо когда поэта окружает быт, это убивает музу. Как в воду глубокого колодца заглянула Марина Цветаева, сразу разглядев не очень-то счастливую будущность Бориса; он, как писала Цветаева Анне Тесковой, «на счастливую любовь не способен». Его удел в любви – постоянные мучения. Все эти женщины оказались правы в одном. Забота, когда она мелочна и всеохватна, постепенно начинает докучать, ибо незаметно беспокойство о внешних сторонах жизни начинает распространяться и на духовную жизнь мужа. А это для поэта – конец. Всех приходящих в их дом Зинаида Николаевна настойчиво убеждала, что Пастернак «человек современный, вполне советский» (Л.К. Чуковская). Она старалась оградить мужа от любых посетителей и не потому, что они мешали работать, просто вторая жена Пастернака была настолько ушиблена жизнью, что всех боялась, она знала открытость своего мужа и опасалась, что он скажет что-то не то, а там… А у нее дом, двое детей. Это ее вселенная. Поэтому приходивших к Пастернаку всегда встречала вечно недовольная, грубая и неприветливая «Зинка», которая, по наблюдениям Ахматовой, уже перед войной была Пастернаку в тягость. И еще Анна Андреевна сказала Л. Чуковской: «Он погибает дома… Смертельно его жаль… Зина целыми днями дуется в карты… Все кругом с самого начала видели, что она груба и вульгарна, но он не видел, он был слепо влюблен». И далее: «… в такой обстановке разве можно работать? Рядом с пошлостью? Нищета еще никогда никому не мешала. Горе тоже… А вот такая Зина может все уничтожить». Так жил Пастернак в 1940 г. И все же это взгляд со стороны. Причем взгляд женщин, а он всегда пристрастен к другой женщине. Все эти высокоодаренные натуры не учли главного: Зинаида Николаевна была в течение 30 лет не просто женой поэта, она была женой Уже с конца 40-х годов в жене Пастернака что-то сломалось. Навсегда. Она всего и всех стала бояться. Даже на похоронах Бориса Леонидовича чуть было не ляпнула со страха: «Прощай, настоящий большой коммунист, ты своей жизнью доказывал, что достоин этого звания». Слава Богу, смолчала. Не будем удивляться и корить. Это не глупость. Это страх сломленной, больной и старой женщины. После смерти Пастернака его вдова осталась абсолютно без средств, даже пенсия ей была «не положена», а опальный поэт умер нищим. Что ей было делать? В 1963 г. она продает Кстати, по этим письмам очень хорошо видно, что где-то с 1947 г. между Пастернаком и его женой встал кто-то третий. Это была Ольга Ивинская. Расскажем и о ней, ибо к «Доктору Живаго» – нашей основной теме – она оказалась причастной непосредственно. Познакомился с ней Пастернак в редакции «Нового мира» в 1947 г. Стали встречаться. Он не на шутку увлекся ею. Она была умна, красива, а главное – молода. С нею и он становился влюбленным юнцом. В 1957 г. Пастернак признался сыну Евгению, что любит и любим. Сказал, как бы оправдываясь, что Зинаида Николаевна «совершенно сгорела в романе с ним, но тем не менее он всегда на страже ее интересов и никогда этого не изменит». Он понимал, что не гоже ему на старости лет бегать тайком на свидания, писать записочки и вообще обставлять свою жизнь постоянной ложью. Он, хоть и не любил в то время свою жену, но, будучи человеком глубоко порядочным, относился к ней с глубокой нежностью и искренне жалел ее. Очень быстро его короткая связь с О. Ивинской была оборвана. В 1949 г. ее арестовали. Из-за чего? Даже гадать не будем. Несчастной теперь стала она. И вновь Пастернак, как человек порядочный, «не может ей ни в чем отказать», он полностью покоряется всем ее желаниям. Зинаида Николаевна опять оказалась в тени. В те годы Пастернак с увлечением работал над своим романом. И, само собой, облик главной героини Лары Гишар был списан им с женщины, которую в то время он любил, – с Ольги Ивинской. Эта женщина, а главное – эта любовь была послана Пастернаку Небом. После стольких лет травли, после многих лет творческого молчания его талант вдруг вспыхнул небывалой мощью, и больной, уже далеко не молодой человек, именно благодаря нахлынувшей на него любви, смог закончить и даже издать труд своей жизни. Работал он истово, несмотря ни на что. В 1952 г. у него первый инфаркт. Только вышел из больницы, сразу за стол – надо заканчивать роман. Видя как ослаб Борис Леонидович, Ивинская перестала таить их любовь: в 1955 г. она сняла комнату в соседней с Переделкино деревне и взяла на себя все заботы над творческими делами Пастернака. Такая помощь, конечно, сняла с него груз чисто технических обязанностей по доведению рукописи до издания, но добавила в несоразмерно большем объеме нравственных тягот – ведь рядом Зинаида Николаевна, она все не только знает, но теперь почти что видит. Это он выносил с трудом. И все же двойную жизнь, не в силах ни на что решиться, Пастернак вел и далее. Нарушим хронологию и вернемся в 1935 год. Тому есть причины. Ибо именно в 1935 г. Пастернак совершил не самый лучший поступок в своей жизни. То, что он сделал, точнее – не сделал – настолько задело его душу, что год тот он помнил всю оставшуюся жизнь. 1935 год стал еще и лакмусовой бумажкой для судьбы Пастернака после 1957 г. … С 21 по 25 июня 1935 г. в Париже, в огромном концертном зале Мютюалите, проходил Международный конгресс писателей против фашизма, в защиту культуры. Советская делегация была сформирована из писателей, прошедших сквозь самые тонкие партийные сита. В нее входили М. Кольцов, И. Эренбург, А. Толстой, Н. Тихонов, Г. Табидзе, Я. Колас, Ф. Панферов. Вс. Иванов, А. Лахути, В. Киршон, И. Луппол, И. Микитенко. Возглавил делегацию партийный функционер А.С. Щербаков. М. Горького не выпустили (стал невыездным). О Пастернаке и не подумали. И вдруг. Открывается конгресс, а единственного (кроме Эренбурга) писателя, которого все знают и к голосу которого прислушиваются, на конгрессе нет. Пошли телеграммы Советскому правительству. Секретарь Сталина лично приехал к Пастернаку (тот болел) и сказал: «Надо, надо, Борис Леонидович!» Срочно сшили ему костюм и наказав – никаких контактов с эмигрантами (читай, с родителями, ибо знали, что его родители живут в Германии) – посадили в самолет и помахали ручками. В зале к нему подсела Марина Цветаева. Сама. Он бы не подошел. То стало их «невстречей». Никакого «заоблачного брата» (из ее писем к нему) она не увидела. Перед нею был несчастный, издерганный жизнью человек, состояние которого было близко к нервному истощению. Она поняла сразу: Пастернак чем-то очень напуган и ее присутствию даже не рад. Конечно, к родителям он не поехал. Своей жене в начале июля 1935 г. Пастернак это объяснил так: «Все мне тут безразличны. Более того: я даже не видал родителей. Они были (жили, жили, Борис Леонидович. – Каков? 