"Испанская баллада (Еврейка из Толедо)" - читать интересную книгу автора (Фейхтвангер Лион)Фейхтвангер Лион Испанская баллада (Еврейка из Толедо)Часть перваяПрошло восемьдесят лет после смерти пророка Магомета, и созданное мусульманами государство стало мировой державой, протянувшейся от границ Индии через Азию и Африку вдоль южного берега Средиземного моря до Атлантического океана. На восьмидесятом году своего победного шествия мусульмане переправились через узкий западный пролив Средиземного моря в «Андалус», в Испанию, разорили государство, основанное триста лет тому назад христианами-вестготами, и в своем мощном движении вперед заполонили весь полуостров до самых Пиренеев.[2] Новые властители принесли с собой высокую культуру и превратили Испанию в самую прекрасную, благоустроенную и населенную страну в Европе. По планам, разработанным опытными зодчими и дальновидным строительным ведомством, создавались большие великолепные города, каких эта часть света не знала со времен римлян. Кордова, резиденция испанского халифа, была признанной столицей западного мира. Мусульмане возродили пришедшее в упадок сельское хозяйство и, создав мудрую систему орошения, добились небывалых урожаев. Они усовершенствовали горное дело, применив новую, высокоразвитую технику. Их ткачи славились своими драгоценными коврами и тонкими сукнами, их столяры и ваятели — искусной деревянной резьбой, их скорняки — выделкой всякого рода мехов. Их кузнецы с непревзойденным мастерством изготовляли все нужное для мирного обихода и для военных целей. Мечи, шпаги, кинжалы, выкованные их мастерами, были острее и красивее, чем у немусульманских народов, доспехи — крепче, орудия дальнобойнее, об их тайном оружии весь христианский мир говорил с опаской. Они придумали еще и другое: грозное, смертоносное взрывчатое соединение — так называемый жидкий огонь. Их корабли под управлением испытанных математиков и астрономов ходили быстро и уверенно, и испанские мусульмане могли вести широкую торговлю и насыщать свои рынки товарами исламской мировой державы. Искусства и науки никогда раньше не знали такого расцвета под небом Испании. В убранстве домов, отделанных на особый, величественный лад, роскошь сочеталась с изяществом. Искусно построенная система образования с широкой сетью школ давала каждому возможность получить знания. В городе Кордове было три тысячи школ, в каждом крупном городе был свой университет, такие богатые библиотеки мир знал только в эпоху расцвета эллинской Александрии. Философы расширили пределы Корана, перевели и истолковали творения знаменитых греческих мудрецов, по-своему переосмыслив их. Пестрое, яркое искусство сказочников открыло доселе неведомые просторы фантазии. Талантливые писатели довели до совершенства богатый и звучный арабский язык, и теперь на нем можно было передать тончайшие оттенки чувства. К покоренным мусульмане были милостивы. Для своих христиан они перевели на арабский язык Евангелие. Многочисленным евреям, бесправным при христианах-вестготах, они дали гражданские права. Да, под властью ислама испанским евреям жилось так привольно и хорошо, как не жилось никогда после крушения их собственного царства. Евреи поставляли халифам министров и врачей, основывали мануфактуры, вели широкую торговлю, посылали свои корабли во все семь морей. Не забывая своей еврейской письменности, они разрабатывали философские системы на арабском языке, переводили Аристотеля и сочетали его учение с учением их собственной Великой Книги и с доктринами прославленной арабской мудрости. Они создали свободную, смелую критику Библии. Они возродили еврейскую поэзию. Больше трех столетий длилось такое процветание. Затем налетела грозная буря и разметала все. Когда мусульмане покорили полуостров, разбитые части вестготов-христиан укрылись в северной гористой части Испании, они основали в этих малодоступных местах небольшие независимые графства и из поколения в поколение продолжали вести войну с мусульманами, разбойничью войну, герилью. Долгое время они сражались одни. Но затем папа римский объявил крестовый поход, знаменитые проповедники в пламенных речах призывали верующих изгнать мусульман из земель, отнятых у последователей Христа. И тогда отовсюду стали собираться крестоносцы, пришли они и к воинственным потомкам прежних христианских властителей Испании. Почти четыре столетия ждали эти последние вестготы, и вот, наконец, они устремились на юг. Изнеженные, утонченные мусульмане не могли устоять против их дикого натиска. Спустя несколько десятилетий христиане отвоевали всю северную половину полуострова до реки Тахо. Мусульмане, все сильнее теснимые христианскими войсками, обратились за помощью к своим африканским единоверцам, диким, фанатически преданным исламу воинам, в их числе и к тем, что жили в огромной южной пустыне — Сахаре. Африканские мусульмане остановили продвижение христиан. Но они изгнали также и образованных, свободомыслящих мусульманских правителей, до тех пор царствовавших в Андалусии. Им была чужда веротерпимость. Африканский халиф Юсуф захватил власть и над Андалусией. Чтоб очистить страну от неверия, он призвал представителей иудейства в свою ставку в Лусену и сказал им так: «Во имя милосердного бога. Пророк обещал вашим отцам веротерпимости в землях, подвластных правоверным, но при одном условии, которое начертано в древних книгах. Если ваш мессия не явится в течение полтысячелетия, вы — на это дали согласие ваши отцы — признаете Магомета величайшим пророком среди пророков, затмившим ваших избранников божьих. Пятьсот лет истекло. Итак, выполняйте договор, признайте пророка, перейдите в ислам! Или покиньте мою Андалусию!» Многие евреи ушли из Андалусии, хотя им и не было разрешено брать с собой имущество; большинство ушло в северную Испанию, ибо для восстановления разоренного войной края христиане, вновь воцарившиеся там, нуждались в евреях, в их превосходной хозяйственной сметке, в их прилежании к ремеслам, в их разнообразных знаниях. Они предоставили евреям гражданские права, отнятые у тех отцами теперешних властителей Испании, и, кроме того, даровали многие привилегии. Но были и такие евреи, что остались в мусульманской Испании и признали Аллаха, Они рассчитывали спасти таким путем свое состояние, а позднее, при более благоприятных обстоятельствах, переселиться на чужбину и снова перейти в прежнюю веру. Но жизнь на родине была сладостна, жизнь в прекрасной стране Андалусии была сладостна, они медлили с переселением. А когда после смерти халифа Юсуфа воцарился менее суровый государь, они мало-помалу и совсем перестали думать о переселении. Правда, всем неверным по-прежнему запрещалось жить в Андалусии, но в доказательство своей приверженности к исламу достаточно было показываться время от времени в мечети и пять раз в день произносить: «Нет бога, кроме Аллаха, и Магомет пророк его». Отрекшиеся от веры отцов евреи могли тайно соблюдать свои обряды, и в очищенной от евреев Андалусии были скрытые еврейские молитвенные дома. Но они, эти тайные евреи, знали: их тайна известна очень многим и, если вспыхнет новая война, ересь их станет явной. Они знали: если вспыхнет новая священная война, они погибли. И когда они, как предписывал им их закон, ежедневно молились о сохранении мира, молитву эту творили не только их уста. Опустившись на ступени разрушенного фонтана во внутреннем дворе, Ибрагим почувствовал, как он устал. Уже целый час он бродит по этому обветшалому дому. А ведь ему действительно нельзя терять время. Вот уже десять дней, как он в Толедо, советники короля вправе требовать от него ответа — берет он на себя обязанности главного откупщика налогов или нет. Купец Ибрагим из мусульманского Севильского королевства уже не раз вел дела с христианскими правителями Испании, но за такое грандиозное предприятие он еще никогда не брался. В течение многих лет финансы Кастильского королевства были в плохом состоянии, а после того, как король Альфонсо — с тех пор прошло уже пятнадцать месяцев — предпринял свой легкомысленный поход против Севильи и потерпел поражение, его казна пришла в полный упадок. Дону Альфонсо нужны были деньги, много денег, и немедленно. Севильский купец Ибрагим был богат. У него были корабли, поместья и кредит во многих городах ислама и в торговых центрах Италии и Фландрии. Но в это кастильское предприятие, если он за него возьмется, придется вложить весь свой капитал, и даже самый дальновидный человек не может предвидеть — преодолеет ли Кастилия ту разруху, которая надвинется на неё в ближайшие годы. Король Альфонсо, со своей стороны, предлагал взамен огромные блага. Ибрагиму отдавали на откуп налоги и пошлины, а также доходы с горных рудников, и он был уверен, что раздобудь он нужные деньги, и он выговорит себе еще более благоприятные условия — в его ведении окажутся все доходы королевства. Правда, с тех пор, как христиане отвоевали страну у мусульман, торговля и ремесла пришли в упадок; но Кастилия — самое большое из испанских государств — страна плодородная, в её недрах скрыты большие богатства, и Ибрагим верил, что сумеет снова поднять этот край на прежнюю высоту. Но руководить таким огромным делом издалека нельзя: придется на месте следить за его выполнением, придется покинуть мусульманскую Севилью и переселиться сюда, в христианский Толедо. Ему сейчас уже пятьдесят пять лет. Он достиг всего, чего желал. Человеку в его возрасте и столь преуспевшему не следует даже помышлять о таком сомнительном предприятии. Ибрагим сидел, подперев голову, на разрушенных ступенях давно иссякшего фонтана, и вдруг он ясно почувствовал: даже если бы он наперед знал, какое это неверное предприятие, он все равно переселился бы в Толедо, сюда, в этот дом. Его манил сюда именно этот жалкий, обветшалый дом. Давние, необычные узы связывали его с этим домом. Он, Ибрагим, крупный делец в гордой Севилье, друг и советчик эмира, еще в юности признал пророка Магомета. Но родился он не мусульманином, а евреем, и этот дом, кастильо де Кастро, принадлежал все время, пока мусульмане царили в Толедо, его отцам и дедам, роду Ибн Эзра. Но когда — тому теперь уже сто лет — король Альфонсо, шестой этого имени, отнял город у мусульман, бароны де Кастро захватили дом Ибн Эзра. Много раз бывал Ибрагим в Толедо, каждый раз с вожделением смотрел он на мрачные наружные стены замка. Теперь, когда король изгнал баронов де Кастро из Толедо и отнял у них этот дом, он, Ибрагим, может, наконец, войти внутрь и решить, следует ли ему вернуть себе то, что издавна принадлежало его отцам и дедам. Зорко вглядываясь во все жадными глазами, неторопливым шагом прошел он по многим лестницам и по многим залам, покоям, коридорам, дворам. Пустое, некрасивое здание, скорее крепость, а не дворец. Снаружи, верно, здание выглядело так же и тогда, когда в нем жили отцы и деды Ибрагима — Ибн Эзры. Но внутри они, конечно, обставили дом удобно, согласно арабскому обиходу, а дворы превратили в тенистые сады. Очень заманчиво восстановить дом отцов и сделать из неуклюжего, пришедшего в упадок кастильо де Кастро красивый, изящный кастильо Ибн Эзра. Что за безумные планы! В Севилье он король среди купечества и желанный гость при дворе эмира наряду с поэтами, художниками, учеными из всех арабских стран. Там ему дышится так привольно, и его любимым детям — дочери Рехии и сыну Ахмету — тоже. Ведь это же грех и безумие — даже мысленно, в шутку, променять благородную, утонченную Севилью на варварский Толедо! Нет, это не безумие и, уж конечно, не грех. Род Ибн Эзра, самый гордый из всех иудейских родов полуострова, за последние сто лет не раз подвергался превратностям судьбы. Гонения, которые претерпели евреи после вторжения мавра в Андалусию, коснулись и Ибрагима, тогда еще мальчика, в ту пору его звали Иегуда Ибн Эзра. Семья Ибн Эзра, как и остальные евреи Севильского королевства, бежала в северную, христианскую Испанию. А он, подросток, выполняя волю семьи, остался и принял ислам; с ним дружил сын эмира Абдулла, и родители надеялись, что так им удастся спасти часть своих богатств. Когда Абдулла вступил на престол, он вернул Ибрагиму его состояние. Эмир знал, что его друг в душе привержен старой вере, и другие тоже знали, но смотрели на это сквозь пальцы. Теперь же назревала новая война христиан против правоверных, а во время священной войны эмир Абдулла не сможет защитить еретика Ибрагима. Ему придется бежать в христианскую Испанию, как бежали его отцы, нищим, бросив все нажитое. Не разумнее ли в таком случае уже сейчас, пока он богат и знатен, по доброй воле переселиться в Толедо? Ведь если он захочет, он и здесь, в Толедо, будет пользоваться тем же почетом, что и в Севилье. Стоило ему только намекнуть, и ему сейчас же посулили должность Ибн Шошана, умершего три года назад еврея — министра финансов. Без всякого сомнения, здесь, в Толедо, он сможет получить любую должность, даже если открыто вернется к иудейской вере. Сквозь щелку в стене подсматривал во двор управитель. Вот уже два часа, как чужеземец здесь; чего ради смотрит он на эти ветхие стены? Вот он сидит, этот неверный, словно он здесь дома, словно хочет остаться здесь навсегда. Челядь чужеземца, дожидавшаяся его в наружном дворе, рассказала, что в Севилье у него пятнадцать породистых коней и восемьдесят слуг, из них тридцать черные. Да, неверные живут богато и широко. Но хоть прошлый раз король, наш государь, и потерпел поражение, придет пора, и милостью Святой Девы и Сант-Яго мы их побьем, побьем неверных и заберем их сокровища. А чужеземец все еще не уходил. Да, севильский купец Ибрагим сидел и думал свою думу. Еще ни разу не приходилось ему принимать такое ответственное решение. Ведь тогда, когда мавры вторглись в Андалусию и он принял закон Магомета, ему шел всего тринадцатый год, он не отвечал ни перед богом, ни перед людьми, за него решила семья. Теперь он должен выбирать сам. Севилья сияла в зените славы, великолепия, зрелости. Но, как говорит его старый друг Муса, это была уже перезрелость; солнце западного ислама перешагнуло зенит, оно склонялось к закату. Здесь, в христианской Испании, в Кастилии, подъем только начинается. Все здесь еще в первобытном состоянии. Они разрушили то, что создал ислам, и кое-как зачинили. Сельское хозяйство оскудело, землю обрабатывают по старинке, ремесла в упадке. Государство обезлюдело, а те, кто остался, привыкли к ратному делу, не к мирному труду. Он, Ибрагим, призовет сюда людей, которые умеют работать, которые умеют добыть то, что лежит без всякой пользы в земле. Вдохнуть жизнь и дыхание в опустившуюся, разоренную Кастилию будет нелегко. Но это-то как раз и заманчиво. Правда, потребуется немало времени, потребуются долгие, ничем не потревоженные мирные годы. И вдруг он почувствовал: то был божий глас, его он услышал уже тогда, пятнадцать месяцев назад, когда дон Альфонсо после поражения просил эмира Севильского о перемирии. Воинственный Альфонсо шел на многие уступки соглашался отдать некоторые области, щедро возместить военные убытки, но пойти на то, чтобы перемирие длилось восемь лет, как того требовал эмир, король никак не хотел. А он, Ибрагим, убеждал и уговаривал эмира настаивать на этом требовании и лучше постепенно уступать в другом, удовлетвориться меньшими земельными приобретениями и не столь щедрым денежным возмещением. И, в конце концов, он добился своего, и перемирие на восемь долгих благодетельных лет было подписано и скреплено печатью. Да, это сам бог понуждал и вразумлял его тогда: «Борись за мир! Не отступай, борись за мир!» И тот же внутренний голос привел его сюда, в Толедо. Если начнется новая священная война — а она обязательно начнется, — задиристый дон Альфонсо почувствует большое искушение нарушить перемирие с Севильей. Но он, Ибрагим, будет тут и будет удерживать короля хитростью, угрозами и доводами рассудка, и если ему не удастся отговорить короля, он все-таки оттянет войну. А для евреев, для его евреев, это будет благословением, ибо, когда вспыхнет война, он, Ибрагим, будет заседать в королевском совете. На евреев на первых, как это и раньше бывало, обрушатся крестоносцы, но он прострет руку и защитит их. Потому что он им брат. Севильский купец Ибрагим не лгал, когда называл себя приверженцем ислама. Он чтил Аллаха и его пророка, он любил арабскую литературу и науку. Обычаи мусульман были ему близки и привычны, он автоматически совершал пять раз в день предписанные омовения, пять раз падал ниц, лицом к Мекке, творя молитву, и, когда ему приходилось принимать серьезное решение или начинать крупное дело, он от всего сердца призывал Аллаха и произносил первую суру Корана. Но когда в субботу севильские евреи собирались в подвальных покоях его дома, в его тайной молельне, чтобы воздать хвалу богу Израиля и читать Великую Книгу, на сердце ему нисходило радостное спокойствие. Он знал — сейчас он исповедует свою заветную веру, и это исповедание самой истинной истины очищало его от полу истин всей недели. Горьким, блаженным желанием вернуться в Толедо зажег его сердце Адонай, древний бог его отцов. Однажды, в ту пору, когда на андалусских евреев обрушилось великое бедствие, один из семьи Ибн Эзра, его дядя Иегуда Ибн Эзра, уже оказал своему народу отсюда, из Кастилии, большую помощь. Этот Иегуда, военачальник царствовавшего тогда Альфонсо, Альфонсо VII, отстоял пограничную крепость Калатраву от мусульман и дал возможность тысячам, десяткам тысяч гонимых евреев спастись, укрывшись в её стенах. Теперь для того же бог избрал его, бывшего купца Ибрагима. Он возвратится сюда, в отчий дом. Быстрая яркая фантазия нарисовала ему, каким станет этот дом. Уже снова бил фонтан, уже молча и таинственно расцветал двор, в отвыкших от людей покоях кипела жизнь, нога ступала по пушистым коврам, а не по каменному негостеприимному полу, вдоль стен гирляндами вились изречения, еврейские и арабские, стихи из Великой Книги и мусульманских поэтов, и повсюду струилась прохладная, умеряющая жару вода, и под её ритмичное журчание текли грезы и мысли. Вот каким станет этот дом, и он войдет в него тем, кто он действительно есть: Иегудой Ибн Эзра. Сами собой приходили на ум божественные изречения, призванные украсить его дом, стихи из Великой Книги его отцов, которая отныне заменит ему Коран. «Потому что горы сдвинутся и холмы поколеблются, но милость моя не отступит от тебя и завет мира моего будет непоколебим». Бездумная, блаженная улыбка осветила его лицо. Внутренним оком видел он гордый стих божьего завета, черными, голубыми и золотыми письменами вьющийся вдоль карниза, украшая его спальню; вечером, прежде чем заснуть, он запечатлеет этот стих в своем сердце, а утром, когда проснется, обратит к нему свой взор. Он поднялся, потянулся. Да, он переедет на житье сюда, в Толедо, в старый, заново отделанный дом своих отцов, он вдохнет новую жизнь в бедную, нищую Кастилию, он поможет сохранить мир и даст приют гонимому Израилю. Манрике де Лара, первый министр, изложил дону Альфонсо содержание договора с севильским купцом Ибрагимом; теперь его оставалось только подписать. Королева присутствовала при докладе. В христианской Испании супруга государя с давних пор была соправительницей мужа и пользовалась привилегией принимать участие в государственных делах. Три документа, в которых на арабском языке были изложены соглашения, лежали на столе. Договоры были составлены обстоятельно, и дон Манрике не спеша разъяснял их пункт за пунктом. Король слушал рассеянно. Донье Леонор и первому министру пришлось долго убеждать дона Альфонсо, прежде чем он согласился взять на королевскую службу этого неверного. Кто, как не Ибрагим, был повинен в том, что тогда, пятнадцать месяцев назад, пришлось подписать такой тяжелый мирный договор? Ox, уж этот мирный договор! Приближенные убедили его, что договор благоприятен. Правда, ему не пришлось, как он опасался, уступить эмиру крепость Аларкос, дорогой ему город, который он отвоевал у врагов в первый поход и присоединил к своему королевству, да и контрибуция не была бессовестно высокой. Но восемь лет перемирия! Молодой, горячий король, всем сердцем солдат, не мог успокоиться: ведь восемь бесконечно долгих лет неверные будут хвалиться своей победой. И с человеком, вынудившим его подписать такой постыдный мир, он должен заключить второй чреватый последствиями договор! Должен все время терпеть его присутствие и выслушивать его сомнительные предложения! С другой стороны, ему казались убедительными доводы, которые приводили умная королева и его испытанный друг Манрике: с тех пор как умер Ибн Шошан, его добрый богатый иудей, стало гораздо труднее вытягивать деньги из крупных торговцев и банкиров всего света, и только этот самый Ибрагим из Севильи мог помочь ему в его затруднительном денежном положении. Рассеянно слушая Манрике, он задумчиво смотрел на донью Леонор. Она была не частой гостьей в королевской резиденции Толедо. Донья Леонор родилась в герцогстве Аквитания, в благородном краю на юге Франции. Она привыкла к изящным придворным манерам, и нравы Толедо, хотя город уже сто лет принадлежал королям Кастилии, казались ей все еще грубыми, как в военном лагере. Она понимала, что дон Альфонсо должен почти все время проводить в своей столице, вблизи от извечного врага, но сама все же предпочитала держать двор в Бургосе, в северной Кастилии, вблизи от родины. Альфонсо отлично знал, хотя никто ему ничего не говорил, почему донья Леонор на этот раз приехала в Толедо. Конечно же, она тут по просьбе дона Манрике. Его министр и добрый друг, должно быть, думает, что без её помощи он не убедит короля назначить неверного своим канцлером. Но он, Альфонсо, очень быстро понял, что это неизбежно, и сам, без уговоров доньи Леонор, дал бы согласие. Однако он был доволен, что так долго противился; его радовало, что донья Леонор тут. Как тщательно она нарядилась. А ведь дело шло всего только о докладе старого друга Манрике. Она всегда старается быть очаровательной женщиной и вместе с тем королевой. Это казалось ему немножко смешным, но в то же время нравилось. Еще почти девочкой — ей шёл пятнадцатый год — покинула она двор своего отца, Генриха Английского, и стала его невестой. Но все эти годы, проведенные в его бедной, суровой Кастилии, где из-за вечной войны было не до куртуазных ухищрений, она оставалась верна духу своей родины — пристрастию к утонченно-галантным манерам. Хотя ей было уже двадцать девять лет, она все еще выглядела совсем девочкой в своем тяжелом, роскошном наряде. Несмотря на небольшой рост, она казалась статной. Золотой обруч сдерживал её густые светлые волосы. Высокий лоб был благородно очерчен. Несколько холодный и, пожалуй, испытующий взгляд больших и умных зеленых глаз смягчала тихая, неопределенная улыбка, придававшая её спокойному лицу теплоту и приветливость. Пусть её смеется над ним его милая донья Леонор. Бог наградил его разумом, он не хуже жены и её отца, английского короля, понимает, что в наши дни хозяйство страны не менее важно, чем военная мощь. Но ничего не поделаешь, хитроумные окольные пути, хоть они и вернее, чем меч, ведут к цели, для него слишком медленны и нестерпимо скучны. Он солдат, а не математик, солдат и еще раз солдат. И это хорошо, особенно в такое время, когда господь бог повелел христианским государям неустанно воевать с неверными. Донья Леонор тоже отдалась своим мыслям. Лицо её любимого Альфонсо говорило ей, какие чувства борются в нём: он понимает и покоряется, но он злится и хочет сбросить с себя ярмо. Он не государственный муж; никто не знал этого лучше, чем она, дочь короля и королевы, за смелой, хитрой политикой которых уже несколько десятилетий, затаив дыхание, следил весь мир. Он очень умен, когда захочет, но его буйный нрав все время сокрушает стену разума. И вот за эту озорную необузданность она и любит его. — Ты видишь, государь, и ты, донья Леонор, тоже, — закончил дон Манрике, он не отказывается ни от одного из своих условий. Но зато он и предлагает гораздо больше, чем может дать кто-либо другой. Дон Альфонсо сердито сказал: — И кастильо он тоже забирает! Как альбороке! Словом альбороке называли подарок, который, согласно правилам вежливости, было принято делать при заключении договора. — Нет, государь, — ответил дон Манрике. — Прости, я позабыл тебе сказать: он не хочет получить кастильо в подарок. Он хочет его купить. За тысячу золотых мараведи. Это была невероятная сумма, старые развалины не стоили и половины. Такая щедрость приличествовала знатному вельможе; но со стороны севильского купца Ибрагима это, пожалуй, даже дерзость! Альфонсо встал, принялся шагать из угла в угол. Донья Леонор следила за ним. Этому Ибрагиму придется немало потрудиться, чтобы угодить её Альфонсо. Ничего не поделаешь, он рыцарь, кастильский рыцарь. Какой он красивый — настоящий мужчина, и, несмотря на свои тридцать лет, еще совсем юноша! Леонор провела часть своего детства в замке Донфрон; там стояла большая деревянная статуя молодого, грозного святого Георгия, могучего охранителя замка, и смелое, решительное, худощавое лицо её Альфонсо каждый раз напоминало ей лик святого. Все в муже нравилось ей: золотисто-рыжие волосы, короткая окладистая борода, выбритая вокруг губ, так что резко выступал узкий рот. Но больше всего нравились ей его серые, живые глаза, которые в минуты возбуждения светлели и вспыхивали недобрым огнем. Вот и сейчас тоже они такие. — Он просит только об одной милости, — продолжал дон Манрике. — Он просит о разрешении предстать пред очи твоего величества и от тебя лично получить документы и подпись. Эмир посвятил его в рыцари, и он ревниво оберегает свое достоинство, — пояснил Манрике. — Вспомни, дон Альфонсо, что у неверных купец пользуется тем же почетом, что и воин, ведь сам их пророк был купцом. Альфонсо засмеялся, вдруг придя в хорошее настроение; когда он смеялся, лицо его по-мальчишески сияло. — Уж не прикажешь ли ты мне разговаривать с ним по-еврейски? — весело крикнул он. — Он хорошо владеет латынью, — деловито ответил Манрике. — Да и по-кастильски он говорит неплохо. Дон Альфонсо опять совершенно неожиданно стал серьезным. — Я ничего не имею против еврейского альхакима, — сказал он, — но назначить еврея моим эскривано майор… вы должны понять, что это мне претит. Дон Манрике снова повторил то, что уже не раз излагал королю в течение последних недель: — Мы целое столетие вынуждены были вести войну и покорять, у нас не было времени для хозяйственных забот. У мусульман это время было. Если мы хотим сравняться с ними, нам нужен изворотливый ум евреев, их красноречие, их деловые связи. Для христианских государей было счастьем, когда андалусские мусульмане изгнали своих евреев. У твоего арагонского дяди есть свой дон Хосе Ибн Эзра, а у наваррского короля свой Бен Серах. — И у моего отца есть свой Аарон из Линкольна, — добавила донья Леонор. Отец сажает его время от времени в тюрьму, но потом опять выпускает и награждает землями и почестями. А дон Манрике закончил: — Дела Кастилии шли бы лучше, если бы наш еврей Ибн Шошан не умер. Дон Альфонсо помрачнел. Напоминание об Ибн Шошане рассердило его. Ведь он уже четыре года тому назад хотел предпринять против эмира Севильи поход, который окончился так неудачно, да только старый Ибн Шошан удерживал его. Теперь его место, по-видимому, займет этот самый Ибрагим из Севильи — так хотят донья Леонор и Манрике — и будет удерживать его, дона Альфонсо, от скоропалительных решений. Возможно, именно из-за этого, а не из-за хозяйственных дел они так настойчиво уговаривают его призвать еврея. Они считают его, Альфонсо, слишком необузданным, слишком воинственным, они не верят, что у него хватит хитрости и того жалкого терпения, которое в эту торгашескую эпоху необходимо иметь королю. — Ко всему прочему они еще и написаны по-арабски! — сказал он сердито и развернул договоры. — Я даже не могу прочитать хорошенько то, что должен подписать. Дон Манрике угадал его мысли: король хочет оттянуть подписание договора. — Если ты повелишь, государь, — с готовностью ответил он, — я прикажу изготовить латинские договоры. — Хорошо, — сказал Альфонсо. — И до среды не зови сюда твоего еврея. Аудиенция, во время которой должна была произойти церемония подписания договора, состоялась в небольшом зале. Донья Леонор пожелала присутствовать на приеме, ей хотелось посмотреть на еврея. Дон Манрике был при регалиях; на золотой цепи висел нагрудный знак, присвоенный фамильярес, тайным советникам короля, — пластина с гербом Кастилии, с тремя башнями, символом страны укрепленных замков. Донья Леонор тоже была в параде. Зато Альфонсо оделся по-домашнему, совсем не так, как того требовала церемония подписания государственного акта; он был в колете с широкими, свободными рукавами и в удобных башмаках. Все ожидали, что Ибрагим, представ перед его величеством, преклонит, согласно обычаю, одно колено. Но пока он не подданный короля, а вельможа мусульманской мировой державы. И одет он согласно обычаю мусульманской Испании: поверх всего на нем тяжелая синяя мантия, которую носили сановные мусульмане, отправляясь в сопровождении личной свиты ко двору христианских государей. Ибрагим ограничился низким поклоном донье Леонор, дону Альфонсо и дону Манрике. Королева заговорила первой. — Да будет мир с тобой, Ибрагим из Севильи, — сказала она по-арабски. Образованные люди полуострова даже в христианских королевствах, кроме латыни, знали и арабский. Долг вежливости требовал, чтобы и Альфонсо обратился к гостю на арабском языке. Так он и собирался. Но заносчивость купца, не пожелавшего преклонить колено, побудила его обратиться к нему по-латыни. — Salve, domine Ibrahim,[3] — сердито буркнул он слова приветствия. Дон Манрике в нескольких общих фразах пояснил, с какой целью приглашен купец Ибрагим. Донья Леонор, знатная дама до кончиков ногтей, со спокойной, церемонной улыбкой рассматривала меж тем гостя. Он казался выше своего роста, так как носил башмаки на высоких каблуках и, несмотря на непринужденность манер, держался очень прямо. Матовое, смуглое лицо, обрамленное короткой окладистой бородой, спокойные миндалевидные глаза, умные, чуть высокомерные. На плечи накинута ловко сшитая синяя мантия знатного чужестранца. Донья Леонор с завистью рассматривала дорогую ткань; в христианских королевствах трудно достать такой товар. Но когда этот еврей будет у них на службе, он, конечно, раздобудет ей такую же ткань и те чудодейственные благовония, о которых она много слышала. Король сидел на скамье, своего рода походной кровати; он сидел, вернее, полулежал, в подчеркнуто небрежной позе. — Я надеюсь, — сказал он после того, как Манрике кончил свою речь, — что ты в срок доставишь двадцать тысяч золотых мараведи, которые обязуешься выплатить как задаток. — Двадцать тысяч золотых мараведи большие деньги, — ответил Ибрагим, — а пять месяцев малое время. Но деньги будут у тебя в срок, государь, если, конечно, полномочия, которые предоставляются мне договором, не останутся на пергаменте. — Твои сомнения понятны, Ибрагим из Севильи, — сказал король. Обусловленные тобою полномочия просто неслыханны. Мои вельможи объяснили мне, что ты хочешь наложить руку на все, что даровано мне божьей милостью, — на подати, на доходы казны, на мои пошлины, на мои железные рудники и соляные копи. Мне сдается, ты ненасытный человек, Ибрагим из Севильи. Купец ответил спокойно: — Насытить меня нелегко, ибо я должен насытить тебя, государь. А ты изголодался. Я уплачу вперед двадцать тысяч золотых мараведи. Но еще вопрос, какие деньги, из которых мне причитаются небольшие проценты, я смогу выручить. Твои гранды и рикос-омбрес своевольные и грубые господа. Не посетуй на купца, государыня, — обратился он с глубоким поклоном к донье Леонор и заговорил по-арабски, — если при тебе, луноликой, я говорю о таких низменных и скучных делах. Но дон Альфонсо не сдавался: — Я считал бы вполне достаточным, если бы ты удовольствовался званием альхакима, как мой еврей Ибн Шошан. Добрый был еврей, и я очень сожалею о нем. — Для меня большая честь, государь, — ответил Ибрагим, — что ты доверяешь мне наследие этого умного и удачливого человека. Но если ты хочешь, чтобы я служил тебе, как я сам того горячо желаю, мне нельзя удовольствоваться полномочиями, которые были даны благородному Ибн Шошану, — да уготовает Аллах ему все радости рая! Но король продолжал свою речь, словно не слышал возражений Ибрагима, и теперь он перешел на родной язык, на вульгарную латынь, на кастильский: — Но твое требование быть моим хранителем печати я считаю, мягко говоря, неприличным. — Я не соберу тебе подати, государь, если буду только твоим альхакимом, спокойно ответил купец, медленно, с трудом выговаривая кастильские слова. — Я должен был обусловить, чтоб ты сделал меня своим эскривано. Если я не буду распоряжаться твоей печатью, гранды не послушаются меня. — Ты говоришь смиренным голосом и слова выбираешь смиренные, как это и подобает, — ответил дон Альфонсо. — Но ты меня не обманешь. Ты выдвигаешь очень дерзкое требование, я бы сказал, что ты, — и он употребил весьма крепкое слово вульгарной латыни, — нагл. Манрике поспешил объяснить: — Король находит, что ты знаешь себе цену. — Да, именно это хотел сказать король, — приветливо и на очень хорошем латинском языке подтвердила своим звонким голосом донья Леонор. Купец опять низко склонился сперва перед доньей Леонор, затем перед Альфонсо. — Я знаю себе цену, — сказал он, — и знаю цену королевским налогам. Не поймите меня превратно ни ты, государыня, ни ты, великий и гордый король, ни ты, благородный дон Манрике. Бог благословил прекрасную землю Кастилии многими сокровищами и безграничными возможностями. Но войны, которые пришлось вести тебе, государь, и твоим предкам, не оставляли вам досуга, чтобы использовать это божье благословение. Теперь, государь, ты решил даровать своей стране восемь мирных лет. Сколько богатств можно извлечь за эти восемь лет из недр твоих гор, из плодородных земель, из рек! Я знаю людей, которые могут обучить твоих подданных, как сделать поля урожайнее и умножить стада. Я вижу железо в недрах твоих гор, неиссякаемые залежи бесценного железа! Я вижу медь, ляпис-лазурь, ртуть, серебро, и я найду умелые руки, достану искусных рудокопов, кузнецов, литейщиков. Я призову сведущих людей из стран ислама, и тогда, государь, твои оружейные мастерские не уступят мастерским Севильи и Кордовы. А потом, у нас есть такой материал, о котором вы в ваших северных краях едва ли слыхали, — его называют бумага, и писать на нем сподручнее, чем на пергаменте, и если только знать секрет его изготовления, он обойдется в пятнадцать раз дешевле, нежели пергамент, а на берегах твоего Тахо есть все, что требуется для изготовления этого материала. И тогда, о государь и государыня, наука, философия и поэзия станут в ваших землях еще глубже и богаче. Он говорил вдохновенно, с убеждением, он переводил свои блестящие, вкрадчивые глаза с короля на донью Леонор, а они с интересом, даже с легким волнением внимали красноречивому еврею. Дона Альфонсо слова Ибрагима немножко смешили, он не доверял им: добро приобретается не трудом и потом, оно завоевывается мечом. Но у дона Альфонсо было богатое воображение, он видел процветание и сокровища, которые обещал ему Ибрагим. Широкая радостная улыбка озарила его лицо, он опять стал совсем молодым, и донья Леонор почувствовала, какой он для неё желанный. И дон Альфонсо заговорил и признал: — Ты складно говоришь, Ибрагим из Севильи, и, может статься, выполнишь часть того, что обещаешь. Сдается мне, что ты умный, сведущий в делах человек. Но, словно раскаиваясь, что поддался на такие торгашеские речи и одобрил их, он вдруг сразу изменил тон, сказал, поддразнивая, с издевкой: — Я слышал, ты дорого заплатил за мой кастильо, бывший кастильо де Кастро. Верно, у тебя большая семья, раз тебе понадобился такой огромный дом? — У меня есть сын и дочь, — ответил купец. — Но я люблю, чтобы со мной жили друзья, чтобы было с кем посоветоваться и побеседовать. Кроме того, многие обращаются ко мне за помощью, а богу угодно, чтобы мы призревали нуждающихся в крове. — Не дешево стоит тебе быть верным слугой твоего бога, — сказал король. Я предпочёл бы даром отдать тебе в пожизненное владение кастильо в качестве альбороке. — Этот дом не всегда назывался кастильо де Кастро, — вежливо ответил купец. — Раньше он назывался каср Ибн Эзра, и потому мне так хочется приобрести его. Твои советчики, государь, я полагаю, сообщили тебе, что хоть у меня и арабское имя, но принадлежу я к роду Ибн Эзра, а мы, Ибн Эзра, не любим жить в домах, которые принадлежат не нам. Не дерзость побудила меня, государь, — продолжал он, и теперь его голос звучал доверчиво, почтительно и дружелюбно, — испросить у тебя другое альбороке. Донья Леонор с удивлением спросила: — Другое альбороке? — Господин эскривано майор попросил разрешения ежедневно брать для своего стола ягненка из королевских поместий, — объяснил дон Манрике. — И это разрешение было ему дано. — Мне потому дорога эта привилегия, — сказал Ибрагим, обращаясь к королю, — что твой дед, августейший император Альфонсо, оказал ту же милость моему дяде. Когда я перееду в Толедо и поступлю к тебе на службу, я открыто, перед лицом всего света вернусь к вере своих отцов, откажусь от имени Ибрагим и снова стану зваться Иегуда Ибн Эзра, как тот мой дядя, что удержал для твоего деда крепость Калатраву. Да будет мне разрешено, государь и государыня, сказать безрассудно откровенное слово. Если бы я мог вернуться к вере отцов в Севилье, я не оставил бы своей прекрасной родины. — Нас радует, что ты оценил нашу терпимость, — сказала донья Леонор. А дон Альфонсо спросил без всяких обиняков: — А ты не думаешь, что тебе встретятся трудности, когда ты захочешь покинуть Севилью? — Когда я ликвидирую там свои дела, — ответил Иегуда, — я, разумеется, понесу убытки. Других трудностей я не боюсь. По великой своей милости бог не отвратил от меня сердце эмира. Он человек высокого и свободного ума, и если бы это зависело только от него, я мог бы открыто исповедовать веру моих отцов и в Севилье. Эмир поймет мои побуждения и не станет чинить мне препятствия. Альфонсо рассматривал купца, стоявшего перед ним в вежливо-почтительной позе и говорившего с такой дерзкой откровенностью. Он казался королю умным как бес, но не менее опасным. Если он изменяет своему другу эмиру, сохранит ли он верность ему, чужому, христианину? Иегуда, словно угадав его мысли, сказал почти весело: — Раз я покину Севилью, вернуться туда мне уже, разумеется, будет невозможно. Ты видишь, государь, я в твоих руках и вынужден быть тебе верным слугой. Дон Альфонсо коротко, почти грубо буркнул: — Ну, давай на подпись. Прежде он ставил свое имя по-латыни: «Alfonsus rex Castiliae»,[4] или «Ego rex»,[5] последнее время он все чаще писал на языке своего народа, на вульгарной латыни, на романском, на кастильском. — Ты, надеюсь, удовлетворишься, если я поставлю только «Io el rey»?