"Наука под гнетом российской истории" - читать интересную книгу автора (Романовский Сергей Иванович)

Глава 2
Ломоносовские корни русской науки

Оценки М.В. Ломоносова в русской историографии были неадекватны всегда. До 1911 года, т.е. на протяжении всего XIX столетия, о нем вспоминали крайне редко. Когда же в связи с 200-летием со дня рождения ученого, Академия наук решила торжественно этот юбилей отметить, то панегирические хоралы, вполне приличествующие такой дате, стали в дальнейшем традиционными. После окончания Второй мировой войны приступили к активной борьбе с космополитизмом и с преклонением перед иностранщиной. Для подобной кампании имя Ломоносова оказалось незаменимым. Советские ученые с искренней гордостью за свою науку «доказали», что Ломоносов был основоположником чуть ли не всех научных дисциплин, в каждой он сделал фундаментальные открытия и намного опередил мировую науку. Мы вновь стали первыми. Нам вновь было чем гордиться. Наша державная спесь вновь была вознесена на недосягаемую высоту.

Ломоносов из живого человека, из ученого, страдавшего и боровшегося, заносчивого и самолюбивого, превратился в казенную схему, стал на долгие годы неприкасаемым. В советское время иначе было нельзя. Затем стало привычным.

Между тем Ломоносов для нашей науки фигура действительно знаковая. Ибо если известна точная дата организации Академии наук и если до нее наука в России как государственный институт не существовала, то можно с полной определенностью указать не только дату рождения нашей национальной науки, но и зная первый персональный состав Академии, назвать тех, с кого собственно и началась российская наука. Состав этот, как мы помним, был целиком «импортным». Так что основы российской науки закладывали Д. Бернулли, Л. Эйлер, Г. Миллер, Хр. Гольдбах, Ж. Делиль и др.

Но признать это – значит унизить «национальную гордость великороссов». Поэтому, отдавая дань названным ученым, наши историки предпочитают омолодить российскую науку на 20 лет с тем, чтобы с начальной точкой отсчета совместить не швейцарцев, немцев и французов, а «природного россиянина» М.В. Ломоносова. Русской науке надо было с кого-то начаться. Более подходящей фигуры, чем Ломоносов, для подобной бухгалтерии не найти.

Феномен Ломоносова в том, что он, оставшись лишь в истории науки, создавший труды, “не оказавшие прямого влияния на ход развития знания”, которые “были скоро забыты и только в нашем столетии обратили на себя внимание уже с исторической точки зрения” [112], тем не менее до сих пор почитается как великий ученый, родоначальник русской науки. Почти все им сделанное впоследствии уточнялось и корректировалось. Но перепроверялись не сами работы Ломоносова, а решавшиеся в них вопросы, ибо интересны были именно они. Поэтому в дальнейшем эти вопросы связывались с именами уже других ученых. Сами же сочинении Ломоносова, как точно заметил В.И. Вернадский, “были скоро забыты”.

Главное, что сделал Ломоносов для русской науки, – показал всему миру ее громадный творческий потенциал, который при благоприятных социально – экономических и политических условиях мог одарить мировую науку многими выдающимися достижениями. К тому же масштаб личности ученого был столь несоразмерен с остальными русскими его собратьями по науке, что невольно создается впечатление, – вынь Ломоносова из русской науки XVIII столетия и заметных фигур не останется, начало ее летоисчисления отодвинется еще лет на сто.

Весьма точную и образную оценку родоначальнику нашей национальной науки дал Пушкин: “Ломоносов был великий человек. Между Петром I и Екатериною II он один являлся самобытным сподвижником просвещения. Он создал первый университет. Он, лучше сказать, сам был первым нашим университетом” [113]. Рассуждать о естественнонаучных трудах Ломоносова Пушкин не стал. Зато его откровения в русской словесности не оценил вовсе: “В Ломоносове нет ни чувства, ни воображения. – Писал он. – Оды его… утомительны и надуты. Его влияние на словесность было вредное и до сих пор в ней отзывается” [114].

Когда наука начинается «с чистого листа», то все сделанное становится новым, а поскольку Ломоносов был наделен не только недюжинным талантом, но и неукротимым темпераментом да и ненасытным аппетитом, то он накинулся на всю науку сразу (исключая математику, где одного желания все же недостаточно) и действительно многое сделал первым. Так что невспаханное поле русской науки того времени дало возможность Ломоносову стать первым русским разработчиком многих проблем физики, химии, геологии. Он и остался первым, но только в нашей национальной науке. К тому же у него не было ни учеников, ни научной школы, что обеспечивало бы преемственность и гарантировало уважение к имени зачинателя. Поэтому уже вскоре после смерти Ломоносова в 1765 году его имя стало постепенно уходить в тень, а затем долгие годы его не вспоминали вовсе.

Мы же будем помнить о том, что в годы Ломоносова, как заметил Д.С. Лихачев, “культура Древней Руси сменялась культурой нового времени”. Характерной особенностью культуры Древней Руси являлось то, что она не знала естественнонаучной истории, а обладала лишь некоторыми православными традициями гуманитарного знания. Эти традиции Ломоносов развивать не стал. Зато именно с него началось специфическое вúде-ние естественнонаучной картины мира, ибо, повторяю, ранее естествознание не занимало русские умы.

В.И. Вернадский расставил акценты весьма точно: Ломоносов “опередил свое время правильной оценкой целого ряда недоступных его поколению явлений” [115]. То что “опередил свое время” – это естественно, ибо время опережали все, кто трудился в те годы в Петербургской Академии наук. Каждый вносил свою лепту в зарождавшуюся российскую науку. А вот то, что это опережение выразилось лишь в “правильной оценке” новых природных явлений, в том, что Ломоносов не столько доводил до конца разрабатывавшиеся им вопросы, сколько высказывал смелые сравнения, многое «угадывал» и предвидел, обладая великим даром предвосхищения и постижения самой сути интересовавшего его вопроса, – в этом, пожалуй, самое основное в научном феномене Ломоносова. Это и объясняет тот факт, что его имя сохранилось лишь в истории нашей национальной науки. История же мировой науки вполне может обойтись без него.