15 февраля 1936 г. Цветаева написала Тесковой в Чехословакию: «Борис Пастернак, на которого я Он лукавил, когда писал Ариадне Эфрон в 1950 г., что не повидал своих родителей после 12 лет разлуки потому, что был «в раскисшем состоянии, не в форме». И «стыдился» их. Так Пастернак никогда более не увидел своих родителей! Причина одна – страх. И это уже не просто трусость. Страх «за встречу» с родителями имеет другое определение… В. Лакшин, взяв на себя роль адвоката Пастернака, написал, что, вообще говоря, поступок поэта был проявлением малодушия (бездушия – так точнее). «А ведь, как мы знаем, Пастернак не принадлежал к людям слабодушным». Увы, принадлежал. Иное поведение Пастернака, считает Лакшин, «было бы самоубийственным». Лучше бы так. Безрассудная трусость Мандельштама куда понятнее, а потому симпатичнее, чем рассудочная, сознательная трусость Пастернака. Пастернак заслужил это негодующее письмо от Цветаевой, написанное в конце октября 1935 г. «Убей меня, я никогда не пойму, как можно проехать мимо матери на поезде, мимо 12-летнего ожидания? И мать не поймет – не жди. Здесь предел моего понимания, человеческого понимания. Я в этом, обратное тебе: я на себе поезд повезу, чтобы повидаться (хотя, может быть, так же этого боюсь и так же мало радуюсь)». Она понимает, что это не только трусость, но и эгоизм поэта, его запредельный эгоцентризм, когда он уверен, что ничто в мире, кроме него, не существует и ничто не достойно его памяти и его внимания. Цветаева продолжает: «Такие, как вы (она имеет в виду еще и М. Рильке, и М. Пруста), – это небожители, им земное чуждо, оно тянет их вниз. Оттого – “мягкость”, они – вне всего, кроме внутреннего Ушибся. Очень сильно. Душа Пастернака, повторяю, саднила до конца жизни. А если бы не предупредили Пастернака о «нежелательности» контактов с белоэмигрантами, увиделся ли бы он с родителями? Вот штрих из его письма О. Фрейденберг от 1 октября 1936 г. В тот год прошли шумные дискуссии о формализме. Формалисты должны были обнаружиться всюду – и литература не исключение. Выявляли формалистов и в Союзе писателей. Далее слово Пастернаку. Он пишет, что однажды «имел глупость» пойти на одну из таких дискуссий и, «послушав как совершеннейшие ничтожества говорят о Пильняках, Фединых и Леоновых почти что во множественном числе, не сдержался и попробовал выступить против именно этой стороны всей нашей печати, называя всё своими настоящими именами». Сошло. Все же дискуссия. Пусть себе говорит. Хотя и шел против передовиц «Правды». А это – линия партии. В том же 1936 г. Ахматова написала стихотворение «Борис Пастернак». Строчки оттуда: Отношение советской власти к творчеству Пастернака многократно менялось, часто на 1800 . Так, с самой революции и до начала политических процессов 1936 г. – полное взаимопонимание, взаимопризнание и взаимолюбовь. Затем до середины 1940 г. – опала; небольшое смягчение давления – во время войны. Наконец, с 1947 до 1954 г. – вновь почти полное прекращение контактов; до публикации «Доктора Живаго» в Италии (1957 г.) Пастернак жил относительно спокойно. Но с 1958 г., когда его наградили Нобелевской премией, начались не просто гонения, началась открытая травля по всем правилам советской идеологии. Продолжался этот жуткий гон до самой смерти Бориса Пастернака. Раскрутим «машину времени» вспять, чтобы увидеть Пастернака времен революции. С каким восторгом он ее приветствовал! Он – поэт. Для него революция – это ветер перемен, это новые образы, это вдохновение. Он даже с родителями поссорился, когда те в 1921 г. засобирались в эмиграцию. Борис Пастернак искренне не понимал этого. Отъезд для него – это не столько измена России, сколько предательство любимой, а любимая – это, конечно, революция… И еще – вождь Ленин! В него Пастернак был просто влюблен. В 1923 г. он пишет поэму «Высокая болезнь». А в ней – искренний восторг перед Лениным. В поэме этой есть и строки, посвященные выступлению Ленина на IX съезде Советов. На нем был и Пастернак. Начиная со второго издания поэмы цензура их вымарывала: Так далеко и столь зорко на десятилетия вперед мог заглянуть только Пастернак. Эти строки, конечно, были забыты критиками, ибо поэма «Высокая болезнь» была даже отмечена на I съезде Союза советских писателей как образец подлинно советского поэтического творчества, так нужного народу. В те годы Пастернак вел себя как влюбленный юноша. Всех встречных он убеждал в том, что только «ленинским путем» мы пойдем навстречу будущему. И пошли. Именно ленинским путем. Только проводника сменили. И двигалась нескончаемая колонна советских людей в направлении, указанном именно Лениным. Но Пастернак быстро устал от этой слишком уж пересеченной трассы, сел отдохнуть и безнадежно отстал от своих сограждан. Сначала он оказался «попутчиком», а через некоторое время – врагом. Но – не сразу. В 20-е годы он в самой гуще событий. Восхищен творчеством Маяковского. Приятельствует с ним. Бывает у него дома. Часто выступает. Творчество его нравится не только слушателям, но и властям. Ругали его в то время не часто. Любопытное событие произошло в дни всеобщего ликования по случаю возвращения в СССР Максима Горького. Его перевозили с одного митинга на другой. Везде восторженные толпы. Крики. Здравицы. Писатель устал и не вникает в смысл слов. 9 июня 1928 г. на расширенном заседании редколлегии журнала «Красная новь» выступил Пастернак. Высказал пожелание, чтобы именно Горький взял на себя объединение разрозненных, постоянно грызущих друг друга литературных группировок, отличие которых – лишь в ярлыках, коими они обклеивают друг друга. Горький вскинул голову, сощурился. Через шесть лет пожелание Пастернака было исполнено: состоялся I съезд Союза советских писателей. Конечно, это – шутка. Просто мучившая Пастернака мысль показывает, насколько он В апреле 1930 г. жизнь самоубийством покончил Маяковский. Советская власть осталась без своего поэтического локатора. Поначалу, правда, она этого даже не заметила. Но после письма Лили Брик Сталину (1935 г.) вспомнили о поэте, осознали, сколь он был полезен, и даже думали, кто бы мог занять место «горлана-главаря». Решили – Пастернак. Но к тому времени его юношеские восторги по поводу революции как своеобразного явления природы поутихли; теперь революцию он воспринимал как «историческую порчу», ее идеи не претворялись в жизнь, а, корёжась до неузнаваемости, оборачивались личиной власти, все более страшной и отталкивающей. Пастернаку почти открытым текстом намекали на то, чтобы он взял на себя роль «придворного поэта». Но тот, обезумев от ужаса, буквально умолял, чтобы его оставили в покое, что стать «Маяковским по вызову» невозможно… Отстали. Но насторожились! Со страха от таких предложений он стал более, чем был всегда, активен: постарался приглушить камерность своей лирики, стал даже общественно озабочен, что для Пастернака было почти диагнозом какого-то необычного заболевания. В 1931 г. с «бригадой» советских писателей Пастернак ездил на Урал и в Кузбасс. Цель? Набрать соответствующего соцматериала для соответствующей соцлирики. Как он всё это выдерживал – поразительно. И всё же зря он старался. Имея Да и он, конечно же, сознавал, что не может быть таким, «как все», он даже делал попытки, как пишет Бенедикт Сарнов, «утвердить свое право на это». Его непохожесть на всех, конечно, от дара его природного, от его избранности. Подсознательно он это чувствовал. Но даже И еще один вполне искренний перл из Пастернака образца 1931 г. Думаю, что уже через 10 лет он никому не показывал эти строки. И всё же. И всё же… Трудиться он, конечно, хотел «сообща» с правопорядком. Но когда дело касалось общения (пусть и через прессу) с самим тов. Сталиным, Пастернак непременно хотел быть «не со всеми сообща», а отдельно ото всех, чтобы Сталин обратил именно на него свое «высочайшее» внимание. Судите сами. В ноябре 1932 г. таинственным образом умирает жена Сталина Н.