[6] — насмешливо спросил он. Иегуда шутливо ответил: — Я удовлетворюсь, государь, даже если ты поставишь только свои инициалы, сделаешь один росчерк пера. Дон Манрике подал дону Альфонсо перо. Король подписал все три документа, быстро, с упрямым, замкнутым лицом, словно решившись на неприятный, но неизбежный шаг. Иегуда следил за ним. Он был доволен достигнутым, с радостным нетерпением ожидал предстоящего. Он был благодарен судьбе, своему богу Аллаху и своему богу Адонаю. Он чувствовал, как умирает в нем мусульманин, и неожиданно в памяти его всплыла благодарственная молитва, которую его еще ребенком учили повторять каждый раз, когда он познавал нечто новое: «Слава тебе, Адонай, боже наш, давший мне дожить до сего дня, прожить и пережить его». Затем он тоже подписал документы и подал их королю почтительно, но с чуть приметным лукавым ожиданием. И верно, Альфонсо очень удивился, когда посмотрел на подпись, он поднял брови и наморщил лоб — буквы были непривычные. — Что это значит? — воскликнул он. — Это же не арабский язык! — Государь, я позволил себе, — вежливо заметил Иегуда, — поставить свою подпись по-еврейски. — И он почтительно пояснил: — Мой дядя, которому твой августейший дед соизволил даровать княжеский титул, всегда подписывался только по-еврейски: «Иегуда Ибн Эзра га-наси, князь». Альфонсо пожал плечами и повернулся к донье Леонор; он явно считал аудиенцию оконченной. Меж тем Иегуда сказал: — Прошу еще об одной милости — о перчатке. Перчатка символизировала важное поручение, которое рыцарь давал рыцарю; после удачно выполненного поручения перчатка возвращалась владельцу. Альфонсо счел, что за этот час скушал достаточно дерзостей, и уже хотел резко ответить, но удержался, заметив предостерегающий взгляд доньи Леонор. Он сказал: — Ну хорошо, будь по-твоему. И теперь Иегуда опустился на одно колено. И Альфонсо дал ему перчатку. Но затем, словно стыдясь содеянного и желая свести свою связь с евреем к тому, чем она была в действительности, к торговому договору, сказал: — Так, а теперь поскорей раздобудь мне обещанные двадцать тысяч мараведи. Но донья Леонор испытующе, с чуть приметным озорством в больших зеленых глазах посмотрела на Иегуду и сказала своим звонким голосом: — Мы рады, что узнали тебя, дон эскривано. Раньше чем покинуть город Толедо и уехать в Севилью для завершения всех своих тамошних дел, Иегуда посетил дона Эфраима бар Абба, старейшину еврейской общины — альхамы. Дон Эфраим был сухонький старичок лет 60-ти, невзрачный с виду и скромно одетый; глядя на него, никто бы не предположил, что у него в руках такая власть. Ибо старейшина толедской еврейской общины был своего рода монархом. Еврейская община, альхама, пользовалась собственной юрисдикцией, никакие власти не могли вмешиваться в её дела, она была подвластна только своему парнасу дону Эфраиму и еще королю. Дон Эфраим, тщедушный и зябкий, сидел в комнате, заставленной мебелью, заваленной книгами. Несмотря на теплую погоду, он сидел перед жаровней, закутавшись в шубу. Дон Эфраим был хорошо осведомлен о событиях в королевском замке и уже знал, что гость из Севильи согласился стать откупщиком налогов и преемником альхакима Ибн Шошана, хотя назначение купца Ибрагима должно было стать известным только после его окончательного переезда в Толедо. Дону Эфраиму тоже предлагали откуп налогов и должность Ибн Шошана, но ему это дело показалось слишком неверным, а пост альхакима слишком блестящим, и, значит, опасным. Он был посвящен в историю жизни купца Ибрагима, он знал, что тот тайно исповедует иудейство, и понимал внутренние и внешние причины, побудившие его переселиться в Кастилию. Эфраим не раз вел крупные дела вместе с Ибрагимом, не раз и против Ибрагима, и ему было не по душе, что теперь этот сомнительный сын рода Ибн Эзра избрал для своих операций Толедо. Дон Эфраим сидел, потирая ладонь одной руки пальцами другой, и ждал, что ему скажет гость. Дон Иегуда вел разговор по-еврейски. На изысканном еврейском языке он сейчас же сообщил Эфраиму, что взял на откуп все доходы королевской казны в Толедо и в Кастилии. — Ты, как я слышал, отказался от предложения стать откупщиком налогов, сказал он приветливо. — Да, — ответил дон Эфраим, — я взвесил, подсчитал и отказался. Я отказался также от предложения унаследовать должность нашего альхакима Ибн Шошана — да будет благословенна память праведника! Эта должность кажется мне слишком блестящей для скромного человека. — Я согласился, — просто сказал дон Иегуда. Дон Эфраим встал и отвесил глубокий поклон. — Твой слуга желает тебе счастья, дон альхаким, — сказал он, и так как Иегуда только молча улыбнулся, он продолжал: — Или тебя можно уже назвать дон альхаким майор? — Его величество король, — сказал дон Иегуда, с трудом сдерживая свою радость, — соизволил оказать мне великую честь, сделав одним из своих фамильярес. Да, дон Эфраим, я буду одним из четырех тайных советников, буду заседать в курии. Буду управлять делами короля, нашего государя, в качестве его эскривано майор. Дон Эфраим слушал его со смешанным чувством восхищения и антипатии, радости и недовольства. Он думал: «Как дорого, верно, заплатил за такие почести этот безумец и азартный игрок!» — и еще: «Куда приведет его, глупца, подобное честолюбие?» — и: «Да хранит нас всемогущий и да не даст этому человеку навлечь бедствия на народ Израилев!» Дон Эфраим был очень состоятелен. О невероятном богатстве купца Ибрагима из Севильи ходило много рассказов, но дон Эфраим втайне считал, что сам он едва ли беднее этого вероотступника и гордеца. Он, Эфраим, скрывает свое богатство и старается не привлекать к себе внимания. А Ибрагим из Севильи, как истый Ибн Эзра, любит, чтобы говорили о его пышной жизни. Да, много дел может натворить в Толедо этот одаренный, ненадежный и опасный человек, когда, бросив вызов богу, дерзко подымется на такую недосягаемую высоту. Эфраим осторожно заметил: — Альхама жила очень согласно с Ибн Шошаном. — Ты боишься, дон Эфраим? — приветливо спросил дон Иегуда. — Не бойся! Я далек от мысли вмешиваться в дела толедской общины, а тем более притеснять ее. Я ведь сам стану одним из её сынов. Для того чтобы сказать тебе это, я и пришел сюда. Ты знаешь, в душе я всегда считал веру сынов Агари лишь наполовину истинным ростком нашей древней веры. Как только я займу здесь мой пост, я сейчас же вернусь в лоно Авраамово и перед лицом всего мира назовусь именем моих отцов и дедов: Иегудой Ибн Эзра. Дон Эфраим постарался изобразить на своем лице радостное удивление, но тревога его еще возросла. И он сам, и его альхама не должны привлекать к себе внимание. В такое время, когда угрожает новый крестовый поход, который, несомненно, приведет к новым гонениям на евреев, вдвойне необходимо помнить мудрое правило и жить притаившись. А тут этот Ибрагим из Севильи привлечет своим переходом в иудейство внимание всего света на толедских евреев! Испокон веков все Ибн Эзры любили похвальбу. Хвастались, как ярмарочные фигляры. До сих пор они хоть довольствовались Сарагосой, Логроньо, Тулузой; в его, Эфраима, городе, в Толедо, их не было. А теперь этот вот навязался ему на шею, самый гордый и опасный из всех! Набожный и очень умный, Эфраим не хотел быть несправедливым. Ибн Эзры с их пышностью и честолюбием были чужды его душе, но их род — это он всегда признавал — самый славный род Сфарaда, испанского Израиля, из их семьи вышли ученые, поэты, воины, купцы, дипломаты, имена которых известны во всем мусульманском и христианском мире, — краса и гордость иудейства. А главное, в годины бедствий они великодушно помогали своему народу, они выкупили тысячи евреев из языческой неволи и тысячам предоставили убежище здесь в Сфараде и в Провансе. И тот Ибн Эзра, который сидит сейчас перед ним, богато одарен богом. В трудное время стал он первым купцом в Севилье, но как бы этот человек с его честолюбием и преступно дерзкой заносчивостью не принес Израилю бедствия вместо благословения! Все это обдумал дон Эфраим за те несколько секунд, что прошли после слов дона Иегуды. Сейчас же вслед за тем он почтительно сказал: — Для нас большая честь, что ты приходишь к нам. Бог послал толедской альхаме в нужное время нужного человека, чтоб управлять ею. Позволь мне возложить на твои плечи еще одно бремя и передать тебе мои обязанности. Про себя он подумал: «О всемогущий боже, не карай слишком жестоко народ Израиля. Ты обратил сердце этого мешумада, этого вероотступника, и теперь он возвращается к нам. Не допусти, чтобы и здесь, в твоем Толедо, он чванился своей роскошью и возносился, и не допусти, чтобы он умножил зависть и ненависть других народов к Израилю!» Дон Иегуда меж тем ответил: — Нет, дон Эфраим. Никто лучше тебя не может править альхамой. Но для меня будет большой честью, если вы призовете меня в одну из суббот для чтения недельной главы из торы, как это делают все добрые евреи. И позволь мне уже сегодня немного облегчить судьбу ваших бедняков. Позволь мне передать тебе свою небольшую лепту — скажем, пятьсот золотых мараведи. Никогда еще толедская община не получала столь щедрого дара, и такая дерзкая, глупая, показная, греховная заносчивость испугала и возмутила дона Эфраима. Нет, если этот человек будет поражать Толедо своим великолепием, он, Эфраим, не сможет дольше оставаться Парнасом альхамы. — Подумай хорошенько, дон Иегуда, — попросил он. — Альхама не должна и не захочет удовольствоваться Эфраимом, когда в Толедо будет Иегуда Ибн Эзра. — Не смейся надо мной, — спокойно ответил Иегуда. — Никто лучше тебя не знает, что альхама не захочет, чтоб ею управлял человек, который сорок лет исповедовал веру сынов Агари и пять раз на день молился Аллаху. Ты сам не захочешь, чтобы старейшиной толедской общины был мешумад. Признайся, что это так. И снова Эфраим почувствовал неприязнь и восхищение. Он сам ни словом не обмолвился о пятне, которое лежало на Иегуде. А этот человек говорит о нем с бесстыдной откровенностью, даже с гордостью, с проклятой гордостью всех Ибн Эзра. — Не приличествует мне судить тебя, — сказал он. — Подумай и о том, господин мой и учитель Эфраим, — сказал дон Иегуда и посмотрел ему прямо в лицо, — что сыны Агари после того первого страшного унижения никогда не обижали меня. Мало того, они омывали тело мое теплой розовой водой и питали меня туком своей страны. Устои их жизни полюбились мне. И хоть сердце мое и возмущается, но многие их обычаи приросли ко мне, как вторая кожа. Может статься, что я, если мне надо будет принять важное решение, от всего сердца призову по старой привычке Аллаха и произнесу первые стихи Корана. Признайся, дон Эфраим, если бы это дошло до твоего слуха, разве у тебя не явилось бы искушение отлучить меня, предать анафеме? Дону Эфраиму было обидно, что Иегуда опять угадал его мысли. Несомненно, этот человек, несмотря на свое возвышенное решение, богохульник и вольнодумен, и на мгновение Эфраиму действительно показалось соблазнительным возгласить с альмеморы, места в синагоге, откуда читаются все извещения, возгласить под звуки шофара, бараньего рога, что Иегуда отлучен. Но это были пустые мечты; с таким же успехом мог бы он отлучить от синагоги великого халифа или короля, государя Кастилии. — Ни один род не сделал так много для Израиля, как семья Ибн Эзра, вежливо уклонился он от ответа. — Всем известно, что твой отец предназначил тебя быть отщепенцем еще раньше, чем тебе исполнилось тринадцать лет. — Ты читал послание, в котором наш господин и учитель Моисей бен Маймун защищает тех, кто по принуждению признал пророка Магомета? — спросил Иегуда. — Я простой человек и не вмешиваюсь в споры раввинов, — опять уклонился от ответа Эфраим. — Верь мне, дон Эфраим, — тепло сказал Иегуда, — не было дня, чтоб я не вспоминал Писания. В подвальных покоях моего севильского дома я устроил синагогу, и в большие праздники мы собирались там, десять мужей, и молились, как то предписано законом. И когда я перееду сюда, я все равно позабочусь, чтобы моя синагога в Севилье продолжала существовать. Эмир Абдулла великодушен и друг мне: он закроет глаза. — Когда ты намерен переселиться в Толедо? — осведомился дон Эфраим. — Думаю, через три месяца, — ответил Иегуда. — Хоть дом мой и скромен, могу я просить тебя быть моим гостем? — спросил Эфраим. — Благодарю Тебя, — ответил Иегуда. — Я уже позаботился о пристанище. Я приобрел у короля, нашего государя, кастильо де Кастро. Я перестрою его для меня, моих детей, моих друзей и слуг. Дон Эфраим не мог скрыть глубокий испуг. — Бароны де Кастро самые мстительные из всех рикос-омбрес, — предостерег он. — Когда король отобрал у них дом, они разразились страшными угрозами. Они сочтут величайшим надругательством, если там будет жить иудей. Подумай над этим, дон Иегуда. Бароны де Кастро очень могущественны, у них много приверженцев. Они воздвигнут пол королевства на тебя… и на весь парод Израилев. — Благодарю тебя за предостережение, дон Эфраим, — сказал Иегуда. Всемогущий даровал мне бесстрашное сердце. Ибн Омар, управитель и секретарь дона Иегуды, снабженный королевской грамотой, прибыл в Толедо. С ним приехали мусульманские зодчие, художники и мастера. В кастильо де Кастро закипела работа. Быстрота и расточительность, с которой шла перестройка, вызвали много толков в городе. Затем из Севильи прибыла всякая челядь, а вслед за ней появилось множество повозок с обстановкой и утварью да еще тридцать мулов и двенадцать лошадей. Все новые, самые разнообразные слухи возникали о чужеземце, прибытия которого ожидали в Толедо. И вот он прибыл. С дочерью Ракель, сыном Аласаром и близким другом-лекарем Мусой Ибн Даудом. Иегуда любил своих детей и беспокоился, как свыкнутся они, выросшие в изнеженной Севилье, с суровой жизнью в Толедо. Деятельному четырнадцатилетнему Аласару, конечно, понравится грубый, рыцарский быт; но как будет чувствовать себя Рехия, его любимица Ракель? Ласково, с нежной заботой смотрел он на едущую рядом с ним дочь. Как это было в обычае, она переоделась для путешествия в мужскую одежду. Её можно было принять за юношу, в седле она сидела немножко нескладно, угловато, по-детски, но смело. Пышные черные волосы с трудом умещались под шапочкой. Большими серо-голубыми глазами внимательно вглядывалась она в людей и дома города, который отныне должен был стать её родиной. Иегуда знал: она приложит все старания, чтобы Толедо стал ей родиной. Вернувшись домой, он сейчас же объяснил дочери, что гонит его из Севильи. Он говорил с ней, семнадцатилетней девушкой, так откровенно, словно она была одного с ним возраста и столь же опытна, как и он. Он чувствовал — его Ракель, хоть временами она бывала очень ребячлива, сердцем понимает его. Она его дочь, она — это стало особенно ясно из их разговора — подлинная Ибн Эзра, смелая, умная, откликающаяся на все новое, с открытым сердцем и богатой фантазией. Но будет ли ей по себе здесь, у этих христиан и воинов? Что, если она затоскует в холодном, суровом Толедо по своей Севилье? Там её все любили. Не только её сверстницы-подруги, но и приближенные эмира, сведущие, умные дипломаты, поэты, художники радовались непосредственным, неожиданным вопросам и замечаниям этой девушки, еще почти девочки. Как бы то ни было, теперь они в Толедо, а в Толедо — кастильо де Кастро, и отныне замок принадлежит им и станет зваться кастильо Ибн Эзра. Иегуда был приятно удивлен, увидев, что сделали в такой короткий срок из негостеприимного дома его испытанные помощники. Каменный пол, на котором прежде гулко отдавался каждый шаг, был устлан мягкими, пушистыми коврами. Вдоль стен шли диваны с удобными валиками и подушками. Красные и лазорево-золотые фризы окаймляли стены покоев; арабские и еврейские надписи, свивавшиеся в причудливые орнаменты, привлекали взор. Умело продуманная система труб питала небольшие фонтаны, дававшие прохладу. Обширный покой был отведен под книги Иегуды: по столам лежали книги, открытые на страницах, украшенных пестрыми, искусно исполненными инициалами и заставками. А вот и патио, тот двор, где он тогда принял свое великое решение, вот фонтан, на краю которого он тогда сидел. Как раз так он себе все и воображал: подымаются и падают струи, безмолвно и равномерно; под густой, темной листвой деревьев безмолвие еще ощутимей, но сквозь листву сверкают насыщенно-желтые апельсины и матово-желтые лимоны. Деревья искусно подрезаны, пестрые цветы на клумбах умело подобраны, и повсюду тихо струится вода. Донья Ракель вместе с остальными осматривала новый дом, широко открыв глаза, внимательно, молча, но в душе она была довольна. Потом она пошла в те два покоя, что были отведены ей. Сняла тесное, неудобное мужское платье. Захотела смыть пот и дорожную пыль. Около её опочивальни находилась ванная. В выложенном кафелем полу был глубокий бассейн, снабженный трубами для теплой и холодной воды. Донья Ракель купалась, а её кормилица Саад и приставленная к ней девушка Фатима прислуживали ей. Она наслаждалась теплой водой и рассеянно слушала болтовню кормилицы и служанки. Потом перестала слушать и отдалась потоку своих мыслей. Все здесь как в Севилье, даже ванна, в которой она лежит, такая же. Вот только она уже не Рехия, она донья Ракель. В пути её отвлекали все новые впечатления, и она так и не осознала до конца, что это значит. Теперь, уже на месте, отдохнувшая, спокойно лежа в ванне, она вдруг со всей силой ощутила перемену. Будь она еще в Севилье, она побежала бы к своей подруге Лейле и все бы ей рассказала. Лейла — глупышка, она ничего не понимает и не может помочь, но она её подруга. Здесь у неё нет подруг, здесь все чужие и всё чужое. Здесь нет мечети Асхар; крик муэдзина с минарета мечети, призывающий к омовению и молитве, звучал резко, как всякий крик, но она привыкла к нему с детства. И здесь нет хатиба, чтобы объяснить ей темное место из Корана; здесь мало с кем может она болтать на своем милом, привычном арабском языке; ей придется говорить на грубом смешном наречье, и окружать её будут люди с грубыми голосами и манерами, с суровыми мыслями кастильцы, христиане, варвары. Она была счастлива в светлой, чудесной Севилье, её отец принадлежал к первым вельможам государства, и все её любили уже по одному тому, что она дочь такого отца. Что ждет её здесь? Поймут ли эти христиане, какой большой человек её отец? И понравятся ли им она сама, её нрав и манеры? Что, если христианам она покажется такой же чуждой и смешной, какими ей кажутся они? А потом еще и то, другое, большое и новое: теперь она для всего света еврейка. Она выросла в мусульманской вере. Но когда она была еще совсем маленькой, вскоре после смерти матери — ей было лет пять, не больше, — отец отвел её в сторону и шепотом серьезно сказал, что она принадлежит к роду Ибн Эзра, и что это должно стать для неё самым заветным, великим и тайным, и что об этом нельзя говорить никому. Потом, когда она подросла, отец признался, что он хоть мусульманин, но в то же время иудей, и говорил с ней о вероучении и обычаях евреев. Но он не приказывал ей исполнять иудейские обряды. И когда она его просто спросила, во что ей верить и чему следовать, он ласково ответил, что принуждать её не хочет; пусть сама решает, когда вырастет, возьмет ли она на себя великий, но небезопасный подвиг тайно исповедовать иудейство. То, что отец предоставил выбор ей самой, преисполнило её гордостью. Однажды она не смогла удержаться и против собственной воли призналась своей подружке Лейле, что она принадлежит к роду Ибн Эзра. Но Лейла, как это ни странно, ответила: «Я знаю», — и, помолчав, прибавила: «Бедная ты моя». Ракель никогда больше не говорила с Лейлой о своей тайне. Но когда они виделись в последний раз, Лейла, заливаясь слезами, пролепетала: «Я наперед знала, что так случится». Откровенное глупое сожаление Лейлы еще тогда побудило Ракель ближе узнать, кто же такие эти евреи, к которым принадлежат отец и она. Мусульмане называли их «народом Великой Книги», значит, прежде всего надо было прочитать эту книгу. Она попросила Мусу Ибн Дауда, дядю Мусу, который жил в доме её отца и был очень ученым и знал много языков, заниматься с ней еврейским. Наука давалась ей легко, и скоро она могла уже читать Великую Книгу. С самого раннего детства её влекло к дяде Мусе, но только в часы занятий она как следует узнала его. Этот ближайший друг их семьи, длинный, худой человек, был старше её отца; иногда он казался совсем древним, а потом опять удивительно молодым. Костлявое лицо с мясистым крючковатым носом освещали большие, прекрасные глаза, взгляд которых проникал человеку в душу. Он много пережил; отец говорил, что за свои огромные знания и свободу духа он заплатил великим страданием. Но Муса не говорил об этом. Зато он рассказывал иногда девочке Ракель о далеких землях и необычных людях, и эти рассказы были куда занимательнее сказок и историй, которые Ракель любила читать и слушать, потому что её друг и дядя, Муса, сидел тут, рядом с ней, и он сам все это видел и пережил. Муса был мусульманином и строго соблюдал все обряды. Но в вере он был слаб и не скрывал, что сомневается во всем, кроме науки. Раз, когда он читал с ней пророка Исайю, он сказал: — Это был великий поэт, пожалуй, более великий, чем пророк Магомет и пророк христиан. Такие речи смущали. Дозволено ли ей, доброй мусульманке, читать Великую Книгу евреев? Как и все мусульмане, она ежедневно произносила первую суру Корана, а там в последнем, седьмом стихе верные просят Аллаха отвратить их от пути тех, на кого он гневается, её друг, хатиб из мечети Асхар, объяснил ей, что под прогневившими Аллаха подразумеваются евреи: наслав на них бедствия, Аллах ясно показал, что они лишены его милости. А что, если чтение Великой Книги приведет её на ложный путь? Она собралась с духом и спросила Мусу. Он посмотрел на неё долгим и ласковым взглядом и сказал, что на них, на Ибн Эзров, Аллах, совершенно очевидно, не прогневался. Это показалось Ракели убедительным. Всякому должно быть ясно, что Аллах милостив к её отцу. Он дал ему не только мудрость и доброе сердце, он одарил его всякими благами и высокими почестями. Ракель любила отца. В нем для неё были воплощены все герои тех ярких, причудливых сказок и историй, которые она слушала с таким удовольствием, добрые правители, умные визири, мудрые лекари, придворные и волшебники, а также все пылающие любовью юноши, перед которыми не могут устоять женщины. И, кроме того, отец носил в сердце своем великую опасную тайну — он был из рода Ибн Эзра. Глубоко в душу запали ей те непонятные, сказанные шепотом слова, в которых отец открыл ей, ребенку, что он принадлежит к роду Ибн Эзра. Но потом другие, более значительные слова заслонили прежние. По возвращении из своего далекого путешествия в северный Сфарад, в христианскую Испанию, отец, оставшись с ней наедине, шепотом, как и в тот раз, поведал ей, какие опасности грозят здесь, в Севилье, тайным евреям, если на полуострове вспыхнет священная война; а потом в тоне сказочника, пожалуй, даже шутливо, он добавил: «А теперь, верные Аллаху, начинается история о третьем брате, который, расставшись со спокойным сиянием дня, углубился в тускло-золотистый сумрак пещеры». Понятливая Ракель сейчас же подхватила и задала вопрос в тоне слушателей сказки: «И что же случилось с третьим братом?» — «Чтоб узнать это, я углублюсь в сумрак пещеры», — ответил отец и, пока говорил, не спускал с неё любовного испытующего взгляда. Он подождал, пока она разберется в том, что он ей поведал; потом опять заговорил: «Когда ты была ребенком, дочка, я сказал тебе, что наступит день и тебе придется сделать выбор. День наступил. Я не убеждаю тебя следовать за мной и не отговариваю. Здесь много мужчин, молодых, умных, образованных, превосходных, которые с радостью возьмут тебя в жены. Если ты хочешь, я выдам тебя за одного из них, и приданое, которое ты принесешь, не посрамит нас. Подумай хорошенько, и через неделю я спрошу, что ты решила». Но она не колеблясь ответила: «Не окажешь ли ты мне милость, отец, и не спросишь ли свою дочь уже сейчас?» — «Хорошо, я спрашиваю тебя сейчас», ответил отец, и она сказала: «Что решил мой отец, не может быть плохо, и как решил он, так решаю и я». Она почувствовала большую нежность, когда поняла, как тесно связана с ним, и его лицо тоже осветилось радостью. Потом он рассказал ей о многотрудной жизни еврейского народа. Испокон веков жили они в опасности, и теперь тоже им угрожают и мусульмане и христиане, и это — великое испытание, посланное богом своему народу, народу-избраннику. А среди этого возлюбленного богом, веками испытанного народа был избран один род: Ибн Эзра. И вот бог призвал его, одного из рода Ибн Эзра. Он услышал глас божий и ответил: «Вот я!» И если до сего дня он жил где-то с краю еврейского мира, то теперь он должен собраться и переселиться в самую гущу еврейства. То, что отец дал ей заглянуть ему в душу, что он доверился ей так же, как она доверилась ему, окончательно спаяло их воедино. И вот, приехав на место их предназначения, отдыхая в ванне, она снова мысленно слышала все его слова. Правда, эти слова прерывались безутешным плачем её подружки Лейлы. Но Лейла глупая девочка, она ничего не знает и не понимает, и Ракель была благодарна судьбе, сделавшей её Ибн Эзра, и она была счастлива и полна ожидания. Она очнулась от грез и снова услышала болтовню своей милой, глупой старухи кормилицы Саад и хлопотливой Фатимы. Обе бегали то туда, то сюда, из ванной комнаты в опочивальню и обратно, и никак не могли освоиться в новых покоях. Это рассмешило Ракель, ей захотелось подурачиться, как в детстве. Она поднялась. Провела взглядом по своему телу до ступней ног. Значит, эта обнаженная, смуглая девочка, покрытая брызгами, уже не Рехия, это донья Ракель Ибн Эзра. И, громко смеясь, она спросила старуху: — Что, я теперь уже не та? Ты видишь, что я не та? Ну, скажи скорей! — И так как старуха не сразу поняла, она стала приставать к ней, смеясь и требуя ответа. — Ведь теперь я кастилька, толедка, еврейка! Озадаченная кормилица визгливо затараторила: — Не греши, Рехия, зеница ока моего, доченька моя. Ты правоверная, ты ведь веруешь в Аллаха и его пророка. Ракель, задумчиво улыбаясь, сказала: — Клянусь бородой пророка, кормилица: я не знаю, верую ли я в пророка Магомета здесь, в Толедо. Старуха отшатнулась в испуге. — Да хранит Аллах твой язык, Рехия, дочь моя, — сказала она. — Этим шутить негоже. Но Ракель не унималась: — Изволь сейчас же назвать меня Ракель! Изволь сейчас же назвать меня Ракель! — И она крикнула: — Ракель! Ракель! Повтори! И со всего размаху опустилась в воду, обдав старуху брызгами. Дон Альфонсо принял Иегуду сейчас же, как только тот явился во дворец. — Ну, как, в чем ты успел, мой эскривано? — спросил он с холодной любезностью. Иегуда дал подробный отчет. Его репозитарии, законоведы, заняты пересмотром и уточнением списка налогов и податей; через несколько недель у него будут точные цифры. В Кастилию приглашены из мусульманских земель, а также из Прованса, Италии, даже из Англии сто тридцать сведущих людей, они наладят сельское хозяйство, горное дело, ремесла, улучшат сеть дорог. Иегуда приводил отдельные подробности, цифры; он говорил свободно, по памяти. Король, казалось, слушал рассеянно. Однако, когда Иегуда кончил, он заметил: — Разве у нас не было речи о новом большом конном заводе? В твоем докладе я о нем ничего не слышу. Кроме того, ты обещал мне золотых дел мастеров, чтобы можно было чеканить свою золотую монету. Для этого ты что-нибудь предпринял? В своей обширной докладной записке Иегуда один-единственный раз обмолвился об улучшении коннозаводства, один-единственный раз — о монетном дворе. Его поразила хорошая память дона Альфонсо. — С Божьей и с твоей, государь, помощью, — ответил он, — может быть, и удастся наверстать за сто месяцев упущенное за сто лет. То, что сделано за эти три месяца, кажется мне неплохим началом. — Кое-что сделано, — согласился король. — Но я не мастер дожидаться. Я тебе откровенно говорю, дон Иегуда, мне сдается, что ты принесешь мне больше вреда, чем пользы. Раньше мои бароны хоть и неохотно и с оговорками, а все же вносили свою лепту на военные нужды, и это, как мне говорят, составляло главный доход казны. Теперь, когда ты стал моим эскривано, они ссылаются на долгие годы нудного мира и ничего не вносят. Иегуду рассердило, что король как должное принял все, что удалось сделать, да еще выдумывает какие-то упреки. Он жалел, что донья Леонор возвратилась в Бургос; при этой любезной даме, все освещающей своим присутствием, разговор принял бы более приятный оборот. Но он подавил недовольство и ответил с почтительной иронией: — В этом отношении твои гранды похожи на твоих непривилегированных подданных. Как только дело коснется платежей, все они стараются найти отговорку. Но соображения, которые приводят твои бароны, шатки, и мои законоведы без труда могут их опровергнуть убедительными доводами. Вскоре я буду тебя смиренно просить подписать увещевательное послание к твоим рикос-омбрес, опирающимся на эти доводы. Хотя наглость и спесь грандов и возмущали короля, все же его злило, что еврей неуважительно о них отзывается. Его злило, что еврей ему нужен. Он не сдавался: — Ты навязал мне эти чертовы восемь лет перемирия. Вот теперь мне и приходится изворачиваться и прибегать к разным торгашеским уловкам и отпискам. Иегуда сдержался. — Твои советники, — ответил он, — согласились тогда, что долгий мир выгоден не только эмиру Севильи, но и тебе. Земледелие и промыслы в запустении. Твои бароны угнетают горожан и землепашцев. Тебе нужно несколько мирных лет, чтоб изменить это. — Да, — с горечью сказал Альфонсо, — мне придется смотреть, как другие воюют с неверными, а ты в это время будешь действовать и делать дела. — Не о делах речь, государь, — все так же терпеливо постарался втолковать своему повелителю Иегуда. — Твои гранды стали заносчивы, потому что ты не мог обойтись без них во время войны; сейчас им надо внушить, что ты король. Альфонсо подошел вплотную к Иегуде и посмотрел ему прямо в лицо своими серыми, вдруг посветлевшими глазами. — Какие обходные пути придумал ты, мой хитрый дон эскривано, — спросил он, — чтобы взять твои деньги сторицею с моих баронов? Иегуда не отступил. — Я располагаю большим кредитом, государь, — сказал он, — а значит, располагаю и временем. Поэтому я могу одолжить твоему величеству большие суммы и не боюсь, если мне придется долго ждать, пока они будут возмещены. На этих соображениях и построены мои расчеты: мы потребуем с твоих грандов, чтоб они в принципе признали твое право взимать налоги, по скорой уплаты мы не потребуем. Мы будем все снова и снова отодвигать платежи. Зато мы потребуем с них ответных уступок, которые будут им не дорого стоить. Мы потребуем, чтобы они предоставили своим городам и селам фуэрос, привилегии, которые дадут этим поселениям известную независимость. Мы добьёмся, что все больше и больше городов и сёл будут подвластны только тебе и не будут подчинены твоим баронам. Горожане охотнее и в более точные сроки, чем твои гранды, будут платить подати, и подати более высокие. В трудолюбии крестьян и в приверженности к ремеслам и торговле горожан твоя сила, государь. Увеличь их права — и сила твоих строптивых грандов уменьшится. Альфонсо был слишком умен и не мог не согласиться, что только таким путем можно сломить упорство его бессовестных баронов. В других христианских королевствах Испании — в Арагоне, Наварре, Леоне — тоже пытались оказывать поддержку горожанам и землепашцам против грандов. Только делалось это очень робко. Короли сами принадлежали к грандам, не к простолюдинам, они были рыцарями и даже себе самим не хотели признаться, что объединяются с чернью против грандов, и никто еще не посмел откровенно, без обиняков предложить такое дону Альфонсо. А чужеземец, понятия не имеющий, что такое рыцарь и дворянин, посмел. Он высказал в здравых словах то здравое, что надо было сделать. Альфонсо был ему благодарен и ненавидел его. — Ах ты, великий хитрец, — с насмешкой сказал он, — неужели ты серьезно думаешь, что предписаниями и болтовней можно заставить Нуньесов или Ареносов отказаться от городов и сел? Мои бароны-рыцари, а не торгаши и не законники. Иегуда снова проглотил обиду. — Твои господа рыцари, — ответил он, — научатся понимать, что право, закон и договор столь же сильны и действительны, как их замки и мечи. Я уверен, что с твоей доброй помощью, государь, я смогу их этому научить. Король не хотел поддаваться впечатлению, которое оказывали на него спокойствие и уверенность дона Иегуды Он упрямо настаивал: — В конце концов они, может быть, и предоставят свободу торговли какому-нибудь паршивому городишке, но податей мне они платить не станут, это я наперед говорю. И они правы. Во время мира они не обязаны платить налоги. Когда они поставили меня королем, я дал на том клятву и скрепил её подписью и печатью. Io el Rey. А теперь по твоей милости многие годы не будет войны. Вот на что они ссылаются и на чем крепко стоят. — Прости, государь, что я защищаю короля против короля, — с невозмутимым спокойствием сказал дон Иегуда — Твои бароны не правы, их довод несостоятелен. Войны — я надеюсь на это всей душой — не будет восемь лет, но потом, если ты сам не станешь другим, опять будет война. А оказывать тебе военную помощь гранды обязаны. Мне, как твоему эскривано, надлежит заблаговременно позаботиться о твоей войне, то есть уже сейчас начать накапливать для неё деньги. Было бы неразумно думать, что можно спешно наскрести нужные суммы, когда уже начнется война. Мы установим только небольшой ежегодный сбор, и пока только с твоих городов. Им мы предоставим некоторые льготы, и они охотно окажут военную помощь. Твои бароны не захотят быть менее рыцарственными и отказать тебе в том, в чем не отказывают горожане. Дон Иегуда подождал, пока Альфонсо обдумает его слова. Затем снова заговорил, уверенный в победе: — Кроме того, государь, проявив сам поистине рыцарское великодушие, ты принудишь твоих грандов согласиться на небольшой дополнительный взнос. — Что ты там еще придумал? — недоверчиво спросил дон Альфонсо. — С того несчастливого похода в руках севильского эмира все еще осталось очень много пленников, — пояснил Иегуда. — Твои бароны нехотя выполняют обязательство выкупать пленников. Дон Альфонсо покраснел. Закон и обычай требовали, чтобы вассал выручал своего виллана, барон — своего вассала, если те попадали в плен, будучи у них на службе. Бароны признавали, что это их долг, но на этот раз выполняли его особенно неохотно. Они обвиняли короля в печальном исходе сражения, вызванном излишней поспешностью. Дон Альфонсо с радостью заявил бы: «Я беру на себя выкуп всех пленников, скареды вы!» Только сумма нужна огромная, он не может себе позволить такой красивый жест. Но тут Иегуда Ибн Эзра сказал: — Осмелюсь предложить тебе, государь, дать выкуп за пленников из средств твоей казны. А от грандов, которые поймут, что это им выгодно, мы потребуем взамен только одно: признать в принципе, что они обязаны уже сейчас платить военные налоги. — А казна выдержит? — вскользь спросил дон Альфонсо. — Это уж моя забота, государь, — так же вскользь сказал Иегуда. Лицо дона Альфонсо просияло. — Замечательный план, — признал он. Он подошел вплотную к своему эскривано и дотронулся до его нагрудной пластины. — Ты знаешь свое дело, дон Иегуда, признал он. Но сейчас же чувство радостной благодарности омрачилось сознанием, что он принимает все новые и новые одолжения от умного и неприятного ему торгаша. — Жалко, что мы не можем таким же образом пристыдить баронов де Кастро и их друзей, — сердито сказал он и прибавил: — С баронами де Кастро ты втравил меня в скверную историю. Такое искажение фактов возмутило Иегуду. Вражда между королем и баронами де Кастро началась еще с детских лет, она обострилась, когда дон Альфонсо отнял у них их толедский замок. А теперь король хотел взвалить всю ответственность за эту вражду на него. — Я