"Владимир Личутин. Фармазон (Роман) " - читать интересную книгу автора

приведется вольно растянуть ноги. За двенадцать дней добрались, помнится, до
Колы, а уж до Вайды-губы, до самых тресковых промыслов, на пароходе.
Месяц били дорогу, да пока обустраивались, вот и май на дворе. Холод
долит, как подует с Баренца побережник, так до кости пронзит, каждую жилочку
скрутит, и сидит вот такой парнишка, вроде собачонки, где-нибудь за
избушкой, в затулье скрадется и день-деньской путается со снастями,
разбирает яруса, навивает тюки, чтобы после хозяин забросил их с карбаса в
море, очищает крюки от мойвы, уже раскисшей в морском рассоле, наживки,
объеденной треской. Руки в цыпках, словно бы кожу сняли, багровеют:
сколько-то потужишься, вспоминая дом родной, укрепишь дух в азарте и спешке,
забывая порою и дюлю смахнуть из-под носа, а после завопишь "Боже святый,
Боже милостивый", скорчишься кочерыжкой, руки меж ног зажмешь, да вот и
давишь их там, в своем-то родимом тепле, пока не отойдут они. Помнешься вот
так - и опять за дело. А живот сводит, песню поет, кишки сохнут, до обеда
дожить сил нет, вот и бегаешь по становищу, где трешочку выпросишь Христа
ради, если улов шкерают, мужики не поскупятся, кинут, когда и сушеных
тресковых голов стянешь, да муки из чужого мешка стыришь и в сопки убежишь с
приятелем, сваришь там на маленьком костерке, чтобы не заметили,
мусинки-похлебки из житней муки, да тресковых голов туда намешаешь - и куда
хошь еда. Налопаешься, мха накуришься - и жи-изнь красота! А как обед,
соберутся промышленники в избе, разберутся по чинам: кормщики в большом
углу, тяглецы - возле, дальше - весельщики, потом - наживальщики, и у
самых-то дверей - зуйки егозятся, но не пискнут, голоса громкого не подадут,
чтобы не потревожить красный угол, не пробудить к себе особого вниманья.
Зуек - не человек, ему что останется: одонки из котла, заскребыши из чашки,
ломти со столешни. Бывало, ложку возьмешь, придешь к столу - хлебнешь и
назад скорей, чтоб не зазеваться, чтобы по лбу не огрели, а повод к тому
найдется. Но подними голос, огрызнись, тут же заденку костлявую маломерную
заголят и линьком сурово отходят.
Ну, умирать, конечно, с голоду ребятишки не умирали, мужики бы не дали.
Строжить-то строжили, но по-пустяшному не тыркали, не издевались, ибо и сами
ту же дорогу прошли, на своей задубелой коже испытали и так полагали ныне,
что ни делается - все к лучшему, все на пользу. Да и работой не неволили,
тут зуек сам себя гнал, чтобы в грязь лицом не упасть перед той же пацанвой,
которой множество селилось на станах, да и деньги задорили - двадцать копеек
с тюка: тут пацанишко столько мог выгнать, сколько взрослому мужику в
земляной Руси и за год не нажить. Не было на стане погонщика с плетью, но
совесть гнала и долг перед отцом-матушкой, что сряжали в дальнюю дорогу на
полгода, большую надежду на тебя имели. Да и сам подумай, мил человек: если
ты не скуксился, себя настрополил и в панику не ударился, то и домой при
деньгах плывешь, и вроде бы еще и сопляк вовсе, не больше санного копыла, но
уже совсем иной человек даже в чужих глазах, ибо выраженье в твоем лице
новое, то самое, что придает независимость. Отныне ты наживщик в семье,
подсобник, тот самый кочет в карбасе, без которого не обойтись в море: хоть
и мал - да удал.
Странно глянуть назад, ибо уже ничего не понять в том тумане, так
перепуталось добро и зло. С одной стороны, вроде бы сущий ад,
светопреставленье, когда в кушной избушке задымленной сгрудилось мужиков
двадцать и ты средь них парнишонок, у которого глаза едва прорезались. Без
соленого словечка русский человек не объяснится, без хмельного не обойдется,