Работал Ломоносов истово. За свою сравнительно короткую жизнь (54 года) он оставил громадное творческое наследие. Если учесть, что далеко не все при его жизни было опубликовано и если вспомнить, что благодаря графу Г.Г. Орлову значительная часть его личного архива бесследно исчезла (об этом мы еще скажем), то можно лишь догадываться, сколько бесценных для истории страниц его рукописей уже никогда, по-видимому, не будут найдены и какую интенсивную творческую жизнь вел ученый, – ведь и того, что сохранилось, хватило на 11 толстенных академических томов его сочинений [116].

Причину «внезапного», более чем на сто лет, забвения имени Ломоносова следует все же объяснить. Доказать здесь, к сожалению, нам ничего не удастся. Можно лишь высказать отдельные соображения.

… Некоторое время после смерти ученого еще срабатывал незабытый многими гипноз его имени, и Академия наук почтила память Ломоносова изданием в 80-х годах XVIII века Собрания его сочинений с обширной биографической статьей. Работа была выполнена по инициативе директора Академии Е.Р. Дашковой. Всего было опубликовано 6 томов [117].

Помимо этого, нельзя забывать, что сам Ломоносов как бы разделил свое творчество на две несопоставимые части: в одной – его научные трактаты по физике, химии, геологии, истории; в другой – литературное творчество. И очень многие его современники ценили стихотворство Ломоносова много выше его чисто научных трудов. Но очень скоро с появлением на литературном горизонте Н.М. Карамзина, В.А. Жуковского и, конечно, А.С. Пушкина оды Ломоносова не только перестали нра-виться, их просто более не читали. И, само собой, уже не помнили их автора.

Есть еще одна причина, отмеченная в свое время В.И. Вернадским. Он считал, что после смерти Ломоносова о нем, как об ученом, вообще не вспоминали. Ценили же в нем “своеобраз-ную сильную личность, пробившуюся в первые ряды людей сво-его века из крестьянской среды архангельского захолустья” [118].

В данной работе пересказывать биографию Ломоносова не имеет смысла. О нем написано больше, чем о любом другом русском ученом [119]. Поэтому ограничимся лишь основными вехами его жизни, они, кстати, помогут понять и чисто психологический феномен этой действительно сильной личности.

Ломоносову шел двадцатый год, когда он сел за парту с детьми, чтобы постигать азы систематического образования в Славяно – греко – латинской академии. Учился он там с 1731 по 1735 год. Затем с января по сентябрь 1736 года он числился студентом в Петербургской Академии наук на «академическом ко-ште». С октября 1736г. по июнь 1741 г. Ломоносов продолжил учебу в Германии. Академия наук отправила его за границу для овладения специальностью горного инженера. Три года он обучался в Марбургском университете. Выдающийся немецкий ученый Хр. Вольф писал, что среди учившихся у него русских студентов Ломоносов – “самая светлая голова” [120].

В Германии он женился на Елизавете-Христине Цильх и 8 июня 1741 г. вернулся в Петербург, в Академию наук. Здесь он приступил под руководством профессора И. Аммана, швейцарца по рождению, врача и ботаника по специальности, основателя Петербургского ботанического сада к изучению «естественной истории». Но руководил Амман 30-летним ученым номинально: Ломоносов только за один 1741 год представил академическому собранию свои сочинения («диссертации») по физике, физико-химии и минералогии. К тому же в 1741 году Амман умер. Так началась жизнь в науке и борьба за свое место в ней Михайлы Ломоносова.

В это время на российском престоле царствовала Елизавета Петровна. Это была типично русская барыня, которая каж-дую мысль, каждое государственное решение вынашивала как беременность [121]. Одно стало несомненным: она активно поощряла все русское.

И это не ускользнуло от внимания руководства Академии наук. Не без учета этих соображений (что подметил еще П.П. Пекарский) Академия наук в 1745 г. пустила в свою среду строптивого и, как бы мы сказали сегодня, предельно некоммуникабельного Ломоносова. В елизаветинские годы Академия наук пополнилась еще рядом русских ученых: в 1750 г. членом Академии стал натуралист С.П. Крашенинников, в 1751 г. астроном Н.И. Попов, в 1760 г. математик С.К. Котельников.

В 1757 г. Ломоносов уже советник канцелярии Академии, в 1758 г. под его присмотр попали все научные и учебные департаменты, а в 1760 г. еще и академические гимназия и университет. Карьера для простолюдина, прямо скажем, завидная.

Что же помогло Ломоносову ее сделать? Природные дарования? Несомненно. Но не только они. Если бы его многочис-ленные таланты не были сплавлены с невероятной целеустремленностью, направляемой его изворотливым умом, да сильной волей и властным характером, ни о какой академической карьере сын помора не помышлял бы вовсе.

Главное, что отличало Ломоносова и неизменно помогало ему добиваться поставленных целей, – его несомненная искренность во всем. Прежде всего это касается науки. Она была для него единственным смыслом жизни. Он прекрасно знал себе цену и его подчас просто бесило окружавшее его академическое чиновничество.

Ломоносов, как мы знаем, стал первым русским академиком-естественником [122]. Его кипучая энергия и сильный взрывной характер отныне станут постоянными раздражителями для академической бюрократии, уже в те годы усвоившей непременную заповедь служащих российского аппарата: личное спокойствие и благополучие да положительные эмоции руководства выше дела, выше науки. Ломоносов подобное принять не мог.

Более всего он не терпел равнодушие и бездарность. Сам он буквально ворвался в науку, он набросился на знания, как накидывается изголодавшийся человек на пищу, ему было интересно все – от лингвистики и истории до физики и химии. Он одновременно обдумывал несколько проблем и спешил запечатлеть плоды своих размышлений на бумаге. Удержу его энергия не знала.

Он построил химическую лабораторию при Академии на-ук, сконструировал множество измерительных приборов (анемо-метр, курсограф, ночезрительную трубу и т.д.), создал мозаичные полотна, в том числе знаменитую «Полтавскую баталию», успевал переводить научные сочинения с латыни и немецкого на русский, писал руководства для «любителей сладкоречия», «по-хвальные слова» и оды, сочинил трагедию «Демофонт» и поделился своими соображениями «о сохранении и размножении рос-сийского народа». И так далее. И так далее. И так далее.

Но и обычные занятия наукой, даже в звании академика, Ломоносова не удовлетворяли. Ему многое и многие при этом мешали работать так, как он считал нужным. А главное – его раздражало, когда он был вынужден выслушивать поучения от людей, коих ставил много ниже себя, но в академической иерархии они, к его несчастью, стояли выше. И он прилагал все свои силы, хитрость, изворотливость и напор, чтобы самому занять подобающую его таланту должность в Академии наук.