С. Аллилуева. Писатели, само собой, соболезнуют вождю. «Литературная газета» печатает их письмо. Под ним 33 подписи. Среди подписавших Л. Леонов, В. Инбер, Л. Никулин, В. Шкловский, Ю. Олеша, Вс. Иванов, И. Ильф, Е. Петров, Б. Пильняк, М. Светлов, Э. Багрицкий, С. Кирсанов, М. Шагинян, А. Фадеев, В. Катаев, М. Кольцов. Неплохая компания. Но… не для Пастернака. Чуть ниже последней строки из фамилий подписантов читаем: «Присоединяюсь к чувству товарищей. Накануне глубоко и упорно думал о Сталине; как художник – впервые. Утром прочел известие. Потрясен так, точно был рядом, жил, видел. Борис Пастернак». «Тонко» написал. Ничего не скажешь. Такие строки угодничеством (вслух) не назовешь. Все же – Пастернак. Но – запомнишь: и это – Пастернак? В 1934 г. уже было известно: Союзу советских писателей быть. За два месяца до первого съезда созвали Всесоюзное совещание поэтов (нарочно не придумаешь: сколько же их развелось!). 22 мая, в день открытия, слово взял Борис Пастернак. Свою главную мысль выразил достаточно двусмысленно: «Я не хочу, чтобы в поэзии всё советское было обязательно хорошим. Нет, пусть наоборот, всё хорошее будет советским…» Как «завернул»? А если «не очень хорошее»? А кто считать будет? И какая поэзия в 1934 г. могла быть «не советской»? Да, без внутренней веры в социалистические идеи (ее-то уже и не было!) непременное желание выделиться, быть не как все, на особинку приводило к одному – к очередному ляпу, за который самому поэту через некоторое время становилось стыдно. И вот сокровенное желание Пастернака свершилось: 17 августа 1934 г. в Колонном зале Дома Союзов открылся I съезд Союза советских писателей. Пастернак в президиуме. О поэзии делал доклад главный знаток – Н.И. Бухарин. Из его уст услышать похвалу было особенно лестно: «Пастернак один из замечательнейших мастеров стиха в наше время… давший ряд глубокой искренности революционных вещей». А 29 августа на трибуну вышел Пастернак. К чему призвал? Любить социалистическую родину и «нынешних величайших людей». Это кого же? Вождей, само собой. Всяких. После таких слов А. Фадееву ничего другого не оставалось, как предложить избрать Пастернака в Правление ССП. Избрали. Он стал членом «литературного Политбюро». В конце 1934 г., когда Пастернак был обласкан властью, он пишет отцу в Германию: «Я стал частицей своего времени и государства, и его интересы стали моими». В канун 1936 г. Пастернак, вероятно, вспомнив свою речь на писательском съезде, от избытка любви к Главному вождю отсылает в новогодний номер «Известий» свое верноподданическое излияние. Номер газеты дошел и до Парижа. Прочтя это стихотворение, Марина Цветаева навсегда прекратила переписку с Пастернаком. Такого она не прощала никому. Вот выдержки из этого «откровения» Пастернака: И себя не забыл поэт: В том же номере «Известий» еще одно стихотворение переполненного образами Пастернака: Не для карьеры, конечно, писал. От любви искренней. Таков человек русский – и любит он по-собачьи: чем больней бьет хозяин, тем преданнее песик виляет хвостиком. Бедный, бедный Мандельштам. Он там, в своей воронежской ссылке, в это же самое время выжимал из себя подхалимские строки вождю. Да ничего хорошего не выходило. А у Пастернака запросто. И соболезнование вождю в 1932 г. выразил лично, и по телефону с ним в 1934 г. также поговорил лично, и новогодние поздравления умудрился напечатать также от своего имени. Два слова о Спрашивает: хороший ли поэт Мандельштам? Вы хлопочете за своего друга? Что было делать Пастернаку? Что говорить? Ведь он-то читал И Пастернак стал говорить в Сталин: так о чем вы хотите говорить со мной? Пастернак: о жизни и смерти… Сталин с раздражением бросил трубку. Дело не в том, как говорил Пастернак с вождем: достойно или не очень, на «крепкую ли четверку» (Ахматова) или провально для Мандельштама. Дело в другом: какое значение он придавал самому этому факту. С ним, скорее всего в первый и последний раз, говорил тов. Сталин, а он не сумел провести этот разговор так, чтобы его выслушали и поняли. Сталин бросил трубку. Это Пастернака более всего и задело. Этого факта он не забывал. И, будучи человеком мнительным, понял – всё, теперь начнутся гонения, писать, как ранее, он не сможет. Конечно, для связывания этого знакового для Пастернака двухминутного разговора с вождем и его верноподданических стихов, открывавших новый 1936 год, у нас нет доказательных оснований. Но психологическая подоплека такой связи несомненно есть. От этих параллелей не избавиться. Да и доказать полное отсутствие подобной связи также невозможно. Есть два бесспорных факта, а какими нитками их сшивать – дело вкуса и авторской интуиции. Мы упоминали уже, что сам Пастернак посчитал 1936 год рубежным для себя. Но вовсе не из-за тех двух новогодних стихов. В том году начались «страшные политические процессы», и в поэте «всё сломалось». Отныне и до конца жизни он уйдет в глухую оппозицию к советской власти. И власть ему этого не простит. Поэтический контур Пастернака в глазах «широкого читателя» начнет постепенно уходить в тень былой известности, поэта все реже и реже будут печатать, его все чаще и чаще будут клевать – с каждым годом больнее. К тому же он оказался между двух огней: отчаянием от его поведения собственной жены и наглеющими с каждым годом литературными угодниками. Даже А. Афиногенов, сосед Пастернака по переделкинской даче, отметил в своем дневнике: «Пастернаку тяжело – у него постоянные ссоры с женой. Жена гонит его на собрания, она говорит, что Пастернак не думает о детях, о том, что такое его замкнутое поведение вызывает подозрения, что его непременно арестуют, если он и дальше будет отсиживаться». Откуда драматург мог знать эту «внутреннюю кухню» семейной жизни Пастернака? Ясно – от него самого. Он любил «плакаться в жилетку», он был предельно откровенен с теми, кому доверял. Он говорил, явно оправдываясь, что был вынужден подписать бумагу, поддерживающую от ССП приговор суда очередной «банде террористов-вредителей-шпионов». Он сам был себе противен, а подписывал. И об этом говорил. Так, 21 августа 1936 г. «Правда» печатает отклик 16 самых видных советских писателей (среди них и Пастернак) на процесс Каменева-Зиновьева. Писатели