"К.Н.Леонтьев. Moe обращение и жизнь на св.Афонской горе" - читать интересную книгу автора

молящихся было избранное, не то чтобы исключительно знатное, но избранное в
том смысле, что тогда в нее (не в самую церковь, всем предоставленную, а в
эту боковую залу) можно было входить только по знакомству или рекомендации.
Тогда швейцар впускал. Здесь обедня начиналась поздно; все почти стояли у
стен, никто друг другу не мешал, никто не толкался, не "протискивался"
вперед, не хватал рукой вас за спину или бок, чтобы оттолкнуть с места,
никто не плевал на пол, не сморкался в руку, не "харкал". Можно было всегда
достать стулья.
Здесь, я помню, мать усердно молилась, много крестилась, была
сосредоточена, клала поклоны охотно, Великим постом даже и земные, не
брезгая здесь полом, как брезговала во многих других местах. Боже мой! Как я
стал после 40 лет, после жизни на Афоне, понимать ее и даже сочувствовать
ей! А было время, когда (между 20 и 40 годами) я не понимал ее в этом и не
сочувствовал ей.
По этому поводу, то есть по поводу церквей "всенародных", так сказать,
"тесных и многолюдных", и церквей особых, "дворянских", что ли, домовых и т.
п. можно, я думаю, написать целое психологическое рассуждение и разобрать
подробно, какое разнородное значение имеют эти храмы для души христианина Но
я боюсь слишком далеко отвлечься этим рассуждением, а приведу только один
разговор, который я имел в Москве в 70-х годах с Дмитрием Васильевичем
Аверкиевым и его другом Антроповым (который написал "Блуждающие огни"). Мы
разговаривали о чем-то, касающемся Православия, и мне случилось упомянуть,
что я по субботам бываю у всенощной или на Моховой в той церкви, которая по
правую руку от Охотного Ряда (названия не знаю), или в той, которая в самом
Охотном Ряду выступом (тоже забыл; где отец Иоанн Виноградов), или еще в
маленькой дворцовой церкви, а по воскресеньям у обедни в университетской
церкви. Аверкиев воскликнул: "Вот уж таких церквей, как университетская, не
люблю! Мне нужна такая церковь, где мужик молится или стоит около меня
какая-нибудь несчастная салопница с подвязанной щекой!" Я узнал тотчас же в
этих словах моего умного и доброго собеседника мою собственную, прежнюю
точку зрения, мое собственное объективное, так сказать, народничество 60-х
годов. И мне когда-то (до жизни на Святой Горе) для пробуждения во мне
какой-то тени или подобия религиозных чувств нужен был пример людей низших
по умственному развитию, сообщество существ более простых, более наивных,
как говорится, ибо во мне самом была тогда только смутная любовь к вере, но
самой веры не было. А когда пришла настоящая вера, мне уже вовсе не нужны
стали для сильных религиозных чувств ни мужик, ни салопница. Напротив того,
они стали в храмах физически мне больше прежнего мешать. К 40-м годам
здоровье мое сильно расстроилось, и для бедной, немощной плоти моей теснота
в церкви стала слишком тяжела; толпа и теснота так развлекают и тревожат
телесно, что я мог выдержать их только как подвиг, послушание, принуждение,
а сосредоточиться уже не мог так отрадно и усладительно, как
сосредоточивался на молитвенных и покаянных мыслях в такой церкви, где никто
мне не мешал, никто меня не толкал, не хватал руками за спину, не сморкался
около меня в руку и т. д.
Когда Аверкиев сказал мне о том, что он не любит таких церквей, как
университетская, я тотчас же вспомнил о бедной (уже несколько лет до этого
умершей) матери моей, вспомнил об ее брезгливости и нервности и о том
"народничестве", которому я был так долго сам причастен и от которого более
всего освободил меня Афон. И, вспомнивши обо всем этом, сказал Аверкиеву: