"Свобода от смерти" - читать интересную книгу автора (Клюев Александр Васильевич)Глава 1. ЗАТЯНУВШАЯСЯ ПРЕЛЮДИЯМой дед по отцовской линии родом из семьи землепашцев. Всю жизнь проработал плотником, был на редкость незлобивым и покладистым человеком и умер в девяносто пять лет «на ногах и в здравом рассудке». Незадолго до войны его семья перебралась в Сталинград, где мой отец начал учебу в фельдшерском медицинском училище. В семнадцать лет он добровольцем ушел на фронт. Мама моя родилась в Москве. В октябре 41-го года в дом на Большой Серпуховке, где жила семья, попала авиационная бомба. К счастью, бабушка, мама и ее младший брат были в укрытии и не пострадали. Дедушка же находился на улице недалеко от дома и был сильно контужен взрывной волной. Все имущество семьи теперь составляли только личные вещи, надетые на себя и с собою захваченные. Жить поначалу пришлось в школьном классе в тесном соседстве с товарищами по несчастью. Позднее семье была выделена комната в огромной — на девять комнат коммунальной квартире. В ноябре было получено извещение о пропаже без вести, а фактически гибели в окружении под Вязьмой маминого жениха, которого она тем не менее ждала еще два года после окончания войны. Единственной отдушиной в этот тяжелый период жизни мамы была фронтовая переписка с моим будущим отцом. Их заочное знакомство началось с поздравления с праздником, написанного мамой по тогдашней традиции поздравлять безымянных фронтовиков и посылать им нехитрые посылки для поддержания боевого духа. Встретились они спустя полтора года после окончания войны, когда отец приехал из Германии. Летом 1947 года мои родители поженились, а в ноябре следующего года в родильном доме на Большой Полянке появился на свет я, единственный ребенок в семье. Маме было 26 лет, а отцу 24 года. Решившись на рождение ребенка, мама подвергала свою жизнь риску, поскольку страдала осложненным заболеванием сердца, при котором беременность была противопоказана. Дом, в котором жила наша семья, находился во дворе высоченной церкви Вознесения Господня, которую в первые годы после революции разграбили и закрыли воинствующие атеисты. Моя бабушка — человек верующий и всю жизнь проживший согласно христианским заповедям, будучи свидетельницей этой вакханалии, сумела уберечь от расправы небольшую в серебряном окладе икону Спасителя, которая чудом уцелела при бомбежке и по сей день хранится в нашей семье. О бабушке моей надо сказать особо. Родом она из села Большие Городенцы, примыкавшего к уездному городку Венев Тульской губернии. В детстве никакого образования не получила. Попав в двенадцатилетнем возрасте в Москву, «в люди», научилась только читать. Читала она до конца жизни всегда вслух, пришептывая и по слогам, преимущественно русские сказки. Доброта, сердечная искренность и фанатическая преданность семье и близким — вот то, чем она жила. Долгие годы бабушка была моим Ангелом-хранителем. Я же часто бывал несправедлив к ней, тяготясь опекой, но однажды она в буквальном смысле спасла мне жизнь. Для бабушки, недавно потерявшей младшего сына, я стал его воплощением, и она до конца своей жизни болезненно опекала меня, что, естественно, вызывало во мне острое чувство протеста. Факт своего существования в этой жизни я ясно осознал в двухлетнем возрасте. Перед Новым, 1950 годом из Польши к нам приехал сослуживец отца и передал от него подарки. Я в деталях помню все нюансы его пребывания у нас дома и мельчайшие подробности своего поведения. Можно сказать, что с этого момента жизни память души (или психического существа) сохранила все радостные и мрачные события, так или иначе коснувшиеся моего сердца. Начиная с двухлетнего возраста, каждое лето я выезжал с бабушкой в деревню на ее родину, где до начала моей учебы в школе мы жили по пять месяцев в году. Деревенская свобода поначалу давалась мне с боями, так как весьма трудно было освободиться от неусыпной бабушкиной опеки. Но когда это удавалось…… Несмотря на почти сорокалетнюю разницу в возрасте, мы были удивительно близки по духу с моим двоюродным дядей. Дядя Костя сумел до преклонных лет (сейчас ему около девяноста лет) сохранить свежее, детское восприятие жизни и радость существования — просто существования, вне зависимости от чего-либо. Он мог, например, в теплый летний ливень вместе со мной, пятилетним мальчишкой, в одних трусах выскочить на середину деревенской улицы и, восторженно крича, радоваться дождю. Он очень деликатно подводил меня к выбору того или иного варианта поведения в различных ситуациях, нисколько не ущемляя моей свободы. Когда он был со мною рядом, я всегда был занят чем-то дельным — мастерил, чинил, полол или поливал огород, собирал вишни в саду. Праздником для меня бывали дни (а точнее, ночи), когда дядя Костя брал меня с собою на работу в ночную смену. Я завороженно смотрел на дышащую белыми клубами и перепоясанную приводными ремнями паровую динамо-машину, со свистом и шипением выпускающую пар из многочисленных клапанов, на потного, мужественного кочегара и волшебника-машиниста (которым, конечно, был дядя Костя). В будни же почти все свободное время я проводил либо в огромном старом вишневом саду, посаженном еще задолго до войны моим дедушкой, либо на бескрайнем цветочном лугу, в который на задах плавно переходил наш сад. При всей своей непоседливости я мог часами наблюдать ползающих и летающих насекомых. Особенно меня завораживала (да и до сих пор) загадочная жизнь муравейника. Наблюдая насекомых, или разглядывая причудливые соцветия полевых цветов, или просто ничего не делая, я буквально исчезал, растворяясь в Природе. Это были удивительные, часами продолжавшиеся мгновения. Дружил я с некоторыми деревенскими мальчишками, но больше предпочитал уединение, в котором мне никогда не было скучно. Отношение к животным (в основном к собакам и кошкам) носило двойственный