требовали «стереть с лица земли» этих «подлых буржуазных наймитов». Но были случаи, когда Пастернак проявлял не свойственную ему твердость. В 1937 г., как его ни обрабатывали, как ни уламывали, он не подписал бумагу против Тухачевского, Якира и других военачальников. Об этом было известно руководству НКВД. Однако не тронули поэта *. Когда страхи тех лет ушли в прошлое, Пастернак искренне удивлялся, что остался на свободе. «Что я себе позволял, уму не постижимо!» Иногда этот же факт саднил душу: а что скажут люди, что подумают? Ведь других «брали» за просто так, а я выделывал чёрти что и – на свободе. Как все это объяснить? Даже И. Эренбург писал почти о том же в своих мемуарах «Люди. Годы. Жизнь»: «Когда я думаю о судьбе моих друзей и знакомых, я не вижу никакой логики. Почему Сталин не тронул Пастернака, который держался независимо, а уничтожил Кольцова, добросовестно выполнявшего всё, что ему поручали?» На время войны Пастернака оставили в покое – не до него. А по окончании войны даже медаль дали «За доблестный труд в Великой Отечественной войне. 1941-1945». Но уже в 1946 г. Сталин вспомнил, что в его стране еще осталась недобитая контра – интеллигенция. Пора ей напомнить о ее истинном месте. В 1946 г. ЦК ВКП(б) принял знаменитое «ахматов-ское» постановление. Вновь все писатели должны были публично его поддержать. Пастернак наотрез отказался. Этого ему не простили. По настоянию Александра Фадеева (в 1946 г. он стал Генеральным секретарем ССП) Пастернака 4 сентября вывели из состава Правления (чем не колхоз?), а он в нем с 1934 г., с года основания. Заодно Фадеев отечески предупредил писательскую братию, что ни в коем случае нельзя «благодушествовать» по отношению к поэту Пастернаку, ведь он не признает «нашей идеологии». Тут же это указание было подхвачено: сначала 15 марта 1947 г. читатели «Литературной газеты» смеялись над стихотворным фельетоном Я. Сашина «Запущенный сад», в нем этот заказной рифмоткач смеялся над лирикой Пастернака. Затем эстафету глумления подхватил давний ненавистник Пастернака поэт Алексей Сурков *. 21 марта 1947 г. газета «Культура и жизнь» напечатала его статью (точнее – докладную для Л.П. Берии) «О поэзии Б. Пастернака». Из нее: Пастернак «бравирует отрешенностью от современности» и – о, ужас! – «с нескрываемым восторгом отзывается о буржуазном Временном правительстве», «живет в разладе с новой действительностью… с явным недоброжелательством и даже злобой отзывается о советской революции». Что сделали «органы», мы знаем. Ничего. Не тронули. А как реагировал Пастернак? Как всегда: звонил всей Москве и говорил с жаром, что все это – чушь, статья на него не подействовала. Статья, может быть. Но травля в целом не могла пройти бесследно – поэтическая муза ушла от него. Пришлось для заработка заняться переводами. А Травля только набирала обороты. 26 июня 1947 г. открылся XI пленум СП. Фадеев и тут не забыл о Пастернаке, он использовал самый распространенный прием дружеской критики тех лет: тебя хвалят на Западе? Значит – враг! Дальше – еще гнуснее. 23 января 1948 г. редакция «Нового мира» подала на Пастернака в суд о взыскании с него аванса за непредставленный в срок роман «Мальчики и девочки». В апрельском номере «Октября» за 1948 г. статья некого Н. Маслина, а в ней слова: творчество Пастернака «нанесло серьезный ущерб советской поэзии». А ведь правду сказал этот критик: 4 ноября 1954 г. Пастернак пишет в Ленинград Ольге Фрейденберг: «Ты не представляешь себе, как натянуты у меня отношения с официальной действительностью и как страшно мне о себе напоминать… Мне надо жить глухо и таинственно…» Пастернак, великий русский поэт, считал свои стихотворные опыты «несчастной слабостью», серьезно к ним не относился. Причина отнюдь не в природной скромности. Таким манером он В определенном смысле Пастернак оказался прав – этот роман стал не только его писательским делом, подарившим ему несколько лет предельно насыщенной творчеством жизни, но и его судьбой, трагедией, сведший Пастернака в могилу. … А начиналось все исподволь. И очень давно. Еще 11 февраля 1923 г. мудрая Цветаева написала поэту из Праги: «А знаете, Пастернак, Вам нужно писать большую вещь… Это будет Ваша вторая жизнь, первая жизнь, единственная жизнь. Вам никого и ничего станет не нужно». И хотя не ясно, прозу ли имела в виду Цветаева, или поэму, скорее все же прозу, ибо советовать поэту писать поэму все равно, что под руку толкать или диктовать – что тому делать. А тут дело совсем для него новое, необычное. Запало. Где-то в подсознании мысль осталась. И еще история с романом Горького «Жизнь Клима Самгина», на которой мы уже останавливались. Она также не прошла бесследно для Пастернака. Одним словом, идея написать большую вещь в прозе эпизодически всплывала, но текучка вновь заставляла откладывать задуманное в творческие запасники. И лишь после войны, зимой 1945/46 г., Пастернак начал, наконец, работать над своей «большой прозой». Вслух он об этом впервые сказал только 13 октября 1946 г. в письме к своей любимой кузине Ольге Фрейденберг: «Это первая настоящая моя работа. Я в ней хочу дать исторический образ России за последнее 45-летие… Роман пока называется “Мальчики и девочки”». Новое название «Доктор Живаго» Пастернак дал своему роману в июне 1948 г. Он так увлекся этой работой, что почти не замечал идеологической вакханалии, сотворенной в его честь коллегами. Он «глушил себя работой». Уже 30 декабря 1953 г. он пишет Фрейденберг, что «вчерне… кончил роман, которому только не достает задуманного эпилога». Вскоре был готов и эпилог, да еще к роману в виде самостоятельной поэтической тетрадки были приложены 10 стихотворений Юрия Живаго, которые воспринимались вполне органично, ведь автор – поэт. Они, кстати, были даже опубликованы в журнале «Знамя» (1954, № 4). Критик К. Зелинский, а с ним и К. Симонов дали на них резко отрицательный отзыв. Для Пастернака подобное отношение к своему творчеству стало привычным, хотя и обижало. В окончательной редакции роман был закончен в декабре 1955 г. 10 мая 1955 г. К. Чуковский пометил в дневнике: встретил Пастернака. «Он закончил вчерне роман – и видно, что роман довел его до изнеможения. Как долго сохранял Пастернак юношеский, студенческий вид, а теперь это седой старичок – как бы присыпанный пеплом. “Роман выходит банальный, плохой – да, да, – но надо же кончить”». Пастернак, хоть и ссохся, но был бодр и полон оптимизма. Сам он свой роман не задумывал как «контрреволюционный пасквиль, ему даже в голову не приходило, что можно Будучи уверенным, что роман его напечатают в Гослитиздате * (как-никак за окном – «оттепель»), он пишет для этого издания автобиографический очерк: «… совсем недавно я закончил главный и самый важный свой труд, единственный, которого я не стыжусь (? – Слова эти не прозаика – поэта. Логики в них куда меньше, чем эмоций. А вот это – важно. Это – по делу. 1 июля 1958 г. Пастернак пишет Вячеславу