"Смерть в Переделкине" - читать интересную книгу автора (Климонтович Николай)

НЕМНОГО ЛАЗУРИ

В дорогом отеле по незамысловатому имени Monte-Carlo Beach – с собственным, как вы понимаете, пляжем, с видом на бухту Ангелов, на мыс, на старый дворец князя, в квартале от которого сушится белье на веревках, протянутых поперек средневековых улочек, на купол Большого казино наконец, – давно не видели подобной компании. А может быть, не видели никогда.

Их было шестеро. Супружеская пара, откомандированная в эту экспедицию невесть кем; другая пара, лесбийская, – от московской туристической фирмы “Ясный сокол”; переводчица Оля, или, может быть,

Алена, – он так и не узнал ее настоящего имени – нанятая принимающей стороной (по-русски она говорила с сильным южным акцентом, похоже, кубанским, а ее французского за всю неделю почти никогда не было слышно); и наш герой, притесавшийся в эту странную бригаду от журнала “Адвенчур”, где у него имелась старинная симпатизерша в чине заместителя главного редактора.

У маленькой блондинки, младшей участницы лесбийской пары, бледные глаза всегда были красноваты и будто на мокром месте; это возбуждало, ее хотелось утешить и приласкать. Герой поначалу заглядывался на нее со скуки, не понимая еще, как темпераментна и ревнива женская любовь; но однажды, поздно возвращаясь из бара, услышал сквозь дверь номера, который занимали подруги, скороговорку второй, много более крупной густой шатенки: та басила сквозь нешуточные рыдания: зачем ты на нее так смотрела, я видела, я все видела…

Супружеская пара тоже не могла составить ему компанию и скрасить это, в общем-то, нелепое приключение. Скорее всего – обоим было под тридцать – они были молодожены: гуляли, всегда держась на руки, появлялись за завтраком с припухлыми лицами – и без того бесхитростными, их рты были постоянно в слюне. Молодой выступал в голубой майке с рукавчиками, цветастых трусах, коричневых носках с ромбами и в черных дешевых ботинках, а юная жена была завернута в нечто наподобие сари, но из набивного ситца – они, впрочем, и были из Иванова – и в газовом шарфе. За всю неделю они так и не меняли гардероб, даже если вечером группу приглашали на обед.

Оставалась переводчица Оля-Алена – высокая, коротко стриженная, с сильными ногами пловчихи, с почти сросшимися густыми темными казацкими бровями над серыми очами. Но она была чересчур юна для него, лет на двадцать моложе, а он терпеть не мог ухаживать за девчонками – все равно что попрошайничать – да и не любил крупных девиц; впрочем, он вообще не умел ухаживать, да-да – нет-нет, и никогда не сердился на отказ, умел оставаться с неподатливыми дамами на приятельской легкой ноге. К тому ж переводчица ходила с неподвижным лицом, всегда в одном и том же вдовьем каком-то платье под горло, но без рукавов, с открытыми смуглыми подмышками – черном, хоть стояла жара, по российским меркам, градусов двадцать пять по

Цельсию от часа и до пяти. И ходила всегда с пустыми руками: ни сумочки, ни ридикюля.

Русскому господину сорока с лишком лет на излете сентября одному на

Французской Ривьере, без местного языка, скучно хоть удавись. Одно развлечение – наблюдать за соплеменниками, потому что даже немцев в эти дни угасания бархатного сезона и перебазировки богатых бездельников на альпийские горные курорты здесь не остается. Бабье лето на исходе, уже желтеют платаны – самое русское время. Невольный соглядатай, – впрочем, наш герой был таковым и по журналистской обязанности, – в глазах соотечественников он не обнаруживал былого шального заграничного возбуждения и удивленного восхищения собой.

Все чисто одеты, прилично себя держат, не курят на набережной и не ссут под пиниями; русские теперь выглядели так, будто они перестали отличаться от прочего населения Земли. Но это – внешнее, конечно: в памяти аборигенов они умудрялись-таки оставить незаживающий след.

Французские горничные устали удивляться тому, что после русских постояльцев в ванной комнате не остается мусора. Ни пузырьков из-под шампуней и гелей, ни коробочек от мыла, ни даже обломков картонных одноразовых пилок для ногтей. Более того, порции шампуня и мыла исчезали с удивительной быстротой, и, если все это было использовано по назначению, оставалось лишь поражаться славянской гигиеничности.