характер — от болезненной любви к любимчикам до порою крайней жестокости к остальным. По приезде в Москву мне крайне трудно было адаптироваться к городской жизни. В стенах комнаты, коммунальной квартиры и в границах двора под строгим надзором бабушки я чувствовал себя очень неуютно. Свободу в прямом смысле приходилось отвоевывать в нешуточных битвах. Иногда бабушка брала меня с собою в церковь, что в Духовском переулке. Она молилась, ставила свечки, а я с острым детским любопытством наблюдал за молящимися, разглядывал иконы и потолочные росписи. Особенно меня привлекал распятый Христос, в ногах у которого валялся человеческий череп. Фрески Страшного суда на потолке заставляли меня подолгу стоять с поднятой головой и открытым ртом. Когда в храме стояли на отпевании гробы с покойниками, я с тайным интересом поглядывал на их восковые лица. В эти моменты мое детское сознание очень остро ощущало всю хрупкость земного существования, и мрачные мысли надолго становились моими спутниками. В возрасте полутора лет бабушка тайком от родителей окрестила меня в деревенской церкви. Какую роль это сыграло в моей жизни, сказать трудно, но бабушка считала, что в одном случае это наверняка спасло мне жизнь. Родителей в будние дни я видел только по вечерам, перед сном, когда они приходили с работы, а в единственный день отдыха у них, как правило, были домашние дела, и им было не до меня. Иногда, правда, мы все вместе ходили в кинотеатр «Ударник» на взрослые фильмы (такие, как «Мост Ватерлоо»). Надо сказать, что жизнь в семье текла размеренно, порою чересчур, никогда в нашем доме не звучало грубых слов в адрес кого-либо, но скрытое раздражение отца по отношению ко мне я ощущал постоянно. До сих пор мои родители живут в примерном согласии. Мне же в большей части моей семейной жизни этого не было дано. Жизнь мальчишек старых московских дворов была крайне динамичной. Я всегда оказывался активным инициатором беспощадного мщения соседям, которые не давали нам возможности чувствовать себя свободно в родном дворе. Особенно досталось одной соседке-скандалистке, которая не вынесла наших криков на ледяной горке против ее окна и ночью изрубила топором лед, вдобавок засыпав его песком. Основным зимним событием конечно же были Новогодние праздники. Елка под самый потолок, увешанная довоенными и даже дореволюционными игрушками. К каждой игрушке у меня было свое, неизменно теплое отношение. В том, что они ночью оживают, я нисколько не сомневался. Все ребята с нетерпением ждали Первомайский и Октябрьский праздники. С раннего утра мы глазели на кумачовое шествие поющих и смеющихся демонстрантов по Люсиновской улице в направлении к центру, а затем стремглав бежали на Ордынку, чтобы занять удобное место для наблюдения за военной техникой, возвращавшейся с парада на Красной площади. Мне хорошо запомнилась национальная трагедия — болезнь и смерть Сталина в начале марта 1953 года. На кухне вся наша коммунальная квартира искренне, со слезами скорбела, а один из соседей даже пострадал в давке при похоронах. В нашей коммуналке, как в каждой порядочной деревне, где всегда есть «деревенский дурачок», тоже был такой — Витя, сын дворничихи. Он всегда всем и всему улыбался. Это благодушие у «нормальных» людей считается признаком ненормальности. Только теперь я понимаю, что в его невинной улыбке была глубокая мудрость. Я очень любил с ним разговаривать и на все свои детские вопросы получал краткие, исчерпывающие ответы. Собственная мать его недолюбливала, звала «нашим дурачком» и кормила исключительно пищевыми отбросами. Помню, что на их кухонном столе стояла большая эмалированная кастрюля, в которую соседи сваливали и сливали все пищевые отходы, а Витя с неизменной улыбкой на лице периодически ее опорожнял. Сухощавый и мускулистый, он обладал огромной физической силой, легко поднимая с земли одной рукой насаженные на ось колеса от вагонетки. Никто из взрослых парней нашего двора подобного сделать не мог. У нас был настоящий московский двор с большой голубятней, вокруг которой собирались сомнительные личности и официальная окрестная шпана. Весь второй этаж небольшого соседнего с нашим дома занимала уникальная семья Матреничевых (в самой фамилии слышится что-то разбойничье). Из восьми ее членов только один не сидел в тюрьме. Остальные же, включая мать и двух дочерей, бывали там часто и подолгу. Одним из моих любимых занятий было наблюдение за их поведением в праздники, когда изрядно подвыпившая семья и их многочисленные гости вываливались во двор. До сих пор перед глазами стоит незабываемая картина. Впереди вусмерть пьяный, но складно играющий и невероятно каким образом ухитряющийся растягивать меха баянист, которого в наклоне градусов под сорок к земле ведут под руки двое друзей. За ними на некотором отдалении следует громко поющая пьяная толпа хозяев и гостей. Гуляли всегда по два-три дня. Часто случались внутренние потасовки (включая поножовщину). Их разговоры между собой были для меня уроками настоящего блатного фольклора. Читать я научился в пять лет по букварю, который одолел за неделю. В шестилетнем возрасте свободно читал мрачные рассказы Горького из толстенной, уцелевшей после бомбежки книги. «Челкаш» и «Супруги Орловы» потрясли мое детское сознание. У двух одиноких, высокоинтеллигентных сестер-старушек — соседей по квартире я часто засиживался долгими зимними вечерами. Они проводили со мной взрослые беседы о жизни и поили вкусным чаем с постным сахаром. Под подстилкой на старом диванчике у старушек лежали пожелтевшие времен Февральской революции 1917 года номера меньшевистской газеты «Искра». Я особенно любил разглядывать фотографии, где во всех ракурсах был изображен тогдашний премьер-министр Временного правительства Александр Федорович Керенский. От старушек я впервые получил серьезную информацию о царе, революции и большевиках. На мое шестилетие они подарили мне книгу избранных произведений Пушкина, которая хранится у меня до сих пор. Потом в доме появилось купленное в букинистическом магазине полное собрание сочинений Лермонтова. И конечно, сказки, сказки, сказки.