Иванову: «Я не говорю, что роман нечто яркое, что он – талантлив, что он – удачен. Но это – переворот, это – принятие решения, это было желание начать договаривать все до конца и оценивать жизнь в духе былой безусловности, на ее широчайших основаниях». На самом деле, роман может нравиться, чаще – нет, но одно несомненно: стилистически и композиционно он прямо наследует прозе XIX века, хотя повествование в нем ведется о веке XX. Пастернаку, надо сказать, было трудно поступить иначе. Ведь первая половина XX столетия была прожита советской литературой под прессом единственного метода – социалистического реализма, и уйти от его давления можно было не методологическими уловками, а только композиционно и стилистически, да еще выполняя непременное условие – писать только правду. Что и сделал Пастернак. Метод, который он якобы использовал в романе, был назван им «субъективно-биографическим реализмом». Можно, конечно, и так, но только в случае, если признать существование еще и «объектив-но-биографического реализма». Опять – поэт! Теперь, я думаю, понятно, что, прежде всего, сделал Пастернак, начав работу над романом? Верно. Оповестил всех друзей и знакомых, а те еще и знакомых знакомых, что он начал писать книгу жизни, абсолютно правдивую и не укладывающуюся в привычные рамки чистого бытописания. Это будет нечто! Сразу по литературной Москве слушок: Пастернак пишет что-то из ряда вон, что-то очень острое. Друзьям не пришлось долго его упрашивать почитать. Читал он по мере написания много раз: читал у себя, ездил по разным домам. Два слова о восприятии романа «на слух» и о первых откликах. Они преимущественно восторженных тонов и потому расходятся с теми, что можно было услышать о романе, когда он в 1988 г. был опубликован в СССР «без изъятия». Причин тому две. Первая: восторг от сравнения с той литературой, которую приходилось читать в те годы. Роман Пастернака воспринимался по этой причине, как струя свежего воздуха от внезапно распахнувшихся дверей уличного общественного туалета. Вторая: восторг от присутствия автора, который – и это все знали – не переносил любой критики. Если человеку что-либо не нравилось в его произведении, он переставал для него существовать. Узнав об отрицательных оценках своего романа Ахматовой, Пастернак порвал с ней отношения. Да и Э. Герштейн, не желая обидеть автора после одного из чтений, более никогда с Пастернаком не виделась. Первая читка состоялась 3 августа 1946 г. Пастернак читал у себя на даче 1-ю главу. Слушали супруги Асмусы и К. Федин. 10 сентября на даче новая читка: были К. Чуковский с сыном Николаем, Н. Вильмонт, Корн. Зелинский (будущий солист в публичном хулении Пастернака) плюс еще человек десять. 27 декабря 1946 г. новая читка на квартире М.К. Баранович (машинистка Пастернака, затем А. Солженицына). Слушали вдова А. Белого, поэты А. Кочетков и М. Петровых. 6 февраля 1947 г. Пастернак читал роман в доме пианистки М. Юдиной. Были О. Ивинская, Л. Чуковская и еще несколько человек. По просьбе О. Ивинской (ей Пастернак тогда не мог отказать ни в чем) в апреле 1947 г. он читал первые три главы романа у литератора А. Кузько. Вновь была Л. Чуковская, Э. Герштейн. Впечатления об этой читке записала Л. Чуковская: «Ненавистники» Пастернака из «Нового мира» А.Ю. Кривицкий, Б.Н. Агапов бегали по редакции и вопили о недопустимости «подпольных» чтений контрреволюционного романа. А позвала их О. Ивинская, работавшая в то время в редакции «Нового мира». 11 мая 1947 г. собрались у художника П.П. Кончаловского. Пригласили многих, но явились лишь самые отчаянные: Вс. Иванов с сыном Вячеславом. Впервые Пастернак услышал открытую критику. Было еще множество других читок. В авторском исполнении главы из романа слушали О. Берггольц, Г. Нейгауз, Дм. Журавлев, С.А. Толстая. Наконец, в том же 1947 г. на Ордынке, в квартире Ардовых, Пастернак читал специально для Анны Ахматовой. Слушала напряженно. Роман ей не понравился. Пастернак сделал попытку переубедить ее, и в 1948 г. прочел ей ряд переработанных глав: у Ахматовой начался приступ «грудной жабы». Была там и Ф.Г. Раневская, которая, конечно, разрядила напряжение: «Боже мой, ущипните меня, я сижу рядом с живым Пастернаком». Ахматова после ухода автора выразилась кратко: «Это гениальная неудача». И еще: «Романа нет. Не могу понять, как Борис сам этого не видит?» В 1956 г. сразу по окончании XX съезда КПСС, наивно полагая, что теперь все будет иначе, Пастернак раскладывает роман по трем папкам и несет их в «Новый мир», «Знамя» и Гослитиздат. Как он потом сам признавался, был абсолютно уверен – Уже в сентябре того же года роман отверг «Новый мир». Отзыв подписали сразу пятеро: Б. Агапов, Б. Лавренев, К. Федин, А. Кривицкий, К. Симонов. Содержание отзыва чисто идеологическое. Роман не подошел только «по духу» – не наш. (После этой рецензии Пастернаку было впору не публиковать роман в советских журналах, а являться в «органы» с повинной.) Текст этого разноса готовил К. Симонов. Остальные правили грамматику. Рецензию одобрили в ЦК КПСС. Дело невиданное: литературную рецензию (внутрен-нее дело журнала) рассматривает идеологический отдел ЦК. Как в злопамятном 1948 г., когда доклад Т.Д. Лысенко на сессии ВАСХНИЛ одобрил сам тов. Сталин… Сразу пошел на попятную и Гослитиздат, хотя там уже начали редактировать рукопись. О «Знамени» и говорить нечего. Пастернак пришел в отчаяние. Было от чего. Он отдал десять лет жизни своему «Живаго», никакого антисоветского криминала там не было (он-то знал), а был лишь нетрадиционный авторский окрас всего материала. Это-то и настораживало. Это и раздражало. Тогда ведь рассуждали без затей: не так, как принято у всех, значит – контра. Что было ему делать? Он был готов на все, лишь бы его роман был напечатан. Все равно где. Как пишет И. Берлин, Пастернака в 1956 г. надо было «спасать от самого себя», ибо он был готов на любую авантюру. Он уже закусил удила, и управлять им в то время было невозможно. А тут недалекий (зато услужливый) безымянный член иностранной комиссии Союза писателей привез к Пастернаку в Переделкино итальянского коммуниста Серджио д’Анджело, сотрудника радиовещания Министерства культуры СССР. Тот предложил Пастернаку посреднические услуги на предмет издания романа в Италии. Пастернак согласился и передал ему рукопись «для ознакомления». Уже через несколько дней в передаче на Италию наше радио сообщило, что «Доктор Живаго» будет опубликован в Италии. Издатель нашелся быстро: тоже коммунист Дж. Фельтринелли. Но Пастернак поставил условие: печатайте в Италии, но Но в июле 1957 г. две главы романа напечатал польский журнал Opinie. Это уже – скандал. Пусть Польша и «братская», но все же заграница и… без одобрения нашего ЦК. Тут же Пастернака вызвали «на ковер» в Союз писателей. Он уже понял, что им отныне будут играть и помыкать беззастенчиво. Да еще унижать публично. Не поехал. Вместо него пред чиновными изумленно-испуганно моргающими очами предстала преданная Ольга Ивинская. Экзекуция прошла 19 августа. Она так напугала бедную подругу Пастернака (она-то знала, что такое «зона»), что тут же написала в Италию Фельтринелли требование – немедленно вернуть роман. Но не на того напали. Фельтринелли сначала бизнесмен (издатель), а уж потом – коммунист. И столь прибыльное дело он добровольно из своих рук не выпустит. Пастернак же, узнав от Ольги, что творилось на заседании в СП, как там топотал ножками заведующий отделом культуры ЦК Д.