С 13 февраля 1757 г. Ломоносов стал, наконец, членом академической канцелярии. Теперь она состояла из трех лиц: И-Д. Шумахера, И. Тауберта (его зятя) и М.В. Ломоносова. С этого момента он мог вполне легально «солировать» в Академии. Узнав об этом назначении историк Г. Миллер написал, что теперь многие академики пребывают “в огорчении” [123], а И. Тауберт в связи с коллизией вокруг очередных выборов в Академию, когда русские кандидаты конкурировали с «немцами», заявил: “Разве-де нам десять Ломоносовых надобно, и один-де нам в тягость” [124].

Добивался Ломоносов и учреждения (понятное дело, «под себя») должности вице-президента Академии. Но это ему все же не удалось.

Возникает вопрос: если верить многочисленным биографиям Ломоносова, то в любой из них он предстает как герой – борец за русскую науку, один схватившийся в смертельной борь-бе с ретроградами-немцами, которые только и делали, что соз-нательно тормозили развитие науки. Если это так, то как же ему удавалось выдерживать эту схватку на протяжении многих лет; почему, наконец, академическая конференция просто не выставила его из Академии за явно неудобоваримый нрав? Ведь в те годы академики еще не считались «бессмертными», любого из них можно было запросто отчислить из Академии, как отчисляют неугодного из обычного учреждения, ибо Академия наук таковым и была.

За ответом надо обратиться к специальной литературе и тогда станет ясно, что гонениям и нападкам на Ломоносова противопоставлялось во все годы его пребывания в Академии покровительство могущественных государственных сановников [125]. В разное время ими были вице-канцлер граф М.И. Воронцов и генерал-адъю-тант И.И. Шувалов, оба фавориты Елизаветы Пе-тровны, затем граф Г.Г. Орлов, фаворит Екатерины II.

Трудно сказать, как же удавалось Ломоносову сблизиться со столь высокопоставленными особами, чем он мог заинтересовать их. Скорее всего сам он не искал их покровительства, не он их, а они находили его. А как? Через оды, которые Ломоносов писал по любому, даже весьма ничтожному, но все же заметному, поводу и отсылал их на самый верх, на Высочайшее имя. Зачем он делал это?

Один из исследователей творчества Ломоносова А.С. Мыльников на этот вопрос отвечает так: ”Вынужденный обстоятельствами той эпохи выполнять заказные оды в честь членов царского дома, в данном случае Ломоносов руководствовался не конъюнктурными соображениями, а проводил свои заветные мысли, связанные с его утопической «петровской леген-дой»“ [126].

Никак нам не отойти от традиций «героических» биографий великих людей прошлого. Даже если принять на веру, что Ломоносов был действительно вынужден писать хвалебные оды царствующим особам, то вернее было бы сказать, что он очень быстро осознал свои выгоды от подобного творчества. Но и это, скорее всего, не вносит полную ясность. Ведь Ломоносов не был придворным пиитом. Он свои хвалебные оды писал по внутреннему повелению и писал вполне искренне, убивая при этом двух зайцев: и монархам льстил и идеи свои доносил на самый верх.

Именно тот факт, что и Елизавета, и Петр III, и Екатерина II получали подобные поэтические подношения ими не заказанные, более всего им и нравилось. Тем более оды эти по меркам того времени были весьма талантливы (“надутыми” их посчитал Пушкин много позднее). К тому же первую свою оду «На взятие Хотина» Ломоносов написал еще в Германии в 1739 году. Она понравилась, сделала Ломоносова известным и он понял, что эта грань дарования еще послужит ему.

Поводы для подобных од Ломоносов выбирал сам. В феврале 1742 г. он пишет оду, поздравляя Елизавету Петровну с прибытием в Петербург ее племянника Петра Федоровича, а в начале декабря того же года появляется ода в честь возвращения Елизаветы из Москвы после коронации. Даже сидя под арестом, в 1743 г. Ломоносов пишет хвалебную оду на тезоименитство Ве-ликого князя Петра Федоровича, сравнивая его с Петром Первым.

Елизавета быстро обратила внимание на талантливого и умного сочинителя. За оду 1748 г. она подарила Ломоносову 2000 руб., в 1751 г. наградила чином коллежского советника с годовым окладом 1200 руб. и правом потомственного дворян-ства, а в 1753 г. пожаловала ученому несколько деревень (211 душ мужского пола) для строительства фабрики цветного стекла на реке Усть-Рудице [127]. 27 января 1761 г. по просьбе В.Н. Татищева Ломоносов сочиняет хвалебную оду Петру Федоровичу и прикладывает ее к первому тому «Истории Российской» Татищева, поднесенному Великому князю [128].

Никак не ожидал Ломоносов столь быстрого и бесславного финала правления Петра III. Воцарение Екатерины II стало для него полной неожиданностью. Но он очень быстро оправился от шока и сочинил оду по случаю восшествия на престол новой государыни. Екатерина, однако, была не глупее Ломоносова. Она быстро поняла подоплеку подобных восхвалений, но более всего ей не понравилось, что Ломоносов возносил до небес повергнутого ею супруга.

Поэтому в первое время Екатерина относилась к Ломоносову настороженно и недоверчиво. В Академии наук в обход Ломоносова она возвысила Г.Н. Теплова и И.И. Тауберта, а Михаила Васильевича чуть было вообще не уволили из Академии. Затем Екатерина успокоилась, стала относиться к Ломоносову теплее: он получил чин статского советника, императрица однажды даже посетила дом ученого. 28 апреля 1763 г. она позаботилась о его материальном обеспечении. В записке на имя статс-секретаря А.В. Олсуфьева Екатерина написала: “Адам Васильевич, я чаю, Ломоносов беден, сговоритесь с гетманом (граф К.Г. Разумовский, президент Академии наук. – С.Р.): не можно ли ему пенсион дать, и скажи мне ответ” [129].

Однако, как только Ломоносов умер, Екатерина направила в его дом Г.Г. Орлова и тот «принял» от вдовы ученого ту часть архива покойного, которая могла заинтересовать государыню. Так что настороженность Екатерины лишила нас значительной части бумаг Ломоносова, ибо была, в частности, изъята вся его личная переписка [130].