Впрочем, уборщицы, алжирки или марокканки, понимали, что русские всю эту мелочь забирают с собой, как и принадлежности для письма, бланки и конверты с маркой отеля, шариковые ручки, пепельницы и стаканы с вензелями, – наверное, желанные сувениры в их селениях. Но не это приводило их в замешательство, а другая особенность русских – отсутствие по утрам в номерах любовных пар брошенных на ковре у кровати использованных презервативов, как это бывало в номерах американцев или англичан. Быть может, предполагали горничные, это идет от избыточной русской стыдливости, а может, закрадывалась им в голову смешная мысль, эти одноразовые предметы русские тоже увозят с собою для повторного использования.

Впрочем, все это были лишь милые пустяки и детские шалости. Но вот когда в мини-баре после отъезда русских следующий постоялец в бутылочках из-под водки и джина обескураженно обнаруживал воду, а из-под коньяка и виски – чай, это уже администрацию всерьез беспокоило. И те наши сограждане, кто оскорблялся, что на их глазах при заселении горничная тщательно опорожняет мини-бар, должны были бы знать, что это не проявление французского хамства и ксенофобии, – просто до них здесь уже проживали одноплеменники…

За всю нелепую компанию платила французская сторона, которую представляли достаточно беспечный для бизнесмена мсье Марэ и его хоть и легконогая, но немолодая мадам с каре, как у Матье; платила в порядке ознакомления русских партнеров и представителей прессы – то есть нашего героя – со своим товаром: роскошными отелями и песчаными пляжами. Но прайс-листы показывали с неохотой, хоть и без того было известно, что хорошие номера русским обходятся в среднем дороже, чем прочим европейцам, на сотни две-три евро. Почему? Легко подсчитать: предусмотрительные, но жадноватые французы сразу закладывали в стоимость проживания русских завышенную цену пары махровых халатов, дюжины полотенец и двух пар махровых же тапочек.

Ибо русские, платя за номер в сутки от восьми сотен и выше, имели привычку все эти предметы, которые можно приобрести в ближайшем магазине за десять-двадцать евро, также забирать с собой. Мебель, ввиду печалящих русских гостей габаритов, они все-таки не выносили…

Тяготясь своей случайной компанией, наш холостой господин, когда позади остались и очаровательное княжество Монако, и гигантская

Ницца, отдаленно напоминающая промышленную часть Симферополя, разболтался по-английски с одним работником курортной сферы обслуживания. Они уж докочевали до роскошного отеля Martinez в

Каннах, стоявшего на знаменитой набережной Круазетт. В сезон, свободный от кинофестивалей и голливудских созвездий, здесь останавливаются короли и президенты, и фотографиями именитых гостей были увешаны стены огромного холла. Молодой швейцар в форме, похожей на мундир Иностранного легиона, которого наш герой попросил выпить за Россию, сунув десятку, довольно церемонно поведал, что только с начала этого года по сводке на конец сентября через отель прошли три тысячи восемьсот русских постояльцев (наш герой переспросил – нет, он не ослышался). Мы выполняем все их желания, для нас нет ничего невозможного. Однако о том, какие именно желания русские гости изъявляют чаще всего, он предпочел не говорить. Но в самых общих чертах: они не желают испытывать затруднений с языком при заказе обеда в номер и предпочитают не заботиться ни о чем.

Официант-тунисец в пляжном ресторане был разговорчивее: они едят очень много устриц. Интересно, что значит много устриц с точки зрения француза? Какие их самые любимые развлечения? О, месье, я видел, как один русский летал над пляжем на парашюте, держа в одной руке бутылку “Вдовы Клико”, а в другой – бокал. Наш герой и сам как-то на Корфу участвовал в подобном аттракционе, когда вас на парашюте, привязанном тросом к катеру, поднимают вверх на сотню метров. И подвиг безвестного русского бандита показался ему сродни подвигу Гагарина: ведь в полете, он помнил, первым делом хочется вцепиться в парашютные стропы.