… Книг в доме было немного, а потому их постоянное перечитывание было для меня обычным делом. А еще я любил подолгу путешествовать по географическим картам. Многие географические названия меня просто завораживали: Австралия, Новая Зеландия, Кордильеры, бухта Провидения, Огненная Земля… … Отъезд на летний отдых в деревню обычно происходил вскоре после майских праздников. По приезде я первым делом сразу же бросался в цветущий вишневый сад, обходил все его заветные уголки, заглядывал в знакомые муравейники, дышал вкусным весенним воздухом и очень скучал по Москве и оставшимся в ней родителям. Календарем служил вишневый сад — цветение, зеленые завязи, первые краснеющие вишенки, хлопотная уборочная страда, редкие последние ягоды и, наконец, кое-где желтеющие листья. Осень. Уезжаем. В последнее лето перед моим поступлением в школу произошло одно трагическое событие. …Стирка в деревне — занятие довольно хлопотное, она всегда заканчивалась походом на пруд для полоскания белья. Плавать я к семи годам так и не научился, а воды даже боялся, испытывая одновременно неодолимую тягу к ней. Бабушка начала полоскать белье, я крутился возле нее, а Ленька, мой сосед, смачно нырял недалеко от берега. Решил нырнуть и я. Оказавшись под водой, я увидел в глазах набегающие белые концентрические круги и услышал тонкий, противный нарастающий свист (теперь-то из наблюдений доктора Раймонда Моуди известно, что это признаки выхода тонкого тела из физического). Первым ощущением, пронзившим сознание, было ясное понимание того, что я действительно тону. Страха не было, только мысль о том, что мама будет ругать бабушку, что она не углядела за мной и я утонул. …Наплывающие круги в глазах исчезли, и я отчетливо с некоторой высоты увидел берег пруда. У самого берега, склонившись над кем-то, сидела женская фигурка и колдовала руками. Внезапно картинка исчезла, и возникло ощущение того, что мне трудно сделать вдох. Открыв глаза, я осознал себя лежащим грудью на колене у бабушки. Она, что есть силы, давила мне на спину, изо рта у меня пенистым фонтаном выходила вода. Что же произошло после того, как я нырнул, я узнал из рассказа бабушки: — Услышала я, как что-то сзади бултыхнулось. Гляжу — нет тебя нигде. Руки-ноги отнялись, плавать-то я не умею. Перекрестилась и говорю: «Господи, помоги!» Вдруг вижу недалеко от берега показалась твоя ступня. Бросилась в воду в чем была. Схватила я ступню и тащу тебя к берегу. Вытащила, а ты весь синий и не дышишь. Опять прошу: «Господи, помоги!» Положила тебя грудью на колени и стала выдавливать воду. Смотрю — захрипел, глаза открыл, начал в себя приходить. Ну, слава Богу.… Скольких лет жизни стоило бабушке это происшествие…. О том, что произошло, долгое время никто не знал. Изменился ли я после этого случая? Возможно. Личный опыт умирания был осознан и пригодился позже. Тот факт, что процесс умирания не есть прекращение сознания, дал мне впоследствии ключ к пониманию процессов функционирования психики. В школу я пошел в 1956 году почти в восьмилетнем возрасте домашним ребенком, хорошо умеющим читать и писать. Как я недавно узнал, эту московскую школу окончили, правда до моего поступления, отец Александр Мень, кинорежиссер Андрей Тарковский и поэт Андрей Вознесенский, жившие в свое время в районе Большой Серпуховки. В первый день пребывания в школе всем новоиспеченным школьникам выдали по листу бумаги и просили изобразить что-нибудь или написать. Посредине чистого листа крупными печатными буквами, совершенно не раздумывая, я написал слово «ЦАРЬ», а вокруг — прочие малозначащие слова. До сих пор этот листок хранится где-то в маминых бумагах. Строгие сталинские порядки в школе претили моей свободолюбивой натуре. Учебная программа первых трех лет школы была совершенно неинтересна, и я был вынужден на уроках хулиганить, постоянно в этом совершенствуясь. Наказание было одно — натирка вместо и после уроков паркетных полов в коридорах школы. К чести моих родителей следует сказать, что они никогда не применяли ко мне средств физического воздействия — преобладали уговоры или «вразумления», как их называла мама. Бабушка же, защищая меня, всегда приводила убийственный аргумент: «Побольшеет — поумнеет». Отцу, окончившему к тому времени Военно-юридическую академию и работавшему следователем, я клятвенно обещал исправиться. А пока в аттестационном табеле за третий класс у меня были в двух четвертях тройки по поведению. Этим же летом отец получил комнату в Новых Черемушках, и нам предстоял переезд, а мне переход в новую школу. В четвертый класс я пришел трудным ребенком, а окончил его с похвальной грамотой, без единой четверки. Понемногу я начал приспосабливаться к окружающему миру, в чем-то становясь фальшивой личностью. Детство кончилось. Одной ногой я окончательно ступил в царство несвободы. Дальнейшая учеба в школе протекала довольно ровно. Симпатизировал биологии, химии и истории. К математике и литературе, хотя уже и пописывал стишки, был абсолютно равнодушен, вкус же физики еще не прочувствовал. Апрель 1961 года.