А. Поликарпов, взъярился не на шутку. Издеваться над собой он не позволит никому. И Пастернак направляет в Италию депешу: разрешает Дж. Фельтринелли издавать роман в том виде, в каком он его получил. Вот вам, товарищи, выкусите! Он был еще храбр, полон сил и решимости бороться до конца. В Союзе писателей не на шутку перепугались. Не забудем, всего четыре года как умер Сталин, воздух в стране еще не прогрелся, а уже такое невиданное непослушание. «От имени Пастернака», в качестве его «лучшего друга» «на дело» в Италию выехал… А. Сурков. Он хотел от издателя малого: взять рукопись, чтобы его «лучший друг» мог ее спокойно доработать. Пока же она еще сыровата. Фельтринелли мгновенно понял, что все это чистой воды обман, ибо Пастернак даже записочки не передал, и Сурков вернулся ни с чем. Успел, правда, сказать Дж. Фельтринелли, как коммунист коммунисту, что «для Пастернака это плохо кончится». Уже в ноябре 1957 г. в Милане вышел первый тираж «Доктора Живаго» по-итальянски. В ЦК (нашем) зашлись в ярости. Ничего умней не придумали, как созвать пресс-конференцию, затащить на нее Пастернака, чтобы тот выразил при всех «возмущение» самоуправством итальянцев. Пастернак вновь остался в зоне непослушания. Тогда решили его обмануть. Задержали гонорар за издание романа, обвинили в этом итальянских издателей, вновь направили журналистов в Переделкино – теперь никуда не денется, а уж наши писаки сумеют раскрутить незадачливого Пастернака в нужном направлении. Он действительно вышел к журналистам, но сказал только то, что хотел сам, а не то, на что его усиленно выводили. Еще через несколько дней перед воротами его переделкинского дома остановилась черная «Победа», и вежливые молодые люди настоятельно рекомендовали Пастернаку поехать с ними. Привезли на Старую площадь, в ЦК, к Поликарпову. Тот даже не пытался сдерживаться: назвал Пастернака «предателем и двурушником». Напомнил еще совсем недавние времена. Пригрозил арестом. Чего же так испугались в ЦК, в частности? Того, прежде всего, что они не смогли «взять ситуацию под свой контроль», что их ослушались, что их, следовательно, перестали бояться. А это уже страшило их, ибо понимали партийные идеологи, что после того, как привлекательный запах коммунизма выветрился, система могла устойчиво держаться только на страхе. А где он? Одним словом, Пастернак создал прецедент. Несколько, кстати, дурацкий, ибо сам роман никто в ЦК не читал. Им оставалось только верить разговорам, что там «сплошная антисоветчина» и крыть автора непрошибаемой демагогией. И еще. Они видели, с каким успехом эта «первая ласточка» из СССР летит по западным издательствам. Там роман шел нарасхват. Только за первые два года «Доктор Живаго» был издан на 24 языках. А они – повторю – даже не читали. Вот где – лужа. Так что дело не в Нобелевской премии. И без нее свою судьбу Пастернак уже смастерил сам. Его бы затравили насмерть и без этого акта признания. Он укусил советскую власть в самое ее больное место – откуда инъецировался страх для простых граждан. И его за это не простили. (Заметим в скобках, все равно это не удержать на пере. Все дело Пастернака слепил страх писательской братии, тех, в частности, кто писал отзыв на «Живаго». И первый среди них – К. Симонов. Ибо когда роман был издан легально и его прочли все, кто хотел, то, хотя мнения о содержательной стороне романа были разными, но недоумевали все одинаково: ну и что? что там нашли? Да ничего! Вся возня вокруг романа шла на уровне правления СП да идеологического отдела ЦК. «Выше» она тогда не поднималась. Так что убили писателя именно эти трусливые советские творческие сошки. В то время их совесть была скована прочной броней страха, выкованной еще в сталинские времена. И пересилить его они не могли. И все же: что они И последнее. Еще в августе 1957 г. – роман уже в Италии! – Пастернак пишет очень достойное письмо Д. Поликарпову: «В чем-то (не со мной, конечно, что я, малая песчинка) у нас перемудрили. Где тонко, там и рвется. Я рад быть по поговорке этой ниткой или одной из этих ниток, но я живой человек и, естественно, мне страшно того, что вы мне готовите. Тогда Бог вам судья. Всё в вашей воле, и нет ничего в наших законах, чтобы я мог ее неограниченности противопоставить».) Действительно – нет. Противопоставить он ничего не смог. Начался последний акт драматической судьбы великого Пастернака – травля… Кстати, до присуждения Нобелевской премии вся описанная нами идеологическая суетня шла в кабинетах, за плотно закрытыми дверями. На поверхности всё было тихо. Советский читатель и не слыхивал ни о каком романе «Доктор Живаго», да и о Пастернаке также успел подзабыть. «Доктор Живаго» в центр Нобелевского признания Пастернака поставили сознательно советские партийные идеологи – так им было сподручнее уже публично добивать писателя. На самом деле, не за роман только Пастернак получил премию. Ибо выдвигали его на Нобелевскую премию много раз, когда этого романа и в помине не было. Секретарь Нобелевского фонда в 80-х годах Ларс Гилленстен по просьбе сына писателя и его биографа Е.Б. Пастернака дал справку: Пастернак выдвигался на Нобелевскую премию семь раз – ежегодно с 1946 по 1950 г., а также в 1953 и в 1957 гг. И лишь с восьмого раза, в 1958 г., получил ее. Выдвинул кандидатуру Пастернака Альбер Камю, лауреат 1957 г. И к тем поэтическим и прозаическим работам, на которые он опирался в своей аргументации, был, само собой, добавлен и «Доктор Живаго». (Этот роман в 1958 г. пиратским путем, по-русски, тиражом всего в 500 экземпляров издали в Дании.) Пастернак знал о выдвижении его кандидатуры. Да и соперника представлял себе – М.А. Шолохов. Чувствовал: добром все это не кончится. В 1958 г. он писал, что даже «сомнительное предположение» возможности получения Нобелевской премии «мысленно сталкивает меня с целым рядом трудностей, мучений и беспокойств». 