Итак, не станем более уточнять, почему Ломоносов весьма охотно занимался сочинением панегириков. Это бы нас увело в область вторичных и малодоказательных фантазий. Однако что же дало подобное творчество лично ему? Ученый добился главного: он обеспечил себе солидный тыл и мог без оглядки (что он всегда и делал) ринуться на наведение порядка в Академии наук в его, Ломоносова, понимании.

П.П. Пекарский, к примеру, отметил, что в 50-х годах значительную часть времени Ломоносов тратил “на борьбу с его личными врагами. Ей предавался наш академик со всем увлечением и жаром, которых в нем не могли истребить лета и никакие сторонние соображения” [131].

Кто же они, мифические враги ученого? Немцы? Ретрограды от науки? Если вопросы ставить в подобной плоскости, а именно так было принято в советском ломоносоведении, то это ничего не даст для понимания личности ученого, а лишь вознесет нас на высоты демагогического псевдопатриотизма. Врагами Ломоносова оказывались все – и немцы, и русские, – кто становился на его пути. Он не прощал никаких разногласий – ни административных, ни научных. Вступать в спор с Ломоносовым означало одно – в его лице ты становился его личным врагом.

А то, что Ломоносов позволял себе многое, вовсе не совместимое с его учеными занятиями, хорошо известно. Он мог, к примеру, явиться на заседание Академии наук «в сильном подпитии», мог затеять драку в стенах Академии, мог оскорбить и унизить человека.

П.П. Пекарский описывает наиболее в этой связи характерный случай. В 1743г. ряд академиков направили жалобу на И.-Д. Шумахера. Назначили следственную комиссию, которая допросила в качестве свидетелей Г.Н. Теплова, В.Е. Адодурова и М.В. Ломоносова. Ломоносов не нападал на Шумахера, но и подписавших жалобу не поддержал. По возвращении из экспедиции Г.-Ф. Миллера академики исключили Ломоносова из кон-ференции Академии. Наиболее активен при этом был конференц-секретарь академического собрания Х.-Н. Винсгейм. Ломоносов, “будучи в нетрезвом состоянии”, обвинил Шумахера в воровстве, оскорбил и других немцев, “а из своих достоинств особо и довольно логично подчеркивал два – наличие знаний академического уровня и принадлежность к русской нации по своему происхождению” [132].

На Ломоносова поступила жалоба в следственную комиссию, его вызвали на допрос, он вновь вел себя оскорбительно, за что и был арестован. Можно себе представить накал стра-стей, если только за внутренние академические распри Ломоносов пробыл под арестом с 28 мая 1743 г. по 18 января 1744 г.

Академия наук стала походить на осиное гнездо. Она плыла по воле волн, управляемая лишь номинально. В ней царили дикие нравы и она стала менее всего напоминать в те годы храм науки. Елизавета Петровна решила навести в Академии порядок: она после пятилетнего перерыва в 1746 г. назначила президента Академии наук. Выбрала она младшего брата своего морганатического супруга К.Г. Разумовского. Все бы ничего, да только президенту едва исполнилось 18 лет! Ясно, что акт этот был скорее декоративным. Реальные бразды правления находились в руках воспитателя президента Г.Н. Теплова и всего того же И.-Д. Шумахера.

Именно они составили «Регламент» (Устав) Академии на-ук, который был утвержден в 1747 г. Кстати, тот факт, что составление Устава было поручено паре Теплов – Шумахер, хотя и косвенно, но все же свидетельствует, что антогонизм между немцами и русскими в Академии наук в то время не был самодовлеющим. Реальное противостояние определялось не националь-ностями ученых, а их амбициями. Когда в центре очередного скандала оказывались, к примеру Ломоносов и Миллер, то здесь сталкивались не русский с немцем, а два разных миросозерцания, два противоположных взгляда на науку, да и два, достойные друг друга, темперамента. С другими немцами, например с Х.-Г. Кратценштейном, Ломоносов находил полное взаимопонимание. Так что усиленно внедрявшаяся ранее версия о враждебном отношении Ломоносова к иностранцам просто надуманна [133].

То, что это именно так, прекрасно иллюстрирует многолетний «идеологический» конфликт Ломоносова и Миллера. Сегодня он нам интересен прежде всего тем, что развивался этот спор под соусом не просто национального патриотизма, но национальных интересов, целесообразность ставилась выше истины и это, к сожалению, стало одной из неискорененных традиций русской науки. Причем, если чисто научная подоплека этой распри не вызывала, да и не могла вызвать никаких отрицательных эмоций, то внешняя атрибутика, с помощью которой аргументировалась правота одной из сторон, даже сегодня кажется недостойной.

Так, в 1747 г. покинул Петербург и вернулся в Париж зна-менитый астроном Ж.-Н. Делиль. Он стал для России персоной non grata. Мгновенно было забыто, что ученый более 20 лет отдал становлению русской на-уки, теперь он представлялся чуть ли не врагом Петербургской Академии наук, сношения с ним пресекались. Только за то, что историка Миллера заподозрили в переписке с Делилем, на квартире Миллера в его отсутствие был учинен обыск. Его провели Ломоносов и Тредиаковский 28 января 1748 г. “Уже сам факт, что два академика, два поэта лично обыскивают своего коллегу, живо рисует нравы Академии наук XVIII века” [134]. Так расценил этот факт историк А.Б. Каменский.

Ломоносов направил президенту Разумовскому “доноси-тельную докладную” на Миллера, обвинив того – ни много, ни мало – в “политической неблагонадежности” [135]. Не гнушался Ломоносов писать на Миллера доносы и в высшие сферы, наклеивая на него ярлык “антипатриота”. Цель, правда, уж больно мелка: вырвать у Миллера редактировавшийся им журнал «Еже-месячные сочинения» и издавать его самому [136].

Доносы, как считает Е.В. Анисимов, были одним из способов жизни разложившихся людей в разложившемся аморальном государстве [137].

Однако хватит. Ломоносов все же ученый. И важнее понять, как он работал «научно», какие традиции русской науки заложил, чем знать тех, кого он «заложил» в переносном смысле этого слова. Но анализировать труды Ломоносова во всех областях знания немыслимо. Поэтому мы избрали только одну – геологию [138]. Во-первых потому, что в этой области работы Ломоносова менее известны широкой читающей публике, во-вто-рых, геология, как наука, также родилась только в XVIII веке и в этом смысле Ломоносов был одним из ее восприемников и, в-третьих, геология – специальность автора этой книги.