… Полет Юрия Гагарина. Ликование целиком захватило все мое существо. Мальчишки бредили космосом. Я, двенадцатилетний, со своими сверстниками во дворе дома «играл в Гагарина». «Полет» начинался с выхода на орбиту — вскарабкивания по сучкам на ствол высокого тополя, стоявшего рядом с нашим старым двухэтажным домом. Затем была «работа» в открытом космосе, которая заключалась в крайне опасном переползании по качающемуся суку дерева на высоте крыши на саму крышу. «Возвращение на Землю» осуществлялось в обратном порядке. Думаю, что степень риска в наших полетах ненамного отличалась от реальных. В пятом классе родители подарили мне школьный микроскоп, и я часами мог рассматривать в самых неожиданных ракурсах и условиях разнообразные объекты. Микромир меня привлекал и завораживал, равно как и макромир. В восьмом классе по чертежам, опубликованным в каком-то пионерском журнале, я смастерил телескоп, и в моей жизни наступил длительный период увлечения астрономией, к которой я и теперь неравнодушен. Наблюдение звездного неба проходило через открытую форточку в морозные зимние вечера, что часто вызывало нарекания со стороны мамы. Астрономические наблюдения требовали полного уединения, и, когда такие часы выпадали, я, забывая про все на свете, целиком растворялся в загадочных звездных мирах. Помимо школьной программы я перечитал всю русскую классику, имевшуюся в домашней библиотеке. Иностранных авторов пытался читать, но так и не одолел. Однако пройти мимо Жюля Верна, а несколько позже — мимо Герберта Уэллса не мог. Зачитывался Беляевым. Восьмой класс я окончил с отличием. Родители были довольны мною. К этому времени бабушка уже умерла. До последнего часа своей земной жизни она — мой верный Ангел-хранитель — была рядом со мною, а я рядом с нею. Следующий этап моей жизни начался с переходом в новую школу с физическим уклоном. В это время я буквально бредил физикой и не мог представить себя в будущем никем, кроме как физиком-ядерщиком, астрономом или астрофизиком. Меня страшно интересовало все, связанное со строением материи на макро- и микроуровнях. Я скупил в книжных магазинах всю научно-популярную литературу по этим направлениям исследований. Штудировал и серьезные источники. Зачитывался биографиями великих физиков первой половины двадцатого столетия. Альберт Эйнштейн, Нильс Бор, Макс Планк, Луи де Бройль, Роберт Оппенгеймер, Энрико Ферми, Гейзенберг, Паули, Дирак — их имена я произносил с благоговением. Это были (по словам Оппенгеймера) представители «героического времени». Начиная с восьмого класса обязательными для меня стали домашние тренировки с самодельной штангой. Занятия тяжелой атлетикой я продолжал в спортивной секции. В общей сложности я занимался ею около двадцати лет. Практически все свободное время (а его теперь было не так уж много) я проводил со своей возлюбленной — Мариной. Отношения наши была удивительно чистыми и романтическими и длились несколько лет. Оборвались они в годы моей учебы в институте. По старой Москве, особенно летом, мы могли бродить целыми днями. Как-то весной мы забрели с ней на территорию детской Морозовской больницы и через нелегально открытое окно познакомились с четырнадцати-пятнадцатилетними ребятами — пациентами больницы. Мы стали приходить к ним по нескольку раз в неделю и подолгу разговаривали обо всем на свете. Оказалось, что все эти ребята больны лейкозом и месяцами не выходят из больницы. На лето мы расстались, а осенью неожиданно узнали, что многих наших знакомых уже нет в живых. Больше мы в больницу не приходили. После этого случая где-то в глубине сознания у меня зародилось сомнение в правильности выбора будущей специальности. Физика — хорошо, но молодые люди погибают от неизлечимых болезней. Марина тонко почувствовала во мне эту перемену и дала мне прочитать замечательную дилогию Юрия Германа о жизни врача («Дорогой мой человек» и «Дело, которому ты служишь»). Впереди был последний год учебы в школе. Я принял решение поступать либо на физический факультет МГУ, либо в Московский физико-технический институт. Перед самым Новым годом, сильно переохладившись, я тяжело заболел. Причиной переохлаждения была юношеская глупость — поход на свидание в сильнейший мороз в осенней одежде. Развилась типичная картина тяжелого миокардита. Еще в раннем детстве мне был поставлен диагноз «Ревматический митральный порок сердца», однако до сей поры болезнь никак себя не проявляла. Спустя месяц, плюнув на запреты врачей, я начал потихоньку вновь поднимать штангу и к майским праздникам был уже в прежней спортивной форме. Выпускные школьные экзамены оказались легкой прогулкой. Школу окончил медалистом. Документы я подал во Второй московский медицинский институт имени Н.И. Пирогова и стал студентом лечебного факультета. Сразу же после экзаменов уехал в деревню, где не был уже несколько лет. Деревенский мир казался теперь каким-то маленьким, но воздух предосеннего вишневого сада пьянил, как в детстве. Годы учебы в институте. Незабываемая студенческая пора! К концу третьего курса я женился на студентке нашего же института. Поначалу семейная жизнь казалась интересной. С рождением сына начался год бессонных ночей. Летом после окончания пятого курса весь мужской состав нашего факультета был отправлен в военные лагеря на сборы. Там со мной произошло одно примечательное событие. Лето было дождливое. В один из редких солнечных дней я прилег на опушке леса и задремал. Проснулся от неотвязного чувства, что за мной кто-то наблюдает. И правда, совсем рядом грелась на солнышке серая змея (гадюка, как оказалось впоследствии). И тут у меня возникло неодолимое желание взять ее в руки. Я это сделал. Некоторое время держал змею за голову, и она вела себя спокойно. В какой-то момент наши взгляды встретились, и змея, извернувшись, укусила меня за палец. Я отбросил ее и тотчас отрубил голову солдатским кинжалом. На руку повыше локтя быстро наложил жгут из ремня и выдавил кровь из ранки. Затем, прихватив отрубленную змеиную голову с собой, пошел в лагерный медпункт. Врач забил нешуточную тревогу, определив по отрубленной змеиной голове, что я получил укус гадюки. Меня срочно повезли в Калининский военный госпиталь. Там мне ввели какую-то сыворотку. Рука распухла, но в конце концов все обошлось. Этот эпизод я рассказал к тому, что совсем недавно по моей просьбе одна знакомая, занимающаяся астрологией, составила мой гороскоп, где