"Михаил Левитин. Еврейский Бог в Париже (Повесть) " - читать интересную книгу автора

потолке с проходящих по Сене туристских суденышек, она мрачно возилась,
разбирая чемоданы, цокали по булыжникам каблучки парижанок, дети играли, и,
поняв, что мне предоставлена свобода, которой я не добивался, я ушел в Париж
один.
Я хочу написать книгу, легкую, как моя жизнь, и посвятить ее тем, кто
не умеет жить легко. И о том написать, что мне не было грустно, когда я
вышел из нашего парижского убежища, правда, не было, и о том, что мне
никогда не бывает грустно, и если, просыпаясь ночью, чтобы удобней
устроиться, шепчу: "Застрелиться бы",- это ничего не значит, честное слово,
ничего, что плохо мне или грустно, что боюсь начать новый день, нет, просто
один раз вырвалось, а потом я привык повторять эту для кого-то важную фразу,
может быть, чтобы на вкус понять ее значение или придать большую весомость
моей легкомысленной жизни, а может быть, просто испытываю судьбу, кто знает?
И, памятуя, что легкомыслие - мой конек и спасение, что оно у меня от
Бога, я даже в холодильнике морга ничего трагического не испытал, даже
продвигаясь в глубь к тому самому месту, где молодой красавец-гример с
медным крестом на шее под индийскую музыку готовился привести в порядок
нашего умершего друга перед тем, как положить его в гроб на всеобщее
рассмотрение; даже пробегая по всему длинному коридору Института
кардиологии, отправляясь на помощь гримеру, чтоб не ошибся, сбрил бороду,
отросшую, пока мой друг лежал в коме, оставил только щеточку усов; мимо
органов тела, упакованных в прозрачный полиэтилен, пробегая, мимо чьего-то
сердца, брошенного в ведерко с раствором, плоское, как подсолнух, от
перенесенных инфарктов, я ничего тяжелого не испытал, а если что и запомнил,
то дырочку на шерстяном носке моего друга, после того как мы с гримером его
обрядили, дырочку на одном из носков, переданных мне женой покойного,
бесконечно присягавшей ему в любви при жизни.
А в самом деле зачем ему Там новенькие носки? Жить надо экономно, кто
ей теперь, кроме себя самой, поможет?
Не это надо вспоминать, выходя в ночной Париж, но имеет же человек
право обидеться, наконец, потому что она не только отказала мне в радости
показать им Париж в день приезда, но и велела там, дома, мне, именно мне,
умирающему от страха перед смертью, мне, а не другим, более близким
покойному, пойти в эту камеру и помочь гримеру.
Она-то знала, что я помчусь, потому что виноват и хочу зализать свою
вину даже ценой собственной жизни, она-то знала, что я не хожу на похороны
после смерти отца, потому что боюсь видеть моих друзей в гробу или каждый
раз прощаться с самим собой, она знала, но велела мне это сделать, и если бы
просто, нет, с каким-то злорадством, с каким-то недобрым мстительным
чувством, может быть, желая, чтобы я отказался и подтвердил, что не только
неверный муж, но еще и трус, бросить которого немедленно надлежит.
Но я оказался догадлив и ловок и бросился в этот холодильник морга, как
за снисхождением, как за смягчением приговора, представляя ее лицо, когда
выйду оттуда, руки, которые меня обнимут, и губы, шепчущие: "Я знаю, чего
это тебе стоило".
Я выходил и входил туда дважды, потому что сам в непривычных
обстоятельствах забыл, как выглядел покойник, не мог надивиться длинной
остроконечной, бесконечно преобразившей его бороде, и вышел, чтобы взять
фотографию у его жены и снова туда вернуться.
Но сколько я не гонял туда и обратно, она оставалась непреклонной. Это