На городском пляже под набережной, несмотря на то, что по меркам французского юга в Канне стоял уже холод собачий – двадцать два в тени, вода двадцать, – было не протолкнуться. По тому, как купальщики неистово мазались кремами и маслами – от загара, для загара, вместо загара, – можно было узнать русских. Раскинувшись на лежаке, но не снимая ни шортов, ни майки, наш герой лениво наблюдал за парой босс – секретарша, которая усердно, с серьезностью выполнения экзаменационного задания, втирала в себя какое-то эвкалиптовое средство. Быть может, то была попытка забыться. Потом они обнаружили другую страсть, присущую всем уставшим от жизни, от самих себя и от необходимости недешевого тяжелого отдыха путешественников мира – маниакальную тягу к самозапечатлению.

Русские и здесь давали фору даже японцам: в ресторане они снимали каждую перемену блюд, смуглых нагловатых официантов в белых перчатках, самих себя на фоне каких-нибудь спагетти, передавая камеру из рук в руки. Какова цель этих утомительных стараний, думал наш герой, но отгадать было невозможно: в конце концов родные и близкие посмотрят все это один раз и зевнут. Ошибочно в этом видеть и проявление нарциссизма, думал он, попытку создать фотомузей своего имени для потомков. Скорее отученные телевизором живо воспринимать окружающее, утеряв, так сказать, технику непосредственного впечатления, бедняги пытались компенсировать отсутствие глаза и памяти с помощью технических средств. Босс снял секретаршу, она запечатлела его. Парная съемка, по-видимому, не входила в их программу.

Мучаясь жаждой, герой побрел обратно в отель. Наверное, здесь должен был начаться какой-нибудь престижный международный конгресс, и в холле стояли разноплеменные группы участников – все, разумеется, в костюмах и галстуках, с кейсами, в которых, должно быть, были тексты докладов и слайды. Наш герой, лавируя, добрался до лифтов, и тут из кабинки вышла грация, обернутая на банный манер в большое махровое полотенце так, что оставалось лишь гадать – есть ли под полотенцем бикини? Под изумленными взглядами даже невозмутимых японцев она прошествовала куда-то в глубь холла, быть может, к бассейну, – и герой узнал переводчицу Олю-Алену. Она, казалось, его не заметила, но он быстрым наметанным глазом отметил, что ее ступни, на которых были резиновые шлепанцы, полноваты, будто опухли, а на ногтях не было лака. Быть может, она не знала, что в бассейн следует выходить, пользуясь внутренними лифтами. К тому же, близилось время обеда, уж не забыла ли она посмотреть на часы, вдруг заволновался наш герой.

Впрочем, что ему до этого, одернул он себя, не желая признаваться, что Оля-Алена в банном наряде показалась ему аппетитна…

Кормили их только в самых отменных местах. В Монте-Карло это была открытая веранда кафе Hotel de Paris, где однажды они вкушали ланч в одно время с принцем Альбертом и принцессой Стефанией, которая даже одарила нашего героя длинным и бесцеремонным взглядом – совсем как простая смертная немка, ищущая курортных развлечений… Все бывало шикарно настолько, что у героя стало плохо с аппетитом, поэтому перед каждой трапезой он отъединялся от других, чтобы перехватить в качестве аперитива пару порций кальвадоса в уличном кафе. Мало ела

Оля-Алена – делала она это как-то задумчиво. Молодожены наворачивали за четверых, но будто таясь. Однако больше всех ела и пила сопровождающая французская пара: русские далеко от них отставали.

Очень даже понятно отчего – за все платила их фирма, и грех было не попользоваться.

Здесь, в Канне, их пригласили в ресторан seafood, подавали какой-то морской коктейль, уху не уху, в огромных огненных котелках; внутри плавали лангусты, таращились каракатицы, топорщились гребешки, перекатывались на дне устрицы, ныряли какие-то игривые рыбки.

Принимающий француз все порывался говорить тосты, сам смеялся своим шуткам, но никто его не понимал. Его легконогая жена с каре умяла весь котелок под бутылочку прованского розового в один присест, пока русские только приглядывались с опаской к морским гадам. Когда она промокнула губы салфеткой, наш герой не без подковыки спросил ее с деланной галантностью: как при этом ей удается сохранять такую стройную фигуру? Кажется, она поняла и его английский, и сомнительность комплимента, потому что ответила кратко: habit! И достала пудреницу.