Итак, в середине XVIII века геологической науки еще не существовало. И хотя уже были известны идеи актуализма (Лео-нардо да Винчи), был сформулирован первый основополагающий принцип стратиграфии (Николаус Стено) и даже высказаны первые робкие соображения о дрейфе материков (Фрэнсис Бэ-кон) – науки о Земле еще не было. Ее основы во второй половине XVIII века только закладывались трудами Д. Геттона, А.-Г. Вернера, Г.-Х. Фюкселя, П.-С. Палласа, И.-Г. Лемана, М.В. Ломоносова и других ученых. В 1761 г. Фюксель дал ей название «геогнозия» и она стала преподаваться в ряде европейских университетов как особая научная дисциплина.

Все смешалось и переплелось на раннем, донаучном этапе развития геологии. Еще не было фактов, не было поэтому и обоснованных ими воззрений. Были лишь прозорливые – чаще же абсурдные – суждения и мысли отдельных провидцев, которые теперь излишне рьяные историки науки явно от «избытка энтузиазма» пытаются выдавать и за учения и даже за теории. В отсутствии достаточного числа, как выражались в XIX веке, «положительно известных явлений», ученые – натуралисты да и философы, размышлявшие о «сотворении мира», писали о Земле в целом, строили внешне красивые, но ничем не обоснованные теории.

Так, в 1755г. немецкий философ И. Кант опубликовал «Всеобщую естественную историю и теорию неба», в 1788 г. шотландец Д. Геттон – «Теорию Земли». Немецкий натуралист А.-Г. Вернер в книге «Новая теория образования Земли» (1791г.) развил свои “полупоэтические, полуневежественные” (так их обозвал Н.А. Головкинский, самый крупный русский геолог XIX века) воззрения на строение земной коры.

По Вернеру, земная кора состоит из 4 всемирных формаций, опоясывающих земной шар. Образовались они последовательно из хаотических вод (menstruum'a) первородного океана. Если почитать историко-научные экскурсы Ч. Лайеля (1830 г.), А.П. Павлова (1920 г.), то подобных теоретических откровений можно найти немало.

Как к ним относиться сейчас? С одной стороны, сегодня, конечно, они выглядят псевдонаучными, от них даже попахивает средневековым мракобесием. Но, с другой, – это вершины геологической науки того времени. Ее творцы – а мы упомянули только самые громкие имена – своими размышлениями, суждениями и идеями не столько обогащали ее фактическую базу, сколько опережали ее. Если в XIX веке, образно говоря, геологи «мыслили фактами» и ничего, лежащего за их пределами, решительно не признавали, то в XVIII cтолетии ученые мыслили «не фактами», а «за факты». Фактов не было, а мысль упорно работала, фактов не было, зато появлялись обобщения и не какие-нибудь скромные региональные, а глобальные всеземные. Срабатывала, видимо, известная закономерность – чем меньше знаешь фактически, тем более тянет на всесветные суждения, тем легче их обосновать и тем правдоподобнее они выглядят. Правда, плёночка из фактов столь тонка, что обобщения эти быстро лопаются, но автор зато успевает потешить свое самолюбие и попасть в анналы.

Таков вкратце научный фон, который мог питать мысли Ломоносова – геолога. Если же вспомнить, что при его обрисовке мы сознательно вышли за хронологические рамки жизни ученого, то фон этот должен выглядеть еще более скудным. Тем более можно лишь удивляться, как при почти полном отсутствии фактической базы Ломоносов смог сформулировать ряд идей, которые и сегодня не выглядят такими уж архаичными.

В геологических работах Ломоносова “наиболее важны высказанные им взгляды, идеи и гипотезы” [139]. Так считал Вернадский. И мы будем исходить из того же.

Работ, посвященных началам геологии, у Ломоносова немного. В 1742 г. он написал «Первые основания металлургии, или рудных дел», в 1745 г. создал каталог минералогической коллекции Академии наук, в 1757 г. по-латыни и по-русски опубликовал свою академическую речь «Слово о рождении металлов от трясения Земли» и, наконец, в 1763 г. напечатал наиболее известную статью «О слоях земных». Ее он поместил в качестве второго приложения в переиздаваемые «Первые основания металлургии…»

Здесь мы сталкиваемся с одним достаточно любопытным парадоксом. Ломоносов должен был начать и действительно начал свою научную деятельность, как геолог. Его вместе с двумя студентами Петербургская Академия наук, о чем мы уже знаем, отправила на учебу в Германию с тем, чтобы по возвращении он мог заниматься описанием и пополнением минералогических коллекций Академии. Он посещал рудники в Саксонии, экскурсировал как геолог по Германии, много читал и размышлял. По возвращении на родину Ломоносов выполнил поставленную перед ним задачу. Причем занятие геологией было для него не принудительным, он действительно заинтересовался земными проблемами, бывшими в то время в прямом смысле слова terra incognito.

27 января 1749 г. в письме к историку В.Н. Татищеву Ломоносов писал: “Главное мое дело есть горная наука, для которой я был нарочно в Саксонию посылан, также физика и химия много времени требуют” [140]. И несмотря на это, работ по геологии у Ломоносова очень мало. Причем собственно геологические его идеи содержатся всего в двух статьях, да и те, строго говоря, являются не научными, а научно-популярными. Чем это можно объяснить?

Мне представляется, что основную роль здесь сыграли три фактора: почти полное отсутствие фактического материала, на базе которого можно было бы решать конкретные геологические проблемы, чисто физический склад ума ученого, не позволявший ему без эксперимента, т.е. без проверки фактами, браться за разработку какого-либо геологического вопроса; и, наконец, ненасытный научный аппетит Ломоносова, не оставлявший времени на дотошные и длительные исследования. Размышлял же над этими проблемами он всю жизнь (не работал, а именно размышлял). Итогом этих раздумий ученого и стала его научно-популярная статья «О слоях земных», опубликованная им всего за два года до смерти, т.е. уже после его основных работ по физике и химии. Научное исследование должно обосновываться и проверяться фактами, в этом Ломоносов был убежден твердо, а в популярной статье вполне позволительно было просто поделиться с читателем своими идеями и мыслями. Так он и сделал.