23 октября 1958 г. секретарь Нобелевского фонда Андерс Эстерлинг известил Пастернака телеграммой о премии. И сообщил еще: в Стокгольме его ждут 10 декабря. Премию Пастернаку присудили «за выдающиеся заслуги в современной лирической поэзии и в области великой русской прозы». Счастливый Пастернак тут же отправляет ответную телеграмму в Стокгольм: «Бесконечно благодарен. Тронут. Горд. Удивлен. Смущен». Потом эту элементарную вежливость станут трактовать как «продажность». Как только факт награждения Пастернака стал известен «литературной общественности» (до него Нобелевскую премию из русских писателей получил лишь Иван Бунин в 1933 г.), писатели-патриоты захлебнулись от негодующего лая. Кому дают? Эмигрантам да предателям? Как будто специально насмехаются над великой советской литературой. Это уж слишком. Советские писатели, писатели-коммунисты терпеть подобного надругательства более не будут. Они заставят этого ренегата Пастернака отказаться от «буржуазной подачки». К. Федин, зайдя к Пастернаку на дачу, потребовал от имени руководства СП, чтобы Пастернак публично отказался от премии и отрекся от собственного романа. «Не захочешь, пеняй на себя. Что Пастернак, конечно, принял это за неуместную самодеятельность. На заседание правления СП, куда его пригласил Федин, не пошел, указав в записке, что от такой чести, как Нобелевская премия, еще никто никогда не отказывался. И он не будет. Начавшуюся далее беспрецедентную травлю можно проследить буквально по дням. 25 октября 1958 г. «Литературная газета» дала Уму непостижимо. В 1958 г. Твардовский готов был размазать по наждаку несчастного Пастернака, а в 1962 г. напечатал в своем «Новом мире» «Один день Ивана Денисовича» А. Солженицына и прослыл (заслуженно!) самым ярким главным редактором толстого советского журнала. О писательской объективности говорить бессмысленно – ее не бывает. Не любил Твардовский Пастернака. Вот и вся недолга. И еще «Литературка» заявила, что «Доктор Живаго» является «чисто политической акцией, враждебной по отношению к нашей стране и направленной на разжигание холодной войны». Литературный институт пошел еще дальше: там решили, что Пастернаку не место в СССР, что пора его выбросить на европейскую свалку. Директор этого института заявил, буравя зрачками несчастных студентов, что отношение к Пастернаку для них – лакмусовая бумажка. Каждый третий студент тут же подписал возмущенное письмо против «предателя родины». Даже демонстрацию перед зданием своего вуза устроили. Удивленные прохожие могли прочесть на плакатах: «Иуда – вон из СССР». Дружной колонной прошли к зданию СП и вручили свои петиции одному из секретарей. А ведь многие из 26 октября главный орган – «Правда» – печатает злобный выпад Д. Заславского «Шумиха реакционной пропаганды вокруг литературного сорняка». Название явно двусмысленное, ибо на Западе никто не шумел, все с удивлением внимали действу, разыгравшемуся в палате № 6. Но тогда никто этого не заметил. Вновь организовали пикет у здания СП. Люди, многие из которых даже фамилию опального писателя никогда ранее не слышали и уж точно не читали ни одной его строки, гордо смотрели в глаза прохожим, которые могли прочесть на плакатах: «Долой иуду Пастернака!», «Это и есть фашизм», «Предателя родины – вон из страны!», «Я не желаю дышать с предателем одним воздухом» и т.п. 27 октября в оперативном режиме завели «Дело Пастернака» и собрали объединенное заседание Президиума правления ССП и низовые бюро РСФСР и Москвы для его «рассмотрения». Пастернак, само собой, на это сборище не пошел. Но письмо написал. Вверил свою судьбу в их руки, однако предупредил: ни от премии, ни от романа не откажется. Как все там происходило, под председательством Н.С. Тихонова, кстати, друга и почитателя Пастернака, известила на следующий же день «Литературная газета». Итог: Пастернака из Союза писателей исключили *. Уже после смерти писателя Александр Галич написал теплое и гневное стихотворение «Памяти Пастернака»: Выполним волю поэта и вспомним. Вот они, светочи советской словесности, для них членство в одном Союзе с человеком, действия которого были «несовместимы со званием советского писателя», стало невозможным. Называем в алфавитном порядке, указывая и наиболее значительное сочинение каждого до 1958 года включительно: Абашидзе И.В., поэт, член КПСС с 1939 г. Ажаев В.Н., роман «Далеко от Москвы», 1948 г. Анисимов И.И., директор Института мировой литературы АН СССР, член КПСС с 1952 г. Антонов С.П., повесть «Дело было в Пенькове», 1956 г. Атаров Н.С., «Повесть о первой любви», 1954 г. Член КПСС с 1947 г. Венцлова А., нар. писатель Литвы. Сб. стихов «Зов Родины», 1943 г. Член КПСС с 1950 г. Грибачев Н.М., поэма «Колхоз “Большевик”», 1947 г. Член КПСС с 1943 г. Гулиа Г.Д., груз. писатель. Трилогия «Друзья из Сакена», 1954 г. Член КПСС с 1940 г. Ермилов В.В., литературовед. Член КПСС с 1927 г. Зарьян Н., армянский писатель, роман «Ацаван», 1937-1947. Член КПСС с 1930 г. Караваева А.А., роман «Лесозавод», 1928 г. Член КПСС с 1926 г. Катаев В.П., повесть «Белеет парус одинокий», 1936 г. Член КПСС с 1958 г. Кожевников В.М., роман «Заре навстречу», 1956-1957 гг. Член КПСС с 1943 г. Луконин М.К., поэма «Рабочий день», 1948 г. Член КПСС с 1942 г. Марков Г.М., роман «Строговы», 1939-1946 гг. Член КПСС с 1946 г. Михалков С.В., стихи для детей. Член КПСС с 1950 г. Николаева Г.Е., роман «Жатва», 1950 г. Нилин П.Ф., повесть «Жестокость», 1956 г. Член КПСС с 1944 г. Панова В.Ф., повесть «Спутники», 1946 г. Полевой Б.Н., «Повесть о настоящем человеке», 1946 г. Член КПСС с 1940 г. Прокофьев А.А., поэма «Россия», 1944 г. Член КПСС с 1919 г. Рагимов С.Г. оглы, нар. писатель Азербайджана. Член КПСС с 1926 г. Смирнов С.С., документ. книга «Брестская крепость», 1957 г. Член КПСС с 1946 г. Смирнов С.В. , (?) Смолич Ю.К., украинский писатель. Член КПСС с 1951 г. Соболев Л.С., сб. рассказов «Морская душа», 1942 г. Тихонов Н.С., поэма «Киров с нами», 1941 г. Токомбаев А., нар. поэт Киргизии. Член КПСС с 1927 г. Турсун-заде М., нар. поэт Таджикистана. Член КПСС с 1941 г. Чуковский Н.К., роман «Балтийское небо», 1954 г. Шагинян М.С., роман «Гидроцентраль», 1930 г. Щипачев С.П., поэма «Домик в Шушенском», 1944 г. Член КПСС с 1919 г. Яшин А.Я., поэма «Алёна Фомина», 1949 г. Член КПСС с 1941 г. На том злосчастном собрании, а затем и на Президиуме ССП, где утверждали принятое «принципиальное решение», выступали многие. О своем «особом мнении», как пишет Л.К. Чуковская, поведал С. Михалков. И даже «наш Коля… Какой стыд». Крайне неприязненно выступала В. Панова. С перепугу решила: вернулся 1937 год, а у нее семья. А. Твардовский был мрачен, но на трибуну не лез, все время просидел в буфете. В голосовании не участвовал. К трибуне выстроилась очередь, все хотели заклеймить ренегата. Помои лили Л. Ошанин, К. Зелинский, В. Герасимова, В. Перцов, А. Безыменский, А. Софронов, С. Антонов, Б. Слуцкий, Г. Николаева, В. Солоухин, С. Баруздин, Л. Мартынов, Б. Полевой. Очень было обидно Е. Долматовскому, С. Васильеву, М. Луконину, Г. Серебряковой, П. Богданову, П. Арскому, П. Лукницкому, С. Сорину, В. Инбер, В. Дудинцеву, Р. Азарх, Д. Кугультинову – они записались, рвались в бой, но времени не хватило. Все единодушны: «лишить предателя советского гражданства». Вера Инбер была недовольна мягкостью резолюции и с места вносила правки: какой он «декадент», он – «предатель», и вовсе он не «изгнанник», он – «изгой». Приняли. Лишь одна осмелилась встать навстречу ревущему писательскому стаду – А.