За обедом разыгралась еще одна милая сценка. Дело в том, что многие русские заграницей страдают двумя болезнями: крайней застенчивостью и неуместной отчаянностью. Эти состояния могут чередоваться с высокой частотой и являются на самом деле двумя сторонами одной медали – русского заграничного невроза. Начинает казаться, что тебя надули, – ведь от поездки так многого ждалось. Накатывает ностальгия. Охватывает острое чувство неудовлетворенности: вот это пыльное поселение и есть та самая хваленая Ницца? Иностранцы раздражают тем, что говорят непонятно. Их жаждется растерзать, когда они улыбаются, коли ты путаешь в разговоре bonjour и au revoir.

Часты расстройства сна. Солнце светит не так и не оттуда. Не получаются романы с лифтом и телевизором, а кондиционеры доводят наших дам до истерики. Ближайшую пальму-уродку хочется задушить собственными руками… Это состояние изживается разными способами; так, в нашей компании малышка-лесбиянка, по-видимому, глубже других страдала этим недомоганием, но у нее оно превратилось в болезненную требовательность и разборчивость, подогреваемую тем, что старшая подруга всячески потакала ее капризам… В одном из отелей душ был зафиксирован, невозможно было взять его в руку и помахать над головой, и малышка устроила сопровождавшим французам настоящую истерику; на пляже в Жуан Ле Пене, лучшем местечке в Антибе, на дне моря росли водоросли, и это пугало ее до икоты, как ребенка; в

Negresku – самом знаменитом отеле Ниццы – она была просто удручена плачевным состоянием тамошней мебели, даже комод был весь рассохшийся, и, заплакав, принялась утверждать, что здесь над русскими издеваются; оказалось, к лесбиянкам хотели подластиться и поместили в номер, обставленный под старину, с мебелью, на которую были нанесены передающие дух времени кракелюры.

За обедом в Канне малышка для начала, с загодя уже будто заплаканными глазами, меланхолично, но решительно забраковала розовое вино и потребовала белого, но не смогла объяснить – какого; ей принесли легкое мюскаде, и она обиделась на то, видно, что оно оказалось в наличии, и демонстративно отодвинула бокал. Реванш пришелся на десерт: она потребовала не суще-ствующего в меню ромашкового чая, оскорбляясь, что ее не понимают; тут Ольга-Алена с мокрыми после бассейна слипшимися волосами – в д?ше, очевидно, она не была – перевела что-то официанту, и наш герой в первый и последний раз услышал ее французский: она говорила горлом, но сипловато и мило спотыкаясь, получалось вполне сексуально. Принесли чай; капризница отхлебнула и разразилась слезами – чай оказался с мятой. Кажется, она была безутешна, и старшей пришлось увести ее наверх, на набережную; напоследок обе окинули взглядом спутников – старшая негодующим, младшая полным смиренного страдания Пьеро, которого только что отлупили на глазах у публики… Впрочем, сопровождающие сделали вид, что ничего не заметили. Подали сыр, потом груши и кофе, по гомеопатической дозе какого-то диковинного коньяка в огромных глубоких рюмках. И новобрачная, уже красная и потная от обильной жратвы, совсем попунцовев и конфузясь, спросила себе пирожное…

Оставался лишь день пути и последний привал в отеле Апельсин, стоявшем на холме над Сен-Тропе. День был посвящен экскурсии по трем средневековым кварталам старого города, то есть того, что остался от крепости, некогда построенной здесь генуэзцами из соображений следования знамениям – типа чудесной самодоставки по воде мумии некоего рыцаря, ну и так далее. Здесь было прозрачно, стены домиков на горе – разноцветны, море лазурно, вино розовопенно, как в

“Одиссее”, и было вполне понятно, отчего именно здесь Ж. Сёра изобрел пуантилизм. Впрочем, как перевела новобрачная своему суженому – шепотом, но достаточно громко – из объяснений гида: художники всегда любили это место, потому что здесь хорошая жизнь.

Гид сказал beautiful light, но этот мотив выбора места постояльства был неясен жительнице Иванова, и ей перевелось так, как желалось…

Ночью в его дверь постучали. Дверь была не заперта, открылась сама, он едва успел включить ночник, разглядел фигуру Оли-Алены. Она была в своем обычном черном платьице без рукавов. Простите, у вас не будет маникюрных ножниц, я сломала ноготь. Он посмотрел на часы: было начало второго. Может быть, она пьяна, подумал наш герой, поскольку только что им всем был задан прощальный ужин. Она говорила гортанно, с южным волнующим прононсом. Ножниц у него не оказалось.

А аспирин у вас есть? Аспирин был; не вставая с постели, он извлек из тумбочки зеленую пластмассовую трубочку Упса. Она подошла совсем близко к его кровати, строгая и не такая юная в ночном полусвете – зрелая, сильная женщина. Наверное, у нее есть ребенок, отчего-то подумал он. Она принялась откупоривать пробку лекарства,

не надо, возьмите, вернете завтра… Она извинилась, пожелала спокойной ночи и невозмутимо удалилась. Он вышел на балкон. На темные холмы Прованса светила луна. Там, за ближним лысым гребнем, жила в своей вилле Брижит Бардо с дюжиной домашних животных, включая козу, – так сказал сегодняшний гид… Вернулся в номер, достал бутылочку джина из мини-бара, чувствуя себя одиноким. Но заснул быстро, сквозь дрему размышляя о том, что, наверное, Бардо живет без мужика, потому что уже стара, стара…

В аэропорту Ниццы было еще одно, последнее приключение: Оля-Алена что-то сказала провожавшим их французам, роясь в кармашке маленькой дорожной сумки на одной бретельке. Она оставалась невозмутима, тогда как легкомысленный француз мсье Марэ буквально побелел. Оказалось,

Оля-Алена забыла свой паспорт в отеле, что было катастрофично: обратно в Сен-Тропе до отлета было никак не успеть. Выручила жена француза: она бесцеремонно выхватила из рук девицы сумку, вывалила содержимое на пол и, беззвучно ругаясь, выудила багряный паспорт из мокрого комка, составленного купальными трусами, грязным махровым полотенцем, позаимствованным в одном из отелей, и – тут наш герой пригляделся – пачкой презервативов, на которой отчетливо значилось

Sico, и ниже – safety… Bon, только и сказала растяпа.

В самолете они оказались рядом. Она вернула ему баночку аспирина, он достал бутыль red lable, что приобрел во фри-шопе, они пили шотландский виски из аэрофлотских стаканчиков – летели эконом-классом, французов же с ними не было, – запивали принесенным стюардессой тоником. Очень скоро ему стало хорошо, и он почувствовал, что хочет домой, что устал от ритуальной французской вежливости, чрезвычайной разговорчивости и веселости не на родной манер. Отчего-то он вспомнил, что в сумке у него парочка пузырьков шампуня с вензелем Maгtinez и несколько коробочек мыла из

Mоnte-Carlo Beach, и подумал, что если Оля-Алена придет к нему, то узнает эти штучки в его ванной, и они вместе вспомнят… Еще глоток,

Юрий, вдруг попросила переводчица, и он поразился и чуть испугался тому, что она назвала его по имени. Через час полета он хотел было поцеловать свою спутницу, но она очень серьезно встретила его взгляд, чуть улыбнулась, попросила бумаги и ручку. Он достал блокнот, она написала ему свой телефон, но не написала имя: то ли по забывчивости, то ли полагая, что он должен знать, как ее зовут. И это несмотря на то, что он ни единожды по имени ее не назвал.

В “Шереметьеве” они попрощались, как чужие. Он пошел выручать свою машину со стоянки – она сказала, что ее встречают, – и даже не увидел, кто именно. По дороге он думал лишь о выпитом в полете виски и встрече с милицией, но доехал без неприятностей. Разбирая вещи, вспомнил о записанном ею номере телефона, разыскал в кармане пиджака, который бросил на кресло, положил рядом с аппаратом, решил, что позвонит завтра. Или на днях. И позвонил своей замужней любовнице на работу, но той сначала не оказалось на месте, а при повторном звонке выяснилось, что она может только завтра.

И черт с тобой! Вечером он смотрел футбол.

Оле-Алене он действительно звонил: и на следующий день, и потом еще раз. Он попадал в один и тот же офис, в котором довольно невежливо ему отвечали такой у нас нет. Возможно, она неправильно записала свой служебный номер, была не трезва, а домашнего почему-то не оставила. Что ж, быть может, она жила с кем-то, хоть и была не замужем, если верить, конечно, ее словам.