знаю, — ответил он, — бароны де Кастро ставят тебе в вину, что обрезанный пес оскверняет их замок. Но тебе, государь, небезынтересно также, что они уже много лет поносят тебя. Дон Альфонсо проглотил это, ничего не возразив. — Ну хорошо, — сказал он, пожимая плечами, — попробуй пустить в ход свои уловочки и ужимочки. Но мои гранды народ неуступчивый, в этом ты скоро убедишься, и с де Кастро нам еще будет немало хлопот. — Что ты одобрил мой план, государь, — это большая милость, — ответил Иегуда. Он опустился на одно колено и поцеловал королю руку — крепкую мужскую руку, усеянную крошечными рыжими волосками, но протянута эта рука была вяло и неохотно. На следующий день в кастильо Ибн Эзра явился дон Манрике де Лара, первый министр короля, чтоб засвидетельствовать свое почтение новому эскривано; министра сопровождал его сын Гарсеран, близкий друг короля. Дон Манрике, вероятно хорошо осведомленный о вчерашней аудиенции, сказал: — Меня поразило, что ты предложил королю взаймы такую огромную сумму для выкупа пленников. — И он шутливо предостерег: — Смотри, не опасно ли иметь своим должником могущественного короля? Дон Иегуда отвечал односложно. Обида на короля за его высокомерие и недоверчивость еще не прошла. Иегуда, правда, знал, что здесь, на варварском севере, уважают только воина, о людях же, которые заботятся о благосостоянии страны, говорят с глупым пренебрежением, но он не думал, что ему так трудно будет к этому привыкнуть. Дон Манрике угадал его мысли и, словно желая оправдать грубость короля, заметил, что нельзя обижаться на молодого задорного государя, когда он предпочитает разрубать трудности мечом, а не разрешать их переговорами. Ведь дон Альфонсо с малолетства жил в военном лагере, он чувствует себя дома скорее на поле брани, чем за столом, где ведутся переговоры. Но, перебил сам себя дон Манрике, он пришел не для того, чтобы говорить о делах, а для того, чтоб приветствовать дона Иегуду в Толедо, и он попросил показать ему и его сыну дом, о чудесах которого наслышан весь город. Иегуда охотно исполнил его желание. Они прошли мимо безмолвно склонявшихся перед ними слуг по устланным коврами покоям, по переходам и лестницам. Дон Манрике хвалил с толком, дон Гарсеран — с наивным восхищением. В саду они встретились с детьми дона Иегуды. — Дон Манрике де Лара, первый советник нашего государя, — представил Иегуда, — и его достойный сын, рыцарь дон Гарсеран. Ракель с детским любопытством глядела на гостей. Без всякого смущения приняла она участие в разговоре. Но её латинский язык ещё хромал, хоть она занималась очень прилежно, и, смеясь над собственными ошибками, она попросила гостей перейти на арабский. Завязался оживлённый разговор. И отец, и сын хвалили остроумие и прелесть доньи Ракель в галантных выражениях, которые на арабском звучали особенно церемонно. Донья Ракель смеялась, гости смеялись тоже. 14-летний, совсем не застенчивый Аласар расспрашивал дона Гарсерана про лошадей и рыцарское искусство. Молодой гранд не мог не поддаться обаянию непосредственного, живого мальчика и охотно отвечал на его вопросы. Дон Манрике по-дружески посоветовал Иегуде отдать сына в пажи в какую-нибудь родовитую семью. Дон Иегуда ответил, что сам уже думал о том же; он промолчал о своей тайной надежде, что мальчика возьмет в услужение король. Остальные гранды, и прежде всего друзья семьи де Лара, не отстали от дона Манрике и почтили нового эскривано майор своим посещением. Особенно охотно приходили молодые господа. Им нравилось общество доньи Ракель. Девушки из дворянских семей появлялись только на больших придворных или церковных праздниках, они никогда не выходили одни, с ними можно было вести только общие, пустые разговоры. Беседы с дочерью министра-еврея вносили приятное разнообразие; она хотя и не охранялась так строго, все же была в известной мере дама. Они говорили ей длинные преувеличенные комплименты, как того требовало куртуазное обхождение. Ракель приветливо выслушивала и в душе смеялась над их влюбленной болтовней. Но порой она догадывалась, что за галантностью кроется грубость и желание; и тогда она робела и замыкалась. Знакомство с христианскими рыцарями было ей приятно уже потому, что, разговаривая с ними, она упражнялась в здешнем языке: в официальной латыни, принятой при дворе и в обществе, и в вульгарной будничной латыни — в кастильском. Новые знакомые предлагали свои услуги, когда ей хотелось посмотреть город. Она сидела в носилках, по одну сторону ехал верхом дон Гарсеран де Лара или дон Эстебан Ильян, по другую — её брат дон Аласар. Кормилица Саад сопровождала ее, тоже в носилках. Скороходы расчищали путь, черные слуги замыкали шествие. Так следовали они по городу Толедо. За те сто лет, что город находился в руках христиан, он утратил великолепие и роскошь времен ислама, он был меньше Севильи, но все же в городе и за его степями жило значительно больше ста тысяч человек, верно, около двухсот тысяч; значит, Толедо был больше других городов христианской Испании, а также больше Парижа и гораздо больше Лондона. В эту воинственную эпоху все крупные города были крепостями, даже веселая Севилья. В Толедо же каждый квартал был еще отдельно обнесен стенами с башнями, а многие дома дворян тоже представляли собой крепости. Укреплены были все ворота, укреплены все церкви и мосты, ведшие от подножия мрачной большой крепостной горы через реку Тахо в окрестности. А внутри городских стен на тесном пространстве дома жались друг к другу, ползли вверх по склону, ползли вниз по склону; ступенчатые улицы, темные и узкие, часто очень крутые, казались донье Ракель опасными ущельями — повсюду выступы, закоулки, стены и опять тяжелые, окованные железом огромные ворота. Большие прочные здания стояли почти неизмененными еще со времен ислама и только кое-как поддерживались. Донья Ракель про себя думала, что дома были гораздо красивее, когда о них заботились мусульмане. Зато ей очень нравилась пестрая суетливая толпа, с утра дотемна заполнявшая город, особенно главную площадь Сокодовер, по-видимому, в старину бывшую рыночной. Шумели люди, ржали лошади, кричали ослы, все пёрли друг на друга, толкались, сбивались в кучу, образовывали заторы, на улицах валялся мусор. Но Ракель почти не жалела о прекрасном порядке, царившем в Севилье, — так нравилась ей кипучая толедская жизнь. Она обратила внимание, как робки и сдержанны здесь мусульманские женщины. Все они ходили под густой чадрой. В Севилье женщины из простонародья во время работы или когда шли на рынок откидывали мешавшую им чадру, а в домах просвещенных вельмож только замужние дамы носили вуаль — очень тонкую, дорогую, скорее украшение, а не покров. Здесь же, несомненно, для того чтобы скрыться от взоров неверных, все мусульманские женщины носили длинную густую чадру, носили постоянно. Молодые гранды, гордившиеся своим городом, рассказали донье Ракель историю Толедо. В четвертый день творения бог создал солнце и поставил его прямо над Толедо, поэтому их город старше остальной земли. Город древен, тому есть много доказательств. Им владели еще карфагеняне, затем шестьсот лет — римляне, триста лет — готы-христиане, четыреста лет — арабы. Теперь уже сто лет, со времени славного короля Альфонсо, им опять владеют христиане и будут владеть до Страшного суда. Эпоху величия и расцвета, рассказывали молодые гранды, город пережил во время господства христианских, вестготских властителей, потомками коих являются они, рыцари. В ту пору Толедо был самым богатым, самым великолепным городом на свете. Король Афанагильд дал в приданое своей дочери Брунгильде сокровища стоимостью в три тысячи раз тысячу золотых мараведи. У короля Реккареда был стол иудейского царя Соломона, выточенный из гигантского цельного изумруда и вделанный в золото, а еще у короля Реккареда было волшебное зеркало, в которое можно увидать весь мир. Все это похитили, разорили и уничтожили мусульмане, неверные собаки, варвары. Особенно гордились молодые рыцари своими церквами. С робким любопытством смотрела Ракель на эти тяжелые здания, настоящие крепости. Ракель представляла себе, какие они, верно, были красивые, когда в них еще помещались мечети, когда их окружали деревья, фонтаны, колоннады, медресе. Теперь все было голо и мрачно. Во дворе церкви св. Леокадии она нашла колодец, край которого был красиво выложен камнем с арабской надписью. Гордясь тем, что знает старинные куфические письмена, Ракель водила пальцем от буквы к букве, вырезанным в камне и уже наполовину стертым, и читала: «Во имя всемилосердного бога, халиф Абдуррахман, победитель, — да продлит бог его дни! — повелел соорудить этот колодец в мечети города Толейтола — да хранит его бог — в 17-ю неделю 323 года». Значит, прошло уже двести пятьдесят лет. — Это было очень давно, — сказал дон Эстебан Ильян, сопровождавший ее, и засмеялся. Молодые гранды не раз предлагали показать ей церковь внутри. В Севилье много говорили об этих «церквах» — прекрасных старых мечетях, превращенных северными варварами в мерзостные капища идолопоклонников. Ракель очень тянуло посмотреть такую церковь, но в то же время она чувствовала какой-то страх и каждый раз находила вежливый предлог для отказа. В конце концов она преодолела свою робость и в сопровождении дона Гарсерана и дона Эстебана вошла в церковь св. Мартина. В полумраке горели свечи. Стоял запах ладана. А вот и то издревле запретное, что она хотела увидеть и чего боялась: изображения, идольские изображения. Западные магометане, правда, свободно толковали тот или иной запрет пророка, смотрели сквозь пальцы, когда правоверные пили вино и женщины не закрывали лица, но они крепко держались предписания пророка — не создавать изображения Аллаха, а также всего живущего — человека или зверя; разрешалось только чуть наметить форму растения или плода. А здесь всюду стояли люди, сделанные из камня или дерева, другие люди и звери, плоские и цветные, были нарисованы на деревянных досках. Так вот они, идолы, противные Аллаху и его пророку! Тот, кому бог по великой милости своей дал разум, чувство и нравственные устои, будь он еврей или мусульманин, должен гнушаться таких изображений. И действительно, они отвратительны, необычно застывшие и все же живые, странно неправдоподобные, полумертвые трупы, словно уснувшая рыба на рынке. Эти варвары в своей гордыне хотят уподобиться Аллаху, они создают людей по образу и подобию его и преклоняют, глупцы, колени перед каменными и деревянными истуканами, ими же созданными, и дают им нюхать ладан. Но в день Страшного суда Аллах призовет тех, кто творил этих идолов, и повелит им вдунуть в истуканов жизнь, а если они не смогут, навеки ввергнет их в геенну огненную. И все же Ракель влекло к ним. Её пьянила мысль, что таким образом можно удержать человека, преходящую плоть, мимолетное выражение лица, движение, которое исчезает, едва возникнув. Сознание, что это доступно смертному человеку, наполняло её гордостью и одновременно ужасом. Сопровождавшие её гранды с глубоким благоговением и усердием объясняли ей изображения. Вот деревянный человек в плаще и с гусем. Это — святой Мартин, которому посвящена здешняя церковь. Он был воином и сражался против вражьих полчищ, вооруженный только крестом. Раз, когда было очень холодно, он отдал свой плащ бедняку, и с неба ему на плечи упал новый плащ. В другой раз, когда император не встал при виде его, загорелся трон, и императору волей-неволей пришлось почтить святого. Все это можно видеть — это нарисовано на досках. У доньи Ракель кружилась голова — не иначе как этот человек был дервишем. На другой картине изображена была мусульманская девушка с корзиной, полной роз, а перед девушкой в смущении стоял мавр царственного вида и в царском одеянии. Дон Гарсеран со скрытой язвительностью рассказал, что это принцесса Касильда и её отец, король Толедо — Аль Менон. Касильда, тайно воспитанная своей кормилицей в христианской вере, бесстрашно носила пищу христианским пленникам, умиравшим от голода в подземельях её отца. Король узнал об этом от доносчика и неожиданно предстал перед дочерью. Он строго спросил, что у неё в корзине. Там лежал хлеб, но она ответила: «Розы». В гневе поднял он крышку — и что же? Хлеб превратился в розы. Это не удивило Ракель. О том же говорили и арабские сказки. — А-а, понимаю, — сказала она, — Касильда была колдунья. Дон Гарсеран строго поправил ее: — Она была святая. Дон Эстебан Ильян поведал ей, что в эфес его шпаги вделана косточка святого Ильдефонсо и эта реликвия дважды спасала ему жизнь в бою. «Сколько колдунов у этих христиан», — подумала донья Ракель и весело рассказала об одном очень верном средстве: надо, чтобы в день битвы паломник, воротившийся из Мекки, лучше всего — дервиш, плюнул тебе в утреннее питье. — Многие наши воины прибегают к этому средству, — заявила она. Все новое, что Ракель видела, слышала и переживала в Толедо, поразительно быстро заслонило мусульманское прошлое. Ей уже трудно было точно представить себе лицо своей подружки Лейлы или пронзительный, будоражащий крик муэдзина из мечети Асхар, призывающего верных к молитве. Но она старалась ничего не забывать, читала по-арабски и упражнялась в изящной, но трудной арабской каллиграфии, И хотя она чувствовала себя еврейкой, она продолжала соблюдать мусульманские обряды, совершала предписанные омовения и читала молитвы. Отец не препятствовал ей. Постоянное присутствие кормилицы Саад напоминало ей прошлое. Вечером, когда кормилица помогала ей раздеваться, они болтали о том, что видели, и сравнивали здешнюю жизнь с севильской. — Не очень-то дружи с неверными, моя козочка, — увещевала кормилица. — Они все срамники, Рехия, и будут гореть в аду, они это знают, вот и заносятся перед другими здесь, на земле. А султанша их самая заносчивая. Эта неверная живет почти все время далеко от гарема своего мужа, султана Альфонсо, в северном городе, о котором рассказывают, будто он такой же холодный и гордый, как она. Да, неверные заносчивы, в этом кормилица права. Донья Ракель еще ни разу не видела короля. И даже её отец — а ведь он один из его советников — видит его не часто. От своего управителя и секретаря Ибн Омара, наладившего хорошую осведомительную службу, дон Иегуда узнал, как враждебно относятся к нему кастильские гранды. С тех пор как умер хитроумный Ибн Шошан, они расширили свои привилегии, а после поражения дона Альфонсо присвоили себе новые права и преимущества. Их возмущало, что опять появился иудей, на этот раз еще более хитрый и алчный, чем прежний, который хочет отобрать все, что они завоевали. Они ругались, злословили, строили козни. Иегуда с невозмутимым лицом выслушал доклад. Он приказал Ибн Омару распространить слух, будто новый эскривано защищает угнетенный народ против грабителей — баронов и хочет повысить благосостояние горожан и землепашцев. Возглавлял недовольных доном Иегудой архиепископ Толедский, воинственный дон Мартин де Кардона, близкий друг короля. С тех пор как христиане снова отвоевали Кастилию, церковь вела ожесточенную борьбу против еврейских общин. Евреи не вносили, как прочее население, церковную десятину, они выплачивали подати непосредственно королю. Не помогли ни папские эдикты, ни постановления коллегии кардиналов. Архиепископ Мартин был в ярости, ибо предвидел, что с назначением хитрого Ибн Эзры евреи станут еще упорнее в своем наглом стремлении не подчиняться требованиям церкви. Он не гнушался никакими средствами в борьбе против нового эскривано. Тем более странно было, что вскоре после переезда Иегуды к нему, в кастильо Ибн Эзра, явился, и при этом с явно дружественными намерениями, секретарь архиепископа, каноник дон Родриго, духовник короля. Скромный, вежливый дон Родриго был большим любителем книг. Он говорил, читал и писал по-латыни и по-арабски, читал и по-еврейски. Ему нравилось беседовать с Иегудой, но еще больше с ученым другом Иегуды — Мусой Ибн Даудом. Покои Мусы были удобно обставлены. Старику дважды пришлось жить в нужде и в изгнании, и он доказал, что может безропотно сносить нищету. Именно поэтому он очень ценил удобства. Не без некоторой добродушной гордости показал он канонику множество труб тщательно разработанной системы отопления и войлочный настил на стенах, который смачивался при помощи хитро придуманного искусного устройства и обеспечивал приятную прохладу в жаркие дни. Многочисленные книги, принадлежащие Мусе, были удобно размещены, его любимый большой налой — хорошо освещен. Красивая полукруглая галерея, выходившая в сад, казалось, звала к спокойному созерцанию. Жадный до знаний каноник не мог наглядеться на библиотеку Иегуды и Мусы. Его восхищало разнообразие книг по всем отраслям знания, их изящная каллиграфия, инициалы и пестрые заставки, мастерски сделанные, разукрашенные футляры для свитков, нарядные и в то же время прочные переплеты книг. Но особенно поразил его материал, на котором было написано большинство книг, тот материал, о котором христианский мир знал только понаслышке: бумага. Увы, им, ученым христианского государства, приходится писать на пергаменте, на коже животных, что требует значительно больше труда, да и материал это очень дорогой и редкий. Писцам часто приходится пользоваться уже исписанным пергаментом, чтобы изложить свои мысли, приходится с большим трудом счищать и сцарапывать то, что с большим трудом было написано их предшественниками, и кто может поручиться, что сегодняшний писец с самыми благими намерениями не уничтожит возвышенную мудрость своего предшественника, чтобы сохранить для потомства собственные, возможно очень наивные, мысли. Дон Иегуда объяснил канонику, как изготовляется бумага. На мельницах перемалывают беловатый растительный материал, называемый хлопком, в кашицу, которая затем вычерпывается и высушивается; все в целом обходится совсем недорого. Лучшая, крупнозернистая бумага изготовляется в Хативе и называется хатви. Дон Родриго с нежностью подержал в руках написанную на хатви книгу, наивно удивляясь, что такое огромное духовное богатство вмещается в таком малом объеме и весе. Иегуда рассказал, что начал подготовлять устройство бумажных мануфактур и в Толедо — воды здесь достаточно, почва для нужных растений подходящая. Дон Родриго был в восторге. Иегуда обещал уже сейчас достать ему бумаги. Затем дон Родриго и старый Муса сидели одни в круглой галерее и вели неспешную беседу. Дон Родриго говорил, что и в христианских странах наслышаны об учености Мусы, особенно об историческом труде, над которым он работает, наслышаны также и о том, что он претерпел великие преследования. Муса поблагодарил, вежливо склонив голову. Худой и длинный, он удобно сидел в мягких подушках, слегка нагнувшись вперед, большие кроткие глаза светились спокойствием и мудростью. Он не был многословен, но во всем, что он говорил, чувствовались обширные знания, богатый опыт, глубокая мысль. Его слова звучали по-новому, увлекательно, иногда, правда, возбуждали тревогу. Многое могло тревожить в кастильо Ибн Эзра. В числе надписей, сверкавших на фризе, встречались и еврейские. Их было не легко прочитать среди замысловатых завитушек орнамента. Но каноник, гордясь своим знанием еврейского языка, разобрал, что они взяты из Священного писания, из книги Экклезиаста, или Проповедника. Да, подтвердил Муса, это так, и он взял указку и показал канонику, как сплетались в фразы слова, то теряясь среди запутанных арабесок, то снова появляясь, показал, прочитал и перевел на латинский язык. Стих гласил: «Участь сынов человеческих и участь животных — одна. Как те умирают, так умирают и эти, и одна душа у всех, и нет у человека преимущества перед скотом, потому что всё суета! Все идет в одно место: все произошло из праха и все возвращается в прах. Кто знает: душа сынов человеческих восходит ли вверх и душа животных сходит ли вниз, в землю?» Дон Родриго следил глазами за еврейскими письменами на стене, видел и слышал, что Муса переводит правильно. Но ведь эти слова, которые он помнил по переводу святого Иеронима, звучали как будто иначе? В устах мудрого и кроткою Мусы даже слово Божие как будто слегка отдает запахом серы? Как бы там ни было, но человек, пекущийся о библиотеке кастильо Ибн Эзра, притягивал каноника, пожалуй, еще сильней, чем сама превосходная библиотека. Когда он глядел на спокойно сидевшего в подушках Мусу, ему казалось, что время не властно над ним, так же как и над мудростью. Иной раз пятидесятилетнему дону Родриго казалось, что Муса одного с ним возраста, иной раз — что он древен, как мир. Блеск спокойных, чуть насмешливых глаз и привораживал и смущал его, и все же с этим человеком ему говорилось легче, чем с большинством не мудрствующих лукаво христиан. Он рассказывал Мусе про академию, которой руководил. Разумеется, его скромная школа не может равняться с мусульманскими, но все же через неё Запад узнаёт арабскую, а также и языческую мудрость древних. — Поверь мне, высокоыудрый Муса, — горячо говорил он, — сердце мое вместительно. Я даже заказал перевод Корана на латинский. Кроме того, у меня в академии занимаются и неверные — евреи и мусульмане. Если ты позволишь, я приведу к тебе кого-нибудь из своих учеников, чтоб он тоже удостоился беседы с тобой. — Да, высокочтимый дон Родриго, приведи мне твоих учеников, — приветливо ответил Муса. — Но посоветуй им быть осторожными. И сам будь осторожен! — И он указал на изречение, украшавшее стену, — странно, опять оно было взято из Священного писания, на этот раз из Пятой Книги Моисеевой: «Проклят, кто слепого сбивает с пути!» Когда дон Родриго распрощался наконец с хозяином дома, гораздо позже, чем предполагал — а он действительно просидел неприлично долго, — он шутливо сказал: — Мне следовало бы сердиться на тебя, дон Иегуда. По твоей вине я чуть не преступил десятой заповеди. Я, правда, не пожелал ни твоего дома, ни твоего осла, ни твоих слуг и служанок, но боюсь, что я пожелал твои книги. Старейшина общины, дон Эфраим, пришел к Иегуде, чтобы поговорить с ним о делах альхамы. — Как и следовало ожидать, — начал он, — твоя слава и блеск принесли благословение общине, но вместе с тем и новые бедствия. Твое высокое положение разожгло зависть нашего ненавистника архиепископа, этого нечестивца, этого Исава. Дон Мартин извлек на свет божий запыленный пергамент — постановление коллегии кардиналов, согласно которому они уже шесть лет назад требовали, чтобы не только сыны Эдома, но и дети Авраамовы выплачивали десятину церкви. Тогда благородный альхаким Ибн Шошан — да будет благословенна его память! — отразил нападение тонзурованных. Но теперь нечестивец решил, что пришел его час. Его послание к альхаме полно угроз. Дон Иегуда знал, что в требовании десятины дело было не только в деньгах. Победа церкви ставила под угрозу основную привилегию евреев — тогда они уже не будут непосредственно подчинены королю, тогда между ними и королем протиснется архиепископ. И дон Иегуда в душе должен был признать: дон Эфраим опасается не зря — на этот раз архиепископ, пожалуй, может добиться своего. Дон Мартин близкий друг короля, уж конечно, он нашептывает ему, что надо искупить грех назначения на такую высокую должность еврея Ибн Эзры, принудив еврейскую общину выплачивать десятину церкви. Но вслух Иегуда не высказал своих сомнений. — На этот раз нечестивцу, так же как и раньше, не удастся его замысел, сказал он. — Кроме того, ведь все налоги в моем ведении. Дозволь мне ответить на послание архиепископа. Это совсем не входило в планы дона Эфраима, он не хотел уступать ни одного из своих дел Иегуде. — Да не помыслю я возложить на твои плечи новые бремена, господин мой и учитель Иегуда. Но я хотел бы смиренно поговорить с тобой от имени альхамы о другом. Роскошь твоего дома, изобилие, которым благословил тебя господь, милость короля, которую господь обратил на тебя, для всех завистников израильского народа как сучок в глазу и вечная заноза в черном сердце архиепископа. Поэтому я снова внушил альхаме как можно меньше привлекать к себе внимание и не раздражать злодеев богатством. Будь милостив, не раздражай и ты их, дон Иегуда. — Я понимаю твои опасения, господин мой и учитель дон Эфраим, — ответил Иегуда, — но не разделяю их. Мой опыт учит, что сила внушает страх. Если я проявлю слабость или скаредность, архиепископ осмелеет и ополчится на меня и на вас. В ближайшую субботу дон Иегуда пошел в синагогу. Он был поражен, какой бедной и голой выглядит внутри даже эта главная святыня испанского еврейства. Дон Эфраим и здесь не допускал роскоши. Правда, когда открывался ковчег, где хранится тора, кивот завета, оттуда сияли и блестели священные эмблемы, которыми были украшены свитки Писания, дорогие тканые покровы, золотые, сверкающие драгоценными камнями пластины и венцы. Дон Иегуда был позван читать недельную главу Библии. Там говорилось, как языческий пророк Валаам хотел призвать проклятие на народ Израилев. Но богу угодно было, чтобы он благословил избранный народ, и языческий пророк возгласил: «Как прекрасны шатры твои, Иаков, жилища твои, Израиль! Расстилаются они, как долины, как сады при реке, как алойные дерева, насажденные Иеговой, как кедры при водах… ты пожираешь народы язычников, твоих врагов, ты сокрушаешь кости твоих преследователей». Иегуда читал стихи монотонно, нараспев, по древнему чину, он читал с трудом, его акцент, верно, казался некоторым странным, даже чуточку смешным. Но никто не смеялся. Нет, толедские евреи, и мужчины и женщины, почтительно слушали, волнение дона Иегуды захватило и их. Этот человек, по воле судьбы еще в отрочестве ставший мешумадом, сам, своей охотой, со смирением в сердце вернулся в лоно Авраамово, и, получив власть, он поможет, чтобы благословение божие, о котором он читал, исполнилось и на них. Теперь, когда Ракель могла открыто исповедовать иудейскую веру, ей стало труднее, чем раньше, чувствовать себя еврейкой. Она часто читала Великую Книгу, она часами сидела, задумавшись, отдаваясь страстным грезам о деяниях отцов, царей и пророков. То сильное, возвышенное, глубоко благочестивое, о чем там говорилось, и то слабое, мелкое, глубоко порочное, о чем не было утаено, оживало в её воображении, и она была горда и счастлива, что родилась от таких праотцев. Но среди живых евреев, окружавших её здесь, в Толедо, она не чувствовала себя своей, хотя твердо, честно решила, что принадлежит к ним. Чтобы лучше узнать свой народ, она часто ходила в еврейский город, в иудерию. Туда её обычно сопровождал дон Вениамин бар Абба, молодой родственник старейшины альхамы. Его привел в кастильо Ибн Эзра каноник дон Родриго; Вениамин был его питомцем, ученым переводчиком при академии. Он отличался острым умом и обладал глубокими знаниями, хотя ему шел всего двадцать третий год; в нем было что-то мальчишеское, лукавое, озорное, что привлекало донью Ракель. Скоро между ними установились хорошие, товарищеские отношения. Они охотно потешались над тем, что другим вряд ли показалось бы смешным, и многие вопросы, которые донья Ракель не задала бы отцу и даже дяде Мусе, она задавала своему другу Вениамину. Он тоже чистосердечно рассказывал ей о своем самом сокровенном. Например, о том, что ему совсем не по душе его родственник, дон Эфраим, парнас; для него он слишком хитер, и не будь он, Вениамин, так беден, он не выдержал бы в доме Эфраима и одного дня. У доньи Ракель никогда еще не было бедного друга. Она смотрела на него с удивлением и любопытством. Вениамин исполнял еврейские обряды, но только чтобы угодить дону Эфраиму, сам он не придавал им значения. Зато он восхищался арабской мудростью и охотно творил о великих древних умолкших народах, особенно о греках-об ионийцах, как он их называл; одного из этих ионийцев, некоего Аристотеля, он считал равным учителю Моисею. При всем том он гордился, что принадлежит к евреям, ибо они библейский народ, через тысячелетия пронесший неизменной Библию. Вениамин был спутником доньи Ракель по иудерии, еврейскому городу. В самом Толедо жило свыше двадцати тысяч евреев и еще пять тысяч вне стен города, и хотя никакой закон им этого не предписывал, большинство селилось в своем собственном квартале, также огражденном стенами с крепкими воротами. Евреи с незапамятных времен осели в Толедо, рассказывал Вениамин; само название города произошло от еврейского слова толедот — ряд поколений. Первые евреи, пришедшие сюда, были посланы царем Соломоном, чтобы собрать дань с варваров. Почти все время жилось здесь евреям неплохо. Но при христианах-вестготах им пришлось претерпеть страшное гонение. Яростнее других преследовал их некий Юлиан, свой, выходец из их же народа, переметнувшийся к христианам и возведенный ими в архиепископы. Он издавал все более суровые указы против своих бывших братьев, а под конец добился закона, по которому тот, кто не примет крещения, будет продан в рабство. Тогда евреи призвали из-за моря мавров и помогли им покорить страну. Мавры поставили в городах еврейские гарнизоны под началом еврейских полководцев. — Представь себе, донья Ракель, — говорил Вениамин, — что получилось: гонимые вдруг стали господами, а бывшие гонители — рабами. Вдохновенно говорил Вениамин о книгах, созданных во время господства ислама сефардскими евреями — поэтами и учеными. Он читал ей наизусть пылкие стихи Соломона Ибн Габироля и Иегуды Галеви. Он рассказывал о трудах Авраама бар Хия по математике, астрономии, философии. — Все, что создано великого здесь, в стране Сефард, в чем бы оно ни проявилось — в мысли человека или в камне, создано при помощи евреев, убежденно сказал он. Однажды Ракель поведала ему о смущении, в которое повергли её идолы в церкви св. Мартина. Он слушал. Нерешительно мялся. Затем с лукавой улыбкой вытащил книжицу и тайком показал ей. В книжке-он назвал её своей записной книжкой — были рисунки, изображения людей. Иногда они были злыми и насмешливыми, порой человеческие лица превращались в звериные морды. Донья Ракель была поражена, испугана, заинтересована. Какое неслыханное богохульство! В книжке дона Вениамина были не только отвлеченные рисунки человека вообще, вроде тех идольских изображений, что донья Ракель видела в церкви, в его рисунках можно было узнать определенных людей. Мало того, он задумал стать равным богу, он дерзновенно, но собственной воле изменял их; он искажал их душу. И земля не разверзнется и не поглотит нечестивца? А вдруг и сама она, Ракель, — соучастница нечестивого деяния, раз она глядит на эти рисунки? Но она не могла совладать с собой и глядела. Вот изображение животного, как будто лисы, но это совсем не лиса, с хитрой мордочки смотрят кроткие глаза дона Эфраима. И Ракель, несмотря на все свои сомнения и страхи, рассмеялась. Ближе всего был ей Вениамин, когда он рассказывал разные истории, чудесные случаи, приключившиеся с великими иудейскими мужами в Толедо. Вот хотя бы историю рабби Ханана бен Рабуа. Он соорудил замечательные водяные часы. Они состояли из двух водоемов, двух цистерн, устроенных с таким искусным расчетом, что одна медленно наполнялась водой, по мере того как прибавлялась луна, а другая опустошалась, и наоборот, по мере того как луна шла на ущерб, так что по ним можно было прочитать день месяца и даже час дня. Завистники обвинили рабби Ханана в колдовстве. «Знание всегда кажется подозрительным», — заявил не по годам рассудительный дон Вениамин. И алькальд заключил рабби Ханана в темницу. Цистерны меж тем уже не наполнялись водой, как полагается. Тогда подумали, что рабби испортил, до того как его заключили в темницу, искусно изготовленные водяные часы, над которыми он трудился трижды семь лет, и решили заставить его починить часы. Но он испортил их окончательно. Тогда его сожгли. — Башня, в которой он сидел, стоит и поныне, — закончил дон Вениамин. — И цистерны ты еще можешь увидеть в Уэрта-дель-Рей, в запущенном увеселительном замке Галиана. Вечером Ракель рассказала кормилице Саад про бедного многоискусного ученого рабби Ханана, который умер за свое искусство и науку, замученный злыми людьми. Она образно рассказывала о водяных часах, и о темнице, и о сожжении раввина. А кормилица Саад сказала: — Здесь, в Толедо, люди злые. Хорошо бы, Рехия, козочка моя, вернуться в Севилью, да хранит её Аллах! Братья Фернан и Гутьере де Кастро не ограничились пустыми угрозами против того, кто посадил в их кастильо обрезанного. Они вторглись с оружием в руках во владения дона Альфонсо, раз даже вошли в город Куэнку. Они нападали на горожан, находящихся в пути, и уводили их как пленников в свои замки. Они отнимали у кастильских крестьян скот. Захватив добычу, они уходили к себе в Альбаррасин — в неприступные горы. Дон Альфонсо рвал и метал. С тех пор как он себя помнил, он ненавидел всех де Кастро. В трехлетнем возрасте он стал королем, и один из семьи де Кастро правил от его имени, он строго и плохо обращался с мальчиком, и Альфонсо возликовал, когда наконец Манрике де Лара свалил баронов де Кастро. Но де Кастро были по-прежнему могущественны в своем графстве, и среди грандов Кастилии у них насчитывалось много приверженцев. Последние наглые насилия братьев де Кастро довели Альфонсо до бешенства. Так продолжаться не можег. Он вторгнется в их замки и разорит их, ои обреет обоих братьев наголо и заточит в монастырь; нет, он отрубит им головы. Втайне он знал, что такой набег неизбежно приведет к опасной ссоре с его дядей, королем Арагонским. Дело в том, что уже с давних пор Арагон, так же как и Кастилия, претендовал на сюзеренные права над графством де Кастро, над гористым Альбаррасином, расположенным между Кастилией и Арагоном. Однако после смерти последнего владетельного графа его сыновья, Фернан и Гутьере де Кастро, отказались признать над собой чье-либо главенство. Если теперь он, Альфонсо, вторгнется в их страну, они обратятся за помощью к Арагону, и его дядя Альфонсо-Раймундес, король Арагона, не упустит случая принять их к себе в вассалы и взять под свою защиту против него, Альфонсо. А это означает войну с Арагоном. Но Альфонсо отгонял эти опасения еще до того, как они успевали оформиться в мысли. Он выступит против графов де Кастро! Он призовет Иегуду. Пусть достает ему нужные деньги! Весело шел Иегуда в королевский замок. Он не знал, зачем понадобился дону Альфонсо, которого давно не видел, и радовался, что может ему доложить о своих успехах; больше того: у него в руках было вещественное доказательство одного из этих успехов, доказательство совсем небольшое по размерам, но оно, несомненно, обрадует и развеселит дона Альфонсо. Он стоял перед королем и докладывал. Несколько рикос-омбрес, чтобы быть точным — девять, затянувшие уплату податей, подписали и скрепили печатью свое заявление о том, что в случае дальнейшей просрочки они отказываются в пользу короля от своих притязаний на определенные города. Дальше Иегуда доложил, что налажено одиннадцать новых образцовых хозяйств, что неподалеку от Талаверы приступлено к пробному разведению шелковичных червей, открыты новые большие мануфактуры здесь, в Толедо, а также в Бургосе, Авиле, Сеговии, Вальядолиде. А затем он преподнес свой большой сюрприз. — Государь, ты выражал недовольство по поводу того, что я не призвал в страну золотых дел мастеров и чеканщиков монеты, — сказал он. — Дозволь мне сегодня почтительно передать тебе первое изделие твоих мастеров. И с гордой улыбкой передал он дону Альфонсо то, что принес с собой. Король взял, посмотрел и просиял. До сих пор в христианских государствах полуострова были в обращении только арабские золотые монеты. Сейчас он держал в руке первую золотую монету христианской Испании, кастильскую монету. Блестя, выделялся красновато-желтый его, короля, профиль, и сразу можно было узнать, что это именно он, а вокруг шла латинская надпись: «Альфонсус, милостию божией король Кастилии». На другой стороне монеты был изображен покровитель Испании апостол Иаков, Сант-Яго, верхом на коне с поднятым мечом, такой, каким он не раз являлся в небесах христианским воинствам, помогая им крушить неверных. Жадно, с детской радостью рассматривал и щупал дон Альфонсо прекрасную монету. Итак, отныне ею лицо, вычеканенное на добром, полноценном золоте, узнают во всех христианских странах и в странах ислама, и всем оно будет напоминать, что у Кастилии надежные хранители — Сант-Яго и он, дон Альфонсо. — Это ты замечательно сделал, дон Иегуда, — похвалил он, и его светлое лицо и светлые глаза сияли такой радостью, что Иегуда забыл, как несправедлив был к нему этот человек. Но затем изображение воинственного Сант-Яго напомнило королю о его намерениях и о том, ради чего он призвал своего эскривано; весело, без всякого перехода, он сказал: — Раз у нас есть деньги, я могу выступить против братьев де Кастро. Как ты думаешь, хватит нам на поход шести тысяч золотых мараведи? Радость дона Иегуды сразу померкла, он объяснил, что бароны де Кастро, конечно, обратятся за помощью к королю Арагона и что король Альфонсо-Раймундес признает их своими вассалами. — Твой августейший дядя нападет на тебя, — настойчиво убеждал Иегуда. — У него наготове значительные силы, которые он собрал для похода в Прованс, и казна его полна. Вот увидишь, дон Альфонсо, ты окажешься вовлеченным в войну с Арагоном при крайне неблагоприятных для тебя обстоятельствах. Дон Альфонсо и слышать ничего не хотел. — А ну тебя с твоими пустыми отговорками! — прервал он Иегуду. — Против де Кастро хватит двух сотен хороших копий, я постиг искусство быстрых нападений, все сведется к стремительному набегу, и только. Если я