С. Аллилуева, сестра жены Сталина. Через несколько лет после смерти Пастернака Ахматова сказала одному из своих гостей в Комарово: «Мне не нравится этот роман… Когда была эта история с Пастернаком, то Вера Инбер сказала, что его надо расстрелять, как Гумилева, а Шагинян заявила, что он всегда был плохим поэтом. Шкловский и Сельвинский были в это время в Ялте. Эти два дурака думали, что в Москве утро стрелецкой казни, и в ялтинской газете напечатали свое заявление о Пастернаке». Более того, И. Сельвинский, узнав о Нобелевской премии Пастернаку, послал из Ялты просьбу свою и В. Шкловского присоединить их голоса к тем, кто исключал Пастернака из ССП. Он собирался отправить в «Огонек» подборку своих стихов. И отправил. Но тут же, «для актуальности» присочинил еще одно – о Пастернаке (см. «Огонек», 1959, № 11). Из него: Пастернака сломали… 29 октября он отказывается от Нобелевской премии. В Стокгольм полетела телеграмма: «В силу того значения, которая получила присужденная мне награда в обществе, к которому я принадлежу, я должен от нее отказаться, не примите за оскорбление мой добровольный отказ» *. И еще телеграмму отправил в ЦК: «Благодарю за двукратную присылку врача, отказался от премии, прошу восстановить Ивинской источники заработка в Гослитиздате». Она жила переводами корейских поэтов, и ему было совестно, что из-за него она лишилась единственного заработка. Но не спасло это писателя от дальнейшей травли. В тот же день Первый секретарь ЦК ВЛКСМ В.Е. Семичастный облил несчастного Пастернака такими помоями, что даже по прошествии более сорока лет просто пересказывать его речь, не то что цитировать, и то противно. О. Ивинская вспоминала, как уже в 70-х годах она в купе «Красной стрелы» всю ночь проговорила с М.Л. Растроповичем. Запомнились ей такие его слова о Солженицыне: «Это не тот человек, чтобы отказаться от себя, как Пастернак. Солженицын просто негодовал на позорное, трусливое его поведение, на это дурацкое письмо-отречение, которое позволил себе Пастернак!» 31 октября. Выяснилось, что отказ от премии – не главное. Именно после этого отчаянного шага началась подлинная вакханалия бесчеловечности, ибо прекрасно понимали идеологи из ЦК: премия – предлог (ее все равно бы оприходовали), основное – роман, он – зло! Надо отказаться от него: публично, через прессу, да еще Хрущёву в ножки пасть. Будет всё это, прекратим гон, не согласен – узнаешь, почем в стране Советов фунт лиха… На самом деле в те дни «советчики» из ЦК к Пастернаку не ездили: его добивали советами вконец растерявшиеся от страха домашние да навещавшие его доброхоты. Не последнюю роль в избрании тактики «нужного поведения» сыграла и О. Ивинская. Она сама признала впоследствии, что повела Бориса Леонидовича «по пути малодушия». И расценила эту свою тактику как ошибку. Все верно: слабость, открыто проявленная, только подхлестнула низменные инстинкты писательской толпы. Но не будем корить слабых женщин. Пастернак за свои поступки отвечал сам. И никто – за него. Вернемся, однако, к хронологии. В этот день Пастернак пишет покаянное письмо Хрущеву: ни от чего, правда, не отрекся, а лишь подчинился силе. Письмо это составили Вяч. Вс. Иванов, О. Ивинская и А. Эфрон. Пастернак подписал, почти ничего не меняя. 1 ноября вышел еще один номер «Литературной газеты» с подборкой читательских писем «Гнев и возмущение». Главный их мотив: кто он такой? откуда он взялся? мы такого, с позволения сказать писателя, не знаем. Вот Кочетова – знаем, Полевого, Катаева, Щипачева не только знаем, но и любим. А этот откуда свалился? Привели в действие типично советскую систему: подлинной литературы, которая остается надолго, при жизни писателя практически не знают, зато прекрасно знают то, что уже завтра будет сдано в макулатуру в обмен на покупку других книг. Писательница Г. Николаева писала не в газету, а лично Пастернаку: «… пулю загнать в затылок предателю. Я женщина, много видевшая горя, не злая, но за такое предательство рука не дрогнула бы». Пастернак, конечно, не оставил женщину без внимания – ответил. Но инстинкт подсказал О. Ивинской верное решение: не отправлять. Теперь это письмо можно прочесть в ее книге «Годы с Борисом Пастернаком». А тем не менее «общественность» требовала поднять «градус раскаяния». Настояли на еще одном, «принципиально покаянном» письме Хрущёву. То, писанное женщинами, показалось «слабым». Следующее сочинил Д. Поликарпов самолично. Показал его О. Ивинской. Та – Пастернаку. И слова «правильные» добавила. Тот только рукой махнул: подписал, не читая. Его уже ничто не способно было удивить, кроме… чиновничьего хамства. Виданное ли дело, а главное – непривычное для России: ты пишешь «в инстанции», а тебе не отвечают. Как будто письма опускаются в дырявые еще и снизу почтовые ящики. И еще его угнетало одно обстоятельство: собственно говоря из-за него он и был согласен на все. Знал: жена его – не декабристка, за ним (если вышлют) в занюханный Париж не поедет, это она сказала ему твердо. 26 января 1959 г. в дни работы XXI съезда КПСС Пастернак опять пишет Хрущёву: категорически отверг все нападки на роман, все обвинения в свой адрес. Цель письма другая: он – профессиональный литератор и живет на гонорары от печатания своих произведений. А тут почти десять лет жизни ушли в песок, жить не на что, а у него семья. Просит разрешить ему зарабатывать хотя бы переводами. Разрешил. Спасибо. Всё! Хватит! Одно лишь хочется отметить. Если бы знали члены Нобелевского комитета, к чему приведет награждение советского писателя Пастернака, они бы, наверное, еще много раз взвесили – а стоит ли их премия жизни великого поэта. … В ноябре 1958 г. Пастернак написал свое знаменитое стихотворение «Нобелевская премия», одним ударом послав в нокаут всех, кто издевался над ним. Так обессмертить подлость мог только великий поэт. Стихотворение он передал иностранным корреспондентам. 11 февраля 1959 г. его напечатала английская газета Daily Mail. Читали его все «голоса». Оно мгновенно ушло в Самиздат. В ЦК вновь всех поставили «на уши». Прошло полгода. Организм поэта отреагировал-таки на беспрецедентный нервный стресс: 6 мая 1960 г. у Пастернака второй инфаркт. Обследование выявило еще лейкемию и метастазы в легких. С постели он уже не встал. 30 мая Пастернака не стало. «Умолк вчера неповторимый голос», – написала Ахматова. 1 июня в газете «Литература и жизнь» маленький прямоугольник в траурной рамке, а в нем извещение о смерти «члена Литфонда Бориса Леонидовича Пастернака». Думали унизить поэта. Унизили себя. 2 июня Пастернака хоронили в его любимом Переделкино. Народу было не менее трех тысяч человек. В доме играл С. Рихтер, М. Юдина с учениками, С. Нейгауз. У могилы речей почти не говорили. В основном звучали стихи Пастернака. Помните, мы уже вспоминали слова сэра Исайи Берлина о переживаниях Пастернака: чтó подумают о нем потомки, – ведь он выжил в Пастернак терзался зря – он не выжил, |
|
|