Вторая его геологическая работа по форме была также популярной. Написана она под впечатлением катастрофического лиссабонского землетрясения 1755 г., ввергшего в священный ужас все население Европы и потрясших ученых – естествоиспытателей.

Уже в 1757 г. на Общем собрании Академии наук Ломоносов выступил с речью, полное название которой звучит так: «Слово о рождении металлов от трясения Земли, на торжественный праздник Тезоименитства Ея Императорского Величества Великия Государыни Императрицы Елисаветы Петровны самодержицы Всероссийския в публичном собрании Императорской Академии наук сентября 6 дня 1757 года, говоренное коллежским советником и профессором Михайлом Ломоносовым».

Лиссабонское землетрясение перечеркнуло господствовавшее в то время представление о твердой, незыблемой и вечно неизменной Земле. Именно это «трясение Земли» направило мысль Ломоносова-натуралиста на то, что лик планеты изменяется во времени; следовательно, она должна иметь свою историю. Он, как физик, прекрасно понимал, что любые физические явления на Земле, вне зависимости от масштаба, протекают во времени и также во времени изменяются. Отсюда его вывод об изменении характера процессов во времени, т.е. геологической истории планеты. Подобные рассуждения и идеи были не столько созвучны науке его времени, сколько значительно опережали ее. И еще раз заметим, что и в данном случае мы имеем дело не с законченным исследованием ученого, а с логической цепью его раздумий о последствиях «трясения Земли».

Хорошие мысли, конечно, всегда опережают и переживают факты. Поэтому основное значение геологических раздумий Ломоносова является прежде всего мировоззренческим (методологическим), а его конкретно-научный анализ причин и последствий «трясения Земли» сегодня, разумеется, выглядит наивным. Ломоносов полагал, что «трясение Земли» порождается ее недрами, точнее – действием «подземельного огня». Откуда он взялся под землей? От серы, в изобилии в недрах содержащейся, а к возгоранию она “весьма удобна, к сохранению огня от погашения неодолима”. С трясением Земли Ломоносов связывал и образование металлоносных жил, а также каменной соли, горючих сланцев и т.д. С этим явлением он соотносил и трансгрессии моря.

Поразительно то, сколь глубок был ум Ломоносова: без полевых исследований, без всякой фактической базы сумевший поразительно точно схватить самое сложное, что есть в геологической науке, – технологию познания геологического прошлого. Об этом спорят и сегодня, выдавая скороспелые плоды своего интеллекта за методологические откровения. При этом – не сомневаюсь -нынешние мыслители не опускаются до чтения Ломоносова. А зря. Он бы устыдил их и поставил на место.

Приведу только один параграф из статьи Ломоносова «О слоях земных». Он весьма примечателен. В нем изложено мировоззрение Ломоносова-естествоиспы-тателя, его обобщенный взгляд на историю нашей планеты и на то, как ее надлежит изучать.

“§ 98. К сему приступая должно положить надежные основания и правила, на чем бы утвердиться непоколебимо. И, во-первых, твердо помнить дóлжно, что видимые телесные на земли вещи и весь мир не в таком состоянии были с начала от создания, как ныне находим; но великие происходили в нем перемены, что показывает История и древняя География, с нынешнюю снесенная, и случающиеся в наши веки перемены земной поверхности. Когда и главные величайшие тела мира, планеты, и самые неподвижные звезды изменяются, теряются в небе, показываются вновь; то в рассуждении оных малого нашего шара земного малейшие частицы, то есть горы (ужасные в наших глазах громады) могут ли от перемен быть свободны? И так напрасно многие думают, что все как видим, с начала Творцом создано; будто не токмо горы, долы и воды, но и разные роды минералов произошли вместе со всем светом; и потому де не надобно исследовать причин, для чего они внутренними свой-ствами и положением мест разнятся. Таковые рассуждения весьма вредны приращению всех наук, следовательно и натуральному знанию шара земного, а особливо искусству рудного дела, хотя оным умникам и легко быть философами, выучась наизусть три слова: Бог так сотворил, и сие дая в ответ вместо всех причин” [141].

В этом небольшом отрывке – целый кладезь мыслей, которые с невероятной для того уровня развития геологии прозорливостью высказал наш великий ученый. Здесь и безусловная его уверенность в вечной изменяемости геологической истории, и представление об актуализме, как о средстве изучения этих перемен, и, наконец, о необходимости познания причин геологических явлений и движущих их механизмов.

На этом мы закончим эксклюзивный экскурс в научное творчество Ломоносова, ибо, повторяю, его сочинения по физике и химии достаточно хорошо известны специалистам и давно по достоинству оценены.

Более интересны для избранной темы те традиции самого подхода к научному творчеству, которые были заложены Ломоносовым и во многом стали определяющими для развития русской науки. Тем более, что господствовавший у нас почти до конца ХХ столетия тоталитаризм как нельзя лучше способствовал их укоренению и развитию. Как это ни странно, работы самого Ломоносова тут не при чем. Просто и в этом сказалась его гениальная прозорливость: он заложил именно тот базис сугубо русского подхода к науке, который более всего корреспондировал с отношением к науке российского государства.

Кумиром Ломоносова, как известно, был Петр Великий. И не зря. Натуры они родственные во многом. И роднило их прежде всего нетерпение, а потому торопливость, жажда объять своей неуемной энергией все, отсюда – столь полярные начинания и даже разбросанность, отсюда же – неравноценность сделанного.

Мысль Ломоносова постоянно летела впереди фактов, а его всепроникающая интуиция позволяла делать довольно точные обобщения по единичным экспериментам. На проверку и перепроверку опытов у него не было ни времени, ни желания. Он спешил. Не удивительно, что даже свое основное достижение в физике – глубокое и точное понимание закона сохранения веса материи (вещества) и движения, он сформулировал не в монографии и даже не в научной статье, а в частном письме Эйлеру от 5 июля 1748 г. Для науки XVII и XVIII столетий это было характерным явлением, но чаще все же высказывались идеи и гипотезы, а их обоснование приводилось затем в научных трактатах. То же, впрочем, сделал и Ломоносов, но через 10 лет, представив в 1758 г. академическому собранию диссертацию «Об отношении количества материи и веса».