завладею Альбаррасином или хотя бы только Санта-Марией, мой слабодушный дядя ограничится тем, что будет грозить мне из Арагона и не выступит. Раздобудь мне 6000 золотых мараведи, дон Иегуда! — настаивал он. Иегуда знал: то, в чем король хотел убедить его и себя, — напрасные надежды. Дон Альфонсо-Раймундес, при всем своем миролюбии, пойдет войной на дона Альфонсо, если у него будет для этого удобный повод. Дело в том, что дон Альфонсо-Раймундес питал глубокую неприязнь к своему племяннику Альфопсо, и не без основания. Кастилия, ссылаясь на стародавние грамоты, притязала на сюзеренные права над Арагоном. Эти сюзеренные права были вопросом чистого престижа. Так, например, очень могущественный английский король, будучи властелином многих франкских земель, признавал своим сюзереном короля Франции, хотя тот владел значительно меньшей частью Франции, чем он сам. В сущности, старому арагонскому королю Альфонсо Раймундесу было довольно безразлично, будет ли у него немножко больше или немножко меньше престижа. Но в своем неистовом племяннике он видел воплощение пустого, отжившего рыцарского идеала, и его бесило, что многие, даже его собственный сын, держались за такое далекое от реальной жизни рыцарство и благоговели перед доном Альфонсо, как перед героем. Поэтому он заявил, что требование дона Альфонсо признать его сюзеренные права потеряло всякий смысл. Между тем Альфонсо при каждом удобном случае возобновлял свои притязания и хвалился, что наступит день, когда дерзкий арагонец преклонит перед ним колено, как перед своим законным сюзереном. Значит, если Альфонсо действительно предпримет поход, Арагон обязательно вступит в войну, и дон Иегуда обдумывал, как бы это поосторожнее втолковать королю. Но Альфонсо предвидел все возражения Иегуды, он не хотел их знать и опередил своего эскривано. — В сущности, во всем виноват ты, — гневно крикнул он, — нечего было лезть в дом баронов де Кастро! За эти трудные месяцы дон Иегуда приобрел второе лицо — маску вежливого смирения. Но он не мог совладать со своим голосом: в минуты волнения он заикался и шепелявил. — Поход против де Кастро, государь, обойдется не в шесть тысяч золотых мараведи, а в двести тысяч. Благоволи поверить мне — Арагон ни в коем случае не допустит, чтобы ты выступил против де Кастро. Он решил привести королю последний неопровержимый довод. — Тебе известно, что альхакимом при арагонском дворе мой родич дон Хосе Ибн Эзра. Он посвящен в планы короля. Уже не раз твой августейший дядя хотел оказать вооруженную поддержку баронам де Кастро. Мы с братом вступили в переписку и советовались друг с другом, и дону Хосе удалось удержать своего короля. Однако он предостерегал меня. Арагон связан с баронами де Кастро обязательством вступиться за них в случае твоего нападения. Гладкий лоб дона Альфонсо прорезала глубокая морщина. — Я вижу, ты и твой любезный братец усердно ведете переговоры за моей спиной, — сказал он. — Я бы уже давно сообщил тебе о предостережении дона Хосе, — возразил Иегуда, — но ты не соизволил допустить меня пред свое лицо. Король широкими шагами ходил из угла в угол. Дон Иегуда продолжал ему втолковывать: — Я понимаю, что тебе, государь, не терпится наказать дерзких баронов. И мне — не прогневайся на мои смиренные слова — тоже не терпится. Но будь милостив, соизволь подождать еще немного. Если спокойно взвесить, нанесенный братьями де Кастро ущерб не так уж велик. — Мои подданные томятся у них в подземельях! — крикнул Альфонсо. — Прикажи, и я выкуплю пленников, — предложил Иегуда. — Это мелкий люд. Весь вопрос в двух-трех сотнях мараведи. — Замолчи! — накинулся на него Альфонсо. — Король не выкупает своих подданных у вассала! Но тебе этого не понять, торгаш! Иегуда побледнел. Спор шел именно о том, являются ли бароны де Кастро вассалами дона Альфонсо. Но что поделаешь, эти гордецы считают грабеж и убийство единственным приличествующим им способом примирять споры. Охотнее всего он сказал бы: «Начинай свой поход, дурень ты рыцарь. Шесть тысяч золотых мараведи я тебе, так и быть, выброшу!» Но если дело дойдет до войны с Арагоном, всем его планам конец. Он должен воспрепятствовать этому походу. — А если, — начал он, — мы найдем способ освободить пленников, не нанося ущерба твоему королевскому достоинству? Если мы добьемся, чтобы бароны де Кастро выдали пленников Арагону? Дозволь мне начать переговоры. Может быть, если тебе угодно будет дать согласие, я сам отправлюсь в Сарагосу, чтобы посовещаться с доном Хосе. Прошу тебя, государь, обещай мне одно: ты не начнешь военных действий против де Кастро, пока не соблаговолишь еще раз поговорить об этом со мной. — Ты много на себя берешь! — проворчал Альфонсо. Но он понял все безрассудство своих намерений. К сожалению, еврей прав. Он взял золотую монету, внимательно осмотрел ее, взвесил на ладони. Просветлел. — Я ничего не обещаю, — сказал он. — Но я подумаю над тем, что ты сказал. Иегуда понял, что большего ему не добиться. Он простился и уехал в Арагон. Каноник Родриго и в отсутствие Иегуды часто захаживал в кастильо Ибн Эзра. Ему нравилось общество старого Мусы. Они сидели в небольшой галерее, глядели в безмолвный сад, слушали тихий, всегда равномерный, всегда изменчивый говор водных струй и вели неспешные беседы. Вдоль карниза тянулся красно-лазоревый, блестящий золотом фриз с мудрыми изречениями. Кудрявые буквы нового арабского письма, вплетенные одна в другую, обвитые цветочным орнаментом, переходящие в арабески, пестрой своей сетью, словно ковром, покрывали стены. Среди причудливых завитков выделялись староарабские, куфические, геометрические письмена и массивные еврейские, складывались в изречения, терялись, переходили в другие, снова появлялись, странно волнующие, смущающие. Родриго отыскивал в зарослях орнамента и арабесок еврейское изречение, которое еще в тот раз, когда он пришел сюда впервые, перевел ему Муса: «Участь сынов человеческих и участь животных — одна… и одна душа у всех… Кто знает: душа сынов человеческих восходит ли вверх и душа животных сходит ли вниз, в землю?» Уже в тот раз каноника тревожило, что этот стих в чтении Мусы звучит иначе, чем в привычном ему латинском переводе. Теперь он, наконец, решился обсудить это с Мусой. Но тот приветливо предостерег его: — Не следует заниматься такими опасными рассуждениями, мой высокочтимый друг. Тебе известно, что, когда Иероним переводил Библию, он был вдохновлен святым духом, значит, слова, которыми бог обменялся с Моисеем, на латинском языке не менее божественны, чем еврейские. Не стремись к слишком большой мудрости, высокочтимый дон Родриго. Пес сомнения спит чутко. Он может проснуться и облаять твое убеждение, и тогда ты погиб. И так уже многие твои собратья из других христианских стран называют наш Толедо городом черной магии, а наши кудрявые арабские и еврейские письмена представляются им сатанинскими каракулями. Смотри, как бы не объявили тебя еретиком, если ты будешь так любопытствовать. И все же дон Родриго не мог отвести свои кроткие глаза от смущающих надписей. Но еще больше, чем надписи, тревожил каноника человек, по желанию которого они были выбраны. Старый Муса — это дон Родриго понял очень скоро был безбожником до мозга костей. Он не верил даже в своего Аллаха и Магомета, и все же этот язычник был добрым, терпимым, кротким. А сверх всего и прежде всего — настоящим ученым. Он, Родриго, изучил все, что могла дать христианская наука, тривиум и квадривиум — грамматику, диалектику и риторику, арифметику, музыку, геометрию и астрономию и, кроме того, все дозволенные арабские знания и всю христианскую премудрость; но Муса знал гораздо больше, он знал все, над всем размышлял, и одним из прекраснейших даров божьих была беседа с этим безбожником. — Еретиком — меня? — с ласковой грустью ответил дон Родриго на предостережение старого ученого. — Боюсь, что еретик ты, мой милый, мудрый Муса. И боюсь, что не только еретик, но настоящий язычник, не верящий даже в истины собственной веры. — Ты этого боишься? — спросил старый, уродливый мудрец и устремил проницательный взгляд своих умных глаз на кроткое лицо дона Родриго. — Я боюсь этого потому, что я тебе друг, и потому, что мне будет жаль, если ты будешь гореть в геенне огненной, — ответил тот. — А разве я не буду гореть в геенне огненной уже по одному тому, что я мусульманин? — осведомился Муса. — Не обязательно, милый Муса, — наставительно сказал Родриго. — И уж во всяком случае, не на таком жарком огне. Помолчав немного, Муса задумчиво высказал предосудительную мысль: — Я не делаю особого различия между тремя пророками, в этом ты, пожалуй, прав. Я одинаково чту Моисея, Христа и Магомета. — Мне такое даже слушать негоже, — сказал каноник и немножко отодвинулся. — Я должен был бы принять против тебя меры. Муса вежливо заметил: — В таком случае считай, что я ничего не сказал. Во время таких бесед Муса иногда вставал, подходил к своему налою и, разговаривая, чертил круги и арабески. Родриго с завистью и укоризной смотрел, как он зря расходует драгоценную бумагу. Каноник охотно читал Мусе отрывки из своей хроники, чтобы получить от него дополнительные или более точные сведения. В его хронике много говорилось об умерших святых. Они часто побивали неверных, сражаясь в воздухе на стороне христиан; и реликвии, взятые в бой, тоже не раз приносили победу христианам. Муса заметил, что эти святые останки не раз также были свидетелями поражения христиан; но высказал он свою мысль спокойно и деловито и счел вполне понятным, что Родриго об этом не упоминает. Вообще же он вникал в то, что читал ему каноник, и укреплял в нем веру в значительность его труда. Когда же Муса читал дону Родриго свое собственное сочинение «Историю ислама в Испании», бедному счастливцу дону Родриго казалось безнадежно примитивным то, что писал он сам. Его бросало в жар и в холод, когда он слушал этот своеобразный, смелый исторический труд. «Государства, — говорилось там, установлены не богом, их порождают естественные силы жизни. Объединяться в общество необходимо людям для сохранения рода человеческого и культуры, государственная власть необходима, чтобы люди не уничтожили друг друга, ибо они от природы злы. Сила, связующая государство в единое целое, — это внутренняя волевая, историческая и кровная связь. Государствам, народам, культурам, как и всему созданному, отведен от природы определенный срок жизни; как и отдельные существа, они проходят через пять возрастов: возникновение, восход, расцвет, закат, уничтожение. Цивилизация неизбежно переходит в изнеженность, свобода в скептицизм, и государства, народности, культуры сменяют друг друга согласно строгим, извечным, раз навсегда установленным законам, все постоянно непостоянно, как летучие пески пустыни». — Если я тебя верно понял, мой друг Муса, — заметил как-то в связи с таким чтением дон Родриго, — ты вообще не веришь в бога, ты веришь только в кадар, в судьбу. — Бог есть судьба, — возразил Муса. — Это сумма знаний, вытекающая и из Великой Книги евреев, и из Корана. Он поднял глаза, а за ним и Родриго проследил взглядом за вьющимся по фризу стихом, в котором Соломон возвещает: «Всему свое время, и время всякой вещи под небом. Время рождаться и время умирать; время насаждать и время вырывать посаженное; время убивать и время врачевать… время сетовать и время плясать… время любить и время ненавидеть; время войне и время миру. Что пользы работающему от того, над чем он трудится?» Убедившись, что каноник прочел эти слова, Муса продолжал: — А в восемьдесят первой суре Корана, где сказано о конце мира, пророк говорит: «То, что я возвещаю, — предостережение миру для тех, которые хотят идти путем правым. Но вы не можете этого хотеть, если этого не хочет бог всемогущий». Видишь, мой высокочтимый друг, и Соломон и Магомет приходят к одному: бог и судьба одно и то же, или, на языке философии: бог сумма всех случайностей. Такие слова приводили дона Родриго в смятение, и он решал не посещать больше кастильо Ибн Эзра. Но проходило два дня, и он снова сидел в галерее под смущающими дух надписями. Иногда он даже приводил с собой учеников, чаще всего молодого Вениамина. Случалось, в полукруглую галерею приходила и донья Ракель и слушала под тихий плеск водомета неспешную беседу ученых мужей. Однажды, вспомнив благодаря присутствию Вениамина о рабби Ханане бен Рабуа, она спросила каноника, что тот знает об ученом и о его машине для измерения времени; у неё из головы не выходил рассказ дона Вениамина о том, как преследовали ученого раввина, и как ему пришлось разрушить то, что он создал, и как его потом пытали и сожгли. Дон Родриго не хотел верить, что ученых подвергали за их знания мучениям, он не включил в свою хронику историю раввина Ханана. — Я осматривал цистерны в Галиане, — сказал он, — это самые обычные цистерны; не думаю, чтобы они когда-то служили для измерения времени. Да я и вообще не верю, что рабби Ханана пытали и замучили. Документальных данных я не нашел. Молодой дон Вениамин, обидевшись, что каноник не придает веры его рассказу о рабби Ханане, горячо, хоть и почтительно, возразил: — Но выдающимся ученым он был, с этим ты не можешь не согласиться, высокочтимый дон Родриго. Он не только изготовил прекрасную астролябию, он также перевел труды Галена на арабский и латинский языки и таким образом сохранил медицинскую науку древних греков для нашего времени. Дон Родриго промолчал, но зато стал рассказывать о великих целителях поры раннего христианства. Так, во времена Галена жили святые Косьма и Дамиан, между прочим, арабы по происхождению, которые врачевали не менее чудесно, чем он. Завистники донесли, что они христиане. Их приговорили к смерти и бросили в море: явились ангелы и спасли их. Их бросили в огонь: огонь не жег их. Их хотели побить камнями: камни повернули вспять и побили гонителей. И после смерти они совершали чудесные исцеления. Так, у одного человека была гангрена бедра. Он помолился перед образом обоих святых. Затем впал в глубокий сон, и ему привиделось, что святые отрезали ему больную ногу и заменили ногой мертвого араба. И действительно, когда он проснулся, у него была новая, здоровая нога, а мертвый араб тоже нашелся, тот, чью ногу святые приделали больному. — Конечно, они были великими волшебниками, — признала донья Ракель. А Муса сказал: — Великие мусульманские врачи исцеляли при жизни. Кроме того, я знаю многих христиан, которые в случае серьезных заболеваний охотно обращаются за советом к еврейским или мусульманским врачам. Дон Родриго, на этот раз настроенный менее миролюбиво, чем обычно, ответил: — Мы, христиане, учим, что смирение-добродетель. — Согласен, учить вы учите, мой высокочтимый друг, — приветливо подтвердил Муса. Дон Родриго рассмеялся. — Не обижайся, — сказал он, — доведись мне захворать, я почту себя счастливым, если ты будешь меня лечить, о мудрый Муса. Дон Вениамин втихомолку рисовал что-то в своей записной книжке. Он показал донье Ракель, что он набросал: на дереве сидел ворон, и у ворона было лицо Мусы. Это был, несомненно, портрет, а значит, двойной грех. Но портрет веселый, дружелюбный, и Ракели понравился и рисунок, и тот, кто его сделал. Король ничего не предпринимал против братьев де Кастро, и сторонники их осмелели. Как в свое время жители Бургоса защищали национального героя Сида Кампеадора от Альфонсо Шестого, так и теперь мятежные бароны защищали братьев де Кастро от Восьмого: «Какие бы это были прекрасные вассалы, будь у них хороший король!» Когда король требовал недоимки, Нуньесы и Аренасы смеялись: «Милости просим, дон Альфонсо, приходи и выручай свои деньги, так же как ты выручаешь своих подданных из замков баронов де Кастро». Дон Альфонсо рвал и метал. Если он не хочет, чтоб все его бароны восстали, он не может дольше терпеть самоуправства братьев де Кастро. Король созвал своих ближних грандов на совет. Пришли дон Манрике де Лара с сыном Гарсераном, архиепископ дон Мартин де Кардона с каноником доном Родриго; эскривано майор дон Иегуда был еще в Арагоне. Перед друзьями дон Альфонсо дал волю своей бессильной злобе. Де Кастро наносят ему оскорбление за оскорблением, а его эскривано ведет переговоры со скользким королем Альфонсо Раймундесом и хочет разрешить рыцарский спор на совете торгашей. А ведь виноват в этой чертовой ссоре он, еврей, — чего он влез в дом де Кастро? — Кажется, так бы его оттуда и выставил, — упрямо закончил дон Альфонсо. Дон Манрике постарался его успокоить. — Будь справедлив, государь. Еврей заслужил свой кастильо. Он выполнил больше, чем обещал. Гранды платят налоги в мирное время. Семнадцать городов, раньше принадлежавших грандам, ныне подвластны тебе. Сколько-то твоих подданных, правда, взяты в плен баронами де Кастро, зато освобождено из севильского плена много сотен твоих рыцарей и солдат. Архиепископ дон Мартин, круглолицый, краснощекий, с проседью, грубоватый и веселый, заспорил. Вид у него был воинственный — скорее рыцарь, чем духовный пастырь. Одеяние, указывающее на его сан, не скрывало лат; здесь, в Толедо, в такой близости от мусульман, это все равно что в непрестанном крестовом походе, считал он. — Ты не пожалел похвал для твоего еврея, благородный дон Манрике, — сказал он своим зычным голосом. — Не спорю, этот новый Ибн Эзра умудрился выжать из страны сотни тысяч золотых мараведи и при этом некоторую толику уделил и королю, нашему государю, но зато он нанес тем больший ущерб святой церкви. Не закрывайте глаза на это, господа! Толедские евреи были наглыми уже во времена готов, наших отцов, а после того, как ты, государь, изволил так вознесли Иегуду, бесстыдство альхамы стало нетерпимо. Их cтaрейшина Эфраим бар Абба не только отказывайся платить причитающуюся мне десятину, — при этом он, к сожалению, может ссылаться на тебя, государь, — мало того, он дерзает с вызывающей наглостью возглашать в синагоге пророчество Иакова: «Не оскудеет князь от Иуды и вождь от чресл его». А ведь я доказал ему на основании творений отцов церкви, что это самое пророчество Иакова имело силу только до прихода мессии и потеряло всякую цену после появления Спасителя. Но только нам, христианам, дано проникнуть в сокровенный внутренний смысл Писания. Евреи подобны неразумным скотам и цепляются за букву. — Может быть, не следует так строго судить толедскую альхаму, — мягко высказал свое мнение каноник. — Когда во время оно слепцы и грешники высокомерные иерусалимские евреи — поставили господа нашего Иисуса Христа перед судилищем, толедская еврейская община отправила к первосвященнику Каиафе послов и предостерегла его, чтобы он не распинал Спасителя. Это удостоверено древними книгами. Архиепископ кинул на дона Родриго немилостивый взгляд, но подавил возражение. Между ним и его секретарем существовала необычная связь. Архиепископ был набожен и не лукавил сам с собой, он сознавал, что боевой темперамент иногда побуждает его к словам и делам, не приличествующим примасу Испании, преемнику святых Евгения и Ильдефонсо, и, дабы искупить грехи, в которые его мог ввергнуть воинственный нрав, он сам наложил на себя послушание: постоянное присутствие кроткого, как ягненок, дона Родриго на тот случай, если на Страшном суде ему поставят в вину, что подчас воин преобладал в нем над пастырем. Итак, вместо того чтоб возразить дону Родриго, он обратился к королю: — В свое время, когда ты, подчиняясь необходимости и твоим советникам, призвал еврея, я тебя предостерегал, дон Альфонсо, и предсказывал: настанет день, и ты пожалеешь об этом. Святейший собор не без основания запретил христианским королям приближать к себе неверных. Дон Манрике возразил: — Короли Англии и Наварры, а также короли Леона, Португалии и Арагона тоже сохранили своих министров-иудеев вопреки постановлению Латеранского собора. Они удовольствовались тем, что выразили святому отцу свое сожаление. Так же поступил и король, наш государь. Кроме того, он мог сослаться на пример своих августейших отцов и дедов. У Альфонсо Шестого было два министра-еврея, у Седьмого, испанского императора, — пять. Я не представляю себе, чтобы Кастилия могла выстроить столько церквей для своих святых и столько крепостей против мусульман без помощи евреев. — Дозволь мне, досточтимый отец, — заметил каноник, — напомнить тебе еще нашего друга, достопочтенного епископа Вальядолидского. Он тоже никак не мог получить причитающейся ему подати и вынужден был поручить это дело нашему Иегуде. На этот раз дон Мартин не мог сдержать гнев в груди. — Ты преисполнен добродетелей, дон Родриго, — проворчал он, — ты почти святой, и потому я терплю тебя. Но позволь со всем смирением сказать тебе: иногда твои кротость и долготерпение просто бессовестны. Король не слушал их препирательств. Он думал о своем и, наконец, высказал то, что его занимало: — Уже не раз задавал я себе вопрос, почему бог дает неверным такую силу, а нам отказывает в ней. Я думаю так: они прокляты им на веки веков, вот потому-то он в своей великой милости наделил их на краткое время земной их жизни умом, красноречием и даром приумножать сокровища. Все несколько смущенно молчали. Их удивляло то, что король так чистосердечно высказывает свои заветные мысли, делать ему это, собственно, не подобало. Но король имеет право с королевской беззаботностью высказывать то, что лежит у него на сердце. Молодой дон Гарсеран вернулся к предмету обсуждения. — Вот что ты мог бы сделать, государь, — предложил он. — Если уж ты не выступаешь против семьи де Кастро, то поставь войско на их границу. Введи гарнизон в город Куэнку. — Совет хорош, — громогласно одобрил архиепископ. — Поставь гарнизон в Куэнку, и не маленький, чтобы братьям де Кастро неповадно было нападать на твоих подданных. Дон Альфонсо уже и сам думал об этом. Но ему было приятно, что эту меру предложили другие. — Да, так я и сделаю, — заявил он. — Против этого даже наш еврей не может ничего возразить, — с мрачной веселостью добавил он. Дон Манрике считал, что достаточно трех отрядов для защиты Куэнки от баронов де Кастро. Дон Альфонсо возразил, что разбойничьи набеги де Кастро могут пробудить аппетит эмира Валенсии и он тоже позарится на город; лучше уж он пошлет в Куэнку побольше солдат, хотя бы двести копий. Архиепископ, за которым установилась слава знатока военного дела, напомнил, что какое-то количество солдат всегда должно находиться вне крепости, чтоб охранять крестьянские дворы и сопровождать отправляющихся в дорогу горожан. — Пошли триста копий, дон Альфонсо, — предложил он. Дон Альфонсо послал пятьсот копий. Командование отрядом он поручил своему другу дону Эстебану Ильяну, молодому, веселому и смелому. Перед тем как дону Эстебану отправиться в Куэнку, король попросил его: — Не допусти до новых оскорблений, дон Эстебан! Не потерпи ни малейшей обиды! Пусть даже вилланы братьев де Кастро украдут на нашей земле какую-нибудь несчастную курицу, не спускай им! Ворвись вслед за ними в их Санта-Марию и отними курицу! Даже если это будет стоить десятка солдат! Он дал ему перчатку-знак рыцарского поручения. Дон Эстебан поцеловал королю руку и сказал: — Тебе не придется на меня жаловаться, дон Альфонсо. В небольшой городок Куэнку и в окрестные деревни вошли солдаты. Они не спускали глаз с плохо обозреваемой границы гористой страны Альбаррасин. Но никто из людей де Кастро не появлялся. Прошла неделя, прошла другая. Солдаты дона Эстебана ворчали на скучную службу, жители Куэнки ругались на тяжелый солдатский постой. А Иегуда тем временем сидел в Сарагосе и совещался со своим родичем доном Хосе Ибн Эзра — образованным скептиком, обходительным, приятным, склонным к полноте человеком. Он дал Иегуде понять, что угадал его побуждения. Ему и самому хотелось сохранить мир, и он охотно пошел навстречу своему родичу. Иегуда добивался, чтобы Арагон выкупил кастильцев, взятых в плен баронами де Кастро, и вернул их дону Альфонсо, а тот взамен откажется от притязаний на город Дароку. Предложение Иегуды представлялось дону Хосе приемлемым, и он думал, что сумеет прельстить им своего повелителя. Конечно, торопиться нельзя. Король Альфонсо Раймундес сейчас в военном лагере, все его помыслы направлены на благополучное окончание войны с графом Тулузским, и дону Хосе придется подождать подходящей минуты, чтобы побеспокоить короля столь незначительными делами. Недели через две он поедет к дону Альфонсо Раймундесу в лагерь. А пока дону Иегуде придется потерпеть. Потом он и сам может туда явиться. Иегуда с пользой провел эти две недели. Он поехал в Перпиньян и довел до благополучного конца одно запутанное дело. Он поехал в Тулузу, где навестил родственника, Меира Ибн Эзра, еврейского бальи этого города. Затем он поехал в лагерь к королю Альфонсо Раймундесу. Дон Хосе честно помогал ему, и король милостиво его выслушал. Но король был медлительным, основательным человеком, и прошла еще целая неделя, прежде чем он решился дать свое согласие. Иегуда вздохнул с облегчением. Самое трудное из глупых препятствий, мешавших делу мира, устранено. Он послал гонца к дону Альфонсо с известием, что желанный договор подписан и скреплен печатью и он, Иегуда, скоро сам будет в Толедо. Но не успел еще гонец прибыть в Толедо, как дон Альфонсо получил из Куэнки от своего друга Эстебана Ильяна длинное, сбивчивое послание. Случилось непредвиденное. Вооруженные слуги баронов де Кастро захватили на кастильской земле стадо баранов. Преследуя их, солдаты дона Эстебана вторглись во владения де Кастро. Там они натолкнулись на группу рыцарей и оруженосцев. Началась перебранка, дело дошло до стычки, во время которой был убит рыцарь, на беду оказавшийся одним из братьев де Кастро, графом Фернаном. Не могу скрыть, писал дон Эстебан, что Фернан де Кастро, пораженный кастильской стрелой, был не в боевых доспехах, он выехал на охоту, и на перчатке у него сидел его любимый сокол. Почему кастильский лучник необдуманно пустил стрелу, сейчас невозможно установить; во всяком случае, он, Эстебан, тут же велел повесить виновного. Дон Альфонсо прочел, и сердце у него упало. Худшего конца нельзя было придумать. Простолюдин, виллан, предательски убил по его, дона Альфонсо, приказу родовитого дворянина, да к тому же еще безоружного. Теперь он, кастильский король, опозорен в глазах всей Испании. Другой брат де Кастро, Гутьере, имеет законное рыцарское право мстить за брата. Он обратится за помощью к Арагону, и у короля Альфонсо Раймундеса, победителя Прованса, будет желанный повод пойти войной на ненавистного племянника. Извольте радоваться, дурацкая война с Арагоном, которой он не желал, против которой все его предостерегали, теперь неизбежна. Альфонсо было стыдно перед Иегудой. Стыдно перед своими советниками. Перед всем христианским миром. А ведь он поступил так, как поступил бы на его месте всякий рыцарь. Его королевский долг требовал оградить свой добрый город Куэнку и послать туда войско. И за приказ, данный храброму дону Эстебану Ильину, тоже никто не может его осудить. Дон Эстебан — его друг и добрый рыцарь, и, кроме того, в его меч вделана косточка святого Ильдефонсо. Ах, святая реликвия не отвела сатаны! Ведь все это дьявольские козни, проделки сатаны, и никто не виноват, что так случилось, — ни он сам, ни дон Эстебан, ни Фернан де Кастро и ни еврей. Но весь христианский мир обвинит его, дона Альфонсо. Да, Иегуда не принес ему счастья. А теперь, когда он, Альфонсо, так нуждается в его совете, его нет! И хорошо, что нет. Он, Альфонсо, не мог бы его теперь видеть. Он не вынес бы его укоризненных, рассудительных речей. Ему нужен человек, который бы понял его до конца, понял, что он не виноват, что его постигло неслыханное несчастье, ему нужен очень близкий человек, свой. Не дожидаясь Иегуды, в сопровождении небольшой свиты Альфонсо поехал в Бургос, к своей королеве, к донье Леонор. Донья Леонор радостно встретила короля. Она сразу поняла его, ему даже не пришлось объяснять, как все случилось. Она чувствовала так же, как он. Всему причиной злой рок, её Альфонсо ни в чем не виноват. При этом мысль о предстоящей войне с Арагоном угнетала её гораздо сильнее, чем короля. Она мечтала объединить обе страны, а война разрушала все её надежды. Но она скрыла свое огорчение, была, как обычно, спокойна. В её обществе, в разговоре с ней Альфонсо, как и ожидал, почерпнул бодрость и утешение. Вообще говоря, он предпочитал Бургосу Толедо. В Толедо он еще мальчиком совершил свой первый подвиг, оттуда он завоевал свое королевство; кроме того, Толедо находится в непосредственной близости от подлинного, извечного врага от мусульман, а его, короля и солдата, место там, где близок враг. Но на этот раз он радовался пребыванию в старом, искони христианском Бургосе, и воспоминания, которыми был насыщен город, вливали в него силы и уверенность. От кастильо города Бургоса получила свое наименование его Кастилия, отсюда его предок Фернан Гонсалес завоевал графству Кастилии независимость, расширил его, укрепил. И здесь, в Бургосе, его прадед, Альфонсо Шестой, показал, что король не отступит даже перед самым славным мужем Испании. Тот Альфонсо изгнал из города любимого героя Испании, отважного Сида Кампеадора, потому что был недоволен, как тот вел войну; король Кастилии не прощает ослушания, не прощает даже Сиду, что уж там говорить о каком-то де Кастро. Но Сид Кампеадор умер, короли давно уже простили благороднейшего испанского рыцаря и воина, и город Бургос гордился воспоминаниями, связанными с этим героем. С мрачным удовольствием постоял король перед сундуком, повешенным в церкви монастыря Уэльга. Этот сундук, будто бы доверху полный сокровищ, Сид дал в залог двум еврейским банкирам; оказалось, что в сундуке был только песок, — герой считал, что ему должны верить на слово. Сундук Сида был наглядным примером того, как следует поступать рыцарю с торгашами-евреями. Дон Альфонсо Раймундес Арагонский не спешил с войной, он вообще не любил торопиться. Но для дона Альфонсо ожидание было мучительно, и он поделился с доньей Леонор своей мыслью напасть первым. Тогда донья Леонор не стала больше молчать. Без всякой утайки высказала она королю, что страна еще не простила ему севильского поражения. Новая война вызовет недовольство, даже если её начнет Арагон. При таких обстоятельствах напасть первому, — иначе говоря, оказаться неправым, — это безумие. Дон Альфонсо терпеливо выслушал горькие слова королевы. И вот, наконец, Иегуда приехал в Бургос. Услышав еще в Сарагосе о смерти графа Фернана, он сразу понял, чем это грозит. Он очень расстроился и в своем отчаянии приписывал всю вину себе. Расчет его оказался неправильным. Надо было остаться в Толедо и удержать короля. На этот раз интуиция изменила ему. Но все же деятельный дон Иегуда не потерял надежды предотвратить войну. Без промедления отправился он в Толедо. Узнал, что Альфонсо в Бургосе. Повернул обратно, поскакал в Бургос. Явился к дону Альфонсо. Тот под разными предлогами отказался его принять. Но зато за ним послала донья Леонор. При виде этой умной женщины Иегуда ощутил прилив энергии. — Если ты, государыня, дозволишь, я поеду в Сарагосу и попробую уговорить короля, — предложил он. — Только что, когда я был у него в лагере, он милостиво склонил ко мне свой слух. — С тех пор многое изменилось, — сказала донья Леонор. Дон Иегуда осмотрительно заметил: — Конечно, явиться с пустыми руками нельзя. — А что бы ты мог ему предложить? — спросила Леонор. — Нельзя ли уговорить дона Альфонсо отказаться от спорных сюзеренных прав, — еще осторожнее предложил Иегуда. — Сюзеренные права Кастилии неоспоримы, — холодно ответила донья Леонор. Уж лучше война! — заявила она и посмотрела сверху вниз на Иегуду таким далеким, презрительным взглядом, что он понял: она и король сделаны из одного теста. Она тоже ни за что на свете не откажется от этого пустого рыцарского титула и от своих смешных притязаний. Она тоже считает торгашеством разумное обсуждение и взвешивание всех обстоятельств. Дон Альфонсо, соблаговоливший, наконец, допустить пред свои очи Иегуду, сказал с насмешкой: — Ну вот, эскривано, ты усердно потрудился в Сарагосе и Тулузе, обмозговывая разные хитрые договоры. Теперь ты убедился, чего они стоят. Ты не принес мне счастья, дон Иегуда. Будь хоть чем-нибудь полезен и достань мне денег. Я боюсь, что нам понадобится много денег. Дон Альфонсо пригласил на совет рыцарей. Он знал военное ремесло и решил показать свое искусство Арагону. Он ясно видел, что все преимущества на стороне противника, но твердо верил в свою звезду. Как рыцарь и христианин, он вручал свою судьбу всемогущему богу, который не мог допустить, чтоб погиб кастильский король Альфонсо. И господь вознаградил дона Альфонсо за его веру. Дон Альфонсо Раймундес Арагонский внезапно скончался в возрасте пятидесяти семи лет, в расцвете сил, празднуя победу над Провансом. Господь поразил его в сердце и прибрал к себе, так что он не успел навредить своему племяннику. В положении дона Альфонсо вдруг произошла счастливая перемена. Наследник арагонского престола, семнадцатилетний инфант дон Педро, не был похож на отца. Дон Альфонсо Раймундес мудрой политикой расширил пределы своего королевства и хитростью приобрел права и земли в Провансе — военную силу он применял, только когда был уверен в победе; он не гнушался смиряться перед своими грандами, если таким образом мог вытряхнуть из них деньги или услуги. Юноша дон Педро считал, что вести такую изворотливую политику — значит кривить душой, что это недостойно рыцаря; в своем кастильском кузене он, как и многие, видел идеал христианского рыцаря. Можно было не опасаться, что он пойдет войной на Кастилию. — Сам господь бог за меня! — торжествующе говорил дон Альфонсо своей королеве, а Иегуде хвастливо заявлял: — Ну что, видишь! Донья Леонор радовалась вместе с ним, со спокойной улыбкой глядя на его необузданное ликование; её сердцу всегда был мил крепкий союз Кастилии с Арагоном, и хотя она ни в коем случае не желала поступаться правами Кастилии на суверенитет, она все же стремилась всеми силами помешать тому, чтобы эти притязания повели к новым раздорам. Она унаследовала политическую мудрость своих родителей и понимала, что Кастилии одной никогда не стать такой сильной державой, как Священная Римская империя, Англия, Франция. Раньше Кастилия и Арагон были объединены и монарх, венчанный обеими коронами, с полным правом мог называть себя императором Испании. Спор королей Альфонсо Раймундеса и Альфонсо угнетал её все эти годы. Донья Леонор очень хотела положить конец этому спору и снова связать крепкими узами обе страны. Для этого была полная возможность. Донья Леонор не подарила королю престолонаследника, зато она родила трёх инфант; таким образом, тот, кто женится на старшей, на тринадцатилетней Беренгеле, может надеяться унаследовать Кастильское королевство. Желание обручить инфанту с наследником арагонского престола было понятно — тогда бразды правления обеих стран опять соединились бы в руках одного властелина, и только глубокая взаимная антипатия обоих королей мешала до сих пор этому браку. И вот теперь это препятствие отпало, ничто не мешает обручению инфанты и молодого Педро, а его, всегда восхищавшегося королем Альфонсо, нетрудно будет убедить признать сюзеренные права тестя, престол которого он все равно унаследует. Дон Альфонсо выслушал вежливо, хоть и с некоторым нетерпением планы королевы. — Правильно и умно придумала, умница моя Леонор, — сказал он. — Но время терпит. Мальчишка еще не посвящен в рыцари. Дядя Альфонсо Раймундес не мог себя заставить обратиться ко мне за этой услугой. Я думаю, давай-ка пригласим раньше дона Педро сюда, чтобы я вручил ему меч и посвятил его в рыцари. Остальное сделается само собой. После этого решения королевская чета с помпой отбыла в Сарагосу на торжественные похороны дона Альфонсо Раймундеса. Молодой король дон Педро, как и следовало ожидать, выказывал Альфонсо Кастильскому почтительное обожание. И пылко восхищался доньей Леонор. Она была той прекрасной дамой, которую воспевали поэты, недоступной красавицей, которая милостиво принимает поклонение рыцаря, пылающего к ней чистой любовью. Донья Леонор послушалась совета дона Альфонсо не торопиться. Только в общих, неопределенных словах намекнула она, что они с доном Альфонсо подумывают о более тесном союзе с арагонским кузеном. Но держалась она при этом доверчиво, по-приятельски и в то же время слегка по-матерински, и молодой статный принц сразу понял и покраснел до корней волос. Не только мысль породниться со старшим, испытанным рыцарем манила его, ему уже мерещилась в будущем королевская корона объединенных испанских стран. Он поцеловал донье Леонор руку и ответил: — Нет поэта, прекрасная дама, который мог бы воспеть мое счастье. Вообще же о государственных делах не говорилось и об отношениях между Кастилией и Арагоном тоже. Зато много говорилось о посвящении дона Педро в рыцари. Ему исполнилось семнадцать лет, как раз самое время, и лучше, чтобы посвящение состоялось до коронования. Альфонсо пригласил принца для этой церемонии к себе в Бургос. Там он сам посвятит его в рыцари со всей пышностью, как и приличествует двум наиболее могущественным владыкам Испании. Дон Педро с радостью принял приглашение. В Бургосе шли большие приготовления. Дон Альфонсо послал туда весь свой придворный штат. Донья Леонор сказала, что надо пригласить и детей эскривано; король поморщился, но согласился. Когда герольд принес в кастильо приглашение всем троим Ибн Эзрам, Иегуда в душе возликовал. В сопровождении