прямо указывалось на опасность смерти в молодом возрасте от воды и от укуса змеи. И «вода» и «змея» сбылись. В выборе медицинской специальности я определился на пятом курсе. Лечебная практика, работа с больными — все это, как оказалось, не соответствовало моему внутреннему стремлению. Выбор не случайно пал на судебную медицину. Эта медицинская специальность привлекала меня практически неограниченными возможностями проявить свои медицинские знания, эрудицию и криминалистические способности в сложных экспертизах, связанных с насильственной смертью. На пятом курсе работа в научном студенческом кружке на кафедре судебной медицины полностью занимала все свободное время. Получив самостоятельную научную тему, я сразу приступил к исследовательской работе. Мне предлагалось изучить возможность установления давности наступления смерти по изменению биохимических показателей костного мозга — кроветворного органа, который «живет» в течение нескольких суток после смерти человека. Шестой год обучения в институте целиком проходил на кафедре судебной медицины. По окончании института я продолжил повышение квалификации на кафедре судебной медицины, обучаясь в ординатуре. Особый колорит привносила оперативная экспертная работа, которая заключалась в ночных выездах на место происшествия в составе дежурной бригады Московского уголовного розыска. Параллельно с экспертной практикой я продолжал выполнять научно-исследовательскую работу. К концу второго года была готова к защите кандидатская диссертация. Передо мной встала дилемма, по какой стезе дальше идти — остаться на кафедре на преподавательской работе или заниматься экспертной практикой. Однако судьбою мне было уготовано иное направление деятельности. На втором году обучения в ординатуре я принимал участие в работе экспертной бригады по исследованию останков погибших при катастрофе самолета «Ил-62», следовавшего рейсом по маршруту Париж — Ленинград — Москва (Шереметьево). Картина увиденного на месте происшествия вызвала шок и на всю жизнь отпечаталась в моей памяти. Останки более ста человек, разбросанные на большой площади по осеннему, местами выкорчеванному силой взрыва лесу, и стойкий запах керосина, перемешанный с запахом хвои.… Трое суток (днем и ночью) в тесном дворике больничного морга подмосковного городка Дмитрова мы исследовали груды останков (в общей сложности более трех тысяч объектов). Тогда я не мог себе представить, что совсем скоро расследование тяжелых авиационных происшествий станет моей профессией. Предложение работать в только что созданном в системе гражданской авиации «Отделе медицинского изучения и расследования авиационных происшествий» я получил неожиданно, буквально накануне вручения мне диплома об окончании ординатуры и присвоения специальности «судебно-медицинский эксперт». Предложение было принято без колебаний. В сентябре 1974 года я приступил к работе в качестве специалиста-эксперта по медицинскому расследованию авиационных происшествий. Мне было 25 лет. В мои обязанности входила разработка специализированных судебно-медицинских методов оценки состояния и действий экипажа к моменту столкновения воздушного судна с землей и практическая их реализация в ходе расследования авиационных катастроф с выездом на место происшествия. Поле научных исследований было весьма перспективным, появлялась реальная возможность сформировать новое направление, со временем представив результаты работы в виде докторской диссертации. Ученую степень кандидата медицинских наук мне присвоили вскоре после начала моей новой работы. При получении диплома в секретариате Высшей аттестационной комиссии по присуждению ученых степеней и званий мне сказали, что я самый молодой в стране кандидат наук в области медицины. По долгу службы на время расследования авиационного происшествия я становился руководителем медико-экспертной группы Государственной комиссии по расследованию. Работа подобных комиссий в прежние времена проходила в обстановке строжайшей секретности. Об ответственности и серьезности моей новой работы говорить не приходится. Хорошо помню свой первый вылет на расследование в Новгород, где в сложных погодных условиях, врезавшись в центре города, в двухстах метрах от обкома КПСС, в пятиэтажный жилой дом, потерпел катастрофу пассажирский самолет «Як-40». Разрешение ряда экспертных вопросов из области медицинской трассологии позволило сделать крайне важное для расследования заключение — о сохранении пилотами работоспособности вплоть до момента столкновения самолета с препятствием. Я часто бывал в Ленинграде — читал лекции в Академии гражданской авиации. Пребывание в этом городе всегда вызывало во мне чувство, что я когда-то жил здесь. Александровский дворец и парк были просто родными. Память сердца ошибаться не может. В январе 1978 года у нас родилась дочь. Когда рожаешь ребенка, будучи уже в зрелом возрасте, испытываешь чувство осознанной радости, а не обременяющей обязанности, как это бывает в молодом возрасте. Девочка была на удивление спокойной. Общение с ней всегда доставляло мне нежную, щемящую радость. В начале 80-х годов, при приближении к «возрасту Иисуса Христа» в моем сознании начали происходить заметные перемены. Я стал задумываться над смыслом жизни, осознавать никчемность всей мелкой жизненной суеты, направленной исключительно на продление рода и обеспечение шаткого семейного благополучия. Надо сказать, что меня не привлекала заманчивая для многих перспектива иметь материальные блага и не мучила страсть к накопительству. И еще — у меня с рождения и в течение всей жизни полностью отсутствовало чувство зависти. Ни белая, ни черная зависть мне не знакомы. Возможно, это связано с тем, что я всегда знал: если что-то захочу, то добьюсь непременно. Однако в жизни не хватало самого главного. Но чего? Ответ на этот вопрос предстояло искать, и