"Гертруд фон Лефорт. Венок ангелов ("Плат Святой Вероники" #2) " - читать интересную книгу автора

фронтовиками из окопов, которые плечо к плечу шагали сквозь огонь и воду. Ты
тоже должна шагать с ним плечо к плечу, Зеркальце!
Я охотно последовала бы его совету, но, как мне показалось, Староссов
не горел желанием шагать со мной плечо к плечу, он как будто даже невзлюбил
меня. Я почему-то была убеждена, что наша дружба с Энцио пришлась ему не по
душе и он заботился обо мне лишь по настоятельной просьбе друга и только в
его отсутствие, то есть "шагал со мной плечо к плечу" против своей воли. Он
даже иногда говорил со мной об Энцио, но так, как будто я не совсем понимаю
его друга. Однажды Староссов показал мне его рукопись и спросил, не желаю ли
я прочесть ее, - тогда бы я лучше узнала его. Я ответила, что сама попрошу
разрешения Энцио сделать это. Потом я спросила Энцио, пишет ли он теперь
рассказы или драмы, потому что для стихотворений объем рукописи показался
мне слишком велик. Он, немного смутившись, отрицательно покачал головой и
сказал, что с его сочинительством дело обстоит хуже, - во всяком случае, с
моей точки зрения, - и он позже объяснит мне, что имеет в виду. Однако
вскоре я сама все поняла: он, как и Староссов, писал статьи, посвященные
политическим проблемам, унизительному миру и критике во всех областях
культурной и общественной жизни, - так ведь, кажется, выражаются в подобных
случаях? У Староссова, который отчасти слушал тот же курс, что и я, было
постоянное место впереди меня, и каждый раз, коротко и чинно поприветствовав
нас с Энцио, - если тот сопровождал меня, - в своей обычной
сдержанно-холодной манере, он тотчас же садился и словно забывал про нас.
Энцио иногда подсаживался к нему на минутку, так как у них всегда были
какие-то общие дела; чаще всего они говорили о рукописях. Поскольку мое
место, как я уже говорила, было прямо за Староссовом, я не могла не слышать
их разговоров. При этом я каждый раз вспоминала, как в самые первые дни
пребывания Энцио в Риме, в салоне моей бабушки, я тайком слушала его стихи.
И теперь речь шла о тех же самых вещах, что и тогда. Я вновь слышала эти
потрясающие слова об огромных жестоких машинах, которые, словно
искусственные дикие звери, пожирают души и плоть людей, о знании и разуме,
которые делают человека прозрачным, холодным и бессердечным, о гигантских
городах, оторванных от природы, о войне и о стальных грозах, встающих над
горизонтом и возвещающих гибель этого окаянного мира, - только теперь эти
слова не выливались в крик сострадания и ужаса, теперь автор обсуждаемых
очерков, Энцио, похоже, принял все это - пусть без восторга, но как некую
данность, как неотвратимый рок. Но больше всего меня удивил язык, которым
были написаны эти статьи. Он был трезвым, но в то же время режущим слух,
впечатляющим и вместе с тем банальным, изобилующим всевозможными газетными
штампами, - одним словом, этот язык был лишен какой бы то ни было красоты и
оригинальности. Каждая фраза подтверждала верность слов Зайдэ о том, что для
Энцио теперь уже совершенно неважно, поэт он или нет, и это означало еще
одну перемену, которую я обнаружила в нем. Так же как он когда-то преодолел
страх перед метафизическим одиночеством, он преодолел и собственную музу! Но
как это могло случиться? Я невольно вспомнила его слова: когда пишешь стихи,
невозможно жить, а когда ты живешь, ты не можешь писать стихов. Выходит,
Энцио теперь хотел только жить и потому не мог писать стихи? Или это опять
же было связано с его солдатской судьбой, как он изобразил мне все это по
пути с вокзала, - с этим потрясающим прорывом идеи отечества в его сознание,
в его сокровеннейшее бытие, где весь окружающий мир имел право на
существование лишь в форме художественных образов и символов? Безусловно,