пышной свиты отправился он со своими в Бургос. Дон Гарсеран и молодой придворный кавалер из свиты доньи Леонор охотно вызвались показать донье Ракель и её брату этот древний город. Подросток Аласар, восхищавшийся всем, что касалось рыцарства, с жадностью осматривал реликвии, связанные с Сидом Кампеадором, — его могилу, доспехи, боевое снаряжение его коня. Еще больше воодушевляли мальчика приготовления к ристалищам. Уже были вывешены гербовые щиты рыцарей, собиравшихся принять участие в большом турнире. Было объявлено также о состязании в стрельбе из арбалета. Аласар, гордившийся своим великолепным арабским арбалетом, сейчас же решил принять участие в состязании. С детским восхищением смотрел он также на быков, предназначенных для боя и стоявших в загоне. Пир в честь дона Педро был устроен в королевском замке, в том кастильо, от которого страна Кастилия получила свое наименование. Это было старое здание строгой архитектуры. Пол устлали коврами, лестницы усыпали розами, стены завесили гобеленами с изображениями охотничьих и военных сцен. Донья Леонор выписала их из Франции, со своей родины. Но, несмотря на все старания, суровый замок приобрел только лёгкий налет веселости. В залах расставили длинные столы и маленькие столики, и во дворе замка тоже. Арагонский принц прибыл со своим альхакимом, доном Хосе Ибн Эзра, и того, так же как и Иегуду Ибн Эзра, посадили за стол во дворе. Это было не самое почетное место, но при таких торжествах размещение за столом по чинам было очень сложным делом. Город Бургос славился своим суровым климатом; даже и сейчас, в июне, во дворе замка было неуютно и холодно. Жаровни с углем давали мало тепла, и в течение всего пира неприветливая погода напоминала обоим еврейским вельможам, что сидеть внутри замка куда приятнее. Но они скрывали обиду даже друг от друга и оживленно беседовали о благоприятных последствиях, к которым, несомненно, приведут добрососедские отношения между Кастилией и Арагоном: товарообмен станет легче, в экономике наступит оживление. Во время разговора Иегуда поглядывал на дочь, сидевшую напротив. Его умница, верно, заметила, что можно было бы найти ей кавалера получше, чем тот арагонский дворянин из мелкопоместных, которого посадили за стол рядом с ней, но она как будто не скучает и с ним. Аласар, сидевший вместе с другими подростками за жизнерадостным столом молодежи, тоже весело болтал. После стола все собрались в замке. Вдоль стен были сооружены возвышения. На них, за невысокими балюстрадами, разместились дамы, кавалеры разговаривали с ними, стоя внизу. Донья Ракель сидела во втором ряду, часто её не было видно за сидевшими впереди. Дон Гарсеран обратил на неё внимание короля. Другие приближенные тоже говорили дону Альфонсо о поразительно умной дочери еврея, его любопытство было возбуждено. Когда дон Гарсеран показал королю донью Ракель, они стояли довольно далеко от нее, но, хотя король окинул еврейку только беглым взглядом, он хорошо рассмотрел её своими зоркими глазами. Худое, матово-смуглое лицо с большими глазами в строгом обрамлении ширококрылого убора казалось совсем детским, глубокий вырез лифа, опушенного мехом, открывал девичью грудь и нежную шею. — Да, — сказал Альфонсо, — недурна. Донья Леонор, хорошая хозяйка, заметила, что дону Иегуде не оказывают того почтения, какое приличествовало его сану. Через пажа она попросила его подойти, задала несколько обычных учтивых вопросов, — как он провел время, всем ли доволен, — и пожелала, чтоб он представил ей своих детей. Донья Ракель с откровенным любопытством посмотрела в лицо королеве, и донью Леонор немножко рассердило, что еврейка совсем не смутилась перед своей королевой. Да и кружева на её корсаже и зеленое атласное платье были слишком дороги для молоденькой девушки. Но донья Леонор была хозяйкой, она строго соблюдала правила вежливости, она держалась приветливо, больше того, она намекнула дону Альфонсо, чтобы он сказал несколько ласковых слов детям своего сановника. Подросток Аласар густо покраснел, когда король заговорил с ним. В доне Альфонсо он видел зерцало героической добродетели. Глядя на короля с наивным обожанием, он спросил, примет ли дон Альфонсо сам участие в рыцарских играх, и сказал, что он, Аласар, собирается принять участие в состязании арбалетчиков. — Мой арбалет изготовил собственноручно Ибн Ихад, прославленный севильский мастер, — с гордостью поведал он. — Ты увидишь, государь, твоим рыцарям придется нелегко. Дона Альфонсо забавлял мальчик, в котором он видел истого сына своего честолюбивого эскривано. Разговор с доньей Ракель прошел не так гладко. Они обменялись несколькими ничего не значащими латинскими фразами. Ракель смотрела на короля своими большими серо-голубыми глазами спокойно и пытливо, и ему, как и королеве, не понравилось, что она нисколько не смущается. Не зная, о чем говорить, он спросил: — Ты понимаешь, что поют мои жонглеры? Жонглеры, королевские музыканты, пели по-кастильски. Донья Ракель ответила честно и прямо: — Многое я понимаю. Но не все в их вульгарной латыни мне ясно. «Вульгарной латынью» обычно называли народный язык, и, по всей вероятности, чужеземка не хотела сказать ничего обидного. Но Альфонсо не позволял порочить свой родной язык, он осадил ее: — Мы называем этот язык кастильским. Сотни тысяч честных людей, почти все мои подданные, говорят на этом языке. Не успел он это сказать, как уже подумал, что слова его излишне суровы и по-учительски педантичны, и он переменил тему: — Страна Кастилия названа по имени этого кастильо. Отсюда, из этой крепости, её завоевал граф Фернан Гонсалес. Нравится тебе мой замок? И так как донья Ракель подыскивала слова для ответа, он прибавил, на этот раз по-арабски: — Он очень стар и полон воспоминаний. Донья Ракель, привыкшая высказывать все, что думает, ответила: — Теперь мне понятно, почему он тебе нравится, государь. Ответ пришелся не по вкусу дону Альфонсо. Неужто она считает, что его прославленный замок может нравиться только тем, кого связывают с ним воспоминания? Он хотел придумать колкий ответ. Но, в конце концов, донья Ракель его гостья, а обучать куртуазии дочь еврея ему не пристало. Он заговорил о другом. Подростка-еврея дона Аласара, хоть он и был сыном эскривано, допустили до состязания в стрельбе из арбалета только после вмешательства дона Манрике. Он взял второй приз. Прямодушие и бурная радость мальчика, его ликование, когда он получил приз, огорчение, что приз второй, а не первый, его гордость своим арбалетом, равного которому действительно не было в Бургосе, — все это невольно завоевало ему симпатии других участников турнира. Король поздравил его. Аласар был обрадован, но его явно мучила какая-то мысль. Он колебался. Потом решительно протянул королю свой арбалет и сказал: — Возьми его, государь, если он тебе нравится. Я дарю его тебе. Альфонсо был изумлен. Мальчик другой, не такой, как его отец, его не прельщают деньги и вещи; он, безусловно, обладает одной из основных рыцарских добродетелей — щедростью. — Ты молодец, дон Аласар, — похвалил он его. Мальчик доверчиво разговорился. — Знай, государь, победить в состязании было мне не так уж трудно. Я упражняюсь в стрельбе из арбалета с пятилетнего возраста. Плохого стрелка мусульмане не принимают в рыцарский орден. — Этого действительно требуют? — спросил дон Альфонсо. — Конечно, государь, — ответил Аласар и быстро перечислил по-арабски заученные им наизусть десять добродетелей мусульманского рыцаря: — Рыцарь должен быть добрым, смелым, учтивым и вежливым в обхождении, обладать поэтическим даром, даром красноречия, физической силой и здоровьем, способностью к верховой езде, к метанию копья, к фехтованию, к стрельбе из арбалета. Дон Альфонсо подумал, что в таком случае он сам, мало опытный в поэзии и красноречии, вряд ли был бы принят в один из мусульманских рыцарских орденов. На третий день был назначен бой быков. В нем принимали участие только самые знатные гранды. Прелатам, с тех пор как Евсевий, епископ Тарагонский, был тяжко ранен быком, участие в бою было запрещено, что очень огорчало архиепископа дона Мартина, который охотно показал бы свою удаль в этом виде рыцарского искусства. Дон Альфонсо и королева, окруженные самыми знатными вельможами, смотрели с трибуны на игрища; король был в хорошем настроении; душу его веселило зрелище боя людей и быков. На другой трибуне и на балконах соседних домов сидели разряженные дамы, среди них и донья Ракель. Она опять сидела позади, наполовину загороженная, но зоркий взгляд дона Альфонсо отыскал ее, и он заметил что её глаза не всегда следили за боем, иногда она переводила свой взор на него. Он вспомнил, как она, молоденькая девчонка и уже почти такая же дерзкая, как отец, сказала ему прямо в лицо, что ей не нравится его замок. И вдруг на него напала охота самому принять участие в играх. Нельзя же разочаровывать милого мальчика, подарившего ему свой арбалет, да и доверие своего молодого родственника, который восхищается им, тоже надо оправдать. Конечно, он должен раздразнить быка и выдержать с ним бой. Дон Манрике заклинал его не рисковать зря своей священной особой. Донья Леонор умоляла отказаться от безумного намерения. Дон Родриго просил вспомнить, что, начиная с Альфонсо Шестого, испанские короли не принимали участия в бое быков. Архиепископ Мартин указывал на то, что он сам тоже обуздывает свое желание. Но дон Альфонсо отшучивался и с юношеским задором не слушал никаких доводов. Он скинул королевскую мантию, его уже облачили в кольчугу. Затрубили трубы, и герольд возгласил: «Со следующим быком сразится дон Альфонсо, милостью божьей король Толедо и Кастилии». Он был очень хорош, когда появился на арене верхом на коне, не в тяжелых латах, а в одной гибкой кольчуге, с открытой шеей и лицом, в железном шлеме на рыжих кудрях. Он был прекрасным наездником, лошадь слушалась его малейшего движения. Но, несмотря на все его искусство, первые три удара были неудачны, и в третий раз опасность казалась даже так велика, что все вскрикнули. Но он быстро совладал с собой и с конем. «В твою честь, донья Леонор!» — громко крикнул он, и четвертый удар удался. Вечером, принимая ванну, донья Ракель рассказывала кормилице Саад: — Он, этот Альфонсо, очень смелый, и все было точь-в-точь как в сказке о купце Ахмеде, мореплавателе, когда тот вошел в опочивальню к чудищу. Мне бои быков не по душе, хорошо, что у нас в Севилье они отменены. Но для христиан это, может быть, как раз то, что нужно; просто дух захватывало смотреть, как их король помчался на разъяренного быка. Перед последним ударом он пошевелил губами, я это ясно видела. Купец Ахмед, раньше чем войти в опочивальню чудища, прочитал первую суру; верно, и король прошептал молитву. Ему это тоже помогло. Он был прекрасен, как утренняя заря, и до чего же он обрадовался, когда бык упал замертво! Альфонсо герой. Но он не настоящий рыцарь. Ему недостает основных рыцарских добродетелей. Он не красноречив и не понимает поэзии. Иначе ему не нравился бы его древний, мрачный замок. Дон Альфонсо и донья Леонор не считали возможным омрачать веселье праздничных дней улаживанием спорных вопросов, и поэтому о помолвке и вассальной присяге не было речи. Неделя празднеств подходила к концу. Наступал знаменательный день, день «удара мечом», день, в который дону Педро предстояло принять удар мечом, посвящающий в рыцари. Утром молодой принц подвергся церемонии очистительного омовения. Два священнослужителя облачили его. Одеяние было алое, как кровь, которую рыцарь обязан проливать, защищая церковь и установленный богом порядок; башмаки были коричневые, как земля, в которую всем предстоит сойти; пояс был белый, как чистая совесть, хранить которую он давал обет. Звонили все колокола, когда принц шествовал по усыпанным розами улицам в церковь Сант-Яго. Там его ждал дон Альфонсо, окруженный кастильскими и арагонскими грандами и знатными дамами. Оруженосцы надели на голову взволнованному дону Педро шлем, облекли его в кольчугу, вручили треугольный щит — теперь у него были доспехи для самозащиты. Они опоясали его мечом теперь у него были доспехи для нападения. Две благородные девицы надели ему золотые шпоры — теперь он мог выехать на бой за правду и добродетель. И вот дон Педро опустился на колени, и архиепископ дон Мартин зычным голосом прочел молитву: «Отче наш, иже еси на небесех, ты повелел обнажать на земле меч, карающий злых, и призвал христианских рыцарей защищать правых, не даждь сему рабу твоему обнажать меч свой против невиноватых, но даждь ему защищать правых и установленный тобою порядок». Дону Альфонсо припомнилось, как посвящали в рыцари его самого, ещё совсем юным, после кровавого боя со смутьянами на улицах Толедо. Было это в толедском соборе, перед статуей Сант-Яго; святой сам посвятил его в рыцари. Правда, может быть, как утверждали маловеры, ударил его мечом не святой, а его статуя при помощи искусного автоматического механизма. А может быть, все же, как уверял архиепископ, ради такой торжественной минуты статуя превратилась в святого. Почему бы Сант-Яго не явиться и не посвятить самолично в рыцари царственного кастильского отрока? С презрительным сочувствием взирал дон Альфонсо на своего молодого родственника, смиренно преклонившего перед ним колено. Сколько подвигов уже насчитывал он, Альфонсо, в его годы! Восставшие рикос-омбрес требовали от него, не имея на то права, клятвенных заверений. Но он, милостию божией король Кастилии и Толедо, грозно прикрикнул на них еще срывающимся, мальчишеским голосом: «Нет, не бывать этому! На колени, негодные гранды!» И они угрожали ему войной и выставили против него войско, большое войско, и он не шутки шутил, а по-настоящему бился с самыми настоящими врагами. А его молодой родственник, преклонивший тут пред ним колено, просто жалкий арагонский король, он глупый молокосос и не станет упираться, когда наглые гранды потребуют от него унизительной присяги, к которой арагонские бароны принудили своих, с позволения сказать, королей: «Мы, у которых больше силы, чем у тебя, избираем тебя своим королем при условии, что ты не посягнешь на наши права и вольности, и между тобой и нами мы ставим посредника, облеченного большей властью, чем ты. Если нет, то нет. Si по, по!» С его, дона Альфонсо, стороны большая милость, что он отдает такому «королю» свою инфанту, а в дальнейшем и трон, и требует он взамен очень малого: признать, пока он, Альфонсо, жив, его сюзеренные права в Испании. Теперь дон Педро с глубоким благочестием произнес рыцарский обет: «Обещаю никогда не обнажать меча против невиноватого и всегда защищать им право и святой порядок, установленные богом». И он склонил голову в ожидании удара, которым надлежит и смирить и возвысить посвящаемого и на веки веков закрепить его рыцарский обет. И удар последовал. Обнаженным клинком дон Альфонсо ударил его плашмя по спине, не очень сильно, но всё же достаточно крепко, чтобы почувствовать сквозь кольчугу боль. Дон Педро невольно передернул плечами. Поднял голову, хотел встать. Но дон Альфонсо удержал его. — Нет, кузен, еще не время! — сказал он. — Мы свяжем посвящение в рыцари с ленной присягой. Подать мне знамя! — приказал он. В ожидании знамени он снял перчатку с правой руки. Затем, взяв кастильский стяг в левую, произнес: — По желанию твоему, брат мой дон Педро Арагонский, я принимаю тебя в свои верные вассалы и клятвенно обещаю тебя защищать, если ты меня призовешь. Да будет так, и да поможет мне бог. Он говорил негромко, но его мужественный голос был явственно слышен в церкви. Молодой дон Педро, все еще во власти пережитых волнений, во власти смиряющей и возвышающей дух церемонии посвящения в рыцари, сам не понимал, что происходит. Донья Леонор поманила его возможностью брака с инфантой и наследования кастильского престола. Или, может быть, не только поманила, а обещала? Для чего же тогда эта вторая клятва, клятва вассала? А что, если он, повторив эти слова, уже связал себя обязательством? Но смеет ли он вообще сомневаться и не доверять? Ведь только что он дал обет рыцарского послушания и при первом же испытании уже хочет нарушить его? Он, молодой рыцарь, стоит, преклонив колено, перед старшим, и тот властным громким голосом требует: — А ты, дон Педро, обещай служить мне верой и правдой в страхе божьем, когда у меня будет нужда в тебе и когда я тебя позову, и целуй мне на том руку! — И Альфонсо протянул коленопреклоненному юноше руку. В заполненной людьми церкви стояла просто физически ощутимая тишина. Как громом пораженные, молчали арагонские бароны. Уже в течение более чем одного поколения Арагон не признавал тягостной вассальной зависимости. Почему их молодой властелин пошел на оскорбительную присягу? Может быть, помолвка уже решена и обе стороны обменялись грамотами? Дон Педро все еще стоял на коленях, а дон Альфонсо все так же протягивал руку. Стоявшие сзади поднимались на цыпочки, дабы видеть, что происходит. И вот свершилось. Молодой арагонский король поцеловал правую руку человека, державшего в левой кастильское знамя. И тот дал ему перчатку, и арагонец взял ее. Немного погодя, выйдя из сумерек церкви на свет, на волю, дон Педро, окруженный угрюмо молчавшими арагонскими придворными, очнулся от своих грез и мечтаний и осознал, что случилось, что он сделал. Но разве он это сделал? Нет, Альфонсо напал на него врасплох, нагло завлек его в западню. Он, этот боготворимый им человек, он, зерцало всего рыцарства, воспользовался святым обрядом посвящения для мошеннической проделки! За церковной церемонией должно было последовать народное гулянье. Уже выстроилась почетная свита кастильских баронов. Но дон Педро приказал своим: — Мы едем домой, господа, и без промедления! Вернувшись к себе в столицу, мы решим, что нам делать! И, громко звеня мечом, молодой король вместе со своей свитой покинул город Бургос, не подарив кастильцев ни взглядом, ни словом. На этот раз даже королеве изменило её ровное настроение. Теперь не бывать союзу, который она лелеяла в сердце. Нет, не геройским духом, а мальчишеской заносчивостью вызвано было желание силой добиться того, чего легко можно было добиться уговорами и убеждением. Но гнев её длился не долго. Не тот Альфонсо человек, чтобы вести длительные переговоры. Он создан летать, а не ползать. Даже на её отца, великого короля и мудрого правителя, находили такие приступы бешенства; он не сдержался, и его гневные слова побудили рыцарей убить архиепископа Кентерберийского, хотя это могло быть чревато пагубными последствиями. Дон Манрике и дон Иегуда попросили об аудиенции. Она приняла их. Иегуда был взбешен. Король опять уничтожил своей глупой солдатской выходкой то, что он, Иегуда, наладил с таким трудом и терпением. Дон Манрике тоже возмущался. Но донья Леонор холодно, с королевским достоинством прекратила все жалобы на дона Альфонсо. Во всём виноват молодой дон Педро, он слишком поспешно, нарушив все правила куртуазии, покинул Бургос, и только поэтому не удалось уладить явное недоразумение. Дон Манрике согласился, что было бы учтивее остаться в Бургосе. Но что поделаешь, этот неучтивый юнец-король Арагона. Теперь он, конечно, примет в вассалы Гутьере де Кастро, и война, которую милостью неба удалось отвратить от Кастилии, ныне неминуема. Иегуда политично заметил: — Может быть, все же попробовать уладить недоразумение? И так как донья Леонор молчала, он прибавил: — Только ты, государыня, можешь разубедить юного арагонского короля, доказав ему, что он ошибся и что гнев его неоснователен. Донья Леонор подумала. — Поможете мне сочинить к нему послание? — спросила она. Дон Иегуда сказал еще осторожнее: — Боюсь, что послания недостаточно. Донья Леонор удивленно подняла брови. — Что же, мне самой ехать в Сарагосу? — спросила она. Дон Манрике пришел Иегуде на помощь. — Другой возможности нет, — заметил он. Донья Леонор молчала, надменная и замкнутая. Дон Иегуда начал опасаться, что гордость возьмет перевес над рассудком. Но, помолчав, она обещала: — Я подумаю, что я могу сделать, не поступившись честью Кастилии. Дону Альфонсо она ничего не сказала, ничем его не попрекнула, она ждала, пока он сам заговорит. И правда, вскоре он стал жаловаться: — Не пойму, что со всеми случилось. Обращаются со мной, как с больным. В конце концов, я, что ли, виноват, что этот сопляк сбежал! Значит, отец недостаточно хорошо его воспитал. — Может быть, не стоит обращать внимание на его неучтивость, он это по молодости лет, — примирительно заметила донья Леонор. — Ты, как всегда, добра, донья Леонор, — сказал он. — Пожалуй, и я тут немножко виновата, — опять заговорила она. — Мне следовало раньше поговорить с ним о ленной присяге. Что, если мне попробовать исправить свою ошибку? Что, если мне поехать в Сарагосу и выяснить это недоразумение? Альфонсо удивленно поднял брови. — Не слишком ли много чести для такого вертопраха? — спросил он. — Как-никак он король Арагона, — ответила Леонор, — и мы думали отдать за него нашу инфанту. Альфонсо почувствовал небольшую досаду и очень большое облегчение. Как хорошо, что у него есть Леонор. Скромно, без громких слов пытается она уладить то, что произошло Он сказал: — Как раз такая королева, как ты, нужна в наше время, когда нельзя действовать напрямик и надо хитрить. Я был и есть рыцарь. У меня нет терпения. Тебе часто нелегко со мной. Но сильнее, чем слова, о радости и благодарности говорило сияющее лицо короля, осветившееся широкой юношеской улыбкой. Раньше чем отправиться в Арагон, донья Леонор держала совет с Иегудой и доном Манрике де Лара. Порешили на том, что Кастилия выведет свой гарнизон из Куэнки и обязуется в течение двух лет не посылать войск на границу графства де Кастро; Арагон со своей стороны должен воспрепятствовать дальнейшим враждебным действиям барона де Кастро. Если Гутьере де Кастро признает себя вассалом Арагона, Кастилия не будет возражать, но от своих притязаний не откажется. Вопрос же о суверенитете Кастилии над Арагоном остается открытым, и церемония, имевшая место в Бургосе, ничего тут не меняет, ибо обязательство оказывать помощь и защиту, взятое на себя Кастилией, юридически вступает в силу только с того момента, когда Арагон уплатит положенные за свою защиту сто золотых мараведи, а Кастилия обещает воздержаться от требования их уплаты. В Сарагосе молодой король оказал донье Леонор в высшей степени куртуазный прием, однако не скрыл, как обидело и разочаровало его то, что произошло в Бургосе. Она не стала оправдывать дона Альфонсо, но рассказала, как он терзается долгим перемирием с Севильей, на которое его склонили чересчур осторожные министры. Он лелеет мечту искупить поражение под Севильей и одержать во славу христианства новые победы над неверными. При счастливом союзе с Арагоном, который казался уже совсем близким, это было бы значительно легче, и в своем рыцарском нетерпении Альфонсо поторопился. Она понимает обоих монархов, и дона Альфонсо, и дона Педро. Она смотрела ему в глаза открытым, сердечным, материнским, женским взглядом. В беседе с такой доброй, такой очаровательной дамой дон Педро с трудом сохранял холодное достоинство, как то приличествует оскорбленному рыцарю. Он сказал: — Ты смягчаешь нанесенное мне оскорбление, прекрасная дама. За это я тебе благодарен. Пусть твои советники договорятся с моими. Прощаясь с доном Педро, донья Леонор, как и в тот раз, в ласковых, любезных словах выразила надежду на более тесный союз царствующих домов Кастилии и Арагона. — Я почитаю тебя, прекрасная дама, — ответил он. — И когда ты в первый раз подарила меня милостивой улыбкой, сердце мое расцвело от радости. Но сейчас наступила суровая зима, и все замерзло. — И он заставил себя прибавить: — В угоду тебе, прекрасная дама, я прикажу моим советникам принять предложения Кастилии. Я не пойду войной на дона Альфонсо. Но союз наш он разбил. Я не хочу вступать с ним в родство и не хочу вместе с ним идти на войну. Донья Леонор возвратилась в Бургос. Дон Альфонсо согласился, что она добилась многого: война отвращена. — Ты умница, Леонор, — похвалил он. — Ты моя королева и жена. И в эту ночь дон Альфонсо любил жену, родившую ему трех дочерей, как в ту первую ночь, когда познал ее. Почти полтысячелетия процарствовали мусульмане в Иерусалиме, наконец, Готфрид Бульонский отвоевал город обратно и основал там христианское «Иерусалимское королевство». Но господство христиан длилось только восемьдесят восемь лет; а затем последователи Магомета снова овладели городом. На этот раз мусульман вел на Иерусалим Юсуф, названный Саладином, «Спасением Веры», султан Сирии и Египта, а битва, в которой он одержал решительную победу, была дана в окрестностях горы Хаттин, на запад от Тивериады. Свидетелем этой битвы был мусульманский историк по имени Имад ад-Дин. Он был в дружбе с Мусой Ибн Даудом и описал ему это событие в подробном письме. «Вражеские латники, — писал он, — неуязвимы, пока они в седле, потому что они закованы с ног до головы в железную броню. Но стоит упасть лошади — и всадник погиб. В начале битвы они были подобны львам; когда она кончилась это были отбившиеся от стада бараны. Ни один из неверных не ушел. Их было сорок пять тысяч: в живых не осталось и пятнадцати тысяч, а тех, что остались, взяли в плен. Все попали к нам в руки: король иерусалимский со всеми своими графами и вельможами. Веревок от палаток не хватало. Я видел человек тридцать-сорок, связанных одной веревкой, я видел более ста человек под охраной одного. Я видел это собственными счастливыми глазами. До тридцати тысяч было убито, но все же пленников было такое множество, что наши продавали пленного рыцаря за пару сандалий. Уже целое столетие не отдавали так дешево пленников. Какими гордыми и величественными были эти христианские рыцари несколько часов назад. А теперь графы и бароны стали добычей охотника, рыцари — снедью льва, надменных вольных людей связали, заковали в кандалы. Велик Аллах! Они называли правду ложью, Коран — обманом; и вот теперь они сидели, опустив головы, полуголые, поверженные в прах рукою истины. Они, слепые безумцы, взяли с собой в битву свою самую большую святыню-крест, на котором умер их пророк Христос. И крест тоже теперь в наших руках. Когда битва кончилась, я поднялся на гору Хаттин, чтоб взглянуть вокруг. А эта гора Хаттин — та самая, на которой их пророк Христос произнес свою знаменитую проповедь. Я окинул взором поле битвы. И воочию убедился, что может сделать народ, на котором почиет благословение Аллаха, с народом, над которым тяготеет его проклятие. Я видел отрубленные головы, искромсанные тела, отсеченные руки и ноги; повсюду умирающие и мертвые в крови и во прахе. И я вспомнил слова Корана: „Скажут неверные: я прах“.» И много еще таких слов написал историк Имад ад-Дин, окрыленный всем виденным, и закончил он так: «О сладостный, сладостный запах победы!» Муса читал письмо и огорчался. Со стены глядело начертанное куфическими письменами древнее изречение и предостерегало: «Унция мира больше стоит, чем тонна победы». За это изречение многие добрые мусульмане во время священной войны были объявлены еретиками и поплатились жизнью. И все же многие мудрые люди приводили это изречение, и его друг Имад, тот, что написал ему письмо, тоже охотно его цитировал; раз даже Имада чуть не убил за это изречение какой-то фанатик дервиш. А теперь он написал такое письмо! Да, все так, как стоит в Великой Книге: иецер-ха-ра, злое начало сильно в человеке от юности. Люди хотят гнать и разить, крушить и убивать, и даже такой мудрый человек, как его друг Имад, «опьянен вином победы». Ах, близко, близко то время, когда многие будут опьяняться вином войны. Теперь, когда Иерусалим опять в руках мусульман, христианский первосвященник не преминет призвать к священной войне, и поле битвы, подобное тому, что с такой страшной наглядностью описал Имад, будет далеко не единственным. И так оно и случилось. Весть о падении Иерусалима, которым меньше чем девяносто лет назад с такими невероятными жертвами овладели крестоносцы, повергла в невыносимую скорбь весь христианский мир. Повсюду верующие предавались посту и молитве. Князья церкви отказались от роскоши, чтоб их суровое воздержание служило примером для остальных. Даже кардиналы дали обет не садиться на коня, пока землю, по которой ходил Спаситель, попирают ноги язычников; уж лучше они будут питаться милостыней, странствуя по христианским владениям и проповедуя покаяние и месть. Святой отец призывал к новому крестовому ПОХОДУ, дабы освободить Иерусалим — пуп земли, второй рай. Каждому, кто возьмет крест, он обещал воздаяние и на том и на этом свете, он провозгласил на семь лет treuga dei — прекращение войн. Он сам подал великодушный пример и прекратил длительную распрю с властителем Германии, с римским императором Фридрихом. Он послал легата, архиепископа Тирского, к королям Франкскому и Английскому и заклинал их положить конец спорам. В прочувствованных посланиях он увещевал королей Португалии, Леона, Кастилии, Наварры и Арагона предать забвению все раздоры и, братски объединившись, принять участие в крестовом походе: выступить против нечестивых агарян у себя на полуострове и против антихриста-халифа Якуба Альмансура в Африке. Когда архиепископ сообщил дону Альфонсо о папской энциклике, король собрал коронный совет — свою курию. Дон Иегуда, сославшись на нездоровье, благоразумно воздержался и не пришел. Архиепископ в горячих словах указал на то, что у них в Испании крестовые походы начались более чем на полтысячелетия раньше, чем в прочих странах. Сейчас же вслед за тем, как мусульманская чума поразила страну, готы-христиане, отцы теперешних правителей, начали сопротивление. — Нам надлежит продолжить великую, святую традицию! — вдохновенно воскликнул он. — Deus vult- так хочет бог! — закончил он боевым кличем крестоносцев. Как охотно последовали бы гранды этому кличу. Все, даже миролюбивый дон Родриго, горели одним желанием. Но они знали, что как раз для них препятствия неодолимы. Они сидели в угрюмом молчании. — Я помню, — сказал, наконец, старый дон Манрике. — как мы вторглись в Андалусию и дошли до самого моря, я был при взятии королем, нашим государем, города Куэнки и крепости Аларкос. Самое горячее мое желание — чтобы мне было дозволено, до того как я сойду в могилу, еще раз сразиться с неверными. Но у нас есть договор, договор с Севильей о перемирии, он подписан именем короля, нашего государя, и скреплен его гербовой печатью. — Эта жалкая бумажонка теперь недействительна, — гневно возразил архиепископ, — и никто не может порицать короля, нашего государя, если он передаст её палачу для сожжения. Ты не связан этим договором, государь! — обратился он к Альфонсо. — Juramentum contra utilitatem ecclesiasticam prestitum non tenet — клятва во вред церкви недействительна. Так сказано в сборнике декреталий Грациана. — Это так, — подтвердил каноник и почтительно склонил голову. — Но неверные не хотят с этим считаться. Они настаивают на том, что договоры должно соблюдать. Султан Саладин щадил большинство своих пленников, но когда маркграф Шатильонский сослался на свое право нарушить перемирие, ибо его клятва была недействительна перед церковью и богом, султан — вспомните, господа! — приказал его казнить. А халиф западных неверных думает и действует совершенно так же, как Саладин. Если мы нарушим перемирие с Севильей, он переправится через море и придет из своей Африки, а солдат у него столько, сколько песка в пустыне, и тогда не помогут ни доблесть, ни отвага. Поэтому, если король, наш государь, опираясь на церковное право, объявит договор недействительным, это пойдет не на пользу церкви, а во вред ей. Дон Мартин сердито посмотрел на своего секретаря: всегда-то этот крючкотвор что-нибудь придумает! А дои Родриго, не смущаясь, продолжал: — Бог, читающий в сердцах, знает, как горячо все мы стремимся отомстить за поругание святого города. Но бог дал нам разум, чтобы мы слишком поспешным рвением не умножили бедствий христианского мира. Дон Альфонсо что-то обдумывал, сердито насупясь. — Мавры придут на помощь Севилье, это правда, — сказал он, наконец. — Но и я тоже буду не один. Крестоносцы, которые высадятся здесь, на побережье, помогут, когда я ударю на мусульман. Они и прежде помогали нам. — Крестоносцы будут прибывать отдельными кучками, — заметил Манрике, — они не смогут противостоять дисциплинированной, хорошо организованной армии халифа. И так как король не слушал уговоров, дону Манрике пришлось объяснить ему истинную причину вынужденного бездействия Кастилии. Он посмотрел ему в лицо и сказал медленно и очень явственно: — Виды на победу, государь, возможны только в том случае, если ты обеспечишь себе помощь твоего арагонского брата, и помощь подлинную, идущую от чистого сердца. Надо, чтобы дон Педро добровольно стал под твоё начало. Без единоначалия христианское войско нашего полуострова не сможет противостоять халифу. В душе дон Альфонсо знал, что это так. Он ничего не ответил. Он отпустил коронный совет. Когда он остался один, его охватила неукротимая ярость. Ему уж скоро тридцать три года, он прожил целый человеческий век, и за все это время ему не было дано свершить действительно великое деяние. Александр в его возрасте покорил мир. Теперь, наконец, представляется настоящий, единственный случай крестовый поход, а они своими неопровержимыми, хитроумными доводами хотят воспрепятствовать ему завоевать славу и стать новым Сидом Кампеадором. Но он не позволит, чтобы ему мешали. И если этот арагонский юнец и сопляк откажется стать под его знамена, он предпримет поход и без него. Сам бог предназначил его быть вождем западной части света, и он не позволит вырвать у себя из рук это священное право. Не нуждается он ни в каком Арагоне, он и так раздобудет себе помощь. Только на несколько месяцев потребуются ему крестоносцы, которые придут в его владения, а потом пусть отправляются в Святую землю. Если у него, кроме своего войска, будет еще двадцать тысяч солдат, он завоюет всю Андалусию до самого юга и вторгнется в Африку до того, как халиф успеет собрать войско. И тогда Якуб Альмансур подумает и подумает, раньше чем обнажить свою восточную границу. Но ему нужны деньги, деньги на поход, который продлится не менее полугода, деньги, чтобы оплатить тех, кто будет ему помогать. Он обратился к Иегуде. Услышав о призыве к крестовому походу, Иегуда почувствовал тягостное волнение и в то же время подъем. Вот и наступила великая война, которой все боялись, границы между исламом и христианским миром снова небезопасны, на него, Иегуду, возложена небом трудная задача. Ведь эскривано кастильского короля больше, чем кто другой, может способствовать сохранению мира на полуострове. И опять он не мог не подивиться мудрости своего друга Мусы. Всю жизнь Муса убеждал его: успокойся, не хлопочи, не взвешивай, покорись судьбе, ибо перед ней все расчеты — суета сует. Но он, Иегуда, не мог успокоиться, не мог не взвешивать, не рассчитывать, не хлопотать. Когда король чуть не вызвал войну с Арагоном, он, Иегуда, придумывал всякие хитрости, усердствовал, проехал через всю страну на север и обратно на юг и опять на север, и хлопотал, и улаживал, и то же делал он и второй раз, и когда все его расчеты оказались напрасными, он в своем отчаянии возроптал на господа бога. Но судьбе, мудрой и лукавой, как и его друг Муса, было угодно, чтобы то, что он считал величайшим злом, породило великое благо. Как раз ссора с Арагоном, которую он усердно пытался уладить, теперь удерживала дона Альфонсо от войны. Не его. Иегуды, умные расчеты и рассуждения, но дерзкий, необдуманный шаг дона Альфонсо принес счастье и мир полуострову. Из Севильи приехал книгопродавец и издатель Хакам. Он был самым крупным книгопродавцем западного мира, на него работали сорок писцов, в его прекрасной лавке было отведено особое место для книг по каждой отрасли науки. Он передал дону Иегуде подарок от эмира Абдуллы — оригинальную рукопись «Жизнеописания» Ибн Сины. Ибн Сина, умерший полтораста лет тому назад, слыл величайшим мыслителем мусульманского мира. Христианские ученые, которым он был известен под именем Авиценны, тоже очень почитали его. Из-за манускрипта, привезенного книгопродавцем Хакамом, в свое время было пролито много крови. Один кордовский халиф, чтоб получить рукопись, убил её владельца и истребил весь его род. Иегуда не мог прийти в себя, так обрадовал его драгоценный подарок эмира, он тут же побежал к Мусе; нежно и взволнованно рассматривали оба письмена, в которых этот мудрейший из смертных сохранил для потомства свою жизнь. Вместе с подарком эмир поручил издателю Хакаму устно передать его другу Иегуде следующее: халиф Якуб Альмансур уже начал подготовку к войне и при первом же известии о нападении на Севилью переправится во главе войска на полуостров; для этой цели он даже возвратился с востока в Марaккеш. Эмир Абдулла убежден, что его другу Ибрагиму так же дорого сохранить мир, как и ему самому, поэтому было бы неплохо предостеречь королей неверных. Обо всем этом думал Иегуда, стоя перед доном Альфонсо. — Вот, наконец, и ты, мой эскривано, — с язвительной вежливостью приветствовал его король. — Ну как, недужный, поправился? Жаль, что ты не мог принять участие в моем коронном совете. — Я все равно высказал бы то же мнение, что и остальные твои приближенные гранды. В качестве твоего эскривано я должен еще рьянее, чем они, ратовать за нейтралитет. Подумай хорошенько, государь. Если ты возьмешь сейчас