искать почти десятилетие. Временное спасение пришло с самой неожиданной стороны. Замечательная книга В. Шкловского «Лев Толстой» пробудила меня от сомнамбулической внутренней спячки. Отечественный и мировой классик завладел мною всерьез и надолго, но уже не только как литератор. Эту книгу я перечитал не раз. Она открыла для меня Толстого-человека со всеми его муками становления и терзаниями поиска смысла жизни. Строжайшая дисциплина и яростное самобичевание казались теми самыми рычагами, которые способны изменить человека и сделать его счастливым. Я начал «делать себя по Толстому». Попытка дисциплинировать и рационализировать свою жизнь мне поначалу нравилась и удавалась. Научная работа, занятия спортом, семейные обязанности — все было расписано по минутам. Однако такая жесткая схема со временем начала раздражать — что-то срывалось по не зависящим от меня причинам, что-то просто надоедало и требовало коррекции. Любое отступление от схемы я относил к нехватке силы воли и, как мог, сопротивлялся естественному течению событий, что стоило мне больших усилий, сопровождавшихся огромной тратой нервной энергии. Я от корки до корки прочитал восемнадцатитомное собрание сочинений Толстого. Ранний Толстой («Детство», «Казаки») был мне особенно созвучен. Толстой-романист привлекал меньше, за исключением отдельных глав «Войны и мира». Поздние же повести и рассказы («Смерть Ивана Ильича», «Отец Сергий», «Крейцерова соната», «Хаджи-Мурат») буквально заставляли пронзительно ощутить все несовершенство человеческой жизни. В поздней публицистике Толстой убеждал себя и других, что ему открылся смысл жизни, однако дневники того же периода свидетельствовали об обратном. Коварные соблазны и мучительные сомнения преследовали его всю жизнь. Бог Толстого был мне непонятен. Две работы Толстого просто поразили меня — «Посмертные записки старца Федора Кузьмича» и «На каждый день». Я впервые узнал о красивой легенде (теперь-то я уверен, что это быль) ухода императора Александра Первого от царствования в схиму. Книга «На каждый день» попала ко мне совершенно неожиданно. Один мой знакомый, боготворивший Чехова, но недолюбливавший Толстого, узнав о моем увлечении, подарил мне один том 90-томного полного академического юбилейного издания его сочинений, в котором и была помещена первая половина названной работы. Это книга для ежедневного тематического чтения, которая, по замыслу автора, должна приобщить читателя к поиску смысла жизни, знакомя его с мировой сокровищницей мудрости. Книга состоит из тематических подборок цитат и высказываний, в том числе самого автора. Приводятся цитаты из Библии и Корана, высказывания Будды, Магомета, Лао-цзы, Ницше, Гегеля, Канта и многих других. Изложенное в книге было для меня открытием. Такой концентрации человеческой мудрости в одном источнике до сих пор встречать не доводилось. Работа с этой книгой позволила мне интуитивно выработать медитативно-созерцательный способ погружения в смысл изложенного, то есть я научился читать не глазами, не умом (то есть не критически), а каким-то иным способом. Каждую прочитанную цитату я как бы пропускал через собственное сознание целиком, и тогда являлась суть, которая выпадала в осадок. Если не удавалось получить «осадок» с первого прочтения, то операция повторялась до тех пор, пока цитата не становилась прозрачной. Это было серьезным достижением. Однако воспользовался я им много позже. В этот же период я пробовал подступиться к Достоевскому, но дальше «Записок из мертвого дома» не продвинулся — мрачно все и до отвращения знакомо. Открытием для меня стал Михаил Булгаков. Я по-новому прочитал «Мастера и Маргариту» и буквально проглотил «Собачье сердце», «Роковые яйца», «Дьяволиаду». Весна. На пороге тридцатитрехлетия в моей жизни начался почти десятилетний период обращения к поэзии. Я вдруг почувствовал в себе поэтическую силу и жгучую потребность переложить свое внутреннее состояние на язык поэзии. Это пришло как наваждение, все во мне словно ждало этого момента. Сказочный и мучительно-сладостный мир поэзии поглотил меня целиком. Все началось с обращения к Природе и с любовной лирики. В течение полугода стихотворная техника была освоена, и во мне укрепилось чувство поэтической свободы. Однако появилась зависимость, которая позже обернулась сладким, обволакивающим и одновременно мучительным рабством. Я попал в ловушку, выбраться из которой было уже невозможно, да и не хотелось — вирус собственной гениальности сделал свое дело. Писать стихи я мог в любых условиях — на работе в окружении любопытствующих сотрудников, в метро, дома в окружении раздраженных и насмехающихся родственников, идя по улице, гуляя в парке с маленькой дочерью, лежа на диване, днем и ночью. У меня появилось множество записных книжек и маленьких блокнотиков с записями, которые я всюду носил с собою. Параллельно с чисто творческой работой я занимался изучением биографий Пушкина, Баратынского, Фета, Блока, Есенина, Пастернака, Цветаевой, Маяковского, Ахматовой и многих других. Говорить что-либо о творческом процессе людям, не прочувствовавшим его собственной кожей, не имеет особого смысла, а тем, кто испытал поэтические озарения, это и так понятно. Одно могу сказать — при концентрации на выбранном предмете из пространства над головой мгновенно входит в сознание нечто вибрирующее, цельное, законченное, ритмичное, но без слов, и нужно быстро (в течение считанных секунд) выразить это словами, но без вмешательства рассудка. Если удается это сделать, то все в порядке, если же не успеваешь вовремя, то с вмешательством рассудка теряется первоначальный аромат посетившего озарения и ценность строк, снижается их адекватность посетившей тебя вибрации. Отсюда мучительная неудовлетворенность. Вот вся хитрость. Научить процессу переложения вибрации в слова, естественно, невозможно — это от