Дня через три с любовницей он поссорился. Без особой причины: виновато было его дурное настроение и то, что она его на этот раз отчего-то не возбуждала. Он позвонил еще нескольким давним приятельницам, одна оказалась свободна, но в последний момент он сам дал отбой: я только узнать, как ты живешь…

Еще через несколько дней на обратном пути из редакции домой он отчего-то поехал через Смоленскую, хотя должен был свернуть на мост к “Украине”, остановился перед зданием, в котором был туристический офис: здесь он брал паспорт с визой и билет и здесь впервые увидел

Олю-Алену. Но не стал выходить из машины, только посмотрел на входные двери, и ему на миг показалось даже, что он видел в толпе мелькнувшую ее фигуру.

Дома он теперь время от времени пытался представить себе, как она пахнет в постели. И как выглядит ее лобок: кажется, она брила волосы

под купальник. Впрочем, это он уже фантазировал. Он вспомнил ее грудь: она не носила лифчик, и временами соски оттопыривали черную ткань… Вот, собственно, и все, что он мог вспомнить, осознав, что тоскует по ней.

Это было странно: он давно не влюблялся. Если это состояние, которое он испытывал, можно, конечно, назвать влюбленностью. Их мимолетное знакомство виделось ему теперь упущенной возможностью. Не за аспирином же она приходила к нему в номер ночью после банкета… Он представлял себе, как раздевает ее. А может быть, и не нужно было ее раздевать, просто повернуть и задрать подол платья… Как-то он еще раз набрал номер – на всякий случай, – но на том конце раздался неприятный писк включенного факса.

Еще через неделю он все-таки разыскал нужный офис. Оказалось, что эта самая Оля-Алена не служила здесь постоянно, но подрабатывала в летнее время отпусков штатных сотрудников. Как с ней связаться – никто не знал, она звонила сама… Он оставил для нее свой телефон, но она то ли не получила его, то ли не стала звонить.

Однажды он поймал себя на том, что разговаривает с ней. Он рассказывал ей о себе, но сам с неприязнью к собственной жизни обнаружил, что говорит вслух банальности: учился, служил, ездил в командировки, один раз женился, но как-то по инерции, жене постоянно изменял, потом она ушла. И он не жалел об этом… Ему отчего-то казалось, что эта самая двадцатилетняя девица прожила свою жизнь значительнее и разнообразнее. Он попытался представить, как она потеряла невинность, наверное – на новогодней вечеринке, как большинство девиц, и это было ему неприятно. Но он возбудился… Нет, найти ее он не сможет. Он смирился с этим. Он просто говорил с ней, как будто они жили вместе, и, когда работал, кричал ей в соседнюю комнату, где она вязала ему шарф, чтобы принесла чаю… Бумажка с ее номером давно куда-то подевалась. Иногда он воображал, как они идут куда-то вдвоем. Он не знал – куда, в ресторан или в гости. Но он следил, чтобы она была правильно одета, и она слушалась его. Как отца, нет, как старшего брата.

Он покупал ей цветы. А потом, когда они вяли, упрекал ее, что она ленится, не меняет воду. И еще его преследовало ее двойное имя. Он попытался мысленно расчленить его, но получалось плохо, он продолжал называть ее по-прежнему. Он только вспомнил, что у него было несколько Ален и много Ольг.

Одна из Ален помнилась особо. У нее были хорошие ляжки и большие, чуть вывернутые губы. Она удобно жила, за магазином “Обувь” на

Калужской Заставе, ее мама получила эту двухкомнатную квартиру, потому что много лет беспорочно служила бухгалтером в ВЦСПС. Ее мать всегда приторно ему улыбалась. Быть может, она так улыбалась всем

друзьям дочери, потому что наверняка считала, что та, в свои двадцать четыре, засиделась. Быть может, сама Алена тоже так считала, потому что была услужлива. Он и думать не думал, что Алена могла быть просто-напросто влюблена, знал, что, во всяком случае, она нежна и удобна. Кончилось тем, что он сам все испортил, облапав однажды спьяну ее подругу, которая вовсе ему не нравилась. Нет, это было не при Алене, конечно, но подруга скорее всего наябедничала. По прошествии какого-то времени после разрыва Алена сама позвонила и напросилась в гости. Она приехала сногсшибательная, как выяснилось – только что с Балатона, похудевшая и загоревшая, показывала атласные ляжки, сидя на его тахте с ногами, рассказывала, что в Будапеште у нее был обалденный венгр, а потом злорадно и торжественно нашему герою не дала. Чтоб, мол, знал, от чего отказался… Она преувеличивала его былую страсть. Он и вправду прикинул, что неплохо бы ее трахнуть по старой памяти. Но, когда он потянулся гладить ее капроновые ноги и она ему отказала, не слишком убивался: в постели

Алена была так же пресна, как ее мама и совет профсоюзов.

Другое дело – Олечки. Живые, тоненькие, мастерицы. Одна задержалась надолго. Если б он не собирался тогда жениться, он был бы с Олечкой еще дольше. Впрочем, в тот раз он не женился, а Олечка вышла замуж за работника бензозаправки, который учился в МАДИ заочно. Она познакомилась с заправщиком на его же глазах, потому что ездила на

девятке, которую ей подарил когда-то какой-то бывший начальник. Он не придал тогда всему этому значения, они как-то быстро расстались – сейчас не вспомнить отчего, но Олечка плакала, – а потом она еще раз к нему приехала, прошло уже несколько лет, сказала, что родила двойню. Когда он ее раздел, она простодушно заметила, что и сейчас кормит, и действительно – соски у нее, тоненькой, стали неприятно большими, как грибы. Потом она еще раз засмеялась, что, мол,

забыла, как это делается, и он был рад, когда она ушла.

Размышляя, Аленой та была или Олечкой, он жалел, что не сделался писателем. Он отчего-то теперь часто думал об этом, потому что после каждой вечеринки у него принимался болеть правый бок. Когда-то он хотел сделаться писателем и даже печатался в Юности, но ему всегда казалось, что эта какая-то геморроидальная профессия, не профессия даже, а род неполноценности, своего рода инвалидность, стыдная для сильного и подвижного мужчины. Хемингуэй – это, конечно, прекрасно, но Хэм, как этого американского писателя отчего-то звали в России,

– дурацкое амикошонство – в своей мужественности, звероубийстве и рыболовстве был подозрительно одинок в ряду коллег – сплошь алкоголиков, истериков, инвалидов, безумцев, бабников и самоубийц… А теперь и вовсе отечественная литература стала уделом дам.

Он не знал анатомии и гадал, болит ли по ночам у него печень, или это почка, или поджелудочная железа. По всему выходило, что печень, хотя он и так старался пить только водку, изредка красное вино. Он сжился со своей Аленой-Олечкой, полюбил и ее южнорусский акцент, и молодость, и фигуру в одном и том же черном платье. И ему было приятно, что она заботится о нем и напоминает, когда нужно принимать лекарства. Впрочем, у врача он не был и никаких лекарств не принимал.

Он и сам не знал, хотел бы он жениться на Оле-Алене, скорее всего нет, но все чаще чувствовал себя потерянным, в досаде, как если бы днем забыл сделать что-то важное. К тому же ему принялись сниться сны. Подчас неприятные: например, что он излупил в кровь своего приятеля молодости, с которым наяву не виделся много лет. Снились горы. Подчас лабиринты, из которых он, задыхаясь, пытался выбраться.

Иногда это были сны эротического свойства, но довольно скучные, хоть и с поллюциями… Однажды ему приснилось, что он чем-то страшно провинился. Ему приснилось, что он стоит перед отцом, который говорит: это все оттого, что ты много пьешь и мало работаешь. Отец никогда не повышал голоса и сейчас говорил ровно, но зловеще. Причем он был почему-то не седым, а крашенным, что ли, в каштановый цвет. И за спиной его маячила мать, но маячила смутно, как бывает во сне. И этот сон отчего-то был, как ночной кошмар, хотя ничего страшного не происходило, и стал сниться один и тот же, все чаще. И однажды он проснулся среди ночи с рвущимся сердцем, чуть не в слезах. Сел на постели. Тянуло в боку – он перебрал накануне. И все повторял самому себе уже наяву: все хорошо, все нормально, это только сон, отец умер.