крест, то за тобой последуют многие, которых ты не хотел бы иметь в своих ратниках. Очень многие твои вилланы вступят в войска и воспользуются преимуществами, которые полагаются крестоносцам. Они сбросят со своих плеч бремя тяжелого каждодневного труда и будут кормиться на твой счет, вместо того чтобы кормить тебя и твоих баронов. Это вредно отзовется на хозяйстве страны. — На хозяйстве! — иронически усмехнулся Альфонсо. — Да пойми ты, расчетливый трус, что значит хозяйство, когда надо защищать честь господа бога и кастильского короля! Дон Иегуда не сдавался, хотя и знал, как опасен в гневе дон Альфонсо. — Почтительнейше прошу тебя, государь, не истолкуй моих слов превратно. Я не собираюсь отговаривать тебя от войны. Напротив, я советую тебе подготовить войну. Да, я прошу тебя уже сейчас начать взимать военные налоги, те добавочные налоги, о которых пишет папа. Я работаю над меморандумом, в котором доказываю, что ты вправе повысить эти налоги, хоть и не ведешь еще войны. Он дал королю время обдумать его предложение, а затем продолжал: — Пока ты не участвуешь в войне, в твою казну будут поступать и другие доходы. Торговля со странами мусульманского Востока прекратилась. Крупные судовладельцы и купцы христианского мира, венецианцы, пизанцы, фландрские торговцы ничего больше не ввозят с Востока. Товары наиболее богатой половины земного шара теперь могут поступать только через твоих купцов, государь. Если кто, как и прежде, захочет получать от мусульман зерно, скот, породистых коней — ему придется обращаться к тебе, государь. Если кто, как и прежде, захочет получать искусные изделия, созданные усердными мусульманскими кузнецами, замечательные доспехи, великолепную металлическую утварь, если христиане, как и прежде, захотят получать из стран ислама шелк, меха, слоновую кость, золотой песок, кораллы и жемчуг, разнообразные травы, краски и стекло, им придется обратиться к посредничеству твоих подданных. Подумай об этом, государь. Казна других монархов оскудеет за эту войну, твоя казна приумножится. А когда остальные обессилеют, тогда ударь ты, кастильский король, и нанеси последний решающий удар. Еврей говорил убедительно. Слова его были заманчивы. Но они только сильнее раззадорили короля. — Достань мне денег! — приказал он Иегуде. — На первое время двести тысяч! Я хочу ударить сейчас, сейчас, сейчас! Достань мне денег под любой залог! Побледневший Иегуда ответил: — Не могу, государь. И никто другой не может. Гнев дона Альфонсо на себя самого и на злую судьбу, похищавшую у него славу, обратился на Иегуду. — Ты виноват в моем позоре, — бушевал он. — Ты придумал это постыдное перемирие и другие еврейские хитрости. Ты изменник! Ты стараешься для Севильи и для твоих обрезанных друзей, ты боишься, что я на них нападу и верну себе утраченную славу. Ты изменник! Еще заметнее побледневший Иегуда молчал. — Ступай! — крикнул ему король. — Ступай с глаз долой! Специальный налог, о котором Иегуда говорил королю, был так называемой саладиновой десятиной. Дело в том, что папа предписал подданным тех христианских стран, которые не принимают участия в великом крестовом походе против султана Саладина, вносить свою лепту хотя бы деньгами, а лепта эта должна была составлять одну десятую их доходов и движимого имущества. Эскривано кастильского короля был рад папскому указу. Он и его юристы, его законоведы, решили, что саладинову десятину надо взимать и во владениях короля Альфонсо. Ибо хотя богу угодно, чтобы король, наш государь, пока оставался нейтрален, но нейтралитет этот временный, и поэтому король обязан готовиться к священной войне. Так в пространном меморандуме изложил дело Иегуда. Дон Манрике передал королю меморандум. Альфонсо прочел. — Хитро придумано, — сказал он тихо и мрачно, — хитер, собака, хитер, собака торгаш. Он, собака, если бы захотел, мог бы раздобыть мне денег. А почему он сам не пришел? — спросил король. Дон Манрике ответил: — Я полагаю, он не хочет снова подвергать себя твоему гневу. — Подумаешь, какой чувствительный, — насмешливо заметил Альфонсо. — Ты, верно, слишком резко с ним обошелся, государь, — возразил дон Манрике. Король был достаточно умен, он понял, что еврей имел все основания обидеться, и рассердился сам на себя. Но весь христианский мир шел на священную войну, а его, Альфонсо, злой рок обрекал на бездействие. Так может же он возмущаться и срывать свой гнев даже на тех, кто не виноват! Такой умный человек, как еврей, должен бы это понять. Он искал предлога опять повидать Иегуду. Уже давно лелеял он мысль отстроить крепость Аларкос, которую сам присоединил к королевству. Судя по всему, что говорит его эскривано Ибн Эзра, теперь на это есть деньги. Он послал за Иегудой. Тот еще не позабыл обиды и почувствовал злобное удовлетворение, когда Альфонсо призвал его. Значит, король быстро смекнул, что без него не обойтись. Но Иегуда знал себе цену, он не хотел опять подвергаться оскорблениям. Он почтительнейше просил извинить его — ему нездоровится. Король преодолел вспышку гнева и приказал через дона Манрике доставить ему деньги для Аларкоса, много денег, четыре тысячи золотых мараведи. Эскривано сейчас же без всяких возражений предоставил требуемую сумму и в верноподданническом писании поздравит короля с решением доказать постройкой крепости всему свету, что он готовится к войне. Король не знал, что и думать о своем еврее. Дону Альфонсо очень хотелось поехать в Бургос и посоветоваться с королевой. Уже давно надо было побывать там. Донья Леонор понесла, вероятно, с той ночи, которую он проспал с ней после её удачной поездки в Сарагосу. Но в Бургосе сейчас было много неподходящих гостей. Город лежал на пути у всех войск — на большой дороге, которая вела к Сант-Яго-де-Компостела, к величайшей святыне в Европе. По этой дороге и обычно-то проходило достаточно пилигримов, а теперь их было еще больше, потому что все рыцари, отправляясь на Восток, спешили заручиться благословением святого. Все они ехали через Бургос, все они шли на поклон к донье Леонор, и когда дон Альфонсо представлял себе встречу с ними, у него щемило сердце: они идут сражаться, а он отсиживается дома! Но предаваться тоске и скуке у себя в замке он не мог. Он придумывал всякие дела. Ездил то туда, то сюда: отправился в Калатраву, к орденским рыцарям, чтоб произвести смотр своему отборному войску; поехал в Аларкос проверить, как строятся укрепления. Рассуждал с друзьями о войне и строил честолюбивые планы. А когда не мог придумать других дел, занимался охотой. Однажды, возвращаясь в очень знойный день с охоты, он решил отдохнуть со своими друзьями Гарсераном де Лара и Эстебаном Ильяном в поместье Уэрта-дель-Рей. Уэрта-дель-Рей, обширное тенистое имение на берегу извилистой реки Тахо, было обнесено обвалившейся каменной стеной. Одиноко высились ворота, встречавшие гостя обычным арабским приветом: «Алафиа — мир входящему», вырезанным старинными пестрыми письменами. За оградой — кусты, небольшая рощица, разбиты всякие грядки; но там, где прежде искусные садовники выращивали редкие цветы, теперь были посажены полезные растения, овощи: капуста, репа. Стоящий в саду загородный дворец, изящный, лёгкий павильон, был необитаем, а у реки рассыхались лодка и купальня. Король с приближенными сидели под деревом напротив дворца. Здание было совсем чуждое, все пропитанное мусульманским духом. Тут, в прохладе, на берегу реки, откуда открывался чудесный вид на город, с незапамятных времен стоял дом. Римляне выстроили здесь виллу, готы — загородный замок, и было достоверно известно, что дворец, который сейчас находился в полном запустении, был возведен по приказу короля мавров Галафре для его дочери, инфанты Галианы, и по сие время еще его называли Паласио-де-Галиана. В этот день даже тут было жарко, над рекой и садом стояла душная тишина; король и его друзья чуть роняли слова. — Оказывается, Уэрта больше, чем я думал, — сказал дон Альфонсо. И вдруг у него мелькнула новая мысль. Его отцам и ему самому приходилось больше разрушать, на строительство нового у них оставалось мало времени, но любовь к созиданию они всосали с молоком матери. Его жена Леонор строила церкви, монастыри, больницы, он сам — церкви, замки, крепости. Почему бы ему не построить дворец для себя и своей семьи? Восстановить Галиану и сделать её удобной для жилья, вероятно, не так уж трудно; а жить здесь в летнее время отлично; может быть, в жару и донья Леонор приедет сюда. — Как вы полагаете, господа? — спросил он. — Восстановим Галиану? — И весело прибавил. — Давайте осмотрим развалины! Они пошли к дому. Навстречу им поспешил управитель Белардо, взволнованный и почтительный. Он обратил их внимание на огород и с готовностью рассказал, сколько пользы извлек из никому не нужного сада. В доме он указывал на разные повреждения и многословно объяснял, каким здесь все, верно, было великолепным, — мозаичные полы, богато украшенные стены и потолки. Но в половодье Тахо каждый раз разливается и вода проникает в дом. У него, у Белардо, сердце болит глядеть на разрушение дворца, но один человек бессилен что-либо сделать. Он не раз обращался к господам королевским советникам, говорил, что дом надо восстановить, а на реке выстроить плотину, но его не хотят слушать — денег, мол, на это нет. — Болтун прав, — сказал по-латыни Эстебан дону Альфонсо. — Дворец действительно был необыкновенно красив. Старый обрезанный король постарался для дочери. Шпоры на сапогах грандов, тяжело ступавших по выщербленным мозаичным полам, громко звенели, голоса гулко отдавались в пустых покоях. Дон Альфонсо молча осматривал дом. «Нет, нельзя ждать, пока Галиана совсем разрушится», — думал он. — Денег и труда придется затратить немало, дон Альфонсо, — заметил дон Гарсеран. — Но я думаю, из Галианы можно сделать прекрасный дворец. Если бы ты видел, что сделал твой еврей из старого, уродливого кастильо де Кастро. Дону Альфонсо вдруг вспомнилось, как удивил дочку еврея своей старомодной простотой его бургосский замок и как откровенно она ему это высказала прямо в лицо. А дон Эстебан подхватил слова дона Гарсеран а и посоветовал: — Если ты серьезно задумал восстановить Галиану, осмотри раньше дом твоего еврея. «Я действительно слишком грубо обошелся с евреем, — подумал Альфонсо. Дон Манрике тоже так полагает. Хорошо, я это исправлю и погляжу его дом». — Тут вы, может быть, и правы, — буркнул он в ответ. Как и предсказывал Иегуда, Кастилия расцвела за то время, что остальной христианский мир вел священную войну. Караваны и корабли доставляли товары с Востока в мусульманские страны Испании, оттуда они шли в Кастилию, а оттуда дальше, во все христианские земли. Когда был объявлен крестовый поход, бароны ругали и поносили Иегуду: еврей-де помешал им принять участие в священной войне, еврея надо прогнать. Но скоро стало ясно, какую огромную пользу приносит стране нейтралитет; брюзжание замолкло, страх перед евреем и тайное уважение к нему возросли. Все большее число дворян заискивало перед ним. Уже один представитель рода де Гусман и один представитель рода де Лара, правда, бедный родственник всемогущего дона Манрике, просили еврея эскривано взять их сыновей к себе в пажи. Когда Иегуда мимоходом похвастался Мусе, как хорошо идут дела и Кастилии и его собственные, ученый, признававший заслуги друга, поглядел на него с насмешкой, сожалением и любопытством. «Он должен хлопотать, — подумал он. — Он должен одновременно вести тысячу дел, ему не по себе, если он не расшевелит людей, не всколыхнет всех, не задаст новой работы писцам в королевских канцеляриях, не пошлет новых кораблей во все семь морей, новых караванов в новые земли. Он хочет себя убедить, что делает это ради дела мира и ради своего народа, и так оно и есть, но, прежде всего он делает это потому, что любит деятельность и власть». — Что изменится, если у тебя будет еще больше власти? — сказал он. — Что изменится, если у тебя будет двести пятьдесят тысяч, а не двести тысяч золотых мараведи? Ведь все равно ты даже не знаешь, — может быть, пока ты сидишь здесь и пьешь это пряное вино, в четырех неделях пути отсюда самум разметал по пустыни твои караваны или море поглотило твои корабли. — Я не боюсь самума и моря, — ответил Иегуда. — Я боюсь другого. — И он не стал таиться перед другом, он открыл ему свои сокровенные опасения. — Я боюсь, — сказал он, — необузданных вспышек и прихотей дона Альфонсо, этого рыцаря и короля. Он опять незаслуженно оскорбил меня. И теперь, когда он пошлет за мной, я скажусь больным, и он не увидит лица моего. Правда, и это я отлично понимаю, я веду опасную игру, не желая идти на уступки. Муса подошел к своему налою и принялся чертить круги и арабески. — Ты, Иегуда, не идешь на уступки ради дела мира или из гордыни? — спросил он через плечо. — Да, я человек гордый, — ответил Иегуда. — Но мне сдается, что на этот раз моя гордыня-добродетель и хороший расчет. Необузданность и рассудок поразительно сочетаются в доне Альфонсо, и никто не может предвидеть, что он, в конце концов, сделает. Иегуда не шел к королю, а тот ограничивался тем, что посылал ему короткие властные распоряжения. Беспокойство Иегуды росло. Он был готов к тому, что неистовый дон Альфонсо не сегодня-завтра выгонит его из кастильо и из королевства, а может быть, даже прикажет схватить и бросить в подземелье своего замка. В другие минуты он надеялся, что Альфонсо попытается помириться с ним и перед всем светом выкажет ему благоволение. Ждать было горько. Как-то его сын Аласар с искренним огорчением спросил: — Дон Альфонсо ни разу не справлялся обо мне? Почему не идет он к тебе в гости? И с болью в сердце Иегуда был вынужден ответить: — Тут, в Кастилии, это не принято, мой сын. Какая гора свалилась у него с плеч, когда посол из королевского замка возвестил, что дон Альфонсо прибудет к нему в гости! Король пришел с Гарсераном, Эстебаном и небольшой свитой. Он старался скрыть легкое смущение под снисходительно-приветливой напускной веселостью. Дом показался ему чуждым, почти враждебным, таким же, как и его хозяин. При этом он отлично заметил, что на свой лад этот дом-образец совершенства. Благодаря какому-то таинственному чувству меры при большом разнообразии достигалось впечатление полной гармонии. На всем лежала печать богатства, не был позабыт ни один уголок, не была упущена ни одна мелочь. Слуг не было видно — и, однако, они являлись по первому зову. Шум заглушался коврами, тишина в доме казалась еще тише от журчания воды. И такое чудо стоит среди его шумного Толедо! Такое чудо свершилось с его кастильо де Кастро! Альфонсо чувствовал себя здесь чужим, непрошеным гостем. Он посмотрел на книги и свитки, арабские, еврейские, латинские. — Ты успеваешь читать все это? — спросил он. — Многое я читаю, — ответил Иегуда. В галерее для гостей он представил королю Мусу Ибн Дауда как самого ученого врача среди верующих всех трех религий. Муса поклонился дону Альфонсо и без всякого подобострастия посмотрел ему прямо в лицо. Дон Альфонсо захотел, чтобы ему перевели какое-нибудь мудрое изречение из тех, что золотисто-пестрой гирляндой вились вдоль стен. И Муса перевел то, что уже переводил дону Родриго: «…участь сынов человеческих и участь животных — одна… Кто знает: душа сынов человеческих восходит ли наверх и душа животных сходит ли вниз, в землю?» Дон Альфонсо задумался. — Это еретическая мудрость, — строго сказал он. — Она взята из Библии, — любезно вразумил его Муса. — Это слова, взятые из книги проповедника Соломона, царя Соломона. — Я нахожу, что это совсем не царская мудрость, — прервал его дон Альфонсо. — Король не сходит вниз в землю, как животное. — Он оборвал разговор, затем сказал Иегуде: — Покажи мне оружейную залу. — Государь, если позволишь, оружейную залу тебе покажет мой сын Аласар, попросил Иегуда, — и этот день он сочтет лучшим днем своей жизни. Дон Альфонсо с удовольствием вспомнил славного подростка. — У тебя смышленый, рыцарский сын, дон Иегуда, — сказал он. — Если тебе угодно, я хотел бы повидать и твою дочь, — прибавил он. Он приветливо, с толком поговорил с мальчиком о доспехах, конях и мулах. Потом все пошли в сад, и, как нарочно, там оказалась и донья Ракель. Это была та же Ракель, что и тогда, в Бургосе, та же, что так неучтиво ответила на его вопрос, и все же не та. На ней было платье чуть иноземного покроя, и сама она была сейчас хозяйкой дома, принимающей чужого знатного гостя. Если в Бургосе она нарушала общий тон, была там совсем не к месту, то здесь все — искусно разбитый сад, водометы, необычные растения — служило ей подходящей рамкой, а он, Альфонсо, казался чужим, был здесь не к месту. Он поклонился по всем правилам куртуазного обхождения, снял перчатку, взял её руку и поцеловал. — Я рад, что опять вижу тебя, благородная дама. Тогда, в Бургосе, я не мог довести разговор с тобой до конца, — громко сказал он, так что все слышали. Тут, в саду, собралось более обширное общество: к королю и его приближенным присоединились Аласар и пажи Иегуды. Во время медленной прогулки по саду Альфонсо и Ракель немного отстали от других. — Теперь, когда я увидел этот дом, — заговорил он, и на этот раз по-кастильски, — я понимаю, что тебе, благородная дама, не понравился мой бургосский кастильо. Она покраснела, её смущало, что она обидела его, ей льстило, что ему запомнились её слова, она молчала, едва уловимая неопределенная улыбка чуть тронула её изогнутые губы. — Ты понимаешь, когда я говорю на вульгарной латыни? — продолжал он. Она покраснела сильней: он запомнил каждое её слово. — За это время я гораздо лучше выучила кастильский язык, государь, ответила она. Он сказал: — Я бы охотно поговорил с тобой по-арабски, госпожа, но в моих устах этот язык будет звучать грубо и нескладно и оскорбит твой слух. — Не утруждай себя, говори по-кастильски, государь, раз это твой родной язык, — откровенно сказала донья Ракель. Ее слова рассердили дона Альфонсо. Ей следовало бы сказать: «Мне этот язык приятен», — или что-нибудь в таком же роде, как требовали правила куртуазии, а она вместо того непочтительно выпаливает все, что взбредет в голову, и порочит его родной кастильский язык. — Моя Кастилия, верно, все еще для вас чужая страна, — сказал он грубо, и только здесь ты чувствуешь себя дома. — Нет, — ответила Ракель. — Кастильские кавалеры внимательны к нам и стараются сделать так, чтоб Кастилия стала для нас родной. Теперь дону Альфонсо надо было бы сказать несколько обычных любезных слов, что-нибудь вроде: «Нетрудно быть внимательным к такой даме, как ты». Но ему вдруг опротивела вымученная, надуманная модная болтовня. Да и донье Ракель, должно быть, галантная болтовня кажется смешной. Вообще, как надо с ней разговаривать? Она не принадлежит к тем дамам, которые любят выспренне любезные, ничего не говорящие комплименты, и еще меньше к тем женщинам, которым нравится вольное солдатское обращение. Он привык, что у каждого есть свое определенное место и что он, Альфонсо, твердо знает, с кем имеет дело. Но куда отнести донью Ракель и как себя с ней держать, он не знал. Все, что было связано с его евреем, сейчас же теряло определенность и становилось неясным. Зачем ему эта донья Ракель? Чего он от неё хочет? Может быть, он хочет — и мысленно он произнес очень грубое слово на своей вульгарной латыни — переспать с ней? Он и сам не знал. На исповеди он мог с чистой совестью говорить, что, кроме своей доньи Леонор, не любил ни одной женщины. К рыцарской любви, к любовному служению у него вкуса не было. Незамужние дочери дворян вне дома появлялись редко и только в большом обществе, и поэтому куртуазный кодекс предписывал влюбляться в замужних дам и посвящать им высокопарные, замороженные любовные стихи. Такое ухаживание ни к чему не вело. Вот так и получалось, что он спал с обозными девками да взятыми в плен мусульманскими женщинами; с ними можно было и говорить и вести себя как бог на душу положит. Раз у него что-то было с женой одного наваррского рыцаря, но в этой любовной интриге было мало радости, и он почувствовал облегчение, когда дама вернулась на родину. Короткая связь с доньей Банкой, фрейлиной королевы, была мучительна, и, в конце концов, донья Бланка не то по доброй воле, не то по принуждению приняла постриг. Нет, счастлив он был только со своей Леонор. Хотя дон Альфонсо и не облек эти свои думы в определенные слова, все же он ясно их почувствовал, и его рассердило, что он вел такой разговор с дочерью еврея. Ведь она ему не нравится, нет в ней ни капли скромности, не похожа она на благородную даму, она слишком бойка и позволяет себе судить обо всем, хотя, в сущности, она еще девчонка. Ничем она не похожа на холодных, величественных златокудрых христианских дам, нет, рыцарь не сложит в её честь стихов, да она и не поняла бы их. Он не хотел продолжать разговор с ней, не хотел дольше оставаться в этом доме. Тихий сад с его монотонным плеском водных струй, с душным сладким ароматом цветущих апельсинных деревьев раздражал его. Хватит разыгрывать из себя дурака и любезничать с этой еврейкой, ну её совсем! Но он услышал свой собственный голос: — За городскими воротами у меня есть имение, его называют Галиана. Замок очень старый, его построил для себя король-мусульманин, и о нем ходит много рассказов. Донья Ракель встрепенулась. Она раньше что-то слышала про Галиану. Уж не там ли стояли водяные часы рабби Ханана? — Я хочу восстановить дворец, — продолжал дон Альфонсо, — и так, чтобы новый не уступал старому. Твои советы, благородная дама, были бы мне очень желательны. Донья Ракель посмотрела на него с удивлением, почти гневно. Никогда мусульманский рыцарь не осмелился бы так неловко и грубо пригласить к себе даму. Но тут же она решила, что христианские рыцари совсем другое дело: правила куртуазии обязывают их произносить выспренние фразы, за которыми ничего не кроется. Она посмотрела исподтишка на лицо дона Альфонсо и испугалась. Лицо было напряженное, жадное. Нет, его слова продиктованы не правилами куртуазии. Она была испугана, оскорблена и замкнулась в себе. Стала только учтивой хозяйкой дома. Вежливо ответила, на этот раз по-арабски: — Отец будет, конечно, очень рад помочь тебе своими советами, государь. Лоб дона Альфонсо сразу прорезала глубокая складка. Что он наделал! Он заслужил такой отпор, он должен был его ждать. С самого начала ему следовало быть осторожным: девушка была дочерью проклятого богом народа. Этот заколдованный сад, весь этот заколдованный, окаянный дом внушил ему такие речи. Он встряхнулся, пошел быстрей, через несколько шагов, они нагнали остальных. Подросток Аласар сразу обратился к нему. Он сейчас рассказывал про шлем с забралом, все части которого подвижны, так что можно по желанию поднимать и опускать железную пластину, защищающую глаза, нос, рот, а пажи короля не верят. — Я же сам видел такие доспехи, — горячился он. — Их кует кордовский оружейник (V.V., исполнитель OCR: не могу не посетовать на word-овский спелл-чеккер, который назойливо предлагал мне заменить «кордовский» на «мордовский»…) Абдулла, и отец обещал подарить мне такое вооружение, как только я буду посвящен в рыцари. У тебя же ведь есть такие доспехи, государь? Дон Альфонсо ответил, что слышал про них. — Но у меня их нет, — сухо заключил он. — Так отец тебе обязательно достанет! — пылко воскликнул Аласар. — Тебе они очень понравятся, — уверял он. — Повели отцу выписать их для тебя. Лицо Альфонсо просветлело. Не виноват же мальчик, что у него такая дерзкая и обидчивая сестра. — Видишь, дон Иегуда, — сказал он, — мы с твоим сыном понимаем друг друга. Не отдашь ли ты мне его в пажи? Донья Ракель казалась взволнованной. И остальные тоже с трудом скрывали свое удивление. Аласар, почти заикаясь от радости, пролепетал: — Это правда, дон Альфонсо? Ты милостиво берешь меня к себе в услужение? А дон Иегуда, желание которого так неожиданно осуществилось, низко склонился перед королем и сказал: — Это большая милость, твое величество! — Король, наш государь, кажется, милостиво беседовал с тобой, дочь моя? — спросил в тот же вечер Иегуда. Донья Ракель откровенно ответила: — По-моему, король был слишком милостив. Я боюсь его. — И она пояснила: Он хочет восстановить свой загородный дом Галиану и предложил мне помочь ему в этом деле советами. Ведь, правда, это необычное предложение, отец? — Необычное, — согласился Иегуда. И действительно, несколько дней спустя Иегуда и донья Ракель были приглашены участвовать в поездке короля в Галиану. На этот раз дон Альфонсо пригласил большое общество, и во время прогулки по саду он почти не говорил с доньей Ракель. Зато он предлагал много вопросов грубоватому, болтливому управителю Белардо, веселившему гостей своими ответами. После осмотра поместья был сервирован обед на берегу Тахо. К концу обеда король, сидевший на пне, произнес выспреннюю речь, сам потешаясь над её торжественностью. — Около ста лет царствуем мы здесь, в Толедо, мы сделали его нашей столицей, отстроили, укрепили, оградили от нападений неверных. Но, радея о чести, вере и ратных подвигах, мы не имели досуга заняться другими делами, возможно и суетными, но королю подобающими, — мы пренебрегали красотой и великолепием. Наши друзья с юга, хотя бы дон эскривано и его дочь, глядящие на наши города и дома со стороны, нашли наш замок в Бургосе голым и неудобным. И вот в минуту досуга нам заблагорассудилось отстроить наш запущенный Паласио-де-Галиана и сделать его еще красивее, чем он был прежде, дабы весь свет видел, что мы уже не нищие, что мы тоже можем, ежели есть охота, строить роскошные дворцы. Это была длинная и гордая речь, такие речи дон Альфонсо произносил разве только на торжественных заседаниях, и гости, сидевшие за не убранными еще столами, были поражены. — Как ты полагаешь, мой эскривано? — уже не торжественным тоном обратился король к Иегуде. — Ты ведь сведущ в таких делах. — Твой загородный дом Галиана, — осмотрительно начал дон Иегуда, расположен в прекрасном месте: тут и прохлада реки, и великолепный вид на твою славную столицу. Потратить труды на восстановление такого замка, разумеется, стоит. — Значит, мы восстанавливаем Галиану, — не задумываясь, решил король. — Тут есть одна трудность, государь, — почтительно заметил Иегуда. — Ты богат добрыми воинами и умелыми ремесленниками. Но твои мастера и ремесленники еще недостаточно искусны и не могут отстроить этот замок так, чтобы он соответствовал твоему величию и желанию. Король помрачнел. — А разве ты не отстроил заново роскошный большой дом в течение очень короткого времени? — Я выписал мусульманских зодчих и мастеров, государь, — негромко, деловитым тоном сказал дон Иегуда. Все молчали. Христианский мир вел священную войну против неверных. Подобает ли христианскому королю призывать мусульманских мастеров? И согласятся ли мусульмане строить замок христианскому королю? Дон Альфонсо посмотрел на лица окружающих. На них было написано ожидание, а не насмешка. И на лице еврейки не было насмешки. А что, если в душе она скрывает дерзкую мысль, что он, Альфонсо, не умеет строить ничего, кроме старых угрюмых крепостей? Неужели король Толедо и Кастилии не сумеет осуществить такой ничтожный замысел, как восстановление загородного дома? — Ну что ж, в таком случае выпиши мне мусульманских строителей, — повелел он все так же решительно. — Я хочу восстановить Галиану, — нетерпеливо закончил он. — Раз ты так приказываешь, государь, — ответил дон Иегуда, — я отдам распоряжение моему Ибн Омару выписать тебе нужных людей. Он человек расторопный. — Отлично, — сказал король. — Последи, чтобы все шло без задержки. Едемте домой, господа! — сказал он. К донье Ракель он не обращался ни за обедом, ни во время прогулки. Дону Альфонсо все сильней не хватало доньи Леонор, присутствие которой всегда действовало на него благотворно. Кроме того, нельзя было дольше оставлять её одну. Она тяжело переносила беременность, роды ожидались через шесть-семь недель. Он послал к ней гонца, что скоро сам прибудет в Бургос. Донья Леонор не была на него в обиде за длительное отсутствие. Вместе с ним она мучилась его вынужденным бездействием. Она понимала, что он не хочет встречаться у неё при дворе с рыцарями, которые отправлялись в Святую землю, и была ему очень благодарна, что он все же приехал. Донья Леонор проявила большую чуткость. Она признала, что Кастилия не может воевать, хоть это и было ей очень больно. Ведь она сама убедилась, как глубоко засела обида в сердце дона Педро. Она знала: даже если против ожидания и удастся заключить мало-мальски прочный союз с Арагоном, чувство горькой обиды постоянно будет толкать молодого короля на пагубные споры из-за верховного командования, заранее можно предвидеть, что поражение неизбежно. Умными словами убеждала она короля, что для победы над собой ему потребовалось не меньше мужества, чем для самого отважного военного подвига. Все отлично понимают, что только злосчастное стечение обстоятельств вынуждает его к бездействию. — Ты по-прежнему первый рыцарь и герой Испании, мой Альфонсо, — сказала она, — и весь христианский мир это знает. От таких её слов у него становилось тепло на душе. Она его дама и королева. Как мог он так долго выдержать в Толедо без её ласковых слов, без её совета и забот? Альфонсо старался тоже получше понять ее. До сих пор он считал прихотью избалованной дамы то, что она предпочитала Бургос его столице, теперь он понял, что это чувство коренится глубоко в её натуре. Она выросла при дворах своего отца Генриха Английского и своей матери Алиеноры Аквитанской, где процветали галантность и учтивые нравы, и к его далекому Толедо ей, конечно, было трудно привыкнуть. В Бургосе, лежащем на дороге пилигримов, отправлявшихся в Сант-Яго-де-Компостела, было легко поддерживать связь с утонченными христианскими дворами; у доньи Леонор постоянно гостили рыцари и придворные поэты её отца и сводной сестры принцессы Марии де Труа, воплощавшей идеал дамы христианского мира. Дон Альфонсо смотрел теперь и на Бургос иными, более понимающими глазами. Он видел суровую, гордую красоту древнего города, который не поддался мавританскому духу и стоял теперь величественный, высокомерный, недоступный, христианский. Какой он дурак, что хоть на минуту разлюбил его из-за болтовни глупой девчонки. Его злило, что он повелел отстроить Галиану с прежней её мусульманской роскошью, и ничего не сказал об этом донье Леонор. Вначале он думал, что сможет её уговорить провести летом месяц-другой в Толедо, когда будет восстановлен красивый, прохладный замок. Теперь он знал, Галиана ей не понравится. Она любит добротность, крепость, суровость, а не мягкую пышность, негу, нечто зыбкое и расплывчатое. Эти последние недели он старался во всем угодить донье Леонор. Из-за своего положения она не могла принимать участие в кавалькадах и охоте, он тоже отказался от этого удовольствия и почти все время проводил в замке. И детям своим он уделял теперь больше внимания, чем обычно, особенно инфанте Беренгеле. Это была сильно вытянувшаяся некрасивая девочка со смелым выражением лица. Она унаследовала от матери интерес к миру и людям, а также её честолюбие, она много читала и училась; её явно радовало, что отец теперь больше занимается ею, однако она была молчалива и держалась замкнуто. Альфонсо не сдружился с дочерью. Донья Леонор примирилась с тем, что не родит наследника. Не так уж это плохо, говорила она, улыбаясь, если она в четвертый раз разрешится от бремени дочерью. Тогда будущий супруг Беренгелы может с уверенностью рассчитывать на корону Кастилии и, значит, будет этому королевству верным союзником. Она не потеряла надежды склонить дона Педро на искренний союз и намеревалась сейчас же после родов поехать в Сарагосу и снова заняться сватовством. И в нынешнем, третьем крестовом походе великое продвижение на Восток идет очень медленно, христианское войско дошло только до Сицилии, значит, если удастся уладить отношения с Арагоном, можно надеяться, что Альфонсо еще успеет принять участие в священной войне. А пока донья Леонор придумывала всякие дела, чтобы время ожидания не тянулось для короля так томительно долго. Вот хотя бы рыцарский орден Калатравы. Это отборное кастильское войско подчинялось королю только во время войны; в мирное время великий магистр пользовался полной независимостью. Священная война давала дону Альфонсо хорошее основание настаивать на изменении такого порядка. Донья Леонор предложила королю поехать в Калатраву, пожертвовать Ордену деньги на постройку стен и на вооружение рыцарей и договориться о пересмотре правил и дисциплины Ордена с его великим магистром доном Нуньо Пересом, человеком монашеского образа жизни, однако весьма сведущим в военном деле. Затем были пленники, во время битвы за святой город попавшие в неволю к султану Саладину. Папа призывал и увещевал весь христианский мир выкупить их. Но священная война поглощала огромные суммы, христианские властители медлили, обещали, а время уходило. Султан назначил выкуп в десять золотых крон за мужчину, в пять за женщину, в одну крону за ребенка — выкуп был высокий, но не чрезмерный. Донья Леонор посоветовала мужу выкупить как можно больше пленников. Таким образом он докажет всему свету, что не отстает от других в святом рвении. Такие планы пришлись по душе дону Альфонсо. Но для их осуществления нужны были деньги. Он призвал в Бургос Иегуду. А дон Иегуда меж тем сидел в Толедо, в своем прекрасном кастильо Ибн Эзра. И в то время, как весь свет воевал, его Сфарад наслаждался мирной жизнью, и торговля страны и его собственные дела процветали. Но новая тяжелая дума запала ему в сердце, дума о кастильских, и в частности о толедских, евреях. Согласно весьма недвусмысленному папскому эдикту, все те, кто не принимал участия в походе, должны были вносить саладинову десятину, — следовательно, и евреи. Архиепископ дон Мартин воспользовался этим указом и потребовал, чтобы альхама выплатила ему эту подать. Дон Эфраим принес Иегуде послание архиепископа. Оно было написано резко, в угрожающем тоне. Иегуда прочел; он уже давно ждал этого требования со стороны дона Мартина. — Альхама обнищает, если, кроме других налогов, должна будет выплачивать еще и саладинову десятину, — тоненьким голоском сказал дон Эфраим. — Если вы хотите увильнуть от этой повинности, на мою помощь не рассчитывайте, — без обиняков заявил Иегуда. На лице старейшины появилось злое, возмущенное выражение. «Иегуде наплевать на то, сколько мы платим, — с горечью подумал он. — Он загребает проценты, ростовщик! А мы хоть погибай». Дон Иегуда угадал мысли гостя. — Не скули из-за денег, господин мой и учитель Эфраим, — одернул он его. Вы достаточно заработали на нейтралитете Кастилии. Я уже давно должен был бы потребовать с вас саладинову десятину. Здесь дело не в деньгах. Здесь дело гораздо более серьезное. Чудовищная сумма, которую должна была выплатить альхама, вытеснила из головы старейшины Эфраима все другие заботы; теперь, когда Иегуда так резко вернул его к действительности, он уже не мог закрывать глаза на гораздо более лихую напасть. Саладинову десятину платили церкви, не королю. Уже когда шла речь о том, чтобы повысить налоги, взимаемые с христиан, архиепископ предъявил свои права на эти взносы, и казна вынуждена была пойти на уступки. Когда дело коснется евреев, дон Мартин будет еще решительней настаивать на этой привилегии; а если он добьется своего, независимости альхамы конец. Дон Иегуда в откровенных и резких словах объяснил это дону Эфраиму. — Ты не хуже меня знаешь, что поставлено на карту, — сказал он. — Нельзя, чтобы между нами и королем было втиснуто еще одно звено. Мы должны остаться независимыми, как написано в древних книгах. Мы должны сохранить самоуправление и свою юрисдикцию, как и гранды. Король должен получить право взимать саладинову десятину, я должен получить это право, — не дон Мартин. К этому я приложу все старания, но только к этому. И если мне это удастся и если вы откупитесь только деньгами, славьте господа бога! Дон Эфраим, на которого так напал Иегуда, в душе чувствовал, что тот прав. Мало того, его поразило, как быстро и верно Иегуда понял, в чем тут дело. Но он не хотел показать свое невольное восхищение. Слишком сильно печалился он о деньгах. Ему было не по себе, он зяб и, почесывая ногтями одной руки ладонь другой, продолжал дуться. — Твой родич дон Хосе добился, чтобы сарагосские евреи платили только половину десятины. — Возможно, что мой родич оборотистей меня, — сухо возразил Иегуда. — Во всяком случае, у него нет такого противника, как архиепископ дон Мартин. — Он разгорячился. — Неужели ты все еще слеп? Я буду рад, если на этот раз архиепископ не наденет на нас ярма. За это я охотно заплачу полную десятину королю, и десятина эта будет тучная, дон Эфраим, уж будь спокоен. Самоуправление альхамы стоит того. Он сказал это с неожиданным волнением, он даже путался и заикался. — Я знаю, что ты наш друг, — поспешил ответить дон Эфраим. — Но ты суровый друг. На почтительный отказ дона Эфраима архиепископ не разразился вторым посланием. Вместо того он отправился в Бургос; несомненно, он хотел вырвать у короля полномочия для действий против евреев. Иегуда боялся, что он добьется своего. Альфонсо и Леонор благочестивы, нейтралитет Кастилии камнем лежит у них на совести. Дон Мартин наверняка сошлется на не допускающий толкований папский эдикт и будет увещевать их не умножать своих грехов. Иегуда думал сам поехать в Бургос. Но мысль старого Мусы, что как раз «хлопотливостью» можно все погубить, удержала его. Когда король призвал его в Бургос, он воспринял это как знамение неба. Архиепископ действительно наседал на короля. Он ссылался на целый ряд указов священного престола и на писания высших церковных авторитетов. Разве не ответили евреи Пилату: «Кровь его на нас и на детях наших», — и разве тем самым они не осудили себя? Господь бог тогда же осудил их на вечное рабство, и обязанность христианских монархов — не давать проклятому богом народу подымать выю. — А ты, дон Альфонсо, — взывал он к королю, — в течение всего своего царствования мирволил и потакал евреям, и в наше тяжелое время, когда гроб Господень снова в руках обрезанного антихриста и папский эдикт обязывает всех безоговорочно, а значит, и иудеев, вносить саладинову десятину, ты колеблешься и не выполняешь его и потворствуешь неверным, что очень обидно твоим истинно верующим подданным. Король не мог устоять против увещеваний архиепископа. — Хорошо, дон Мартин. Мои евреи тоже внесут саладинову десятину. Дон Мартин возликовал: — Сейчас же назначу налог! Этого Альфонсо не хотел. Папа мог требовать, чтобы он, король, взыскал десятину и употребил её на военные нужды; но взыскивать налоги и решать, на что именно их пустить, — его королевское право. Спор это был давний, он снова ожил еще при первом назначении саладиновой десятины, и хотя Альфонсо и очень ценил архиепископа, верного друга и истого рыцаря, все же он не желал уступать. — Прости, дон Мартин, — сказал он, — это не твоего ведения дело. — И когда архиепископ возмутился, он успокоил его: — Ты не жаждешь денег, и я не жажду. Мы христианские рыцари. Мы захватываем добычу у недруга, но мы не спорим с другом из-за денежных дел. Пусть и на этот раз скажут свое слово юристы и репозитарии. — Так это означает, что ты предоставляешь твоему еврею решать, как применить эдикт святого отца? — подозрительно и задорно спросил дон Мартин. — Очень удачно, что дон Иегуда сейчас как раз едет сюда, — ответил Альфонсо. — Я, конечно, посоветуюсь и с ним. Тут уж архиепископ не выдержал. — Кого ты хочешь спрашивать — дважды неверного? Посланца дьявола? Ты думаешь, он даст тебе добрый совет во вред своему другу эмиру Севильскому? Кто поручится, что он уже сейчас не строит вместе с ним козней. Еще фараон сказал: «Если разразится война, евреи примкнут к нашим врагам». Дон Альфонсо старался сохранять спокойствие. — Этот мой эскривано сослужил мне большую службу, — сказал он. — Большую, чем все те, что были до него. В хозяйстве моего королевства теперь увеличился порядок и уменьшился гнет. Ты несправедлив к нему, дон Мартин. Теплые слова, в которых король защищал еврея, испугали архиепископа. — Вот и видно, что святой отец был прав, когда предостерегал христианских монархов от евреев-советчиков, — сказал он, не столько возмущенный, сколько озабоченный. Он процитировал послание папы: — «Берегитесь, князи христианские. Не приближайте милостиво к себе иудеев, они отблагодарят вас по пословице: mus in pera, serpens in gremio et ignis in sinu — как мышь в мешке, как змея за пазухой, как огниво в рукаве». — И огорченно закончил: — Ты слишком приблизил к себе этого человека, дон Альфонсо, он вполз к тебе в сердце. Короля тронула печаль друга. — Не думай, — сказал он, — я не хочу удержать то, что по справедливости причитается церкви. Взвешу твои и его доводы, и только если его доводы окажутся очень вескими, очень убедительными, очень бескорыстными, я послушаюсь его. Архиепископ был мрачен и озабочен. — Тебе, верно, мало того, что господь обрек тебя за грехи на бездействие в то время, как весь христианский мир сражается? Не прибавляй к старым грехам новых! Заклинаю тебя, не потерпи, чтобы в твоем королевстве неверные насмехались над эдиктом святого отца! Дон Альфонсо взял его за руку. — Благодарю тебя за предупреждение, — сказал он. — Я буду его помнить, и Иегуде не удастся заговорить мне зубы. Всё время, пока он ждал Иегуду, слова дона Мартина не выходили у него из головы. Архиепископ был прав: он слишком разбаловал своего еврея. Он обращается с ним не как с человеком, с которым поневоле приходится вести дела, а как с другом. Он пошел к нему в гости, взял к себе в пажи его сына, любезничал с его дочерью и, раззадоренный насмешками и высокомерием этой девчонки, решил восстановить мавританский загородный дворец. Сколько ни отогревай змею на груди, она все равно ужалит. А может быть, уже ужалила. Больше он не поддастся на обольщения еврея. Иегуда ответит за то, что не востребовал со своих единоверцев саладиновой десятины. И если он ничего не приведет в свое оправдание, Альфонсо передаст евреев дону Мартину. Пусть не задирают нос эти неверные! Но может ли он передать церкви свое право владения евреями, свое patrimonio real? Его предки не позволяли никому на него посягнуть. Он просмотрел доклады о финансовом положении государства. Оно было благоприятно, более чем благоприятно. Его эскривано служит ему верой и правдой, этого отрицать нельзя. Но он, Альфонсо, сохранит в сердце своем предостережения архиепископа; он не позволит себя одурачить. Прежде всего он потребует от еврея огромную сумму для Калатравы и на выкуп пленников. Из ответа еврея будет ясно, чьи интересы для него важнее — казны и государства или его собственные и еврейства. Он встретил Иегуду, полный нетерпеливого ожидания. Иегуда тоже был в напряженном волнении. От разговора с королем зависело бесконечно многое; надо было действовать очень осторожно. Прежде всего он сделал подробный доклад о состоянии хозяйства. Рассказал о значительных успехах, не позабыл и о более мелких удачах, которые, по его мнению, могли порадовать короля. Рассказал о большом конском заводе; шестьдесят породистых коней из мусульманской Андалусии и из Африки находятся на пути в Кастилию, приглашены три опытных коневода. Затем о кастильской монете; чеканят все большее количество золотых мараведи, и хотя изображение дона Альфонсо, как и всякое изображение человеческого лица, ненавистно приверженцам пророка, все же золотые монеты с лицом дона Альфонсо и с его гербом, свидетельствующим о его могуществе, распространяются и в мусульманских странах. А королеву, надо думать, порадует то, что в непродолжительном времени она сможет носить ткани, изготовленные из кастильского шелка. Король слушал внимательно и казался довольным. Но он помнил о своем намерении не давать еврею зазнаваться. — Это звучит очень утешительно, — заметил он, но тут же прибавил с недоброй мягкостью: — Теперь, наконец, и деньги есть, чтобы ударить по нашим здешним мусульманам. Дон Иегуда был разочарован — он ожидал большей благодарности, однако он спокойно ответил: — Мы приближаемся к этой цели скорее, чем я думал. И чем дольше ты сохранишь мир, государь, тем больше будут твои возможности собрать многочисленное и сильное войско, которое обеспечит тебе победу. Дон Альфонсо все с той же злобно-лукавой мягкостью спросил: — Ежели ты полагаешь, что все еще не можешь дать согласие на священную войну, то, по крайней мере, дозволь мне получить деньги, чтобы христианский мир поверил в мою добрую волю! — Соблаговоли, государь, ясней изложить свою мысль, ибо слуга твой непонятлив, — ответил дон Иегуда. — Мы с доньей Леонор решили выкупить пленников Саладина, — объяснил ему Альфонсо, — выкупить очень много пленников. — И он назвал еще более высокую цифру, чем собирался: — Тысячу мужчин, тысячу женщин, тысячу детей. Иегуда, казалось, смутился, и Альфонсо уже подумал: «Вот теперь я его поймал; теперь он покажет свое истинное лицо». Но Иегуда тут же ответил: — 16000 золотых мараведи очень большие деньги. Ни один другой государь на нашем полуострове не мог бы себе позволить выбросить на благочестивое дело без всякой для себя корысти такую огромную сумму. Ты можешь это себе позволить, государь. Альфонсо не знал, радоваться ли ему или сердиться. — Кроме того, — сказал он, — я хотел бы сделать дар Калатравскому ордену, и дар щедрый. Теперь Иегуда действительно был озадачен. Но он тотчас же подумал: король хочет купить у неба прощение за то, что не участвует в священной войне, и лучше, если он сделает это таким путем, не уступив архиепископу саладинову десятину. — О какой сумме ты думал, государь? — спросил он. — Я хотел бы услышать твое мнение, — сказал Альфонсо. Иегуда предложил: — Что, если пожертвовать Калатраве ту же сумму, что и Аларкосу: четыре тысячи золотых мараведи? — Ты смеешься, мой милый, — ласково сказал король. — Не могу же я отделаться от моих лучших рыцарей нищенской подачкой! Определи сумму пожертвования в восемь тысяч мараведи. На этот раз дон Иегуда невольно поморщился. Но он не стал спорить и, склонившись перед королем, сказал: — Государь, ты сейчас отдал на богоугодные дела двадцать четыре тысячи золотых мараведи. Будь уверен, бог вознаградит тебя. — И, уже справившись со своим волнением, он весело прибавил: — Я и так ждал, что господь будет к тебе милостив, и уже заранее все предусмотрел. Король поглядел на него с удивлением. — Рассчитывая, что ты заслужил перед господом, и он благословит тебя наследником престола, я приказал моим репозиториям пересмотреть список подарков на крестины, — пояснил Иегуда. Дело в том, что в старых книгах было записано право короля по случаю рождения первого сына требовать от каждого вассала добавочных взносов на предмет достойного воспитания престолонаследника, и суммы при этом определялись немалые. Дон Альфонсо, так же как и донья Леонор, отказался от надежды на наследника престола, и то, что эскривано верил в его счастье, обрадовало короля. Оживившись, он сказал со смущенной улыбкой: — Ты и в самом деле предусмотрительный человек. И так как еврей без колебания предоставил в его распоряжение требуемую сумму, дон Альфонсо уже решил, как и собирался, поручить ему, а не дону Мартину взыскание саладиновой десятины. Но ведь еврей обошел молчанием саладинову десятину, причитающуюся с альхамы, и не обмолвился о ней ни полсловом. — А как обстоит дело с вашей саладиновой десятиной? — без всякого перехода спросил король. — Мне сказали, что вы хотите надуть церковь. Этого я не потерплю, тут вы просчитались. Неожиданный запальчивый наскок вывел Иегуду из равновесия. Но он рассудил, что судьба сефардских евреев зависит сейчас от его языка, он сдержался, приказал себе действовать с холодным расчетом, не терять терпения. — Нас оклеветали, государь, — сказал он. — Я уже давно подсчитал саладинову десятину альхамы; иначе неоткуда было бы взять те деньги, которые ты сегодня потребовал. Но твои еврейские подданные, разумеется, хотят вносить эту подать не всякому, кто её будет домогаться или уже домогается, а только тебе, государь. Дон Альфонсо, хотя и довольный тем, что Иегуда так легко отклонил от себя обвинение дона Мартина, все же решил его осадить: — Не забывайся, дон Иегуда! «Всякий», о котором ты говоришь, — это архиепископ Толедский. — В статуте, данном альхаме твоими отцами и дедами и подтвержденном тобою, государь, предусмотрено, что наша община должна вносить подати только тебе и никому другому. Если ты повелишь, десятина, разумеется, будет выплачена архиепископу Толедскому. Но тогда это будет только десятина и ни на сольдо больше, тощая десятина, ибо стричь козла, который противится, очень трудно. Если же десятина пойдет тебе, государь, это будет тучная, богатая десятина, потому что тебя, государь, толедская альхама любит и уважает. — И тихим, вкрадчивым голосом он прибавил: — Может, было бы лучше, если бы я затаил в сердце то, что я тебе сейчас скажу. Но я честно служу тебе и не могу умолчать об этом. Мы страдали бы и мучились угрызениями совести, если бы нам пришлось внести деньги на завоевание города, который спокон веков мы почитаем святым и который господь бог определил нам в наследие. Ты, государь, потратишь наши деньги не на войну на Востоке, а на увеличение славы и мощи твоей Кастилии, которая охраняет нас и обеспечивает нам довольство и покой. Мы знаем — ты употребишь эти деньги нам на благо. На что употребит их архиепископ — мы не знаем. Король верил тому, что говорил еврей. Еврей, какие бы у него ни были тайные соображения, шел той же дорогой, что и он, еврей — его друг, Альфонсо это чувствовал. Но это как раз и недопустимо. «Мышь в мешке, змея за пазухой, огниво в рукаве», — звучали у него в ушах слова святого отца. Нельзя слишком приближать к себе еврея; это грех, это вдвойне грех сейчас, во время священной войны. — Не отнимай у нас тех прав, которыми мы пользуемся уже сто лет, заклинал его Иегуда. — Не отдавай твоих верных подданных в руки их врага. Ты, а не архиепископ наш властелин. Позволь мне взыскать саладинову десятину, государь! Слова Иегуды тронули короля. Но тот, кто сказал их, — неверный, а за тем, кто предостерегал, стоит церковь. — Я обдумаю твои доводы, дон Иегуда, — сказал король без особого восторга. Взор Иегуды померк. Если он не убедил короля сейчас, значит, он никогда не сможет его убедить. Бог отвратил от него лицо свое. Он, Иегуда, потерял дар убеждения. Король увидел страшное разочарование еврея. Никто не оказал ему таких услуг, как этот Ибн Эзра. Королю стало жаль, что он обидел еврея. — Не думай, что я не ценю твоих услуг, — сказал он. — Ты отлично выполнил мое поручение, дон Иегуда. — И он ласково прибавил: — Я приглашу моих грандов присутствовать, когда ты будешь возвращать мне перчатку в знак выполненного поручения. Донья Леонор тоже была не уверена, надо ли предоставить архиепископу право взыскивать с евреев саладинову десятину. Как королева, она не хотела отказываться от этого важного права казны. Как добрая христианка, она чувствовала, что совершает грех, извлекая выгоду из спорного нейтралитета королевства, она не хотела пренебрегать увещеванием архиепископа. Тяжёлая беременность усугубляла её сомнения. Она ничего не могла посоветовать дону Альфонсо. Он искал божьего указания. И решил подождать, пока разрешится от бремени донья Леонор. Если она родит ему сына, он увидит в этом перст божий. Тогда он возьмет саладинову десятину в королевскую казну, ибо он неправомочен уменьшать наследие сына. А пока он, как и обещал, почтил своего эскривано. В многолюдном собрании Иегуда вернул королю перчатку рыцарского поручения, и Альфонсо взял обнаженной рукой обнаженную руку своего вассала, милостиво поблагодарил его, обнял и поцеловал в обе щеки. Архиепископ кипел от негодования. Его пастырское предостережение сотрясло воздух, и только, — посланец антихриста все крепче и крепче опутывает короля. Но на этот раз дон Мартин возымел твердое намерение не дать синагоге восторжествовать над церковью. Он решил не пренебрегать никакими средствами и против хитрости действовать хитростью. Ему и в голову не приходило, уверял он короля, спорить с ним из-за денег. В доказательство этого он идет на уступку, которую ему будет очень трудно отстоять перед священным престолом. Будучи твердо уверен, что дон Альфонсо употребит саладинову десятину исключительно на вооружение, он предоставляет ему распоряжаться деньгами; за собой и за церковью он оставляет только право взыскивать эту десятину; все поступающие взносы он сейчас же передаст в королевскую казну. По простодушно-хитрому лицу друга дон Альфонсо понял, как трудно тому идти на такую уступку. Ему самому было ясно, что здесь все дело в принципе, и он возразил: — Я знаю, что ты хочешь мне добра. Но мне кажется, мой эскривано тоже действует из честных побуждений, когда убеждает меня не отказываться от очень важного права государя. Дон Мартин проворчал: — Опять тут этот неверный! Этот предатель! — Он не предатель, — вступился Альфонсо за своего министра. — Он вытряхнет из моих евреев всю десятину до последнего сольдо. Он уже обещал мне из этой десятины огромную сумму для нашего крестового похода — двадцать четыре тысячи золотых мараведи. Такая цифра произвела впечатление на архиепископа. Но он не хотел в этом признаться и насмешливо заметил: — Обещать он всегда обещает. — До сих пор он выполняет все, что обещал, — возразил дон Альфонсо. В сердце дона Мартина звучали слова папских посланий и постановлений: евреи обречены на вечное рабство, ибо на них лежит вина за крестовые походы, они заклеймены печатью Каина, они прокляты, как и он, и осуждены на вечное скитание. И что же? Дон Альфонсо, христианский монарх, славный рыцарь и герой, вместо того чтобы силой заставить их склонить наконец главу, говорит с уважением и любовью об этом дьяволе, который вполз к нему в сердце. У дона Мартина было твердое намерение действовать хитростью, обуздывать свой нрав и соблюдать христианскую кротость. Но теперь он перестал сдерживаться. — Неужели же ты ослеплен дьяволом и не видишь, куда он тебя ведет? — вспылил он. — Ты говоришь, что благодаря ему твоя страна расцвела. Неужели же ты не видишь, что цветы эти ядовиты? Они взращены грехом. Ты богатеешь от своего святотатственного бездействия. Христианские князья, чтобы освободить гроб Господень, добровольно идут на лишения, опасности, смерть, а ты тем временем строишь пышный языческий загородный дворец! И отказываешь церкви в десятине, предоставленной ей святым отцом! Альфонсо сам раскаивался в восстановлении Галианы, именно поэтому он не мог снести смелые укоры пастыря. — Запрещаю тебе подобные речи! — оборвал его Альфонсо. С трудом заставил он себя успокоиться. — Ты почтенный князь церкви, дон Мартин, — сказал он, добрый воин и верный друг. Если бы я не помнил этого, я должен был бы повелеть тебе целый месяц не показываться мне на глаза. В этот же день он призвал Иегуду. — Я не отдаю евреев церкви, — решил он. — Я оставляю их за собой. Пусть выплачивают мне десятину, и взыскивать её будешь ты. И пусть это будет, как ты обещал, тучная десятина. Несколько дней спустя донья Леонор разрешилась сыном. Радость дона Альфонсо была беспредельна. На нем почило благословение Божие. Он поступил правильно, когда, следуя внутреннему голосу, не отдал церкви ни одного из своих королевских прав. Он поступил правильно и в тот раз, когда силой принудил юношу Педро в знак своей вассальной зависимости поцеловать ему, Альфонса, руку. Если бы он, Альфонсо, тогда этого не сделал, если бы он тогда уже обручил инфанту с молодым арагонцем, то теперь, когда ожидаемое наследие уплыло от арагонца, начались бы гораздо более злые раздоры. В капелле своего замка счастливый отец, преклонив колена, благодарил бога за то, что у Кастилии есть наконец наследник его крови. Он, Альфонсо, вступит в великую войну всему назло и покорит во славу Божию и Севилью, и Кордову, и Гранаду. Он увеличит королевство, он отодвинет его границы далеко на юг. И если ему самому не удастся отвоевать обратно весь полуостров, то по милости Божией, это свершит его сын. Дон Иегуда тоже был счастлив. Несмотря на внешнее спокойствие, он очень боялся, что королева опять родит дочь; в таком случае она в конце концов смягчила бы дона Педро, обручив с ним инфанту Беренгелу, и тогда союз с Арагоном и великая война неизбежны. Теперь эта опасность миновала. Дон Иегуда ожидал, что радость его разделят все, и прежде всего доброжелательный, государственно мудрый дон Манрике. Но тот резко осадил его: — Вспомни, что ты говоришь с рыцарем-христианином! Я радуюсь, что у короля, нашего государя, есть теперь наследник, но значительная часть моей радости меркнет, ибо теперь мы, возможно, так и не начнем нашу славную войну. Неужели ты думаешь, что я спокойно сойду в могилу, если не сражусь еще раз с неверными? Ты думаешь, что кастильскому рыцарю приятно глядеть, как его король отсиживается дома, когда весь христианский мир идет священной войной на неверных? Твои слова оскорбили меня, еврей. Иегуда был посрамлен. Но он возблагодарил всемогущего, спасшего полуостров Сфарад и народ Израилев, послав Кастилии инфанта. Альфонсо устроил неслыханно пышные крестины и пригласил в Бургос весь свой придворный штат. Однако донью Ракель он не пригласил. Зато он выказал особое внимание своему пажу дону Аласару. Он то и дело подзывал его к себе и явно выделял из числа других пажей. Раз ему пришло в голову, как мало похож лицом свежий, красивый Аласар на сестру. Он удивился, что это пришло ему в голову, отогнал от себя такую мысль. По случаю крестин Иегуда послал королю и донье Леонор дорогие подарки, не забыл он и инфанту Беренгелу. Он заметил, что она разочарована и озабочена. Она, видно, не отказалась от мысли обвенчаться с доном Педро, перед ней уже вставала мечта о короне Кастилии и Арагона, о короне объединенной Испании. Теперь эта надежда рухнула. Инфант был окрещен с большой торжественностью и наречен Фернаном Энрике. Затем дон Иегуда возвратился в Толедо. Уже при первом крестовом походе христианское войско прежде всего напало на неверных у себя на родине — на евреев. Вожаки движения не хотели этого; у них была одна цель: освободить Святую землю из-под ярма неверных. Но многие примкнули к крестоносцам не только из религиозных побуждений. К пламенной вере примешивалась жажда приключений и стяжательство. Рыцари, стремление которых к подвигам сдерживалось на родине законом, рассчитывали завоевать добычу и ратную славу в мусульманских землях. Вилланы брали крест, чтобы избавиться от гнета личной зависимости и податей. «Много всякого сброду примкнуло к крестовому воинству не для того, чтобы искупить грехи, а чтобы содеять новые», — повествует богобоязненный летописец того времени Альберт Аквентис. Некий Гильом ле Карпантье, проживавший в окрестностях Труа, известный спорщик и забияка, собрал толпу воинственных пилигримов и повел их к Рейну. К ним присоединялись все новые люди — франки и германцы, скоро их собралось до ста тысяч. В прирейнских странах эту темную дружину, увязавшуюся за крестоносцами, прозвали «братья паломники». «Поднялся беспутный, необузданный, злодейский люд, — повествует еврей-летописец того времени, — франки и германцы, и пошли в святой град, дабы изгнать оттуда сынов Измаила. Каждый из безбожников нашил себе на одежду крест, и собирались они большими толпами, мужчины, женщины и дети. И один из них, Вильгельм Плотник — да будет проклято имя злодея! — подстрекал народ и говорил: „Вот мы двинулись в путь, дабы покарать сынов Измаила. Но разве здесь, среди нас, не живут те самые иудеи, отцы которых распяли господа нашего? Покараем сначала их. Если они и дальше будут упорствовать и не признавать за мессию Иисуса, вытравим с корнем семя Иудово“. И они послушались его и говорили один другому: „Поступим так, как он говорит“, — и они напали на народ Святого завета.» Прежде всего шестого ияра, в субботу, они вырезали евреев в городе Шпейере. Три дня спустя — в городе Вормсе. Затем они двинулись на Кельн. Здесь епископ Герман пытался оградить своих евреев. «Но врата милосердия были закрыты, — повествует летописец, — злодеи перебили солдат и захватили евреев. Многие, дабы избежать крещения водой, привязали к себе камни и бросились в Рейн, восклицая: „Слушай, Израиль, господь бог наш, господь един“.» Подобное же творилось в Трире, подобное же творилось в Майнце. О событиях в Майнце летописец повествует: «В третий день сивана, о котором некогда сказал наш учитель Моисей: будьте готовы к третьему дню, когда я вернусь с Синая, — в этот третий день сивана, в полдень, Эмихо из Лейнингена да будет проклято имя злодея! — подступил к городу со всей своей ватагой, и горожане открыли ворота. И злодеи говорили один другому: „Теперь мы отомстим за кровь распятого“. Сыны Святого завета надели доспехи, чтобы защищаться; но они не смогли противостоять врагу, так как ослабели от горя и долгого поста. Некоторое время они удерживали крепкие ворота, ведшие во внутренний двор архиепископского замка; но за многие наши прегрешения им не дано было сравняться со злодеями силой. Когда они увидели, что судьба их решена, они стали ободрять друг друга и говорили так: „Враги сейчас убьют нас, но наши души сохранятся и вступят в светлый сад Эдема. Блаженны претерпевшие смерть имени единого бога ради“, — и в заключение они сказали: „Принесем жертву богу“. Когда враги ворвались во двор, они увидели мужей, сидящих неподвижно в молитвенных одеждах. Злодеи подумали, что это хитрость. Они стали бросать в них камни и метать стрелы, Мужи в молитвенных одеждах не трогались с места. Тогда они зарубили их своими мечами. А те, что укрылись в крепости, закололи друг друга. Поистине в этот третий день сивана евреи города Майнца выдержали испытание, которому во время оно бог подверг праотца нашего Авраама. Как тот сказал: „Вот я“, — и приготовился принести в жертву богу сына своего Исаака, так и они приносили в жертву богу своих детей и ближних. Отец приносил в жертву сына, брат — сестру, жених невесту, сосед — соседа. Когда раньше видели столько жертв в один день? Больше одиннадцати тысяч добровольно шли на заклание или закалывали сами себя во славу единого, высокого, страшного имени.». В Регенсбурге братья паломники убили семьсот девяносто четыре еврея, имена которых занесены в книги мучеников. Сто восемь согласилось принять крещение. Братья паломники загнали их в Дунай, спустили на воду большой крест, окунали евреев под него, и смеялись, и кричали: «Теперь вы христиане, и берегитесь, не впадайте опять в вашу иудейскую ересь». Они сожгли синагогу, и из пергамента еврейских свитков Священного писания вырезали стельки для башмаков. В месяцы ияр, сиван и таммуз в Рейнской земле погибло двенадцать тысяч евреев и четыре тысячи — У Швабии и Баварии. Большинство светских и церковных князей не оправдывало зверства братьев паломников и насильственное крещение. Германский император Генрих IV в торжественной речи осудил эту резню и позволил насильственно окрещенным возвратиться в иудейство. Он начал следствие против архиепископа Майнцского за то, что тот не защитил своих евреев и обогатился их достоянием. Архиепископ должен был бежать, император наложил арест на его доходы и возместил евреям убытки. Большая часть братьев паломников, не дойдя до Святой земли, погибла жалкой смертью. Много тысяч перебили венгры; вожаки, Гильом ле Карпантье и Эмихо из Лейнингена, постыдно вернулись домой во главе жалкой кучки оборванцев. «Гильом, — повествует летописец, — перед походом спросил раввина города Труа, как кончится поход. Отвечал ему раввин: „Ты проживешь некоторое время в блеске, но потом вернешься сюда побежденный, с тремя конями“. Гильом грозился: „Если я вернусь хоть с одним лишним конем, то убью тебя, а заодно и всех франкских евреев“. Он вернулся в сопровождении трех конников, а значит, с четырьмя лошадьми, и он радовался, что убьет раввина. Но когда он въезжал в ворота, от стены оторвался камень и убил одного из его конников вместе с лошадью. И тогда Гильом отказался от своего намерения и ушел в монастырь». Теперь, когда начался новый крестовый поход, евреи вспомнили муки, которые претерпели их отцы и которые записаны в книге «Долина плача», и преисполнились страха. И вскоре их постигла прежняя участь. Но только на этот раз их притесняли главным образом государи. Герцог Вратислав Богемский принудил своих еврейских подданных к крещению, а когда они захотели покинуть пределы Богемии, вероятно для того, чтобы вернуться к иудейству, он забрал их имущество в казну. Его камерарий, образованный человек, по поручению герцога обратился к переселенцам с латинской речью в гекзаметрах: «Не принесли вы сюда иерусалимских сокровищ, нищими вы пришли, нищими вон ступайте». Горше других пришлось евреям Франкского королевства. В прошлый крестовый поход их взяли под свою защиту Людовик VII и Алиенора Аквитанская. Но царствовавший во Франции король Филипп-Август сам стал во главе тех, кто громил и грабил «проклятое племя» «Евреи вероломством и хитростью завладели большинством домов в моей столице Париже, — заявил он. — Они ограбили нас, как их праотцы ограбили египтян». Чтобы наказать евреев за этот грабеж, он приказал солдатам в одну из суббот окружить синагоги в Париже и Орлеане и не выпускать евреев, пока не будут разграблены их дома. Евреям было приказано снять субботние одежды и вернуться полуголыми в свои голые жилища. Затем он издал указ, согласно которому они должны были в трехмесячный срок покинуть пределы его государства, не унося с собой никакого имущества. Большинство изгнанников нашло приют в соседних графствах, формально считавшихся вассальными землями короля Франкского, на самом же деле бывших самостоятельными. Но рука короля Филиппа-Августа настигла их и там. Так, маркграфиня Шампанская, Бланш, пожилая дама, свободомыслящая и мягкосердечная, приняла многих переселенцев. Во франкских владениях издавна существовал обычай на страстной неделе в воспоминание о страстях господних бить по щекам на городской площади представителя иудеев — старейшину их общины или раввина. Маркграфиня разрешила своим еврейским подданным заменить эту натуральную повинность денежным вэносом на церковь. Король Филипп-Август, разгневанный тем, что переселенцы нашли приют у маркграфини Бланш, потребовал от нее, как от своего вассала, чтобы она взяла обратно это постановление. Он сослался на священную войну, ей пришлось уступить. Однако судьба избавила евреев от такого поношения, правда печальным, даже трагическим образом. Еще до наступления страстной недели крестоносец, подданный короля Филиппа-Августа, убил во владениях маркграфини в городе Брэ-сюр-Сен еврея. Графиня приговорила убийцу к смерти и назначила казнь в день еврейского праздника пурим, когда евреи вспоминают гибель своего врага Амана, побежденного царицей Эсфирью и её приемным отцом Мордехаем. Евреи, жители города Брэ, присутствовали при казни, надо полагать, не без удовлетворения. Королю Филиппу-Августу донесли, что они связали убийце, его подданному, руки и возложили на главу его терновый венец, насмехаясь над страстями господа. Царственный злодей, как его называет летописец, потребовал тогда от маркграфини, чтобы она заключила в темницу всех евреев города Брэ. Она медлила с выполнением этого приказа. Король послал в Брэ солдат, евреев схватили и предложили им на выбор — крещение или смерть. Четверо крестились, девятнадцать детей до тринадцатилетнего возраста были отправлены в монастырь, все остальные евреи — сожжены на двадцати семи кострах. Маркграфине Бланш король Филипп-Август сказал: «Теперь твои евреи освободились от страстного заушения, благородная дама». Затем он отправился в крестовый поход. Однако евреи всей Северной Франции не чувствовали себя больше спокойно и снарядили посланцев в более счастливые земли — в Прованс и Испанию — просить о помощи. Наибольшую надежду они возлагали на могущественную толедскую общину. Туда они направили самого славного и благочестивого среди евреев Франкского королевства — рабби Товия бен Симона. Как только Иегуда вернулся, рабби Товий пришел к нему. Наш господин и учитель Товий бен Симон, прозванный га-хасид, благочестивый, episcopus judaeorum francorum, глава франкских иудеев, был начитан в Священном писании, славен и почитаем Израилем. Он был невзрачен с виду и скромен в поведении. Происхождение свое он вел от древней еврейской семьи, известной своей ученостью; около ста лет тому назад, спасаясь от братьев паломников, она переселилась из Германии в Северную Францию. Он говорил на тягучем, нечистом диалекте немецких евреев, ашкенази, который звучал не так, как привычный уху дона Иегуды благородный, классический еврейский язык. Но, слушая то, что рассказывал рабби Товий, Иегуда вскоре перестал замечать его выговор. Рабби рассказывал о бесчисленных хитрых и жестоких кознях, измышляемых королем Филиппом-Августом, и о страшных кровавых событиях в Париже, Орлеане, Брэ-сюр-Сен, Немуре и городе Сансе. Он рассказывал не красноречиво; и о мелком мучительстве, которым гонители донимали евреев, он рассказывал так же подробно и многословно, как и о кровавых бойнях, и мелкое казалось крупным, а крупное становилось звеном в бесконечной цепи. И снова и снова повторялся припев: «И они кричали: „Слушай, Израиль, господь бог наш, господь един“, — и их убивали». Странно звучал в роскошном, спокойном доме рассказ невзрачного рабби о диких событиях. Рабби Товий говорил долго и настойчиво. Однако дон Иегуда слушал его с неослабным вниманием. Его живая фантазия в осязательных образах рисовала ему то, о чем говорил рабби. В нем пробудились собственные мрачные воспоминания. Тогда, полтора человеческих века тому назад, мусульмане в его родной Севилье творили те же дела, что сейчас творили христиане во Франции. И те тоже набросились на ближайших «неверных», на евреев, и поставили их перед выбором: либо перейти в мусульманскую веру, либо умереть. Иегуда доподлинно знал, что чувствуют те, на кого напали сейчас. — Пока нам еще дали приют графы и бароны независимых земель, — сказал рабби Товий. — Но миропомазанный злодей теснит их, и долго упорствовать они не будут. В сердце их нет злобы, но нет и доброты, они не станут воевать с королем Франции ради справедливости и ради евреев. Недалеко то время, когда нам придется сняться с места, а это будет нелегко, ибо нам не удалось ничего спасти, кроме собственной шкуры и нескольких свитков торы. Мир, роскошь и покой царили здесь, в прекрасном доме. Ласково плескались фонтаны; на стенах сияли золотом красно-лазоревые письмена возвышенных изречений. С тонких, бледных губ странно мертвенного лица рабби Товия монотонно слетали слова. А дон Иегуда видел перед собой многих, многих евреев, как они брели, едва передвигая усталые ноги, и садились отдохнуть на обочинах дорог, пугливо озираясь, не грозит ли откуда-нибудь новая опасность, и как они снова брались за длинные посохи, вырезанные где-нибудь по пути, и брели дальше. Забота о франкских евреях занимала дона Иегуду еще в Бургосе, и в его быстром уме мелькали разные планы помощи. Но теперь, когда он слушал повесть рабби Товия, в голове его сложился новый план, план смелый и трудный. Только он мог действительно помочь. Невзрачный рабби, который не просил, не увещевал и не требовал, самым своим видом побуждал Иегуду действовать. Когда на следующий день в кастильо Ибн Эзра пришел Эфраим бар Абба, дон Иегуда уже принял решение. Дон Эфраим, тронутый рассказом рабби Товия, хотел собрать десять тысяч золотых мараведи в фонд помощи преследуемым франкским евреям; сам он думал дать тысячу мараведи и пришел просить дона Иегуду тоже внести свою лепту. Но тот ответил: — Изгнанникам мало поможет, если на их насущные нужды мы дадим денег, которых им хватит на несколько месяцев или даже на год. Графы и бароны, в чьих городах они сейчас осели, не посмеют ослушаться короля и выгонят их, и опять они побредут, не зная куда, и снова попадут в лапы других врагов, и в конце концов будут обречены на истребление. Им может помочь только одно: надо поселить их в надежном месте, откуда их не изгонят. Парнас толедской альхамы был неприятно поражен. Если теперь, во время священной войны, страну наводнят толпы нищих евреев, это повлечет за собой дурные последствия. Архиепископ опять будет натравливать народ на иудеев, и вся страна оправдает его. Толедские евреи образованны, богаты, воспитаны, они приобрели уважение христиан; впустив в страну сотни, может быть, даже тысячи франкских евреев, нищих, не знающих местного языка и обычаев, выделяющихся среди остальных жителей одеждой и непривычными плохими манерами, изгнанникам не поможешь, а только себя подвергнешь опасности. Но Эфраим боялся, что подобные возражения только укрепят неразумно отважного Ибн Эзру в его намерении. Он придумал другие. — А почувствуют ли себя здесь франкские евреи дома? — сказал он. — Это мелкий люд. Они торговали вином, осторожно пускали в оборот деньги, они знают только жалкую мелочную торговлю, мысль их работает робко, в крупных торговых делах они ничего не смыслят. Я их за это не осуждаю. На их долю выпала бедная, тяжелая жизнь, многие из них — сыновья тех, что бежали из немецкой земли или даже сами пережили преследования немцев. Я не представляю себе, как освоятся эти угрюмые, запуганные люди в нашем мире. Дон Иегуда молчал. Парнасу казалось, что он чуть усмехается. Дон Эфраим продолжал уже настойчивее: — Наш высокий гость — человек благочестивый, пользующийся заслуженной славой ученого. И хотя в его книгах очень глубокие и значительные мысли, многое в нём неприятно поразило меня. Я строже тебя, дон Иегуда, мыслю о нравственности и соблюдении заповедей, но наш господин и учитель Товий превращает жизнь в сплошное покаяние. Он и его приверженцы мерят не той мерой, что мы. Думаю, наши франкские братья не уживутся с нами, а мы — с ними. Но дон Эфраим не сказал того, что ему очень хотелось напомнить дону Иегуде, мешумаду и вероотступнику: рабби Товий в самых жестоких словах осуждал ему подобных, тех, кто отпал от веры. Он не миловал даже анусимов, тех, кто крестился под угрозой смерти, хотя бы потом они и вернулись в иудейство. Дон Иегуда, добровольно, а не страха ради так долго служивший чужому богу, должен был бы знать, что в глазах рабби Товия и его присных он, Иегуда, в наказание за это подлежит отлучению, чтобы душа его погибла вместе с телом. Неужели он собирается навязать альхаме и себе самому людей, которые так о нём думают? — Конечно, это человек святой жизни, не такой, как мы, — сказал непостижимый для дона Эфраима Иегуда. — Люди, подобные дам, чужды его душе, люди, подобные мне, воэможно, даже претят ему и его последователям. Но ведь и те гонимые наши братья, которых в свое время мой дядя, дон Иегуда Ибн Эзра га-наси, князь, приютил здесь, очень