Бога. Именно благодаря поэзии я впервые познакомился, а впоследствии сроднился с миром озарений как поэтических, так и научных. Банально звучит, но факт: вся внутренняя жизнь этого периода — в моих стихах. Что-то добавить к написанному невозможно. Могу позволить себе лишь некоторые комментарии. Тема любви, точнее, ее ускользающего движения целиком охватывает два стихотворных цикла — «Круги на воде» и «Ты — остров мой необитаемый…» (История любви). Стихотворные обращения к конкретному человеку нельзя расценивать только как акт личной любви — за конкретной личностью всегда (в случае настоящей поэзии) стоит нечто большее, невыразимое, но отнюдь не безличное. *** *** *** За личным «я» стоит Вселенская Сила, слияние с которой сулит освобождение, и в то же время Она постоянно ускользает, приводит в раздражение, подтачивает жалкие собственные силы, но неодолимо манит и сияет своей неистощимой загадочностью. В личном плане «Круги на воде» — отражение моей жизни до «поэтического периода», а «Остров» — его начало и развертывание. Чувство собственной исключительности и гениальности буквально распирало все мое внутреннее существо, хотя внешне мне удавалось сохранять приличествующую форму. Удавалось, но не всегда. Особо следует сказать о возлияниях Бахусу. Из невинной забавы в праздничные дни алкоголь стал превращаться в непременного спутника поэтического творчества. Не то чтобы писалось лучше в состоянии опьянения. Нет, в таком состоянии я никогда не писал, просто, читая написанное или рассуждая о поэзии и проблемах жизни, превращаешься в эдакого непризнанного гения, которому все дозволено, он не способен ошибаться и всегда прав, на него все должны обращать внимание и лелеять его. Словом, эгоистические черты личности в состоянии алкогольного опьянения предельно гипертрофируются. Коварство действия алкоголя заключается в одном простом факте — от абсолютной свободы от груза прошлого в начальной стадии опьянения неизбежно скатываешься к депрессивному состоянию, сопровождающемуся страхами и сомнениями, вплоть до мыслей о самоубийстве. Чем больше стаж регулярного приема алкоголя, тем глубже депрессия. Заглушить ее можно только повторными приемами спиртного, что поначалу и практикуется. Позже, испытав чистоту истинно медитативного состояния в повседневной жизни, я понял коварство первой фазы алкогольного опьянения — абсолютную свободу от мысли, точнее, от фиксации рассудка на чем-либо. Клетки тела (именно клетки) чувствуют себя свободными, и это, однажды испытанное и затем подкрепляемое чувство свободы на телесном уровне, ими (клетками) уже не забывается, и возникает потребность повторять эти ощущения, несмотря на телесный дискомфорт и депрессии в последующем. Пристрастие к алкоголю на клеточном уровне лежит в основе хронического алкоголизма. У людей творческих, с утонченной психикой депрессии, как правило, более глубокие и стойкие, а снятие их требует всего-навсего повторного приема небольшого количества спиртного. Так возникает порочный круг зависимости от алкоголя, разорвать который в дальнейшем крайне трудно. Не перечесть, сколько незаурядных личностей сложило к ногам Бахуса свой талант и головы! Со временем и у меня встал вопрос «или — или». Поиск любви. Поначалу кажется, что этот вариант существования способен вдохнуть в человека жизненные силы и эмоции оптимизма. Но обратная сторона так называемой любви — страдание и внутренняя пустота. Чем она интенсивнее и глубже, тем мучительнее страдания и бездоннее пустота. Меняя объекты любви, мы не в состоянии изменить закон человеческой любви и, так же как в случае с алкоголем, попадаем в порочную зависимость от нее. За часы или минуты наслаждения мы платим широким спектром страданий — болью, страхом, ревностью, одиночеством… И еще. Человеческая любовь имеет одно непременное свойство — рано или поздно она уходит: Поэзия, алкоголь, любовь — триада «гениальности». Раздутый донельзя эгоизм, верным признаком которого является сплошное страдание. Невозможность жить не так и не иначе. Предел? Рубеж? Словом, что-то должно произойти. В душе сплошная осень. Поэзия стала для меня своеобразным инструментом исследования человеческих чувств и состояний. Посредством поэзии мне очень легко было стать ищущей любви женщиной и коснуться тайн ее души. Так появился цикл стихов «Пустая комната». Открывали его такие строки: Я давно планировал заняться поэтическим исследованием жизни Андрея Рублева, Льва Толстого, Александра Блока, Сергея Есенина, Никколо Паганини, Ленина. Странное сочетание имен, не правда ли? Частично удалось осуществить этот замысел. Каждому исследованию предшествовала долгая работа с разнообразными материалами. Изучались эпоха, окружение, конкретные биографические факты и творческие материалы. Тому главному, что было вынесено из проработанного, я стремился дать поэтическую интерпретацию в скульптурной форме. У меня всегда было ощущение, что настоящая поэзия объемна и рельефна, а фальшивая — лежит в плоскости. Работая над циклом Андрея Рублева, я буквально кожей ощущал Россию, не тогдашнюю, а вневременную. Раны Руси стали моими ранами: А совсем рядом мир Андрея Рублева и Вечное возрождение: Из неразгаданных глубин России был и Сергей Есенин. Его жизнь и поэзия со времен зрелого детства притягивали меня. Моя мама в довоенные годы была знакома с импресарио Айседоры Дункан (жены Есенина) Ильей Шнейдером, рассказы которого о жизни Есенина я слушал еще в детстве в мамином изложении. Ореол загадочности, окружавший поэта, не давал покоя многим исследователям его жизни и творчества. Сколько тут было вымыслов, догадок, сплетен и прочего. Приступая к работе, я прекрасно понимал, насколько велик риск писать в стихах о Есенине, но когда я узнал, что Есенин незадолго до смерти задумал поэму о Пушкине, — страх исчез. Вся жизнь Есенина — череда стремительных творческих