Столь ж необычна форма подачи Ломоносовым своих научных результатов в химии. Он долгие годы размышлял над атомарной теорией вещества, предвосхитив достижения в этой области химиков XIX столетия. Свои соображения по этому поводу Ломоносов оформить в виде законченной научной теории не спешил, так как считал их “системой корпускулярной философии” и боялся, что ученый мир воспримет их как “незрелый плод скороспелого ума” [142]. Он прекрасно понимал, что на философском уровне естественнонаучные проблемы не решаются, их надо обосновывать средствами теории и экспериментов. Это его последователи, особенно в ХХ веке, желая доказать всему миру, что мы не лыком шиты, подняли на щит национального приоритета действительно могучую фигуру Ломоносова и желая доказать его первенство чуть ли не во всех областях знания, сильно навредили его подлинному авторитету.

Да, Ломоносов больше размышлял, чем экспериментировал. Тут в общем-то нет ничего удивительного, если вспомнить его учебную подготовку в Славяно-гре-ко- латинской академии и дальнейшую учебу в Германии, где он постигал азы геологической науки прежде всего и не получил необходимых навыков культуры физического эксперимента, да и математических знаний также. К тому же не будем забывать, что и в Европе того времени экспериментальная технология естественных наук только зарождалась. Не было ни опыта, ни традиций.

Вне сомнения, у Ломоносова хватило бы дарований, займись он только физикой или химией, навсегда связать свое имя с конкретным научным открытием в одной из этих наук. Но он занимался сразу всем, а потому, ничего не открыв конкретно, он до многого самостоятельно додумался и многое “угадал” (В.И. Вернадский). Но догадки, какими бы прозорливыми они ни были, еще не доказательства. Такие «догадливые» чаще выводят на верную тропу усердных экспериментаторов и те аргументировано вписывают свое имя в историю науки, навсегда связав его с чем-то конкретным.

Скептически относился к естественнонаучным трудам Ломоносова академик П.П. Пекарский. Он, понятное дело, будучи историком, не мог оценить эти работы по существу. Поэтому прибегает к опосредованному сравнению: “Предоставляю специалистам, посвятившим себя изучению естествознания, объяснить, почему те же самые диссертации Ломоносова, будучи напечатаны в Комментариях Петербургской Академии, прошли незамеченными в истории наук, к которым принадлежат по своему содержанию, тогда как попавшие в те же Комментарии труды других членов нашего ученого общества, доставили некоторым из них почетную известность в ученом мире, которой они бесспорно пользуются и доныне” [143].

Вероятно, надо заметить следующее обстоятельство, ранее почему-то ускользавшее от внимания исследователей. Дело в том, что России не выстрадала свою науку, она ее получила в готовом виде, причем западноевропейского образца. Поэтому традиции европейской науки оказались лицом к лицу с привычным для русского человека целостным, идущим от религиозных традиций, миросозерцанием. Мир для русского человека всегда был един и неделим, да и себя он ему не противопоставлял.

Отсюда и желание обобщенной, «приближенной к жизни» постановке научных проблем, стремление понять мир в его единстве. Западные же ученые завезли в Россию принципиально иной взгляд на мир и на науку. Задачи они ставили конкретные и доводили их до конца, работу делали педантично, с мелочной дотошностью устраняя любые неясности, ценили факты, наблюдения и с неохотой пускались в рассуждения вокруг них.

Таким образом, в лице Ломоносова русская наука противопоставила европейской свой подход к естественнонаучному творчеству: всеохватность проблематики, отчетливую неприязнь к специализации, ведущей к узколобости, взаимоотчуждению ученых и, как итог, к оторванности науки от потребностей жизни.

Подобные традиции оказались весьма живучи в русской науке. Уже в 40-х годах XIX века А.И. Герцен в своих философско-науковедческих работах «Дилентантизм в науке» и «Письма об изучении природы» доказывал, что современная наука – всего лишь промежуточная стадия подлинной науки, поэтому тратить силы и время на ее изучение не стоит; вот придет подлинная наука, тогда, мол, и надо заняться ею вплотную. Она будет более совершенной, а, следовательно, и более доступной для широкой публики.

Из подобной логики вытекала “та дикая смесь пиетета и снисходительности, мистических надежд и подозрительности, с которыми, к сожалению, и по сей день приходится часто сталкиваться в нашей стране и которые, как это ни странно, мы обнаруживаем у самого Герцена, когда от критики дилетантов он переходит к критике современных ученых за чрезмерную специализацию, формализм, оторванность от жизни и другие «грехи»“ [144].

Такое отношение к науке в целом стало для русских мыслителей традиционным, они всегда предъявляли ей повышенные требования, не признавая ни эмпиризм, ни редукционизм, не относя к категории «науч-ных» ни частные теории, ни отдельные факты.

В 1877 г. философ В.С. Соловьев в статье «Три силы» так ниспровергает современную ему науку: если “подлинной задачей науки признавать не… простое констатирование общих фактов или законов, а их действительное объяснение, то должно сказать, что в настоящее время наука совсем не существует, все же, что носит теперь это имя, представляет на самом деле только бесформенный и безразличный материал будущей истинной науки… Истинное построение науки возможно только в ее тесном внутреннем союзе с теологией и философией” [145].

Одним словом, русской душе противны мелочность и частности, ей хочется и науку развивать скачками и революционными потрясениями. Между тем только последовательное эволюционное развитие ведет к подлинно революционным прорывам в неизведанное, а нетерпеливость и опережающие толчки приводят к тому, что история как бы ускользает и вместо революционных рывков наука скатывается на обочину прогресса.

Подобное уже случалось дважды: в XVII столетии, когда родилась современная наука, мысль в России еще не проснулась и наука обошла нас стороной; да и в начале ХХ века, когда произошло рождение новейшего естествознания, его колыбелью вновь оказалась Западная Европа, Россия осталась как бы и не при чем.

Причин тому много. Основной, конечно, была изначальная отчужденность научного социума от экономической системы и его жесткая зависимость от системы политической. Подобное «российское своеобразие» и вынуждало ученых искать для русской науки свой особый путь; все, что было привычным для европейских научных традиций, в России приживалось с большим трудом и обидным запаздыванием. А вокруг очевидных для любого европейца вопросов у нас велись нескончаемые споры, возносившиеся, как мы убедились, до глубокомысленных философских обобщений.