отличались от здешних, и было совсем неизвестно, приживутся ли они в Кастилии. Они прижились. Они благоденствуют и процветают. Я думаю, если мы очень постараемся, мы свыкнемся с нашими франкскими братьями. Дон Эфраим, казавшийся таким тщедушным в своей широкой одежде, был глубоко озабочен, он подсчитывал, соображал. — Я был горд, что мы можем выбросить 10000 золотых мараведи на франкских изгнанников. Если мы приютим их здесь, в стране, где они не смогут заработать себе на пропитание, нам придется на многие годы, может быть навсегда, взять на себя заботу о них. Десяти тысяч золотых мараведи надолго не хватит. Нам и дальше придется выплачивать саладинову десятину. Не забудь также и капитал на выкуп пленников. Он очень истощился, а ведь сейчас к нему придется прибегать чаще, чем когда-либо. Священная война — удобный предлог для сынов Эдома и сынов Агари повсюду ввергать в темницы евреев и вымогать высокие выкупы. Писание заповедует освобождать заключенных. Мне кажется, в первую очередь надо следовать этой заповеди. Приютить тысячи франкских бедняков кажется мне не столь важным. Это, конечно, было бы проявление великого милосердия, но, прости меня за откровенность, это было бы необдуманно и безответственно. Дон Иегуда как будто не обиделся. — Я не начитан в Писании, — ответил он, — но в ухо и в сердце мне запало веление нашего учителя Моисея: «Если же будет у тебя нищий кто-либо из братьев твоих, возьми его и пусть живет с тобой». Впрочем, я думаю, мы можем себе позволить исполнить одну свою обязанность и не пренебречь другой. Доколе мне будет удаваться отвращать войну от кастильской земли, — и голос его звучал надменно, хотя он и говорил приветливо, — дотоле у толедской альхамы будут такие богатые прибыли, что ей не придется брать из выкупных денег для того, чтобы дать кров и пищу нескольким тысячам франкских евреев. Страх все сильнее сжимал сердце дона Эфраима. Этот человек в своей заносчивости не хочет понять, как опасна его затея, а может быть, он и в самом деле не понимает. Эфраим не мог дольше сдерживаться, он должен был высказать свою глубоко затаенную в сердце боязнь. — Подумал ты, брат мой и господин дон Иегуда, — сказал он, — какое сильное оружие ты даешь в руки архиепископу? Он подымет все силы ада, но не допустит твоих франкских евреев в нашу страну. Он обратится к погрязшему в грехе королю Франции. Он обратится к папе. Он будет проповедовать в церквах и натравливать на нас народ за то, что в разгар священной войны мы привлекаем в Кастилию толпы неверных и нищих. Ты взыскан милостью короля, нашего государя. Но дон Альфонсо склоняет свой слух и к архиепископу, а время, священная война, сейчас за него, не за нас. Ты, дон Иегуда, защитил от врага наши вольности и привилегии, и это останется твоей вечной заслугой. Но удастся ли тебе сделать это еще раз? Слова Эфраима попали в цель, и перед доном Иегудой опять встали все трудности задуманного. А что, если он переоценил свои силы? Но он скрыл возникшее сомнение, он, как и ожидал дон Эфраим, принял высокомерный вид и сухо сказал: — Я вижу, мое предложение тебе не нравится. Давай договоримся. Ты соберешь свои десять тысяч золотых мараведи. Я добьюсь, чтобы король допустил к нам гонимых евреев и даровал им необходимые права и привилегии. Я сделаю это втихомолку, без поддержки со стороны альхамы, без просительных молебствий в синагогах, без воплей и стонов, без торжественных делегаций к королю. Предоставь всю заботу мне, и только мне. — Иегуда видел, как огорчен его гость, этого он не хотел. Он ласково прибавил: — Но если мне это удастся, если король согласится, тогда и ты не противься, обещай мне это, в душе не противься и помоги мне всей силой дарованного тебе от бога разума выполнить задуманное. — И он протянул дону Эфраиму руку. Дон Эфраим, увлеченный против собственной воли, но все еще колеблющийся, взял его руку и сказал: — Да будет так. А король меж тем, живя в Бургосе, в атмосфере, окружавшей донью Леонор, позабыл о Толедо и обо всем, что с ним связано. Он наслаждался покоем и уверенностью, которые царили в его бургосском замке. У него был сын и наследник. Он был глубоко удовлетворен. Но после того, как он несколько недель и даже месяцев провел вдали от столицы, его советники наконец настояли, чтобы он возвратился в Толедо. И не успел он покинуть стены Бургоса, как его опять охватило прежнее беспокойство, он мучительно ощутил лежащее на нем проклятие: вечно надо ждать и ждать, ему не будет дано расширить пределы своего королевства. Шестой и седьмой Альфонсо носили императорскую корону, их великие деяния воспевали певцы; о том, что свершил он, лепетали два-три жалких романса. Когда он увидел скалу, на которой расположен Толедо, им овладело яростное нетерпение, и в первый же день он призвал своего эскривано, человека, у которого ему приходилось выторговывать право выполнить свой рыцарский долг и начать войну. Иегуда тоже с нетерпением ожидал возвращения короля. Он хотел, как только представится возможность, доложить ему свой смелый план и добиться эдикта, разрешающего франкским евреям доступ в Кастилию. Он придумал хорошие доводы. Вся страна охвачена оживленной деятельностью, бурно растет, нужны новые руки, нужно, как и во времена шестого и седьмого Альфонсо, призвать новых людей, переселенцев. И вот наконец он стоял перед королем и докладывал. Он мог рассказать о новых больших успехах, об отрадно высоких поступлениях в казну, о еще трех городах, отторгнутых от упорствующих грандов и подчиненных теперь дону Альфонсо. По всей стране возникают новые, многообещающие предприятия, и в самом Толедо и в его ближайших окрестностях. И стеклянный завод, и кожевенное производство, и гончарное, и бумажная мануфактура, не говоря уже о расширении монетного двора и королевского коннозаводства. Иегуда докладывал в кратких словах, а сам меж тем обдумывал, обратиться ли ему уже сейчас к королю со своей великой просьбой. Но дон Альфонсо молчал, и по лицу его ни о чем нельзя было догадаться. Иегуда продолжал говорить. Почтительно осведомился, заметил ли государь на своем обратном пути огромные стада в окрестностях Авилы; теперь скотоводство упорядочено и пастбища используются разумно. Нашлось ли у дона Альфонсо на обратном пути время, чтобы осмотреть новые посадки тутовых деревьев для шелкопрядилен? Наконец король разверз уста. Да, сказал он, он видел посадки тутовых деревьев, и стада тоже, и еще многое, что свидетельствует о рачительности его эскривано. — Ну, и не докучай мне дольше всем этим, — сказал он угрюмо, сразу переходя к другому. — Твои заслуги узнаны и признаны. Меня сейчас интересует только одно: когда же наконец мне можно будет смыть с себя позор и вступить в священную войну? Иегуда не ожидал, что милость короля так скоро опять обернется неприязнью. С горечью и тревогой увидел он, что разговор о переселении гонимых евреев приходится отложить. Но он не мог не возразить королю на его неразумный упрек. — Время, когда ты сможешь вступить в войну, государь, — сказал он, зависит не только от финансов твоей страны. Они в порядке. — И он вызывающе заявил: — Пусть другие испанские государи, а главное Арагон, согласятся вместе с тобой выставить против халифа войско, объединенное под одним началом, ты, государь, сможешь внести значительно большую долю, чем с тебя причитается. И если понадобится — завтра же. В этом можешь быть уверен. Альфонсо наморщил лоб. Вечно этот дерзкий, насмешливый еврей кормит его всякими «если». Он ничего не ответил, принялся шагать из угла в угол. Затем неожиданно бросил через плечо: — Скажи, как обстоят дела с Галианой? Перестройка должна быть скоро закончена? — Она закончена, — с гордостью ответил Иегуда, — и просто диву даешься, что сделал из этого ветхого дом а мой Ибн Омар. Если тебе будет угодно, государь, то дней через десять, самое позднее через три недели, ты сможешь там жить. — Может быть, мне и будет угодно, — не задумываясь, сказал Альфонсо. — Во всяком случае, я хочу поглядеть, что вы сделали. В четверг погляжу, а то и раньше. Я дам тебе знать. И ты тоже поедешь и будешь мне все показывать. И донью Ракель возьми с собой, — закончил он, словно невзначай. Иегуда был потрясен до глубины души. На него напал страх, как и тогда, после необычного приглашения дона Альфонсо. — Как повелишь, государь, — сказал он. В условленный час Иегуда и Ракель ждали короля у ворот Уэрты-дель-Рей. Дон Альфонсо был точен. Он отвесил глубокий официальный поклон донье Ракель и приветливо поздоровался со своим эскривано. — Ну, показывай, что вы сделали, — сказал он с несколько нарочитой веселостью. Они медленно пошли по саду. Грядок с овощами уже не было, на их месте красовались декоративные растения, деревья, со вкусом разбитые рощицы. Небольшой лесок был оставлен в прежнем виде. От сонного пруда отвели канал, и теперь к Тахо струился ручей, через который во многих местах были перекинуты мостики. В саду росли апельсинные деревья, а также неизвестные до сих пор в христианских странах искусно выращенные деревья с необычайно крупными лимонами. Не без гордости указал Иегуда королю на эти плоды: мусульмане называли их «адамовыми плодами», ибо ради того, чтобы отведать от этих плодов, Адам преступил заповедь Господню. По широкой, усыпанной гравием дорожке направились они к замку. И здесь с ворот глядела арабская надпись: «Алафиа — мир входящему». Они осмотрели помещение внутри. Вдоль стен тянулись диваны, с небольших галереек спускались гобелены, красивые ковры устилали пол, повсюду струилась вода, обеспечивая прохладу. Мозаичные потолки и фризы еще не были закончены. — Мы не решились без твоих указаний выбрать стихи и изречения. Мы ждем твоих распоряжений, государь. Дон Альфонсо отвечал односложно, хотя замок явно произвел на него большое впечатление. Обычно его мало занимало, как выглядит внутри та или другая крепость, тот или другой дом. На этот раз он смотрел более понимающими глазами. Еврейка была права: его бургосский замок мрачен и угрюм, новая Галиана прекрасна и удобна. И все же бургосский замок ему больше по душе: тут, в изнеженной роскоши, ему было как-то неуютно. Он говорил требуемые вежливостью слова благодарности, мысли его блуждали где-то далеко, речь становилась все скупее. И донья Ракель говорила мало. Постепенно замолчал и дон Иегуда. Патио походил скорее на сад, чем на двор. И тут был большой водоем с фонтаном, вокруг тянулись аркады, сад, отражаясь в матовых зеркалах, казался бесконечным. Король с недовольством и удивлением признавал, как много сделали за такой короткий срок эти люди. — Ты не бывала здесь, благородная дама, пока шли работы? — вдруг обратился он к Ракели. — Нет, государь, — ответила девушка. — Это нелюбезно с твоей стороны, — заметил король, — ведь я же просил твоего совета. — Мой отец и Ибн Омар понимают гораздо больше меня в искусстве строительства и внутреннего убранства, — возразила Ракель. — А нравится тебе Галиана такая, как теперь? — спросил дон Альфонсо. — Они выстроили тебе прекрасный замок, — с искренним восхищением ответила Ракель. — Совсем как волшебный дворец из наших сказок. «Она говорит из наших сказок, — подумал король. — Она все еще чужая здесь и все время дает мне понять, что там, где она, чужой я». — И всё здесь так, как ты себе представляла? — спросил он. — Что-нибудь тебе, верно, все же не нравится? Ты не дашь мне никакого совета, даже самого маленького? С легким удивлением, но не смущаясь, посмотрела Ракель на нетерпеливого короля. — Раз ты приказываешь, государь, — ответила она, — я скажу. Мне не нравятся зеркала в галереях. Мне не нравится все снова и снова видеть свое отражение, и мне даже немножко жутко, когда я вижу тебя, и отца, и деревья, и водомет по-настоящему и одновременно в отражении. — Хорошо, уберем зеркала, — решил король. Водворилось несколько неловкое молчание. Они сидели на каменной скамье. Дон Альфонсо не смотрел на Ракель, но он видел её в зеркалах галереи. Видел и разглядывал. Он видел её в первый раз. Она была бойкой и задумчивой, знающей и наивной, гораздо моложе, чем он, и гораздо старше. Если бы его спросили, вспоминал ли он о ней две недели назад, в Бургосе, он с чистой совестью ответил бы — нет. И это было бы ложью. Она жила в его сердце. Он продолжал разглядывать её в зеркале. Худое лицо с большими серо-голубыми глазами под черными бровями, такое простодушное, детское, но за её невысоким лбом, верно, бродят мудреные мысли. Нехорошо, что даже в Бургосе она продолжала жить в его душе. «Алафиа — мир входящему», — приветствовал его новый замок, но нехорошо, что он перестроил этот замок. Дон Мартин был прав, порицая его: мусульманская роскошь не к лицу христианскому рыцарю, особенно теперь, во время крестового похода. Дон Мартин как-то разъяснил ему, что спать с обозной девкой грех простительный, с мусульманской пленницей менее простительный, с благородной дамой еще менее простительный. Несомненно, самый тяжкий грех — это спать с еврейкой. Донья Ракель заговорила, чтобы прервать тягостное молчание, и она постаралась говорить весело: — Мне интересно, государь, какие стихи ты выберешь для фризов. Только стихи придадут дому настоящий смысл. И какой алфавит ты предпочтешь — арабский или латинский? Дон Альфонсо подумал: «Ишь какая смелая, и совсем не робеет, заносчивая, гордится своим умом и вкусом. Но я её переупрямлю. Пусть дон Мартин говорит что угодно. В конце концов я отправлюсь в крестовый поход, и все грехи мне простятся». Он сказал: — Я думаю, я не буду выбирать стихи, благородная дама, не буду решать, какие должны быть буквы: латинские, арабские или еврейские. — Он обратился к Иегуде. — Позволь мне быть с тобой столь же откровенным, эскривано, как была со мной донья Ракель в Бургосе. То, что вы сделали, очень красиво, художники и знатоки похвалят вас. Но мне это не нравится. Это не укор, избави бог. Напротив, я удивляюсь, как хорошо и быстро вы все сделали. И ты будешь прав, если скажешь: «Ты сам так повелел, я только повиновался». Я говорю все так, как оно есть: тогда, когда я это повелел, мне как раз так и хотелось. Но за это время я побывал в Бургосе, в моем древнем, суровом замке, в котором донье Ракель показалось так неуютно. Ну а теперь мне здесь неуютно, и, я думаю, даже если будут убраны зеркала, а со стен будут глядеть прекрасные стихи, мне все равно будет здесь неуютно. — Я очень сожалею, государь, — сказал с деланным равнодушием дон Иегуда. В перестройку замка вложено много труда и много денег, и меня огорчает, что слово, брошенное невзначай моей дочерью, побудило тебя построить дом, который тебе не по душе. «Дон Мартин слишком много брал на себя, — подумал король, — когда хотел запретить мне выстроить мавританский дворец. Не запретит он мне и переспать с еврейкой». — Ты очень обидчив, дон Иегуда Ибн Эзра, — сказал он, — ты человек гордый, не спорь. Когда я хотел подарить тебе в качестве альбороке кастильо де Кастро, ты отклонил мой подарок. А ведь мы заключили тогда крупную сделку, а крупная сделка требует и крупного альбороке. Ты должен кое-что исправить, эскривано. Этот замок не по мне — я уже сказал, виноват в этом только я один, — он слишком удобен для солдата. Вам он нравится. Позволь мне подарить его вам. Иегуда побледнел, еще сильней побледнела донья Ракель. — Я знаю, — продолжал король, — у тебя дом, лучше которого и желать нельзя. Но, может быть, здешний дом полюбится твоей дочери. Ведь Галиана в свое время была дворцом мусульманской принцессы? Здесь твоя дочь будет чувствовать себя хорошо, этот дом как раз для нее. Слова звучали учтиво, но произносил их король с мрачным лицом, лоб прорезали глубокие морщины, светлые сияющие глаза смотрели на донью Ракель с нескрываемой враждой. Он отвел взгляд от нее, вплотную подошел к дону Иегуде и сказал ему в лицо, негромко, но твердо, напирая на каждое слово, так чтобы Ракель слышала: — Пойми меня, я хочу, чтобы твоя дочь жила здесь. Дон Иегуда стоял перед королем почтительный, смиренный, но он не опустил глаза, а в глазах его был гнев, гордость, ненависть. Дону Альфонсо не было дано заглядывать глубоко в чужую душу. Но теперь, стоя лицом к лицу со своим эскривано, он почувствовал, какая буря бушует у того в сердце, и на какую-то долю секунды пожалел, что бросил вызов этому человеку. Глубокое молчание тяжким гнетом придавило всех троих, они ощущали его почти физически. Затем Иегуда с трудом вымолвил: — Ты оказал мне очень много милостей, государь. Не погреби меня под слишком многими милостями. — В тот раз, когда ты отверг мое альбороке, я простил тебе. Не серди меня во второй раз. Я хочу подарить этот замок тебе и твоей дочери. Sic volo, сказал он твердо, разделяя слова, и повторил по-кастильски: — Я так хочу! — И тут же с вызывающей вежливостью обратился он к девушке: — Ты не благодаришь меня, донья Ракель? Ракель ответила: — Здесь стоит дон Иегуда Ибн Эзра. Он твой верный слуга и мой отец. Позволь, чтобы он ответил тебе. Рассерженный, беспомощный, нетерпеливый, король переводил взгляд с Иегуды на донью Ракель, а с доньи Ракель на Иегуду. Как они смеют! Он, Альфонсо, стоит здесь перед ними, словно какой-то надоедливый проситель! Но тут дон Иегуда сказал: — Дай нам время, государь, чтоб подыскать слова для подобающего ответа и почтительнейшей благодарности. На обратном пути Ракель сидела в носилках, Иегуда ехал рядом. Она ждала, когда отец растолкует ей то, что произошло. Как он скажет и как решит, так и будет правильно. Еще тогда, в кастильо Ибн Эзра, её смутило необычное приглашение короля. Приглашение не имело дальнейших последствий, и это её успокоило; правда, и разочаровало немного. Новое приглашение дона Альфонсо наполнило её новым ожиданием, приятно стеснило грудь. Но то, что произошло сейчас, его решительное, необузданное, властное требование она ощутила как удар. Тут уж куртуазности не было и в помине. Этот мужчина хочет обнимать ее, целовать своим дерзким, жадным, оголенным ртом, спать с ней. И он не просит, он требует: sic volo! В Севилье мусульманские рыцари и поэты не раз вели с ней галантные разговоры; но как только их речи становились рискованными, Ракель робела и замыкалась в себе. И когда дамы болтали между собой об искусстве любви и наслаждений, она смущалась и слушала неохотно; даже со своей подругой Лейлой она только намеками касалась таких вопросов. Совсем иное дело, когда стихи поэтов говорили о любовной страсти, лишающей рассудка мужчин и женщин, или когда сказочники с восторгом на лице, закрыв глаза, повествовали о том же; тогда перед мысленным взором Ракели вставали жгучие, смущающие картины. И христианские рыцари часто говорили о любви, о «любовном служении». Но это были пустые, выспренние речи, куртуазия, а их любовные стихи были какие-то застывшие, окоченелые, ненастоящие. Иногда, правда, она старалась представить себе, как бы это выглядело, если бы один из этих облаченных в латы или в тяжелую парчу господ вдруг сбросил свое одеяние и обнял ее. И от этого представления у неё захватывало дух, но тут же все опять казалось ей смешным, и смешное поглощало щекочущее и смущающее. И вот теперь — король. Она видела его голые, выбритые губы, окруженные золотисто-рыжей бородой, она видела его светлые, жестокие глаза. Она слышала, как он сказал, не повышая голоса, но так, что слова его громом отдались в ушах и сердце: я так хочу! Она была не из пугливых, однако его голос испугал ее. Но не только испугал. Его голос проникал в самое сердце. Дон Альфонсо приказывал, и это была его манера быть куртуазным, манера не мягкая и не изысканная, зато очень мужественная и, уж во всяком случае, не смешная. И вот он приказал ей: люби меня! И она была потрясена до глубины сердца. Она была тем третьим братом, который стоял перед пещерой и не знал, покинуть ли ему безопасный дневной свет и войти в золотисто мерцающий сумрак или нет. В пещере был повелитель добрых духов, но там же была и всеуничтожающая смерть. Кого встретит там третий брат? Отец ехал рядом со спокойным лицом. Как хорошо, что у неё есть отец. По слову короля ей во второй раз приходится изменять свою жизнь. Окончательное решение принадлежит её отцу. Его близость, его ласковый, внимательный взор вселяли в неё уверенность. Но дона Иегуду, хотя он и был с виду спокоен, осаждали противоречивые мысли и чувства. Ракель, свою Ракель, свою дочь, свою нежную, как цветок, Ракель он должен отдать этому человеку! Дон Иегуда вырос в мусульманской стране, где закон и обычай дозволяют мужчине иметь несколько жен. Наложница пользовалась многими правами, наложница знатного человека, кроме всего прочего, пользовалась еще и уважением. Но никто не мог бы и мысли допустить, что такой большой человек, как купец Ибрагим, может отдать свою дочь в наложницы кому бы то ни было, хотя бы эмиру. Сам дон Иегуда любил только одну женщину — мать Ракели, которая погибла от несчастного случая, от глупой случайности вскоре после рождения сына Аласара. Но дон Иегуда был ненасытен, и при её жизни у него были другие женщины, а после её смерти их было много. Однако до Ракели и Аласара он этих женщин не допускал. Он удовлетворял свою страсть с каирскими и багдадскими танцовщицами, с кадисскими гетерами, славившимися своим искусством в любовных делах; но потом он часто испытывал пресыщение и всегда омывался в проточной воде, раньше чем предстать пред чистый лик дочери. Он не мог отдать свою Ракель в наложницы грубому рыжеволосому варвару. Род Ибн Эзра славился тем, что больше всех других сефардских евреев потрудился на благо своего народа, и ради блага Израиля Ибн Эзры смиряли свою гордыню. Но одно дело — унизиться самому и совсем другое — унизить свою дочь. Иегуда знал — Альфонсо не терпит возражений. Ему оставался выбор: отдать королю дочь или бежать. Бежать очень далеко, прочь из всех христианских стран; ибо там страсть дона Альфонсо всюду настигнет его и его дитя. Придется переселиться в далекую мусульманскую страну, на Восток, где евреям еще живется спокойно под защитой султана. Надо взять детей и бежать нищими, унося с собой только бремя долгов, ибо все, что он имел, было вложено во владения дона Альфонсо. Таким же нищим беглецом, каким рабби Товий пришел к нему, придет он в Каср-эш-Шама, к богатым и могущественным каирским евреям. Но даже если он вырвет из сердца гордыню и, смирясь душой, готов будет принять разорение, бедность и изгнание — имеет ли он на это право? Если он убережет свою дочь от позорного совокупления, гнев дона Альфонсо обратится на евреев. Толедские евреи не смогут помочь своим франкским братьям, не смогут помочь себе самим. Альфонсо передаст право сбора саладиновой десятины архиепископу и отымет у альхамы её права. И евреи скажут: «Иегуда, мешумад, нас погубил!» И они скажут: «Один Ибн Эзра нас спас, этот Ибн Эзра нас погубил». Как быть? А Ракель ждала. Он просто физически ощущал, как рядом с ним ждет в своих носилках дочь. И мысленно он прочитал молитву от великой беды: «О Аллах, к тебе прибегаю в нужде и отчаянии. Помоги моей слабости и нерешительности. Огради меня от собственной трусости и неразумия. Огради от людского гнета». Затем он сказал: — Нам, дочка, предстоит трудное решение. Я должен сам все обдумать, раньше чем говорить с тобой. Ракель ответила: — Как тебе будет угодно, отец. — А мысленно сказала: «Если ты примешь решение уйти, это будет благое решение, и если ты примешь решение остаться, это тоже будет благое решение». Поздно ночью Иегуда сидел один, у себя в библиотеке и при ласковом свете лампады читал Святое писание. Читал историю о жертвоприношении Исаака. Бог позвал: «Авраам!» — и тот ответил: «Вот я!» — и приготовился принести в жертву богу своего единственного, возлюбленного сына. Иегуда думал о том, как все дальше и дальше отходил от него его собственный сын. Аласара с непреодолимой силой влекла рыцарская жизнь в королевском замке, он отвернулся от иудейских и арабских обычаев и мудрости. Правда, другие пажи давали чувствовать ему, еврею, что он здесь не на месте; но казалось, их отпор только усиливал в нем желание стать таким же, как и они, а в явно благоволившем к нему короле он чувствовал поддержку. Достаточно того, что этот человек отнял у него сына. Нельзя допустить, чтобы он отнял и дочь. Иегуда не мог себе представить, что его дом не будет скрашивать своим присутствием умная и веселая Ракель. И он развернул другую книгу Писания и прочел про Иеффая, который был сыном блудницы и разбойником и которого сыны Израиля в беде своей поставили над собой начальником и судией. И раньше чем выступить против врагов, против сынов Аммоновых, он дал обет господу и сказал: «Если ты предашь аммонитян в руки мои, Адонай, то по возвращении моем с миром от аммонитян что выйдет из ворот дома моего навстречу мне, будет тебе, и вознесу сие на всесожжение». И когда он победил сыновей Аммоновых, он возвратился в дом свой, и вот дочь его вышла навстречу ему с тимпанами и пляской, а кроме нее, у него не было ни сына, ни дочери. И когда он увидел ее, разодрал одежду свою и сказал: «Ах, дочь моя! Ты сразила меня, и ты в числе нарушителей покоя моего». И совершил над нею обет свой, который дал. И перед Иегудой встало худое, бледное, померкшее лицо рабби Товия, и он услышал, как тот рассказывает своим монотонным, но проникающим в душу голосом, что во франкских общинах отец имени всевышнего ради приносил в жертву сына, жених — невесту. От него требуют другого. Это легче и это труднее — отдать дочь сластолюбивому христианскому королю. На следующее утро дон Иегуда пошел к своему другу Мусе и сказал ему без обиняков: — Христианский король пожелал мою дочь, чтобы спать с ней. Он вздумал подарить ей загородный дом Галиану, который я выстроил по его повелению. Я должен бежать или отдать ему дочь. Если я убегу, он станет притеснять тех евреев, что находятся в его власти, и тогда бесчисленные евреи, которых преследуют в странах франкского короля, не смогут найти здесь приют. Муса смотрел в лицо друга и видел, что тот в полной растерянности, ибо перед Мусой Иегуда не надевал маски. И Муса подумал: «Он прав, — если он не покорится, опасность будет угрожать не только ему и его дочери, она будет угрожать и мне, и толедским евреям, и благочестивому и мудрому и странно чудаковатому рабби Товию, и всем тем, о ком хлопочет Товий, а их очень много. И война вспыхнет скорей, если Иегуда не будет в числе королевских советников.». И Муса подумал: «Он любит дочь, и не желает давать ей совет, который не пойдет ей на благо, и, уж во всяком случае, не желает её принуждать. Но он хочет, чтобы она осталась и покорилась мужчине. Он убеждает себя, что стоит перед тяжелым выбором, но он уже давно выбрал, он хочет остаться, он не хочет уйти отсюда в нищету, на чужбину. Если бы он не хотел остаться, он бы сразу сказал: нам надо бежать. И я тоже хотел бы остаться, и я тоже очень неохотно во второй раз решился бы на нищету и изгнание». Муса разделял взгляды мусульман на любовь и наслаждение. Утонченное, одухотворенное «любовное служение» христианских рыцарей и певцов представлялось ему выдумкой, фантазией; любовь у арабских поэтов была осязательной, реальной. И у них юноши умирали от любви, и у них девушки чахли в тоске по любимому; но в том, что мужчина переспит с чужой женщиной, большой беды не было. Любовь-область чувств, не духа. Любовные наслаждения безмерны, но это горячечные наслаждения, не сравнимые со светлой радостью исследования и познания. В душе его друг Иегуда, должно быть, тоже знает, что жертва, которую требуют от Ракели, не так уж огромна. Но если он, Муса, не убедит его разумными словами, Иегуда, дабы он сам и другие любовались величием его души и его миссией, все же выберет ложный путь и уйдет из Толедо ради «счастья» дочери. Но, верно, в этом не будет для неё счастья. Ибо что ждет ее, если она не станет наложницей короля? Если все обойдется благополучно, Иегуда выдаст её за сына какого-нибудь откупщика налогов или богатого человека. Разве не лучше, чтобы она узнала большие радости и большие горести, прожила большую жизнь, а не среднюю, бледную? Со стены арабское изречение напоминало: «Не ищи приключения, но и не убегай от него». Ракель — дочь своего отца: если бы ей пришлось выбирать между добропорядочной, бледной жизнью и неверной, опасной, сияющей, она выбрала бы опасную. Он сказал: — Спроси ее, Иегуда. Спроси свою дочь. Иегуда, не веря ушам, воскликнул: — Я должен предоставить девочке самой решать? Она умная, но что она знает о жизни? И ей предоставить решать судьбы тысяч и тысяч людей! Муса ответил ясно и деловито: — Спроси ее, внушает ли ей этот человек отвращение. Если нет — оставайся. Ты сам сказал: если вы с ней скроетесь, злая участь постигнет многих. Иегуда возразил мрачно и гневно: — И я должен заплатить за благополучие многих прелюбодеянием собственной дочери? Муса подумал: «Вот он стоит передо мной искренне разгневанный и хочет, чтоб я разубедил его в его гневе и опроверг его нравственные доводы. В душе он решил остаться. Ему необходима деятельность, его влечет деятельность, ему не по себе, если он бездеятелен. А такой размах в работе, какой нужен ему, возможен, только если в его руках будет власть. А власть у него будет, только если он останется здесь. Может быть, даже — но в этом он себе ни за что не признается, — он считает счастьем то, что король вожделеет к его дочери, и уже мечтает, какое извлечет великое благо и процветание для Кастилии и для своих евреев и какую власть для себя из сладострастия короля». Муса смотрел на друга с горькой усмешкой. — Как ты разбушевался, — сказал он. — Ты говоришь о прелюбодействе. Если бы король хотел сделать из нашей Ракели блудницу, он тайно встречался бы с ней. А вместо этого он, христианский король, хочет поселить её в Галиане, ее, еврейку, и это теперь, во время священной войны! Слова друга затронули Иегуду. Тогда, лицом к лицу с доном Альфонсо, он воспылал к нему гневом и ненавистью за его грубость и необузданность, но в то же время почувствовал и какое-то неприязненное уважение за его гордость и исполинскую силу желания. Муса прав: такая грозная сила желания больше, чем прихоть сластолюбца. — В этой стране не в обычае брать себе наложниц, — возразил без особого жара Иегуда. — Ну, тогда король введет это в обычай, — ответил Муса. — Моя дочь не будет ничьей наложницей, даже наложницей короля, — сказал Иегуда. Муса ответил: — Наложницы праотцев стали родоначальницами колен Израилевых. Вспомни Агарь, наложницу Авраама; она родила сына, который стал родоначальником самого могущественного народа на земле, имя ему было Измаил. — И так как Иегуда молчал, он еще раз посоветовал ему, и очень настоятельно: — Спроси свою дочь, внушает ли ей отвращение этот человек. Иегуда поблагодарил друга и ушел. И пошел, и позвал дочь, и сказал: — Спроси свое сердце, дитя, и будь со мной откровенна. Если король придет к тебе в Галиану, почувствуешь ли ты к нему отвращение? Если ты скажешь: этот человек внушает мне отвращение, — тогда я возьму тебя за руку, позову твоего брата Аласара и мы уйдем и отправимся через северные горы в землю графа Тулузского, а оттуда дальше, через многие земли, во владения султана Саладина. Пусть он здесь беснуется, и пусть его гнев поразит тысячи. Ракель чувствовала в душе смиренную гордость и неудержимое любопытство. Она была счастлива, что Аллах избрал её среди многих, так же как и её отца, и её переполняло почти непереносимое чувство ожидания. Она сказала: — Король не внушает мне отвращения. Иегуда предостерег ее: — Подумай хорошенько, дочь моя. Может быть, много горя навлечешь ты на свою голову этими словами. Донья Ракель повторила: — Нет, отец, король не внушает мне отвращения. Но, сказав эти слова, она потеряла сознание и упала. Иегуда страшно перепугался. Он стал шептать ей на ухо стихи из Корана, он позвал кормилицу Саад и прислужницу Фатиму и велел уложить её в постель, он позвал Мусу-лекаря. Но когда пришел Муса, чтобы оказать ей помощь, она спала тихим, глубоким, явно здоровым сном. После того как решение было принято, сомнения оставили Иегуду, и он почувствовал уверенность: теперь он осуществит все, что задумал. Лицо его сияло такой веселой отвагой, что рабби Товий смотрел на него взглядом, исполненным упрека и огорчения. Как может сын Израиля быть таким радостным в нынешнюю годину бедствий! Но Иегуда сказал ему: — Укрепи свое сердце, господин мой и учитель, уже недолго ждать, скоро у меня будет радостная весть для наших братьев. И донья Ракель то вся светилась радостью, то погружалась в задумчивость, замыкалась в себе, все время ожидая чего-то. Кормилица Саад приставала к своей питомице, просила поведать, что с ней творится, но та ничего не говорила, и старуха была обижена. Ракель спала хорошо все это время, но подолгу не могла заснуть, и, лежа без сна, она слышала голос своей подружки Лейлы: «Бедная ты моя», — и она слышала властный голос дона Альфонсо: «Я так хочу». Но Лейла глупенькая девочка, а дон Альфонсо славный рыцарь и государь. На третий день дон Иегуда сказал: — Теперь я доложу королю наш ответ, дочка. — Могу я высказать одно желание, отец? — спросила Ракель. — Говори, какое у тебя желание, — ответил дон Иегуда. — Я хотела бы, — сказала Ракель, — чтобы, раньше чем я уйду в Галиану, там на стенах были выведены изречения, которые в нужную минуту указали бы мне правильный путь. И прошу тебя, отец, выбери сам эти изречения. Желание Ракели тронуло Иегуду. — Но пройдет месяц, прежде чем будет готов фриз с надписями, — заметил он. Донья Ракель ответила с улыбкой, исполненной грустной радости: — Именно об этом я и подумала, отец. Пожалуйста, позволь мне побыть это время еще с тобой. Дон Иегуда обнял дочь, прижал её лицо к своей груди, так что оно было видно ему сверху. И что же? На её лице он прочел то напряженное и счастливое ожидание, которым был охвачен он сам. Торжественный поезд с секретарем дона Иегуды Ибн Омаром во главе двинулся из кастильо Ибн Эзра. Слуги везли на мулах всякого рода сокровища, редкостные ковры, драгоценные вазы, мечи и кинжалы великолепной работы, благородные пряности; в караван были включены две чистокровные лошади, три кувшина, доверху наполненные золотыми мараведи. Караван пересек рыночную площадь, Сокодовер, и стал подниматься к королевскому замку. Народ глазел и говорил: это караван с подарками. В замке дежурный камерарий доложил королю: — Подарки прибыли. Ничего не понимая, Альфонсо спросил: — Какие подарки? Почти оторопев от изумления, смотрел король, как вносили в покои сокровища. Подарки Ибн Эзры, несомненно, были ответом еврея на высказанное им желание. Ответом иносказательным, как принято у неверных. Но еврей оставался таким же загадочным, как и раньше, его иносказательный ответ был слишком тонок, дон Альфонсо не понял его. Он призвал Ибн Эзру. — Чего ради посылаешь ты мне всю эту раззолоченную ерунду? — напустился на Иегуду король. — Хочешь купить меня для твоих обрезанных? Хочешь, чтоб я откупился от священной войны? Или ты считаешь, что я способен на коварное предательство? Какая дьявольская наглость! — Прости твоего слугу, дон Альфонсо, — спокойно ответил Иегуда, — но я не понимаю, чем мог тебя прогневать Ты предложил мне, недостойному, и моей дочери богатый подарок. У нас есть обычай отвечать на подарок подарком. Я постарался выбрать все лучшее из моих богатств, все, что может порадовать твой взор. Альфонсо нетерпеливо ответил: — Почему ты не говоришь напрямик? Скажи так, чтобы тебя понял христианин и рыцарь: придет твоя дочь в Галиану? Он стоял совсем рядом с евреем и прямо в лицо бросал ему свои слова. Иегуду душил стыд. «И сказать это я еще должен, — думал он, — должен подтвердить грубыми словами, что мое дитя будет лежать в его постели, пока его королева, недостижимо высокая, живет в своем далеком холодном Бургосе. Собственными устами должен я произнести слова позора и унижения, я, Иегуда Ибн Эзра. Но он, необузданный, мне за это заплатит. Заплатит добрыми делами. Хочет он того или нет!» А дона Альфонсо не оставляли его мысли: «Я горю, я умираю. Когда же он, собака, наконец заговорит? Как он на меня смотрит! Страшно становится, когда он так на тебя смотрит». Но вот Иегуда склонился перед королем, склонился очень низко, коснулся одной рукой земли и сказал: — Раз на то твоя воля, моя дочь переедет жить в Галиану, государь. Гнева дона Альфонсо как не бывало. Огромная, мальчишеская радость озарила его широкое, вдруг просветлевшее лицо. — Как это замечательно, дон Иегуда! — воскликнул он. — Какой сегодня чудесный день! Его радость была такой детски искренней, что Иегуда почти примирился с ним. Он сказал: — Моя дочь просит только об одном: чтобы на фризах были подобающие изречения, когда она переступит порог Галианы. Дон Альфонсо снова почувствовал недоверие и спросил: — Что это опять такое? Уж не выдумываете ли вы всякие хитрые предлоги, чтоб обмануть меня? Дон Иегуда с горечью подумал о праотце Иакове, который служил за Рахиль семь лет и еще семь, а этот человек не хочет подождать и семь недель. Он честно сказал с болью в сердце: — Моя дочь далека от хитростей и коварства, дон Альфонсо. Прошу тебя, соблаговоли понять, что донье Ракель хочется пожить еще немного под отцовским кровом, раньше чем она вступит на новый путь. Прошу тебя, соблаговоли понять, что ей хочется найти привычные ей мудрые слова в новом, может быть, не безопасном месте. Альфонсо спросил хриплым голосом: — Сколько времени потребуют надписи? Иегуда ответил: — Меньше чем через два месяца моя дочь будет в Галиане. |
||
|