взлетов к вершинам любви и света и не менее стремительных «падений» в тайные глубины человеческой психики. И то и другое — факт человеческого бытия. Человек становится жертвой этих кажущихся противоречий. Самоубийство Есенина есть результат трагического разлада между «противоречивыми» началами человеческой психики. Во время работы над «Есениным» чувство безысходности и движения по кругу достигло апогея, и я был готов, стоило только «поднести спичку», завершить свой земной путь. Алкоголь в любой момент мог катализировать этот процесс. Поэтическое исследование Октябрьского переворота и роли в нем Ленина вылилось в работу «Революция (Хотим… и… думаю)». В самом начале я сделал для себя удивительное открытие — язык работ Ленина поэтичен, следовательно, искренность намерений этого человека, его увлеченность идеей без поиска личной выгоды не вызывали сомнений. Мне никакого труда не составило облечь напористость ленинских слов в стихотворную форму. Когда я попытался переложить в стихотворную форму сталинские слова — у меня не получилось. В его речи отсутствовал ритм, а это — верный признак рассудочности. У Сталина рассудочность была коварной. Психология толпы и ее вождей были мною прочувствованы. Ни толпой, ни вождем я быть уже не мог. Галерею поэтических исследований завершил образ Никколо Паганини — неповторимого маэстро. Как-то в раннем детстве я по радио услышал это имя, и оно (точнее, загадочное словосочетание «Никколо Паганини») прочно вошло в мое сознание. Аромат первого детского впечатления остался у меня на всю жизнь. Эпиграфами к поэтическому исследованию «Распятие» послужили слова Мейербера: «Там, где кончается наше воображение, начинается Паганини» и слова великого Листа о Паганини: «Он был велик. Знаем ли мы, какой ценой дается человеку величие?» Паганини, как никто другой на земле, являл собою «мир Дьявола и Бога» в своей творческой ипостаси. Я, как мог, пытался передать это в стихотворной форме. Вся жизнь Паганини — трагическая феерия Музыки и Любви. Финал его жизни был плачевен — невозможность примирения психологических начал, кажущихся полярными, привела к невыносимым страданиям души и тела. Холод Паганини стал мне удивительно близок и понятен. Трагический разлад в моей душе достигал апогея. Поэзия не смогла сделать меня свободным — она сама становилась тюрьмой. Ощущение гнетущего одиночества среди людей не покидало меня. Наступил 1990 год. По Толстому и Блоку были сделаны заготовки, но к поэтической части работы я так и не приступил. «Стихотворный период» жизни подходил к концу. Было бы неверным думать, что все это время только поэзия занимала мое существо. Я продолжал работать в области расследования авиационных происшествий и даже подготовил «Руководство по медицинскому расследованию», которое было издано отдельной книгой. После выхода в свет «Руководства» пришло время заняться оформлением докторской диссертации, но мне было откровенно жаль времени на бумажную волокиту и мышиную возню, предшествующую любой защите диссертации. Да и пыл мой — стать доктором наук — сильно поостыл. Теперь я мнил себя великим поэтом и мечтал о публикации своих произведений. Несколько нарушив хронологию, вернусь в 1987 год. В этом году при Госавианадзоре СССР, занимавшемся расследованием всех тяжелых авиационных происшествий на территории страны, была создана Научно-исследовательская лаборатория, куда мне и предложили перейти работать в качестве ведущего научного сотрудника «Отдела исследования «человеческого фактора» в авиационной аварийности». Приняв это предложение, я твердо решил сменить амплуа судебно-медицинского эксперта, тем более что после выхода в свет «Руководства по медицинскому расследованию» я на этом поприще себя исчерпал, и решил вплотную заняться вопросами психологии летной деятельности в экстремальных ситуациях. Для меня было очевидно, что работы в новом направлении — непочатый край, поскольку при ближайшем рассмотрении используемые для анализа деятельности летных экипажей психологические концепции не удовлетворяли практическим запросам, оставляя без ответа многое, касающееся причин неадекватного поведения пилотов в нештатных ситуациях. Именно в этом направлении, будучи свободным от догм классической научной психологии, я и начал работать. Через несколько лет работы был найден принципиально новый инструмент анализа поведения человека в экстремальных ситуациях — релятивистская концепция психической деятельности человека. К началу 1990 года мое внутреннее состояние достигло критической отметки. Физически я превратился в эдакую развалину. К врачам я, естественно, не обращался. Единственное «лекарство», которое я регулярно принимал, — алкоголь. Для домашних я стал невыносим. Писать я уже не мог. Любовь, которая в последнее время была для меня смыслом существования, теперь больно ударила. Я остался совершенно один. Лихорадочно искал причины вовне, поскольку мне было страшно оставаться наедине с собой и заглянуть внутрь. Если бы в то время меня попросили дать определение настоящему страданию, то я, не задумываясь, ответил бы — физическая невозможность существовать. Теперь же я знаю, что настоящее страдание — это апофеоз эгоистического существования. Гнойник эгоизма назрел и должен был либо лопнуть, принеся исцеление, либо застыть и превратиться в хроническую, бестолковую пытку, или же, продолжая зреть, привести непременно к трагическому финалу. Я все время пытался бежать от страдания — в любовь, в поэзию, в алкоголь, вместо того чтобы погрузиться в него полностью и увидеть его причину. Теперь об этом легко говорить — под рукой книги истинных Учителей, тогда же приходилось надеяться только на собственные ограниченные знания и редкие проблески интуиции. Прошлое давило на меня тяжелым грузом постоянно кишащих, как опарыши в выгребной яме, мыслей. Хотелось разом от него избавиться. |
||
|