Одним из показательных примеров подобных словопрений является устойчивое пренебрежение русского ума к эмпиризму. В Европе к этой «проблеме» относилась спокойно. Пока в России спорили, там совершенствовали технологию добывания новых фактов, неуклонно при этом росла культура исследовательского процесса, ученые привыкали к кропотливому рутинному труду. Это позволило, в частности, выделиться экспериментальной физике и биологии, резко поднять научный уровень геологических работ.

Причем подобное состояние русского ума не было изначальным. Когда Петр задумал создать в Петербурге Академию наук, то он жестко расставил исследовательские приоритеты: ему была нужна только прикладная наука. Если он не видел «выхода» в практические дела, то просто запрещал исследования. Так он поступил с «врачом-философом» П.В. Постниковым, в опытах Арескина с ласточкой в вакууме Петр увидел лишь жестокость по отношению к “твари безвредной” [146]. Это в дальнейшем, уже в начале XIХ века члены Академии записали в свой Устав примат фундаментальной науки. Наука стала «чис-той», академики отказались решать не только практически важные задачи, но даже заниматься преподаванием.

Ломоносову более всего импонировал подход к науке Петра I. Он прекрасно понимал, что Петр начал коренную ломку российской действительности, страна полностью перестраивалась на новый лад, ей были остро необходимы инженеры, строители и военные специалисты. Надо было, образно говоря, сначала построить прочный и уютный дом, а уж затем, вальяжно расслабясь у камина, можно было позволить себе и пофилософствовать в компании умных людей. Установка эта оказалась, хотя и понятной житейски, но крайне пагубной для развития науки. А главное, она стала вечной для русской науки, ибо уютный и теплый российский дом так и не удается построить по сей день. Возможно и потому, в частности, что не то строили, убоявшись развития науки, а потому выказывая ей традиционное государственной небрежение.

Так или иначе, но подобная ориентация на приоритеты национальной науки стала как бы своей и для самих ученых. Они впитали ее вместе с азбукой и иной науки помыслить не могли. Даже Ломоносов, накрывший своим могучим интеллектом все разрабатывавшееся в его годы научное поле, и тот ос-новным приоритетом науки считал не поиск Истины, а ее практическую пользу [147], а применительно к исторической науке – государственную целесообразность и полезность. Практическую ценность научных открытий он называл “художествами” и наставлял своих коллег: “Профессорам должно не меньше стараться о действительной пользе обществу, а особливо о приращении художеств, нежели о теоретических рассуждениях” [148].

Правда и эти пожелания повисали в воздухе, ибо для разработки конкретных, да к тому же практически важных проблем необходимо, по меньшей мере, два условия: чтобы эти проблемы были действительно нужны обществу, т.е. востребовались им, да и иная культура научного творчества, в частности экспериментальная, отторгавшаяся, как мы отметили, традиционно русским миросозерцанием.

Именно из-за внутренней убежденности ученых в ненужности их труда проистекали все чисто российские «особости» отношения к науке, которых при иных условиях просто бы не было.

На самом деле, если бы русские ученые чувствовали свою нужность государству, разве пришло бы им в голову рассуждать о полезности науки, о ее приближении к народу, о том, что важнее – факты для теории или теория для фактов и тому подобные глубокомысленные сентенции. Причем все это было актуально для русской науки еще во времена Ломоносова и только поэтому данные «особости» мы назвали ломоносовскими корнями русской науки.

Ломоносов не уставал призывать “к беспрепятственному приращению наук и приобретению от народа к ним почтения и любления” [149]. А почти через сто лет после Ломоносова Герцен полагал, что науку будут развивать не кабинетные затворники, не университетские профессора, не “современные троглодиты и готтентоты”, а “люди жизни”, способные “преодолеть разобщен-ность научных дисциплин и достичь органического единства науки, философии и практики” [150].

Еще одна, уже в прямом смысле ломоносовская, традиция русской науки касается, в первую очередь, гуманитарных наук, в которых конечный результат исследования может зависеть, в частности, и от исходной позиции ученого: является ли он патриотом своего отечества и охраняет его от «вредной» информации либо он, прежде всего, ученый и для него ничего, кроме истины, не существует.

Сторонником первого подхода, можно даже сказать его автором, и был Ломоносов. Ему противостоял его «вечный» оппонент историк Г.-Ф. Миллер. Спор их длился долго, перерос в личную вражду. Касался же он любви к отчизне, того, “кто любит ее больше – тот, кто постоянно славит и воспевает ее, или тот, кто говорит о ней горькую правду” [151]. Грустная ирония исторической судьбы Ломоносова – в том, что он, понимая патриотизм ученого, мягко скажем, весьма своеобразно, по сути сам преподнес советским потомкам свое имя, как идейное знамя борьбы с космополитизмом и низкопоклонством перед Западом.

Суть же самого спора Ломоносова и Миллера мы излагать не будем. Он подробно описан в статье А.Б. Каменского [152]. Скажем лишь, что касался он “варяжских корней” русской нации (Миллер), сибирского похода Ермака и ряда других установочных проблем российской истории. При этом Миллер опирался только на факты, а Ломоносов отталкивался от целесообразности; аргументация же его носила не столько научный, сколько политический характер, за «правдой» он апеллировал не к ученым, а к своим покровителям.

Ломоносов вполне искренне считал, что историк обязан быть человеком “надежным и верным” и для того “нарочно присягнувший, чтобы никогда и никому не объявлять и не сообщать известий, надлежащих до политических дел критического состояния…, природный россиянин…, чтоб не был склонен в своих исторических сочинениях ко шпынству и посмеянию” [153].

Одним словом, credo Ломоносова-историка стало традиционно-российским: если факты «порочат» славу России, сообщать о них не следует; если факты «оскорбляют» власть, извлекать их из архивов не надо; если факты укладываются в концепцию, противоречащую государственным или политическим интересам сегодняшнего дня, о данной концепции лучше забыть как о «несвоевременной». Так же, кстати, считали и российские правители всех времен. Но особенно близкой данная «филосо-фия истории» оказалась для советских правителей. Одним словом, если перевести мысли Ломоносова в родные для нас терминологические ориентиры, то станет ясно: история для Ломоносова – наука партийная.

На этом можно поставить точку. Надеюсь, что роль Ломоносова в становлении русской науки обозначилась непредвзято: без ненужной патриотической восторженности, неуместного для научного анализа «бронзовения» имени героя и излишнего высокомерия «помудревшего» на два столетия интеллекта.